Поезд на Купчино Часть вторая
Глава первая, в которой второй герой предстаёт перед читателем
В то время как Волжанин, приехавший в Санкт-Петербург пару дней назад,
безуспешно искал встречи с Гедельманом, математик проснулся у себя
дома. Он ещё долго смотрел в потолок, пытаясь вспомнить, что же видел
во сне. Ничего не припомнив, присел, откинувшись спиной на подушку у
голой стены, и включил телевизор. Комната наполнилась матовым светом,
и Гедельману показалось, что он и не спал вовсе, а просидел, не смыкая
глаз, от ночи до рассвета.
Ранние пробуждения уже давно стали его привычкой. Он любил утренний
выпуск «Криминальных событий»: брал ручку и блокнот, что-то вписывал,
потом вырванный клетчатый лист складывал вчетверо и прятал в карман
брюк, висевших на спинке стула. Затем он привычно перебирал каналы:
пальцы легко поигрывали пультом, пока не находился любимый выпуск «В
гостях у Матвея» — передачи о животных и дикой природе.
На экране появлялся Матвей Волжанин — его облик не менялся: лысина,
едва оттопыренные уши, полноватые губы, всегда чуть влажные, словно
омытая дождём черешня. Как обычно, он разговаривал с телезрителями,
улыбался, сыпал жестами. А в это утро так ещё и чистил еноту уши ватной
палочкой.
«Не годится же быть таким грязнулей, — мурлыкал Матвей, а зверёк вяло
крутил головой, кривил мордочку, попискивая и ворча. — Девушки любят
опрятных кавалеров».
Теперь Волжанин кивнул с экрана:
«Я чищу уши еноту, чтобы самочки наконец обратили на него внимание».
Гедельман улыбнулся. В этот момент в комнату вошла пожилая женщина с
венчиком и кастрюлькой в руках.
— Ты снова рано проснулся, Жорик…
— Доброе утро, мама.
— …и опять смотришь эту ерунду! — старуха принялась сильнее взбивать
содержимое жестянки. — Что он делает? Я смотреть на это спокойно не
могу!
Повернулась боком, будто стараясь не видеть экран.
— Он ухаживает за зверьком.
— Это же противоестественно, как ты не понимаешь? Ой, бедный енот…
Посмотри, как ему это не нравится!
— А по-моему, он в восторге.
— Да… Он восторгается собственной глупостью.
— Я о еноте говорю, мама.
— О ком? Ты совсем не слышишь маму, Жорик. Твой любимый ведущий…
он… а-а! — старуха махнула рукой и вышла из комнаты.
— Ты сделаешь омлет?
— Я его уже делаю, — старуха вернулась и встала в дверном проёме. —
Они чем-то опаивают зверей, это очевидно. И всё ради чего?
— Ради гигиены.
— Какого Гены? Что ты говоришь?
— Ги-ги-ены!
— Замолчи, мои уши болят от глупых слов, Георгий!
Если мать, Фрума Теофрастовна, гневалась, её речь мгновенно становилась
официальной. В самые напряжённые моменты она могла холодно бросить:
«Мой разум отказывается постигать вас, Георгий Александрович». Но до
таких фраз, к счастью, доходило редко: в гневе она могла оставить сына без
завтрака, а то и без обеда. Сейчас же она была лишь слегка раздражена — и
не столько из-за «глупой» телепрограммы, сколько по совершенно другой
причине.
— Я снова полночи не спала и вся разбита.
— Ты опять забыла про капли…
— Да что это за капли? Капли — одно слово! Нет… Я так не могу… Не
выношу, когда мучают животных. Что он теперь делает со зверем? Чистит
ему нос. Ой, опять в ухо полез! Он сумасшедший.
— Он мастер своего дела, мама. Посмотри, как доволен енот.
«Довольный» енот гримасничал. Стоило ватной палочке коснуться его уха,
как он чуть покачивал головой, прикрывал один глаз и распахивал пасть. А
потом, будто не в силах сдержать неестественное удовольствие, высовывал
язык — и на нём пузырилась лёгкая пена.
Но Волжанин, сидя на траве с енотом между ног, продолжал самозабвенно
заниматься его ушами.
«Будешь у меня опрятным юношей, всем девушкам будешь нравиться… А
то засиделся в девках, старый холостяк», — приговаривал он.
Гедельман смотрел на странные действия Волжанина точно зачарованный,
с каким-то тихим упоением. Невнятный восторг охватил его душу — будто
в этой нелепой сцене он вдруг увидел тривиальную и понятную для себя
формулу общения с природой.
— Кстати, он вчера приходил к нам, — Фрума Теофрастовна проскрипела
из кухни.
— Кто, енот?
— Твой любимый ведущий. Этот… блаженный.
— Волжанин? Ты что-то путаешь.
— Говорю, что знаю наверняка! Не веришь, спроси тётю Фиму. Она его
видела у нас под дверью.
Гедельман задумался, удивлённо тряхнул головой и махнул рукой:
— Серафима Рэмовна всегда тебе поддакивает.
— Нисколько! — с чувством отозвалась старуха. — Фима всегда говорит
правду.
— Знаю, — усмехнулся Гедельман. — Женщина, которая приходит в наш
дом за солью, а уходит с бараньим боком — всегда говорит только то, что
хочет слышать щедрая хозяйка.
— Прекрати нести вздор. Иди умываться, а потом завтракать. Я два раза
звать не буду.
Гедельман выключил телевизор, зевнул и побрёл в ванную.
Глава вторая, в которой Гедельман держит в руках топор
В этот момент за дверью ванной раздался грохот. Войдя внутрь, Гедельман
увидел валявшийся на полу стульчак — большой, как хомут. Он сорвался
сверху, где под потолком висел на ржавом гвозде, и наделал много шума. С
некоторых пор в их доме вошло в обычай убирать унитазный стульчак со
своего места и всегда вешать его на стену. Причина была проста: Фрума
Теофрастовна, не зная иного способа избавиться от прокисших борщей и
компотов, выливала их в унитаз, неизбежно пачкая сиденье. В нужный
момент, она просила сына снять стульчак со стены. А чуть позже эта вещь
снова оказывалась под потолком.
— Сынок, что случилось? — перепугавшаяся старуха заглянула в ванную.
— Ничего страшного, мама…
Гедельман рассматривал стульчак, вертя в руках. «Как он мог упасть?» —
вяло шелохнулась мысль. Он задумал укрепить на стене кованый крючок:
крепкий, основательный — такой, что хоть тулуп вешай.
— Зачем ты вешаешь его так высоко? — брюзжала Фрума.
— Чтобы кое-кто не мог дотянуться до него... Сколько раз я просил быть
аккуратнее — не пачкать стульчак. Всё пустое!
— Ты всегда чем-то недоволен. Стульчак должен быть на своём месте. У
нас же в доме он висит под потолком… Ну да, мы с тобой, Жорик, вечно не
как у людей. В Ленинграде-то (она упрямо именовала Санкт-Петербург —
Ленинградом) люди стульчаки на гвозди не вешают… У всех же модные
унитазы: музыкальные. А у нас всё по-старому.
— Музыкальных унитазов не бывает, мама. Это нонсенс.
Старуха ушла на кухню, произнеся: «Вешай его взад и иди таки кушать».
Гедельман вышел в коридор, отыскал на антресоли ящик с инструментами.
В шкафу, на полке, где лежала фурнитура, нашёл гвозди и шурупы. Достал
пилу и молоток. Присев на корточки, взял в руки топор. Его лезвие мягко
отсвечивало в тусклом свете коридора — чистое, холодное. «Как хорошо,
что на топоре не осталось пятен крови», — он терпеть не мог следов крови
на лезвии или обухе топора и думал теперь, что очень аккуратен, раз нигде
не видит ни пятнышка.
— Ты скоро там, Жорик? — проворчала старуха.
Гедельман потряс топором, будто примеряясь к весу, и в этом жесте вдруг
проступила вся его давняя, упрямая обида. Он вспомнил тот день, когда у
него впервые возникло желание убить.
