Три зимы. Глава 1
— Вот, Алевтина Ниловна, — сказал комендант и развернул лист к ней, чтобы она сама всё прочла и сама себе объяснила. — Дом гаражный, ведомственный. К октябрю принимаем нового шофёра, семейного. Куда я его дену — в красный уголок?
Аля смотрела не в лист, а на этот жёлтый, ровно подпиленный ноготь. В конторе пахло сургучом; за стенкой стучали счёты — размеренно, как дождь по желобу.
— Значит, к октябрю, — повторила она.
— Ну зачем сразу «значит»! — Мартын Захарович даже расстроился, что она так просто согласилась, и не с кем стало уговариваться. — Мы же не звери, Алевтина. Все всё понимают. Но и ты пойми: жильё за гаражом числится. Ефрема нет — стало быть…
Он не договорил и переложил лист слева направо, будто фамилия перестала жечь ему пальцы.
— У тебя ж в городе золовка, — вспомнил он, оживая. — Сама писала: приезжайте, устрою. Город! Школа под боком, вода в стене. Дети спасибо скажут. А тут что тебе? После всего… — комендант понизил голос до казённого шёпота, — после того случая тебе тут и оставаться-то незачем. Люди — они ведь какие. Языком мелют.
— Люди пусть мелют, — сказала Аля. — Мука будет.
Мартын Захарович поморгал, соображая, шутит она или дерзит. Не понял и решил не связываться.
— Квартиру освобожу к октябрю, — Аля встала и одёрнула кофту. — Из посёлка не поеду.
— А жить где будешь? На улице? На пенсию на ребячью не разгуляешься!
— Это уже моя забота, Мартын Захарович. Моя и ребячья.
В коридоре, у доски с приказами, она постояла с минуту, глядя мимо машинописных строк, а потом вышла на крыльцо конторы. Внизу лежал Кедровый — сорок дворов по горке, гараж с раскрытыми воротами, нижний склад у реки, штабеля хлыстов, из-за которых посёлок сроду не видел собственного берега. Над штабелями кричали чайки, хотя до моря отсюда было — как до милости.
Про то, что она вдова, Аля вспоминала теперь только по чужим глазам. По своим — она была жена, у которой муж сильно задержался в рейсе.
***
Ефрема привезли в апреле, на брезенте, в кузове дежурной машины. Шёл мокрый снег пополам с дождём, дорогу развезло так, что и похороны собирали всем гаражом: где на руках, где на тракторных санях. Аля запомнила из тех дней немного: чужую шапку у себя на комоде, которую так никто и не забрал, да Федькин затылок — сын стоял у окна и дышал на стекло, пока оно не запотело от края до края, а потом писал на нём пальцем печатную букву «п» и стирал ладонью. «П» — папка.
Люська, та плакала в голос, по-бабьи, и её отпаивали валерьянкой. А Федька молчал. Ему в марте исполнилось семь; к сентябрю собирали в первый класс, и он всё спрашивал перед тем, до апреля ещё: успеет отец с рейса к его портфелю или не успеет. Успел, да не так.
А через неделю после сорокового дня по посёлку поползло — из гаража, из курилки, от умных людей: сам виноват. Гнал, дескать, как оглашенный, перегруз взял сверх всякого понятия, вот на объезде у Крутой Гривы машину и повело. И ещё — вполголоса, в самое ухо, с оглядкой: а с утра-то, говорят, от него… ну, сама понимаешь. Мёртвый не заспорит.
Аля знала, как муж выезжал в тот рейс. Он выезжал затемно, трезвый и злой, потому что три дня перед тем ходил в гараж как на приступ: рулевое тянет, тормоза ватные, машину на ремонт ставить надо, а ему в ответ — план, Пихтин, план, после плана встанешь. Она сама грела ему тот утренний чай, и он выпил две кружки, крепкого, с сахаром вприкуску, и сказал в дверях: «Ладно, Алюшка. Дотяну до выходного — сам движок переберу». Вот и всё, что было у неё против целого гаража: две кружки чаю да «Алюшка».
