Пятенский сшытак. Лапоточки. Часть 4
ЧАСТЬ 4. Колом снутри
Переменился мужик — ссох, людям не кажется. А и наши пятенские к нему без интересу — вот такие абыякавые. Чего за чужой плот очи продавать, коли не зван?
Ну малата мается туда-сюда белым днём — нет, да и зир в Петраков двор. Соседи пялятся в оконца — нет ли кого? Баба какая заскочит в хату с раницы: мису зычить, а то, мол: «Моя цячэ», а сама очами хату метёт, вышукивает.
А Петрак жить не жил, а двор глядел, да и то по нужде: в поле сходит, поросям даст, в гор;де дёргает пырник с большего. Раз-пораз звали старые да с родни кто отаву выкосить. Глядеть на Петракову работу — любота: прокосы кладёт широко, идёт, не тужась; а с лица хмурый, в глазах свету мало.
Косьба отзвенела, а лето продыху не даёт. Жниво приспело. Руки Петраковы опять в великой надобности. Пятенские овсы — дальние. Пока сонейко — гни спину, вяжи снопы. Жарко. Овёс свезли — всей вёской за Хомово Болото. Жито там, не перестояло бы.
В самую спёку повалятся жнецы по кустам и кваском спасаются. До работы белорусцы не пужливые (а и гульнуть мастаки) — кормиться первейшая справа. Так уж ведётся с дедовой давнины в куточке нашем: расти хлеб да Бога поминай.
Первый помогатый стал Петрак на Пятенке — и старому бобылю подсобит, и кривой вековухе. Панские овсы нежаты, а он в людские клети зерно сыплет. Кому за горшок лазанок, кому за шматок сала, а кто и гарбузовую кашу да хлеб нисчемный на стол поставит. Всяк люди живут.
Лето покатилось — осень на порог заступила. Хмарная, слякотная.
Всё одно под п;том люди — за работой продыху нет. Детва пятенская — та по лесу: по грибы, по ягоды. Глянешь, росточку от земли — збанок с крышкой, а туда ж: по еловнику, сосоннику, покуль шэрань не насунется.
А гонору, гонору-то, коли встренешь такую босоту ввечеру. Тянет кош — не обломится, и всё больше людям норовит показать насбиранное. У одного — белые с лисицами, а иной белобрысый грузды с опеньками несёт, а кому и журавины с Хомова Болота слаще. Такой порой и верабей богач!
Куточек мой пятенский, сердечко моё! Небеса над тобой — поля незабудковые, спакой твой — пяшчота души моей, люди твои — тихая стежка, по которой иду я. Вижу я дубы на поплаве твоём, слышу я скрипы колодезных журавлей твоих, помню я тех, кто спит на погосте твоём — и хвилинки мне много, чтобы понять, кто я.
Шумские и Шараметы, Лузаны и Липские гнездятся по хатам на самом згибе Глусского шляха, кормятся лесом да хлебом рук своих, рождаются, кохают и доживают век свой на твоих чёрных долонях, Пятенка. И мне тут быть. И быть счастливым.
А Петраку люди и зада да хатней лавы прижать не дадут. Своё нарато, панское нежато — за какими медами тебе по чужим дворам бостяться? Не-е-ет. Петраково нутро «за дзякуй» и воды со студни не подаст. От и мается мужик. Ему — «дзякуй», а он — «нямазашто». Зовут подсобить, а у него снутри всё колом — невмоготу задарма работать. Звестное дело! Да куды там. Разинет рот, а оттудова: «Зараз буду». Прилечь вознамерится — ноги сами несут, да всё больше не по гулям, а в хомуты.
Как-то раз панский войт был зашедши к нему. Звали того войта.... дай, боженька, Где же я был, когда боженька добрые головы раздавал? А ну-ка припомню зараз. Его звали... И как это у Бульбяшонковой собаки столько разуму перепало, что она ткнёт нос в чужую пятку и уже знает что за человек: то руки лижет, то брешет так, что все пятенские куры яечко откладывают, а которые и по два поспевают.
Войт... Войт... Дом егоный и зараз за ковалёвой хатой стоит. Баяли, что дурноглазый он был, и бабы пужали своих деток-неслухов, когда пуга не давала рады. От слабина у меня в голове на имёны, ну да ладно. Зашёл тот войт в хату, а Петрак вечеряет, у Бога попросясь.
— Здоров будь, Петраче. Как маешься?
Петрак хотел было толком обсказать всё про немочь свою, про то как нечистый на душу лёг и под себя жить не даёт. Начал было, а тут снутри:
— Живу не тужу. Хворобы мои, что жнивеньские ночки: тёмные да невеликие. Слыхивал, что у губошлёпой Дрони кобыла сдохла? Бедовая баба, завернул бы ты до неё да какое слово доброе сказал, а то и подсобил.
— Мне в помоганье не с руки, других забот полон рот. Уработаешься за день так, что ног не чуешь.
— Мастак ты языком млын крутить, пан войт. Тебе б оглобли тягать. Эх ты, мужицкого рода, а носяру свою воротишь от людей, норов свой кажешь.
А войт был мужиком дюжим — цвики кулаком вбивал. Засопел он, сбелел как стена и как гаркнет: — Негоже тебе, Петраче, говорить мне такое. Кликну дворовых — они тебя дубцами пых вышибут. А то и сам ухожу тебя, как курёнка.