***
— Сегодня к доске пойдёт… так… пожалуй, пойдёт… Гедельман. Гоша,
давненько я не вызывала тебя к доске. Иди!
Ученик седьмого класса математической школы нехотя встаёт и идёт. На
уроке геометрии теперь ему придётся доказать теорему Пифагора, которую
на прошлом уроке разбирали в один-два подхода — через площади или
подобие. А вчера дома, сидя вечером у окна, Гедельман, жестоко томимый
оглушающей тоской, рассмотрел и пару других идей — геометрических,
алгебраических и выходящих за рамки классической геометрии. Покрутив
в руках справочники, он отверг древнекитайское и доказательство Евклида,
пойдя путём Гарфилда и через подобие треугольников. Теперь же, стоя у
классной доски, он начертал их.
— Что ты там возишься, Гедельман? Весь перепачкался мелом, Гоша, —
Венеция Михайловна подошла ближе и всмотрелась в написанное на доске.
Повернулась лицом к классу и снова взглянула на доску. — Что это такое, я
спрашиваю? — произнесла она так раздражённо, словно спросила котёнка,
оставившего лужицу на паркете.
«Пифагоровы штаны во все стороны равны, — кто-то сострил, и класс
хлопнул смехом. — Гедельмановы штаны!»
— Три доказательства вашей теоремы, — растерянно пробубнил Георгий,
смутившись. — Я подошёл творчески, Венеция Михайловна…
— Моей? Прекрасно, — глаза сквозь очки бегали по меловым строчкам,
различая кривые двойки и буквы «a», «b», «с». Лицо преподавателя вдруг
исказилось ядовитой улыбкой. — Сам-то понимаешь, чего нацарапал?
— Возьмём прямоугольный треугольник с катетами длиной «a» и «b» и
гипотенузой… — начал было Гедельман, приободрившись.
Георгию очень хотелось доходчиво рассказать классу и преподавателю об
оттенках трансформаций доказательства теоремы в свете многопланового
решения и поведать одноклассникам об изяществе каждого из вариантов.
Он и не думал умничать, но желал поделиться своими соображениями.
— Я всё поняла, Гоша. Ты ве-е-сьма умён, — нарочито протянула Венеция,
сощурившись. — Что ж, умник, и я не оплошаю, — она скинула с носа
очки на шнурке, подошла к столу и склонилась над классным журналом. —
Поступлю так: разделю твою пятёрку на три. Имеем, — она взяла ручку, —
следующее частное, — в пять клеток страницы журнала она медленно
вписала: «1,6666667».
Несмотря на то, что в соседних клетках красовались шестёрки и семёрка,
всё равно получалось, что за этот урок Гедельман получил кол.
***
С тех пор Гедельман запомнил на долгое время: лучше не выделяться. «В
тени спокойнее», — в очередной раз подумал он, вертя топор в руке. Но в
душе он был бунтарём. И этот дух бунтарства, окрепший в нём с годами,
толкнул его разгадать загадку тысячелетия. Воспоминание же об идее не
выделяться — детской и слабой, теперь рождало в нём глухое раздражение:
он старательно скрывал от посторонних глаз свои порывы, хоть внутри всё
равно кипело желание доказать правоту.
Вот и сейчас — вешая крючок слишком высоко, он будто протестовал —
тихо, почти незаметно: пусть это будет его маленькая, упрямая победа в
споре, который никто всерьёз и не вёл. Мысль о том, как когда-то ему
хотелось проломить голову Венеции Михайловне, теперь виделась ему не
столько как жажда насилия, сколько как отчаянная жгучая потребность
справедливости. «У справедливости должно быть оружие», — рассуждал
он, разглядывая острое лезвие топора.
— Ой, убери ты его, спрячь вообще, — проворчала Фрума Теофрастовна.
— А ты не знаешь, — мрачно взглянул на мать Гедельман, скосив голову к
плечу, — что стало с Белкиной?
— Бог с тобой, с какой ещё Белкиной?
— С нашей классной руководительницей, милой Венецией Михайловной…
Её зарубили, говорят.
— Ты пугаешь меня, Георгий! — встрепенулась старуха. — Как зарубили?
Какой кошмар. Очень жаль женщину… Хорошая, видать, была, раз у кого-
то рука не дрогнула. Я совсем её не помню.
— А я помню, что очень её любил, — улыбнувшись, сказал Гедельман.
— Так, — выдохнула Фрума, — любил, шубу купил… Иди-ка за стол.
Гедельман через минуту прибил к стене крючок и, убрав инструменты на
антресоль, вошёл в кухню, где пахло омлетом, какао и домашним хлебом.
Он обожал, когда его мать пекла хлеб. Сам купил ей хлебопечь и помогал
освоить прибор.
Глава третья, в которой Гедельман разговаривает с бездомным
Позавтракав, Георгий привычно завернул в лист газеты несколько кусков
хлеба, сыра и ветчины. Захватив бутылку кефира и положив всё в авоську,
вышел из квартиры и спустился на первый этаж.
Последние полгода в их подъезде поселился бездомный, которого приняли
жители дома: не гнали, часто кормили, дарили тёплые вещи и поношенную
обувь.
Гедельман очень тепло относился к бездомному. И сегодня он оставил на
матрасе возле батареи сумку-сетку с продуктами. Выйдя из подъезда на
улицу, он снова подумал о том, что в подъезде царит дух общественного
туалета вперемешку с запахами плацкартного вагона и той влагой, что
въедается в стены старых бань. Этот запах он теперь знал — как знают
наизусть неприятный привкус прогорклого масла. «Всё издержки доброты
и заботы», — заметил он.
У подъезда Гедельман расположился на лавочке, и скоро к нему подсел
неопрятный человек с благородными чертами давно немытого лица.
— Приветствую, Саныч, — вернувшийся обитатель матраса под батареей
просиял добродушной улыбкой без передних зубов.
— Здравствуй, Вячеслав. Как поживаешь? Сколько же я тебя не видел?
— Нормально себе поживаю последние три дня. Ты куда в такую рань, в
церкву? — чумазый человек измерил изучающим взглядом собеседника,
будто видел его впервые и теперь старался уловить в нём что-то новое.
— Воскресенье сегодня. Иду к ранней.
— Да… — протянул задумчиво бездомный, — в лавре-то в такую вот пору
хорошо. Много денежек заработать можно.
— Кто про что — а Славик про достать, — хрипло засмеялся Гедельман, но
смех вышел сдавленный, механический, будто заплакала кукла.
В окнах домов почти что не было огней. И дом Гедельмана спал. Во дворе
было тихо, если не считать орущих котов. Они, шипя и выгибая спины,
сходились носами. Из-под машины с откровенным безразличием к ним
наблюдала за голубями белая кошка. Пригибаясь к передним лапам, она
нацеливалась на одного из них, рвавшего хлебную корку на асфальте. Но
вскоре голубь бросил хлеб и, на ходу кивая, отбежал от машины, а потом
принялся крутиться перед голубицей, будто хвастался оперением. В конце
концов, он надоел ей, и птица, хлопая крыльями, рванула в воздух. Коты
же, успев наскучить друг другу, разошлись каждый под своё колесо и ещё
долго сверкали оттуда глазами, тихо шипя.
— Ты не забыл, что завтра банный день? — спросил Гедельман человека,
скорее похожего на истрёпанного русалками лешего — всклокоченными
волосами и бородой, напоминавшей репейный куст.
— Не забыл, коль не шутишь.
— А когда я с тобой шутил?
— Шампунь-то мой не выпил? — «леший» влажно закашлял и затрясся от
смеха.
— Очень смешно, — равнодушно ответил Гедельман. — Что твоё — то
твоё. Как я могу этим пользоваться.
Медленно проехала машина — раскачиваясь и поскрипывая. Она мигала
сразу двумя поворотниками и оставила в воздухе терпкий дух бензина.
— Я давно спросить тебя хочу, Вячеслав, — строго и задумчиво заговорил
Гедельман. — Ты думал когда-нибудь о том, что мы все — люди, птицы,
вон — коты, вся природа — мы все одно целое? Думал ты?