С доски почёта у конторы его карточку сняли через месяц — тихо, ночью, будто карточка сама собой куда-то делась. На собрании про Ефрема сказали один раз, скороговоркой: «случай с нарушением», — и перешли к заготовке веников. Премию его бригаде за тот квартал срезали. Авдей, дружок его, напарник, совался было к начальству со своим «да он же заявку писал, я видел!» — Авдея одёрнули так, что он неделю ходил без голоса, а после только пил чай у Али на кухне и смотрел в клеёнку.
Вдове с детьми в таких случаях говорят: уезжай. Тебе же легче.
***
Письмо от золовки лежало на комоде третий день, и Люська знала его уже наизусть.
— «Обое доучатся в городе, — читала она вслух, нарочно по-тёткиному напирая на «обое», — школа десятилетка, у нас с Геннадием Палычем жилплощадь позволяет…» Мам, а чего она пишет «обое»? Она ж грамотная, в конторе сидит.
— Не «чего», а «почему», — поправила Аля, не оборачиваясь от плиты. — Читай дальше, грамотная.
— «…Люде надо музыкой заняться, у ней слух, а Федю я определю…» — Люська опустила листок. — Мам. А она нас насовсем определит или как?
Федька сидел под столом. У него там был гараж: три чурочки, катушка от ниток и латунная гаечка на верёвочке — отцова, из кармана его рабочей куртки. Гаечку Федька никому не давал, даже мыть.
— Я не поеду, — объявил он из-под стола ровным голосом. — У меня тут папка лежит. Его поливать надо.
— Не поливать, а ходить к нему, дурень ты. — Люська сама шмыгнула носом. — Поливают цветы.
— А я и цветы. Мам. Мы не поедем?
Аля выключила конфорку. За окном, за гаражными крышами, догорал длинный августовский вечер; от реки тянуло сыростью и соляркой. Она думала про список под копирку, про жёлтый ноготь, про золовкино «жилплощадь позволяет» — Альбина, царство небесное её терпению, писала как заявление, а любила, между прочим, по-настоящему, только любовь у неё выходила тоже как заявление, с входящим номером.
— Сядь к столу, Фёдор, — велела Аля. — Разговор есть.
Федька вылез — серьёзный, с гаечкой в кулаке. Люська отложила письмо и подобралась: когда мать звала брата полным именем, это было вроде как звонок на урок.
— Квартиру нам велено освободить, — начала Аля без обиняков. — Дом гаражный, мы там теперь не положены. Тётя Альбина зовёт в город. Там школа рядом, вода в кране горячая, кино за углом.
Она перечисляла городские блага, как чужие вещи по описи, и дети слушали её, не перебивая, только Люська всё крутила уголок письма, пока он не стал похож на бараний рог.
— А можно, — сказала Аля, — никуда не ехать.
***
Изба бабки Секлетеи стояла на самом краю, где посёлок уже кончался, а лес ещё не начинался, — на отшибе, под старой черёмухой. Секлетея померла позапрошлой зимой, наследников не сыскалось, и изба отошла поссовету; с тех пор её продавали «на дрова» — да никто не брал и на дрова, потому что возить далеко.
Аля пришла туда назавтра после конторы, с утра, до смены. Постояла у покосившегося прясла. Крыша по коньку просела, как спина у старой лошади; нижние венцы с северного угла взялись гнилью; стёкла в двух окнах высажены, и в проёмы кто-то заботливо натолкал соломы — не то мальчишки, не то ветер. Зато печная труба стояла над всем этим разором прямо, по-солдатски, и черёмуха у крыльца была живая: старая, в два обхвата у комля, с чёрной коркой, а поверху — зелёная.
— Смотришь? — сказали сзади. — Смотри. За погляд денег не берут.
Через прясло, со своего огорода, на неё глядела баба Ганя — соседка Секлетеи, семидесяти четырёх лет, в мужском пиджаке поверх фартука. Глаза у бабы Гани были блёклые, с прищуром: она уже который год видела мир вполсилы, зато насквозь.
— Здравствуйте, баба Ганя.
— Здорово, коли не шутишь. Ты ведь Пихтина? Ефремова?
— Ефремова.
— Ну-ну. — Старуха пожевала губами. — Избу, что ль, глядишь?
— Гляжу.