Петрак затолкал в рот три бульбины — не знал как смолчать. Слово на языке кипит, правда вонки рвётся — ажно удержу нет. Беда, коли по войтову будет. А снутри давит кто-то, тянет из него словцо, сказать себя требует. Плюнул он бульбу в ладошки и рубает:
— Нажлуктился на слезах людских, привечают тебя вселюдно. Стал ты скирда скирдой: велик в обхват, да беден срамом.
Не стерпел войт, вышел, ляпнув дверями. Только со двора и пригрозил:
— Жить тебе ночку.
В силе был войт, ближний Пысков человек.
Ухнуло его слово в душу Петрака, что вековой дуб на панское гумно под Сёмуху. Зазря божкали пятенские бабы, глядючи как лютует ветрило, как небушко дерут стрелы Перуновы — не обнесло лихо ни людского добра, ни маёнтка пана Пыска.
Добре придавило Петрака войтова грозьба. Всю ночь палил мужик лучину, да бил поклоны в красный кут на тёмные иконы. Раницею уже, намаявшись, слёг укрывшись бурносом, да вдруг обомлел: где-то поблизу глухо каркнул крумкач.
Беда одна не ходит, а за собою тугу водит. Встал Петрак, когда солнце было уже высоко. В хлеву голодно мычала корова, шумно томились взаперти гуси. Только вывел коровку на свет божий, а тут уж и войтовы люди в воротах.
Кликнул мужик соседского хлопца, чтоб, значит, пригляд за двором был, и поволокли его к пану Пыску. Там и спомнил ему войт и перестоялые панские овсы, и струпелую отаву да свою скирду. Подвязали бедолгу до старой липы, заголили спину, окрестили вожжами так, что и стогнать нечем было.
Опослед на балкон вышел сам Пыск роскошном халате роскошного колера. Глянул да и шёл бы. Ан нет. Зачепились егоные глаза за мужицкие лапоточки. Велел — принесли. С роду не видал Пыск такого дива: лапти лёгкие, лыко золотом горит. В руки принял — теплом милуют.
— Приведите ко мне этого мужика, чьи лапти мои теперь, — велел пан Пыск.
Покуль волоком тягнули Петрака, пан уже и обрядился в лапоточки-то. Эх, ведал бы, где ногу сломишь — сенца кинул бы! Покропили дворовые Петрака водичкой, чтоб трошки живой был, и опустили в ноги пану. Сами стоят — носы в подлогу, с ноги на ногу мнутся.
— Твоих рук лапти? — пытал Пыск.
— Найдёныши, паночек, — сдохнул Петрак, а сам очи косит, куда бы ходу дать, что та курица в чужих грядах.
— Где подобрал мои лапоточки? — опять же допытывался пан.
«С живого не слезет», — подумал мужик.
— Глушица за Елисеем, таёмное место. Укажу, коли жив буду, — у Петрака хватило розуму наплести кошей.
— Стеречь мужика. Кормить — чем спросит. За то что лапти мои возвернул, деньгу дать, — наказал пан войту и ушёл.
Зажил Петрак в панском маёнтке, что пацук в сытых клетях. Кушает оладки да запивает солодухой, спит, что вольный. И пан, до слова, переменился враз. С волка собакам стал. Жалеючи панский люд, списал недоимки пятенским, ручкался с босотой, добро возами распускает, глядючи на тяжкую мужицкую долю.
Раз-пораз придёт к нему баба весковая: руки чёрные от работы, на плечах мяса не сыщешь: шкура дубелая и только. Придёт и в голос:
— А детки мои по лавкам пустобрюхом лежат, а мужик немочный! А-а-а! Пусти ты меня на тот свет, дай волюшки-и-и, пане!
И на беду гусак один был, да пошёл в корчму и перо продал — лысый по двору ходииит! А куры мои куры петуха топчут, так он сбежал, а они следооом! А мужик мой нашёл ничейный шелег в кишени у Ваньки Шумского, от радости и помёёёр!
— Ты ж говорила, что немочный он.
— Так немочный и помёр... на радостяяях!
Возьмёт её Пыск за оберучки, сплакнёт и пекно так молвит:
— Грех не подмочь тебе, баба. Бери мою корову, веди до хаты. Бог с тобой, — а и сдохнёт тяжко-тяжко, будто сам супротив слова своего. Возьми тут в толк кого жалеет: корову али бабу.
Ну раз такое гульбище и повалил народ в маёнток. Облепили мужики Пысковы клети, что оводни худопалую телушку. Что задарма, то и выспрашивают: хоть жита кош, хоть муки куль, а то и сенца охапку — всё прут, что ни попадя. Какая ни есть, а всё полёгка, даже и с дурных рук.
Покосился Петрак на это разорение, погостевал и меркует: «Верно корчмар баял про лапоточки — нечистые они. Сбыл лихо и сам умылся, пора и мне отсюль ноги уносить».
Дождался вечера, махнул через плот и напрямки полем в Пятенку. Но коли глянул в бесово око, не пустит он душу твою за так, звестное дело. Тьфу как язык чешется, опосля того, как нечистого спомнишь. Хоть в свянцоной воде вымачивай, абы погань с него слезла.
(Окончание следует)
Свидетельство о публикации №226072301361