— Ну, это… как его…
— Ты понимаешь… Нет, скажу так: ты веришь, что мы все друг с другом
— прежде всего люди — можем быть связаны невидимыми нитями. Вот
как вышки высоковольтной линии, что между собой связаны воздушными
проводами. Думал?
— Ты чего, Жора? — зевнул Славик.
— А ты представь, что так оно и есть. Это пространство… — Гедельман
описал полукруг рукой перед собой, — его видимая часть — лишь малая
толика невидимой, изогнутой, нелинейной плоскости… — тут он запнулся
и закашлялся.
— Рисуешь, математик, — уважительно произнёс Славик.
Гедельман было пожалел, что начал этот напрасный разговор. Но он знал,
что в прежней жизни — счастливой, семейной — был Славик инженером-
технологом, Вячеславом Ивановичем Богатырёвым. И думал Гедельман о
нём, что пусть он и опустился (за что Георгий ничуть его не осуждал), но
всё же должен был Славик сохранить в себе способность мыслить — ту
самую способность, которая не теряется даже среди грязи и холода.
— Думал ли ты, Вячеслав, что мы все одно целое? — решил Гедельман не
отступать. — Мы будто связаны невидимыми нитями, как паутиной. Что
это значит? Если совершил ты какой-нибудь проступок — то отдуваться
мне. Наказание придёт ко мне. Неминуемо. А если совершу преступление
я…
— Да какое же ты, Жорик, можешь совершить преступление?
— …совершу злодейство, — продолжал мрачно рассуждать Георгий и
взглянул на свои руки. На мгновение ему показалось, что на пальцах и
ладонях снова проступает тёмная, густая влага. Он вспомнил, как билась
жертва — судорожно и долго. Вспомнил топор — тяжёлый, с холодным
лезвием, которое в тот миг ему казалось единственным и древним оружием
справедливости. Но какой именно, Гедельман не понимал. — Пришибу
кого-нибудь, а отвечать тебе, Слава. Представлял ты себе?
Пару минут они посидели в недоверчивой тишине. Город по-прежнему не
спешил пробуждаться. Только редкие летающие машины на проспекте,
казалось, стали громче сигналить. И раскричались вороны.
— Ты поразмысли хорошенько, Славик, — голос Гедельмана стал глухим,
почти чужим, и он пристально посмотрел в глаза невольного собеседника.
Тот сглотнул, беспомощно улыбнулся и как будто чуть сжался. — Весь
мир лежит во грехе, скажу тебе. Никогда не знаешь, где добро облачается в
другую личину. Ты вот думаешь — сидит тихий математик, овца божья…
Слышал ли ты такую мудрость: «Всякая вещь, достигшая полноты своего
развития, делается полной противоположностью»? Нет? Теперь слышал…
Может быть, я и не математик уже… И не овца…
Славик сидел, сжав руками голову и пригнувшись к коленям. Он мог бы
подумать: «Чего это атеист-математик зачастил в храм?» — но в ту минуту
ему было не до бредовых загадок. Он чувствовал в словах Гедельмана что-
то тяжёлое, будто за обыденными фразами таится груз, который одному не
перенести.
— Слушай, Жора, — он скорчил жалобную гримасу, — дай на пол-литра.
— Пол-литра тебе, говоришь… Я больше тебе дам, — Гедельман поднялся
и вошёл в подъезд. Через минуту он вышел с бутылкой кефира. — Пей на
здоровье, горемыка! — бодро отчеканил он, и в этой вызывающей смене
интонации было что-то неестественное, будто хотел Гедельман стряхнуть с
себя всю адскую тяжесть только что сказанного.
Славик взял бутылку — пластиковую, белую — и покрутил за горлышко
двумя пальцами. Взглянул на этикетку и прочитал: «Домик в посёлке». На
него сквозь очки глядел с этикетки улыбающийся полнощёкий мужичок —
доброе лицо и глаза, полные любви.
Славик покривился и брезгливо сплюнул. Он знал: эта любовь — холёная,
взращённая на сытости и достатке. Любить мир легко, когда ты сыт и не
знаешь нужды. Трудно — когда беден и наг. И совсем невозможно, когда
мир забыл о твоём существовании. Вот об этом-то Славик и думал, не веря
в приторную доброту щекастого очкарика на этикетке.
— Благодарочка вам от нас, — с какой-то грустной иронией поблагодарил
он Гедельмана.
— И тебе не хворать. И помни, горемыка, завтра у тебя банный день. Мама
уезжает на дачу. Чтоб я тебя по всему городу не искал.
— Разрешите идти, гражданин начальник? — начал паясничать Славик,
будто хотел вернуть себе привычную лёгкость.
— Свободен, вольный труженик, — попрощался с ним Гедельман и встал с
лавочки. Он отправился в храм — в Александро-Невскую лавру.
А по дороге он всё возвращался мыслями к тем самым нитям, что, по его
убеждению, связывали всех людей. И чем дальше он шёл, тем тяжелее
становилось у него на душе: ведь если все связаны, значит, и его вина —
пусть даже он и забыл о чём-то — уже где-то отдаётся в чужой судьбе, как
эхо в пустом колодце.
Глава четвёртая, в которой Гедельман исповедуется
От Купчино на автобусе Гедельман доехал до Александро-Невской лавры.
Оказавшись на территории монастыря, направился в Троицкий собор. По
воскресеньям здесь всегда служили раннюю — самую первую литургию.
Гедельман любил приходить сюда, когда прихожан и туристов почти не
было. Служили монахи, и у всех у них — у тех, кто был в алтаре, и у
певчих на клиросе — светились усталостью бледные, осунувшиеся лица.
Войдя в начале восьмого утра в кафедральный собор — Свято-Троицкий,
Гедельман привычно замер у одной из икон близ подсвечника. Последние
месяцы он подолгу стоял на облюбованном им месте, не молясь и ни о чём
не думая. И каждый раз, приходя сюда по воскресеньям, смотрел он на
тусклое сияние векового золота иконостаса. Вяло переминался с ноги на
ногу, точно ожидая кого-то, в той особой тишине полупустого храма, когда
трепещешь и, кажется, не решаешься кашлянуть. Потом, под очередное
позвякивание в алтаре цепочки кадила и тихий возглас «Аллилуйя», плавно
перемещался он в правый тёмный притвор и, прислонившись к рельефному
пилону, высматривал того, к кому являлся на исповедь.
Отец Феликс не был монахом. Он приходил в собор согласно сложившейся
традиции и служил наравне со всеми, больше исповедуя мирян. Посреди
службы выходил с Евангелием и крестом в притвор, вставал у аналоя и,
поправив наперсный крест, оглядывал подступивших к нему.
Обычно кающихся было мало — числом не более пяти или семи. И среди
них был Георгий Гедельман. Вот уже последние три месяца подходил он к
священнику, достав из кармана брюк сложенный вчетверо лист бумаги.
Распрямлял его, мял в руках и ждал, когда же неловкий рыжеволосый
Феликс поманит его полной, всегда чуть влажной рукой.
А Феликс в последнее время открыто медлил. Приметив Гедельмана среди
сгрудившихся вокруг аналоя людей, священник омрачался лицом, темнел
глазами и дольше обычного принимал исповедь иного кающегося, точно
продлевая его время. Когда же никого из прихожан, кроме Гедельмана, не
оставалось, Феликс, не глядя на него, делал ему вялый знак пухлой кистью,
будто отгонял неотвязную муху. И уже тогда подходил к аналою Георгий и
начинал читать с листа.
Вот и сегодня, не начав с «Исповедую Господу Богу моему…», Гедельман
засеменил словами:
— Изрубил я на куски иностранную студентку исторического факультета,
девицу двадцати трёх лет, спустив по частям в Мойку. Да, батюшка… —
Гедельман в такие моменты начинал почёсывать нос. — Чтобы пакеты не
всплывали, в каждый положил по кирпичу.
Священник и сегодня, услышав такие страшные признания, перекрестился,
зачесал рыжую копну на затылок и схватил себя за бороду. Сделав из неё
колышек, он начал дёргать его.
— Ещё в упор выстрелил в соседа по лестничной площадке, на Литейном.
Из охотничьего ружья сделал обрез и пальнул…
Гедельман спешил, но голос звучал очень уверенно и спокойно. Список его
преступлений оказался внушительным, и когда, ради глубокого вдоха, он
поднял глаза на священника, то нашёл их бесцветными, точно залитыми
ненавистью. Феликс, опёршись рукой на аналой и свесив голову, беззвучно
шевелил губами и раскачивался на месте.
Гедельман поведал ему обо всём том, что было совершено за последнюю
неделю. Когда же он, сложив листок вдвое, намеревался разорвать его, то
священник взял лист и положил под Евангелие.
Не сказав: «Каюсь…», Гедельман замер, как часовой.
— А ты ведь не раскаиваешься, — сухо произнёс священник.
Феликс принадлежал к тем редким попам, чьё имя само по себе вызывало у
прихожан недоумение. Однако он ни за что не упускал случая возвестить о
его древности и русском православном достоинстве. Стоило кому-нибудь
чуть приподнять бровь, как Феликс спокойно, с достоинством, на которое
способен лишь человек, знающий цену своему имени, ссылался на Святцы:
«Двадцать девятого февраля — память святого равноапостольного Феликса
Дашогузского, подвижника Туркменской епархии». Произносил он это без
запальчивости, но с такой несокрушимой убеждённостью, что возражать
никому и в голову не приходило. А если кто-то всё же пытался нырнуть
носом в книгу, священник с решительным стуком захлопывал её.
И, будучи исповедальным попом уже более двадцати лет, Феликс сегодня
безошибочно уловил отсутствие покаяния у Гедельмана.
— Ты признаёшь свои преступления. С листа, вон, читаешь. Не в первый
раз. А сожаления-то, голубь, не выражаешь. Бога простить не взываешь.
Важно искренне сожалеть о содеянном и твёрдо желать исправиться. Ты
намереваешься измениться? — как-то злобно, чуть не шипя, говорил на ухо
Гедельману священник. — Вот не вижу я этого, не вижу!
Георгий же испытывал сожаление о содеянном. Он знал и чувствовал, что
грехи постыдные и тяжёлые, но полагал, что главное — рассказать о них,
сообщить кому-то как о страшной данности, о состоявшемся факте. Это
было для него покаянием: сам факт признания преступления. Но желания
исправиться — к чему взывал Феликс — в Гедельмане не могло быть. Он
не стремился к переменам и не считал их нужными для себя.
Священник, посмотрев в бездонные голубые глаза Гедельмана, с жаром
выдохнул. Накрыл наклонённую голову епитрахилью. В последнее время
Георгий замечал, что делал это священник как-то резко, топорно, словно
набрасывал тяжёлый коврик на затылок, и, читая разрешительную молитву,
чуть ли не бил его, осеняя крестным знамением — от затылка ко лбу. От
уха к уху. Будто вбивал гвозди. Георгий чувствовал, что в каждом этом
движении сквозит раздражение, будто поп торопился поскорее отделаться
от него с его грехами, как с докучной повинностью. И в подобной суровой
обрядовости Гедельман ощущал себя осуждённым.
Глава пятая, в которой Гедельмана отпускают из отделения полиции
Не успел Гедельман выйти из собора, как его с двух сторон подхватили под
локти крепкие молодые люди. Быстро вывели за территорию и усадили в
машину с госзнаками тёмно-синего цвета. На запястьях Георгия щёлкнули
наручники. Парни сдавили математика плечами и крепко держали за руки,
коленями прижимая ноги к сиденью.
— Погнали! — скомандовал один из конвоиров, рослый и сутулый парень
в пиджаке. — В отдел!
— Понятно, что не в кабак, — буркнул водитель и рванул с места.
— В чём дело, товарищи? — робко подал голос Гедельман.
— Сиди тихо, — буркнул тот, что сильнее прижимал его ногу.
Ехали очень быстро. В салонном зеркале Гедельман ловил острый, злой
взгляд водителя. Пару раз встречался глазами с тем, кто сидел справа: лицо
у него было холодным, усталым, с красноватыми, будто воспалёнными
глазами, а во взгляде читалось презрение.
На перекрёстках оперативники перебрасывались короткими фразами.
— Смотри, Володя, Ивашов у ларька… Видишь?
— Чего он тут трётся? — удивлялся водитель. — Наверняка закладчиков
ждёт. Взять бы его сейчас…
— Потом. У нас теперь улов покрупнее.
Машина снова рвалась вперёд, перестраивалась, визжала тормозами. Всех
кидало вперёд, головы дёргались от резких рывков.
— Самохина пошла, — бросил оперативник, выхватывая взглядом фигуру
на переходе.
— Эту тоже возьмём. Позже.
— Вечно они лезут под колёса, когда не надо.
— Наш клиент, — водитель на мгновение обернулся и криво усмехнулся,
— подороже любой мелкой сошки.
Вскоре влетели во двор отделения за кирпичным забором. Выскочили из
машины и быстрым шагом втянули Гедельмана внутрь, где за ним лязгнула
металлическая дверь с квадратным окошком из стекла. В камере было
душно, влажно, пусто. Георгий мрачно огляделся и, недолго постояв в
задумчивости, сполз по стене. Сел на корточки рядом с дощатым настилом.
Впервые Гедельман бывал здесь ещё в юности — тогда его задержали в
троллейбусе за карманную кражу, но не бросили в камеру, а усадили в
дежурной и предложили чай с печеньем. Тогда участковый милиционер,
младший лейтенант, кажется, даже улыбался. Когда же хмурился, стараясь
выглядеть строже, лицо всё равно светилось теплотой.
***
Январским утром в переполненном троллейбусе ехал в институт Георгий
Гедельман, студент первого курса. Он пропустил лекцию по философии —
не видел смысла в ней для математика — и теперь спешил на семинар. На
нём была фланелевая рубашка, вельветовые джинсы и сандалии. В салоне
держался ледяной сквозняк, а на улице мороз дотягивал до минус двадцати
пяти.
Только Гедельман ухватился за поручень, как в запястье впилась крепкая
рука.
— Попался, голубчик! — прохрипел старческий голос.
Перед ним стоял седовласый старик, цепко державший его за руку.
— Не выкрутишься, парень!
Гедельман рванулся, но старик держался стальной хваткой. Тут на плечи
юноши легли ещё чьи-то руки. Кто-то схватил за ворот, сдавив горло. Кто-
то потянул за волосы.
— Товарищи, в чём дело? — растерянно выкрикнул студент.
— Попался — так молчи! — отозвались голоса.
Его тянули вперёд, против воли, отрывая от поручня. Кто-то сдёрнул сумку
с плеча, рявкнув: «Теперь точно не убежит!»
«Вот те на, — мелькнуло у Гедельмана в голове, — прощай, семинар по
линейной алгебре».
— Отпустите меня! — крикнул он, но его не слушали.
Старик бежал впереди, указывая путь:
— Сюда, за мной!
А Гедельман сопротивлялся: откидывался назад, выставлял ноги, яро мотал
головой, будто отбиваясь от назойливых мух. Его сердито тащили, больно
подталкивая сзади, и он скользил сандалиями по притоптанному снегу, как
заартачившийся осёл.
Вдруг в рядах «дружинников» вспыхнул спор.
— Направо! Я сказал, направо! — командовал старик.
— Отделение милиции — налево, через два дома!
— К чёрту милицию! Ему в магазин надо! — кричал седовласый. — В
«Мужскую одежду»!
— Как это к чёрту? Мы карманника поймали!
— Волоките к магазину! — не сдавался бодрый старик.
Постепенно хватка ослабла. Кто-то из людей, видимо, начал понимать, что
происходит нелепица. Гедельману стало легче дышать — руки больше не
давили на горло.
— Он не воришка! — теперь уже сам старик пытался оттащить пассажиров
от студента.
— Так ты с ним заодно, старый! — рявкнул упитанный мужчина и схватил
старика за рукав. — Обоих в отделение!
«В отделение?» — ужаснулся Гедельман, мысленно прощаясь и с парой по
математической физике.
На шум подоспел милицейский наряд. Сержант, козырнув, строго спросил:
— В чём дело, граждане?
Объяснения посыпались с разных сторон, сбивчивые и противоречивые.
Ничего так и не поняв, сержант с напарником предложили всем пройти в
отделение. Там и выяснилось недоразумение.
Оказалось, что сердобольный старик, пенсионер, бывший слесарь, давно
приметил худо одетого парня. Получив деньги, он решил его приодеть —
думал, что студент из неблагополучной семьи. А пассажиры (наслышанные
о карманнике на маршруте и принявшие за воришку схваченного за руку
Гедельмана) бросились помогать.
В кабинете участковый Лебеденко терпеливо выслушал сбивчивый рассказ
Гедельмана. Тот коротко и доходчиво объяснил, что закаляется по системе
Ивана Перфирьева — с тех пор, как в тринадцать лет, запертый приятелем
на балконе, полчаса простоял на морозе и заработал бронхит. С тех пор он
уверовал, что холод лечит любую болезнь, и теперь ходит без пальто даже
в лютые морозы.
Участковый понимающе кивнул, будто такие вот истории ему были не в
новинку, и под вечер проводил Гедельмана до дома.
Фрума Теофрастовна, открыв дверь и увидев своего сына в сопровождении
милиционера, всплеснула руками.
— Всё у Жорика есть, товарищ участковый! — торопливо заговорила она и
тут же накинула на плечи Гедельмана пальто, нахлобучила шапку, сунула
ноги в валенки. — Пальто шикарное, пыжиковое, вы только посмотрите!
Её пальцы мелко дрожали, и она спешно выискивала ещё что-нибудь, чем
можно было бы доказать достаток их семьи. Она обрядила сына с такой
поспешностью, будто в коридоре её квартиры внезапно повеяло лютым
холодом, и малейший сквозняк грозил ребёнку простудой.
Участковый Лебеденко постоял минуту, глядя на эту суету, и сказал:
— Так и одевайся впредь.
Пару минут спустя, на улице, он кивнул на лавочку у подъезда.
— Дыши воздухом. И думай, — добавил он чуть мягче, — что делаешь.
Сказал и ушёл, оставив Гедельмана у подъезда, как котёнка.
И он остался сидеть укутанным. Горько жалел о пропущенных семинарах.
«Как мы, люди, часто мешаем друг другу быть счастливыми, — грустно
подумал он. — Ступишь на верный путь — и сразу в кабинет участкового».
***
Теперь, спустя годы, Гедельман неожиданно для себя был брошен в камеру
предварительного заключения и пытался вспомнить тот первый визит в
отделение. Но многие детали давным-давно стёрла память, оставив только
ощущение тепла от чашки чая.
Через некоторое время дверь камеры распахнулась, и его повели на второй
этаж. В конце коридора втолкнули в кабинет. Там было трое: блондинка с
жёстким взглядом, тот самый здоровяк, который сжимал ему в машине
ногу, и ещё один оперативник — молчаливый, с усталыми глазами.
Гедельмана усадили на табурет.
— Садись. Живо, — прозвучал резкий голос.
— Наручники снимите, жмут, — тихо попросил он.
— Привыкай, — бросила блондинка.
Она наклонилась к нему так близко, что он почувствовал запах чеснока. В
руке она держала лист бумаги и трясла им перед его лицом.
— Вот твоя улика. Сам себе приговор подписал.
— Лейтенант, — буркнул здоровяк, — не потеряй.
— Долго мы тебя искали, — сказал третий оперативник. — Пиши явку с
повинной. Всё равно не отвертишься.
Гедельман понимал, за что его привезли в отделение полиции. Каждое утро
он смотрел «Криминальные события» и записывал чужие преступления. Он
не знал одного — чем это для него закончится.
— Это не то, что вы думаете, — начал он.
— Нам думать не платят, — огрызнулся водитель.
— Я не…
— Ты сядешь. Но если чистосердечно — будет полегче, — блондинка чуть
смягчила тон.
Дверь распахнулась, и в кабинет вошёл полковник. Коротко стриженный, с
лёгкой пролысиной, он окинул комнату внимательным взглядом, сел на
край стола и улыбнулся.
— Так-так, — протянул он. — Маньяка взяли? — он разглядывал шляпу,
крутил очки и маску Гедельмана. Всё лежало на столе рядом с пальто.
— Зверя поймали, — буркнул оперативник.
— Вижу, что за зверь.
Полковник поднялся.
— Все за работу, — произнёс он с грустью. — Это ложная цель. А вы, —
он повернулся к Гедельману, — гражданин Гедельман, пройдите со мной.
— Отпускаем, Николай Васильевич? — удивлённо спросила блондинка.
— Это же учёный, — спокойно ответил ей полковник и махнул рукой. —
Математик. Город должен знать своих знаменитостей.
— А среди учёных маньяков не бывает? — обиженно буркнула она.
— Куцева, — полковник слегка нахмурился. — Иди, работай.
Он вывел Гедельмана под руку из кабинета.
В своём кабинете полковник Соловей напоил Гедельмана чаем и поставил
перед ним тарелку с чебуреками.
— Что с вами происходит, уважаемый Георгий Александрович? — спросил
он, внимательно глядя на него. — Я о вас читал. Да и вижу вас частенько
— в овощном, на проспекте Славы. Мы ведь соседи.
Гедельман растерялся. Он и подумать не мог, что его знают не только в
институте, но и в отделении полиции.
— Только выглядите вы в последнее время как-то странно, — продолжил
полковник. — Эта шляпа, солнцезащитные очки, маска… Демисезонное
пальто, воротник поднят до ушей. Вы участкового к себе не пускаете, мама
ваша на всех смотрит с подозрением…
— Журналисты одолели, — зябко поёжился Гедельман. — Мама теперь в
каждом видит репортёра.
— Бог с ними, с журналистами. Зачем вы исповедуетесь в чужих грехах?
Священник не выдержал, к нам прибежал вчера. Знал, что опять придёте.
Гедельман молчал. В висках стучало, будто кровь пыталась пробить череп.
— Вы берёте на себя чужие преступления. Зачем?
— Чужих преступлений не бывает, — произнёс он с жаром, твёрдо. — Все
мы связаны. Кто-то виновен в равнодушии, кто-то — в высокомерии, иной
просто не заметил, как причинил боль.
— То есть и я, выходит, убийца? — усмехнулся полковник. — Ищу одного,
а на самом деле гонюсь за собой?
— Не совсем. Как вас, простите?
— Соловей.
— Вы не убийца, господин Соловей. Но и на вас лежит вина. Мы все несём
часть вины за чьё-либо преступление.
Полковник помолчал, словно взвешивая эти слова на старых, точных весах
своего опыта бывалого оперативника.
— Отец Феликс проявил…
— Я ведь и подумать не мог, что батюшка нарушит тайну исповеди, —
тихо произнёс Гедельман.
— Решили взять на себя грехи мира? — полковник наклонил голову. —
Для математика это… чересчур. Вы не Иисус, Георгий Александрович.
— Я и не пытаюсь быть им. Просто не могу оставаться в стороне. Сказать,
что мне больно от чужого зла, — это мой долг.
Полковник облегчённо вздохнул, будто снял с головы противогаз.
— Мне не близка ваша логика, — признался он. — Но спорить не буду.
Ступайте. И… оденьтесь поприличнее, — добавил он с лёгкой усмешкой.
Гедельман поднялся, задержался у двери и, обернувшись, сказал:
— Не совершил преступления — ещё не значит, что невиновен.
Полковник чуть нахмурился, покачав головой. Когда дверь за Гедельманом
закрылась, он задумчиво покрутил в пальцах авторучку и почесал висок.
Глава шестая — о размышлениях в парке
Выйдя из отделения, математик направился домой. На электронном панно
мелькнула дата — и он с удивлением понял, что пробыл в участке почти
сутки. Как время пролетело незаметно?
«Должно быть, я проспал целую ночь, а ближе к полудню меня отвели в
кабинет, — размышлял Гедельман. — Схватили-то меня в воскресенье, при
выходе из собора, а начальник мог быть на работе только в будний день».
От этой мысли, как странно сжалось время, ему стало не по себе. В голове
мелькнул образ ленты Мёбиуса — будто бы её изгиб и есть символ этой
странной деформации. «В санаторий что ли поехать, водички попить», —
пронеслось в сознании, и от этой простой мысли тревога чуть отступила.
Добравшись до Купчино, он быстро свернул в парк и сел на свою любимую
лавочку — ту самую, которую в шутку называл «математической». Здесь, в
этом уголке, он чувствовал себя дома. Дорожки расходились от лавочки,
словно лучи, впереди виднелись клумбы, у прудика прогуливались утки, а
над головой шумели кроны старых тополей.
«Мама наверняка не спала полночи, не дождавшись моего возвращения ни
к обеду, ни к ужину», — подумал он.
Позвонить бы, да какой в этом прок: телефона у него не было, а даже если
бы и был — Фрума Теофрастовна всё равно не взяла бы трубку.
Гедельман поднял худой воротник, втянул голову в плечи и чуть надвинул
шляпу. В парке было тихо, людей немного: пожилые пары, молодёжь…
Его внимание привлекла молодая семья, двигавшаяся в сторону лавочки.
Отец, крупный, будто цирковой медведь на задних лапах, толкал коляску.
Рядом шла «медведица» — чуть ниже ростом, но такая же внушительная. В
коляске, сделанной наподобие трёхколёсного велосипеда, сидел упитанный
трёхлетка: одной рукой он держался за руль, другой сжимал бутылочку с
соской. Переднее колесо коляски было с педалями, и малыш, сам того не
желая, крутил их, не в силах остановиться.
«Вот бедолага, — с грустью подумал Гедельман, — он не может даже воды
выпить, потому что вынужден крутить эти педали».
Ребёнок потно раскраснелся, выгибался дугой и тряс бутылочкой, но ноги
продолжали работать. В какой-то момент он почти схватил соску зубами,
но коляску тряхнуло на стыке плит — и бутылочка выпала.
— Не хочешь больше пить, так и скажи! — рявкнула «медведица», на ходу
подхватив поилку и спрятав её в сетчатый бардачок.
Семья повернула к проспекту.
— Бежим, зелёный! — скомандовал отец, и они бросились к переходу.
Малыш, трясясь и кривя рот в плаче, отчаянно крутил педалями, не в силах
освободиться.
Проводив их взглядом, Гедельман вздохнул. Эта картина отозвалась в нём
чем-то личным: будто он сам когда-то крутил чьи-то тугие педали, стараясь
успеть, доказать, оправдать ожидания. А потом вдруг остановился и сказал
себе: хватит.
Он свободно откинулся на спинку лавочки и тихонько свистнул. И вдруг
насторожился, будто сам испугался этого звука.
«Так, — мысленно одёрнул он себя, резко сложив руки на коленях. — Я
соскочил с того колеса, зачем же снова тянусь к педалям? Почему я должен
брать на себя чужие грехи, будто я всем что-то обязан?»
Птицы щебетали, ветер шевелил резную листву, а Гедельман перебирал и
перебирал в голове эти нестыковки между долгом и собственной свободой.
«Я не отказываюсь от своих взглядов», — твёрдо сказал он себе. В памяти
всплыла чья-то фраза: «Чужое горе никогда не бывает чужим». Он почти
не спорил с этим, но теперь понимал: если пытаться удержать в руках всё
чужое горе, ладони рано или поздно начнут кровоточить.
Перед глазами вдруг встала картина из прошлого: июнь, дача, мама хочет
сварить свежую курятину, и ему приходится отрубить птице голову. Он
горько ухмыльнулся, вспомнив, как курица билась на красном песке, потом
побежала, припадая на крыло, и долго дёргала лапами. С тех пор он никак
не мог отделаться от этого видения.
«Славик остался без бани», — горько вздохнул Гедельман, вспомнив о
бродяге, и его мысли перетекли к другой картине, позавчерашней — почти
абсурдной: Славик убегает с дубиной под мышкой, за ним гонится человек
в красной бейсболке. Потом они поменялись местами: теперь дубина была
у преследователя, а у Славика — авоська. А позже тот самый человек в
кепке появился в парке: в чёрных очках, ветровке, шортах, с рюкзачком за
спиной. «Турист, сразу видно, — тогда подумал Гедельман. — Приехал в
наш город и бегает за бездомным. Странно».
Бородач в алой бейсболке сел на «математическую» лавочку. Закурил и с
улыбкой смотрел на девочку с мячиком, которая очень хотела произвести
на него впечатление, дрессируя свою белую собачонку. Увлечённо бросала
мячик и часто сама устремлялась вдогонку. Родители махали ей издалека.
Гедельман вспомнил, как тогда окликнул её: «Будь осторожна, малышка,
или угодишь под колёса». Девочка смутилась и убежала, волоча за собой
собачку.
А турист, ни к кому не обращаясь, вдруг сказал: «Я сам как эта девочка —
гоняюсь за нелепой идеей, как дурочка за мячиком».
Тогда Гедельману захотелось ответить, что и он когда-то хотел впечатлить
всех вокруг, разгадать какую-то великую загадку, чтобы мир стал светлее.
Но мир не стал светлее, люди не стали добрее. И Георгий промолчал.
Сегодня эта мысль пришла к нему снова, но уже без горечи. Он прошептал,
подумав о науке:
— Может быть, достаточно просто не крутить внушительные педали, когда
хочется остановиться?
Ещё немного послушав, как ссорятся в парке синицы и что-то доказывают
жаворонки, он поднялся, размял одеревенелую поясницу и, не оглядываясь,
побрёл домой. Август в этот вечер щедро дарил последние тёплые лучи, и
косые солнечные полосы ложились на дорожки, будто подсказывая путь.
Он плотнее запахнул демисезонное пальто и поднял воротник — день был
тёплым, но к вечеру уже потянуло прохладой.
Глава седьмая — о возвращении домой
Ему открыла мать и, отступив на пару шагов, певуче произнесла:
— Где же ты пропадал? — развела руки Фрума. — Ты снова был у своей
вертихвостки?
— Да, мама, — Гедельман слёту сообразил, что ему нужно ответить. Он
обрадовался, что мать не уехала и совсем не волновалась в его отсутствие.
— Она снова в городе. Наш Ленинград не видел подобной бессмысленной
девицы. Ты кушать будешь?
— Да, я голоден.
Он прошёл в свою комнату и сел у окна. «Тося вернулась в Питер?» —
растерялся Гедельман и вспомнил её — студентку, шатенку, капризную
девчонку.
***
Тося вихрем ворвалась в комнату, швырнула рюкзак у двери и, не переводя
дыхания, выпалила:
— Я с однокурсницами скоро улетаю на Алтай. Ты знаешь, Гошка, что в
Денисовой пещере, найдены fossils тел древних людей?
— Правда что ли? — отвечал ей Гедельман в своей обычной манере —
рассеянно, отстранённо крутя ручку настройки радиостанции.
— Там, знаешь, есть великолепные murals — Антонина Галушко любила
английские слова и активно использовала их. И сейчас она рассказывала об
отличных настенных рисунках, сохранившихся в той пещере, где и были
найдены окаменелости (fossils — как выразилась Тося).
— Замечательно…
— Таня, ты её видел, Светка, ещё Марго — мы вылетаем завтра, окей?
— Хоккей, — отозвался Георгий и вновь крутанул ручку настройки.
— Ты меня хоть слушаешь? — Тося постучала по его плечу и посмотрела
на наушники выразительно. — Ну-ка сними. Повтори, что я сказала.
Гедельман вздохнул, стянул наушники и произнёс:
— Ты летишь с Таней Денискиной… нашли пещеристые тела… и что-то
про рисунки…
Тося закатила глаза и махнула рукой:
— Упс! Сдаюсь. Разговариваю сама с собой. Ладно, пусть будет так.
— Да брось, ты всё усложняешь, — буркнул Гедельман и снова нырнул в
радиоэфир.
Они познакомились случайно, на автобусной остановке: она торопилась,
поскользнулась на обледенелой ступеньке, и он едва успел подхватить её за
локоть. С тех пор так и повелось: Тося влетала в его размеренную жизнь,
как игривый сквозняк, переворачивала всё вверх дном, а потом исчезала в
очередной экспедиции. Он не пытался её удержать — да и как удержишь
ветер.
В тот зимний месяц, когда она, приехав из тёплого Краснодара, дрожала от
питерского холода в тонком пальто, Гедельман молча протянул ей старый
вязаный шарф. Потом пустил переночевать, когда в общежитии отключили
отопление. А дальше как-то само всё сложилось: Тося могла появиться на
пороге с чемоданом и сказать: «Гошка, я у тебя побуду недельку?» — и он
кивал, радостно принимая кочевницу. А бывало, что и он ночевал у неё —
в холодном общежитии, когда допоздна засиживался в институте.
Иногда она вытаскивала его в театр — не потому, что он этого хотел, а
потому, что ей очень нужно было видеть сцену, слышать аплодисменты,
чувствовать, что город живёт театральной жизнью. Он покупал билеты —
и для неё, и для её подруг, которые вились вокруг Тоси, как мотыльки.
Часто Тося приводила приятельниц к нему. Соседи качали головами, глядя,
как он утром провожает стайку смешливых девушек до станции метро, но
Гедельману было всё равно.
«В тихом омуте кобели водятся», — шептались соседи.
Их длительная связь не была романтической. Однако же и платонических
чувств Гедельман к девушке не испытывал. У них была разница в возрасте
— двадцать лет. Гедельману нравилось, что Тося не замечала его нелюбви
к телефонам и компьютерам, не морщилась от его простой, скверной еды и
поношенной одежды. И как-то раз, глядя, как он возится с лампочкой в
коридоре, она вдруг сказала:
— Ты гений, Гошка. Настоящий. Только из другого века.
Он только хмыкнул, не зная, комплимент это или шутка.
Но бывали такие дни, когда Тося становилась совершенно чужой — тихой,
отстранённой, будто бы внимала далёкому чужому голосу, которого не
слышал никто другой. Тогда она начинала говорить осторожно, подбирая
слова, словно они могли обидеть Гедельмана:
— Наверное, я тебе надоела… Не хочу быть обузой.
Или, хуже того:
— Думаю, мне лучше вернуться в общагу.
И улетала — на Урал или в Сибирь, куда угодно, лишь бы подальше от его
спокойствия, которое вдруг начинало её душить. При этом она оставляла у
него книги, тетрадки с лекциями — будто часть себя, словно оставляла те
ниточки, по которым позже могла до него добраться.
И она вновь появлялась на пороге. Гедельман ликовал. Однажды он решил
устроить ей праздник — по случаю нежданного возвращения к нему в свой
день рождения. Ей в тот год исполнилось двадцать два. Георгий купил
торт, воткнул в него церковные свечи — других под рукой не оказалось —
и разлил по бокалам детское шампанское с тигрятами на этикетке. Тося
отпила, поморщилась и уставилась на него с изумлением, когда он начал
читать ей стихотворение.
Гедельман, подняв руку, торжественно произнёс:
— Математическое!
И прочитал с пафосом:
«Пять, шестнадцать, девять, семь.
Тридцать, шесть, один, семнадцать.
Сорок, три, двенадцать, восемь.
Двадцать, два, один, пятнадцать».
— Знаешь, это рerfect! Ты слово «один» повторил дважды, — тихо сказала
Тося, стараясь не рассмеяться.
Он не стал с ней спорить — и, правда, экспромт вышел нескладный. Да и
неважно было. Антонина подошла и виновато прижалась к нему, положив
голову на плечо.
— Ты не против, если я сгоняю на Алтай? — спросила она, не отрываясь от
его плеча. Она всегда говорила как человек, для которого не существовало
больших расстояний. — Там такая древность… Много наших летит.
Через два месяца от неё пришло письмо. Было написано как в телеграмме.
Корявый почерк сообщал:
«ВСТРЕТИЛА МУЖЧИНУ ТЧК НЕ СЕРДИСЬ ЗПТ НЕ ВЕРНУСЬ».
Но вскоре она вновь влетела в его жизнь — такая же порывистая, только в
движениях появилась новая, осторожная медлительность. Говорила о том,
что не знает точно, улетала ли из Питера беременной или отяжелела на
Алтае. Просила Гедельмана помочь справиться с проблемой. Рассказывая о
красавцах маралах, ругала похотливых «самцов». И Гедельман помогал —
искал доктора, стационар. Он не задавал вопросов. А позже, через два-три
месяца, Тося вновь светилась, когда говорила о следующей поездке.
— На Алтае красиво, знаешь, — шептала она, упаковывая вещи. — Я буду
писать, Гошка. Обязательно.
— Пиши, — привычно отвечал он и занимался своей радиостанцией.
Ещё через три недели долетело новое письмо:
«ВСТРЕТИЛА НАСТОЯЩЕГО ГЕОЛОГА ТЧК ЖДУ РЕБЕНКА ЦЕЛУЮ»
Гедельман долго смотрел на эти строки, как на математическое уравнение.
«Не поставила запятую, — подумал он. — Ждёт и целует ребёнка… или
ждёт ребёнка и целует. Но кого?»
Из той поездки Тося не вернулась. И письма от неё не приходили. Спустя
месяц пришла соседка по общежитию — тихая девушка с проницательным
взглядом — и забрала её вещи. На вопрос Гедельмана: «Как там дела у
Тонечьки?» — она только пожала плечами, будто не зная, что ответить.
***
Прошло полгода, и Гедельман свыкся с мыслью, что Антонины больше не
будет ни в его квартире, ни в его жизни. «Так, наверное, лучше», — тогда
подумал он. Но сегодняшний вопрос: «Снова был у своей вертихвостки?»
— отозвался в нём щемящей, едва уловимой тоской.
Он посидел у окна, потом подошёл к радиостанции, провёл пальцем по
корпусу, снимая тонкую стружку пыли. В комнате пахло плесенью и чем-
то неуловимо ушедшим. Вспомнились озорные, с искорками глаза Тоси, её
улыбка и быстрые, нежные пальцы, пахнущие полевой травой и, как ему
казалось, самим ветром.
— Ты идёшь кушать или таки уже нет? — спросила Фрума Теофрастовна,
просунув голову в дверную щель.
— Иду, мама, иду, — вздохнул Гедельман.
Глава восьмая — о планах героя на будущее
— Стало быть, теперь снова зачастишь к своей вертихвостке? Наверное, и
сегодня хочешь поехать к ней на ночь? — спросила сына старуха, лишь
только он уселся за стол. — Или она снова поселится у нас? Ты знаешь,
мама не против этой кошки, мама против её духов!
— Прекрати, — отмахнулся Гедельман.
— Что прекратить? Я знаю, что ей снова нужны деньги. И даже, представь,
знаю на что… Твоя кошка опять немного беременна.
Гедельман не спорил с матерью — у него не было ни сил, ни желания. Да и
ссориться с ней он не хотел. К тому же воспоминания о Тосе пошатнули
его и без того нарушенное душевное равновесие.
— Всё-таки хорошо, что я настояла не брать деньги. Миллион нестоящих
американских денег. Подумать только!
— Мама, ты выражаешься как баба с Привоза.
— Хотя, конечно, если хорошо вообразить — сколько кефира можно было
бы купить!
— И ряженки…
— Нет! У тебя уже живот, а, впрочем, с кем поведёшься…
— Я не молодею…
— И потом, тебя верно обманули бы. Обязательно! Уговорили бы вложить
деньги в какой-нибудь банк, у которого отозвали бы лицензию. Убедили
бы внести в какой-нибудь фонд. Купить чьи-то акции — какого-нибудь
мошенника… Нет, я правильно поступила, что настояла на том, чтобы ты
отказался от денег. Меньше будем пить кефира, но и в дураках ходить не
будем! Никто из соседей не станет тыкать в тебя жирным пальцем — вон,
смотрите, идёт обманутый пошляк.
После ужина Гедельман вернулся в комнату. Окно он распахнул сразу —
воздух казался спёртым, пыльным. И холодный ветерок ворвался внутрь,
заиграл шторами, и на мгновение стало легче дышать. Гедельман сел у
радиостанции и включил её.
Последние годы он был увлечённым радиолюбителем. Вместе с Тикоцким,
заведующим лабораторией, с которым Гедельман проработал бок о бок
много лет, использовали они изобретённый ими метод — однополосной
модуляции, увеличив дальность радиосвязи. Детали добывали с трудом.
Математики ловили частоты, на которых периодически звучали странные
сочетания цифр, и пытались найти в них систему. Гедельман и сам любил
«выходить в эфир». Он посылал миру загадочные сообщения, в которые
вкладывал смысл, понятный лишь ему.
И в этот раз, надев наушники и включив микрофон, он произнёс:
— Чебупель.
Помолчал, вслушиваясь в занудный эфирный шум, будто надеясь уловить в
нём ответ. Потом добавил:
— Бурохряк.
Слова повисли в эфире — зашумлённые, одинокие. Так Гедельман пытался
прорваться сквозь тишину, и голос его повисал в бесконечности.
Едва он произнёс эти слова, как за спиной раздалось:
— Жорик, стульчак!
Он вздрогнул, поспешно выключил микрофон и сбросил наушники. Резко
обернулся.
— Мама, я сколько раз просил ничего не говорить, когда я в эфире.
Фрума Теофрастовна недоумённо повела плечами.
— Мне нужен стульчак. Сколько раз я требовала не вешать его так высоко.
Где в Ленинграде такое видано…
— Прекрати! — отрезал Гедельман, и голос его прозвучал резче, чем ему
хотелось.
— Не повышай голоса на материнские уши, — обиделась старуха. — Я не
спала полночи, устала… В конце концов, я требую к себе уважения.
Гедельман притих. Вспышка гнева растаяла, осталась лишь неловкость.
— Извини, мама, — тихо произнёс он. — Пойдём, я сниму… А хочешь, я
впредь не буду его вешать… Вот смотри, — он быстро прошёл в ванную,
объединённую с туалетом, и аккуратно положил стульчак на привычное
место. — Теперь он будет постоянно здесь, мама. Успокойся… И кончим с
этим.
Фрума, удовлетворённая его покорностью, заговорила с сыном мягче, без
привычного скрипа в голосе:
— Знаешь, Жорик, у меня вчера был приступ мигрени. Я вызывала скорую,
но не дождалась. У нас под дверью толпились журналисты. Ведь до чего
обнаглели… идут на всё: двое из них вырядились сотрудниками скорой.
Очень долго звонили… Стучали ногами… И откуда они узнали, что я жду
врачей. Но я сказала прохвостам: нечего вам тут делать.
— Мама, это приезжала скорая, — вздохнул математик.
— Не морочь моим ушам перепонки, Жорик! Я же всегда умею отличить
врача от репортёра.
Гедельман только махнул рукой. Он уже понял: переубеждать мать — всё
равно что спорить с водосточной трубой.
— А ещё один проходимец вырядился участковым. Тоже долго звонил, всё
ждал, чтоб я открыла. До чего дошёл Ленинград… Позавчера был ещё один
плут. «Я, — говорит, — Тикоцкий. Борис Борисович», — вообрази.
— Тикоцкий, говоришь, приезжал?! — Гедельман выпрямился, в глазах
мелькнул живой интерес. — Почему ты ему не открыла?
— Какой Тикоцкий?! Журналист, авантюрист! Я что, Тикоцкого в глаза не
знаю? Чем ты так им всем интересен? Ума не пойму!
Фрума Теофрастовна тяжело вздохнула и поплелась к себе в комнату.
— А скорая так и не приезжала, — прошамкала она уже из коридора. —
Мигрень сама отпустила.
Оставшись один, Гедельман не стал снова включать радиостанцию. Вместо
этого он улёгся на узкую кровать. Уличная прохлада медленно заполняла
комнату, смешиваясь с запахом старого дерева и пыли. По подоконнику
застучал дождь — дробно, будто кто-то сверху сыпал голубям пшено.
Он закрыл глаза, и в памяти всплыл тот давний разговор, когда маленький
Жорик спросил у матери: «А кто мой папа?» Фрума Теофрастовна хитро
подмигнула и ответила ему: «Не волнуйся, сынок. Твой отец — Гагарин».
Позже мальчик сообразил, что если бы космонавт действительно был его
отцом, то отчество было бы Юрьевич. Но отчество Гедельмана, взявшего
фамилию бабушки, было иным — совсем без героического шлейфа.
Александр Марленович Гагарин, отец Георгия, и правда был своего рода
знаменитостью — только слава его держалась не на героических подвигах,
а на ловкости, с которой он управлялся с государственными деньгами. В те
годы, когда в СССР вскрылись махинации отдела снабжения ракетных
войск, маленький Жорик не читал газет. Он не знал, что отец отправился в
долгое путешествие — туда, где вместо звёздного неба над головой только
«небеса в клетку», а вместо полётов — бесконечные утренние и вечерние
поверки.
А дождь шёл всю ночь. Гедельман не помнил, как уснул. Но, проснувшись,
понял, что мать не разбудила его, а просто закрыла окно. Так он и спал —
не раздевшись. Теперь он слышал, как капли стучали по подоконнику, и
этот ритм постепенно возвращал его к жизни. Гедельман перевернулся на
бок и посмотрел на часы: 6:35. На кухне звякнула посуда. «Мама с раннего
утра на ногах», — от этой мысли ему стало уютно на душе. Телевизор он
решил не включать — впервые за последние годы.
«Тикоцкий приезжал, — снова пронеслось в его голове. — Наверное, он
хочет предложить мне должность в лаборатории».
Он обвёл взглядом свою комнату — знакомую до последней трещины на
потолке. Здесь прошла большая часть его жизни. Надолго отсюда Георгий
уезжал только в Америку. «Останься и не вздумай ничего менять», —
вдруг пропищал голос пугливого разума. Но в груди в ответ шевельнулось
какое-то новое чувство — не страх перед переменами, а жадная готовность
к ним.
«А ведь Сёма звал меня к себе», — вспомнил Гедельман.
Его мысленному взору представилась картина: низкий берег Волги, тёплая
баня, которую брат построил своими руками, смех озорных племянников,
говорливая сноха — Надежда, разливающая травяной чай.
Семён рассказывал про сомов ростом с человека, про вёдра, полные окуней
и карпов, про омуля, который ходит в дельте Волги так густо, что порой
кажется, будто река сама отдаёт свои сокровища тем, кто любит рыбалку.
А она в дельте хороша даже для новичков — не нужно выбирать место, а
просто рыбачить как с берега, так и с лодки.
И он вспомнил, как на одной из турбаз, когда-то, давно, их с братом за
небольшую плату оснастили всем необходимым. Они уходили в камыши и
рыбачили. «Вот бы увидеть великолепные лотосовые поля», — вздохнул
Гедельман и вспомнил, что цветение длится недолго и приходится обычно
на конец лета. А август уже заканчивался. И Георгию страстно захотелось
созерцать природные красоты.
Прежние приглашения брата навестить его с женой и их детьми казались
Гедельману чем-то далёким, почти сказочным. Но в это утро, слушая, как
дождь стучит по подоконнику, он окончательно понял: эта сказка скоро
может стать реальностью.
«Пожалуй, порыбачить в начале осени было бы неплохо, — рассудил он. —
Возьму и поеду — и пусть река расскажет мне о чём-то своём, о чём не
скажут ни цифры, ни эфирные шумы».
Мысль о встрече с Тикоцким мелькнула как-то тускло, маслянисто. Она не
смогла затмить этого нового ощущения — предвкушения дороги, свободы,
чего-то настоящего.
«Вот приеду с Волги, встречусь с Борисычем», — решил он.
И впервые за долгое время ему показалось, что впереди действительно есть
что-то хорошее. Он подоткнул подушку, закрыл глаза и уснул, проспав до
полудня — спокойно, без тревожных снов.
Свидетельство о публикации №226072500760