— А чего глядеть. Изба как изба. Секлетея в ней век прожила и мне велела жить, да я со своей не управлюсь. — Баба Ганя подошла к пряслу вплотную и взялась за жердь рукой в трещинах, тёмной, как та черёмуховая кора. — Печь там добрая, не смотри, что труба. Подпол сухой. Венцы с угла менять надо, это да. Крышу перекрывать, это да. Стёкла вставлять. Дверь навешивать. Крыльцо стелить. — Она перечисляла спокойно, как поминала родню. — А так — изба и изба.
— А черёмуху почему не спилили? На дрова-то ходят, я слыхала, кто поближе живёт.
— Черёмуху у дома не пилят, — отрезала баба Ганя. — Под черёмухой дом ставили — значит, с добром жили. Она и стоит, покуда добро помнит. Дровяного ума на неё пока не нашлось. — Старуха сощурилась. — А ты никак жить сюда собралась? С дитями? В эту?
— Собралась, — сказала Аля, и только тут, вслух, при чужом человеке, оно стало правдой.
Баба Ганя долго смотрела на неё поверх жерди. Что она там видела своими блёклыми глазами — бог весть.
— Ну, — сказала она наконец, — соль у меня бери, за солью в лавку не бегай. И это… Ефремова. Ты когда венцы подведёшь — дверь-то на зиму перевесь, чтоб вовнутрь открывалась. Заметёт по крышу — наружу не отопрёшься.
***
Вечером Аля выложила на стол сберкнижку, конверт с похоронными остатками и школьную Люськину тетрадку в клетку. Считали втроём, при верхнем свете: изба — двести сорок рублей, поссовет цену держал твёрдо, как гвоздь; стекло, гвозди, толь, известь; тёс на крышу — это уже не деньгами, это кланяться в контору или добывать горбыль; валенки Федьке к зиме, портфель ему же, Люське пальто перешивать…
— Не хватает, — подвела Люська, посчитав столбиком. Считала она и вправду хорошо, по-отцовски.
— На избу хватает, — Аля пододвинула тетрадку обратно. — На остальное заработаем. Я на нижний склад пойду, учётчицей. Демид Ермолаевич берёт.
— На склад? — Люська подняла голову. — Там же… там же бабы вон какие. Горластые.
— А я тихая, что ли? — Аля усмехнулась, и Люська от неожиданности усмехнулась тоже. — Всё. Решено, подписано. В городе нам делать нечего, у тёти Альбины любовь строгая, по описи. А тут у нас всё своё: папка ваш тут, работа тут, изба вон — стоит, нас дожидается. Кривая, говоришь?
— Кривая, — честно сказала Люська.
— Ничего. Мы тоже не парадные. — Аля накрыла ладонью тетрадку с цифирью. — Запомните оба, что скажу. Три зимы. Три зимы выстоим — и наша возьмёт. Первую — переживём, вторую — обживёмся, третью — уже люди к нам греться ходить будут. А кто нам чего вслед мелет — пусть мелет. Мука будет.
— А если не выстоим? — спросил Федька. Он спрашивал без страха, деловито, как про гараж из чурочек: выдержит мост или подпорку ставить.
— Выстоим. У нас порода такая — Пихтины. Дерево на дереве, сам подумай.
Федька подумал и, видно, счёл породу надёжной, потому что разжал кулак и положил латунную гаечку на середину стола — в общее дело.
***
А наутро случилось непонятное.
Аля вышла в шестом часу — хотела до смены сходить к избе ещё раз, примериться, с какого угла начинать. Роса стояла тяжёлая, холодная, первый привет сентября; от реки поднимался пар. Она прошла задами, мимо Секлетеиной баньки, толкнула воротца…
У сарая, аккуратной стопой, ровно, угол к углу, лежал шифер. Листов двадцать, она сосчитала дважды. Серый, новый, ещё в известковой пыли с кузова; такой в орсовский магазин если и завозили, то по большим праздникам, и разбирали его по спискам, до прилавка не доносив.
Аля обошла стопу кругом, как обходят чужую собаку. Потрогала верхний лист — шершавый, холодный от росы. На росной траве вокруг темнели следы — много, затоптано до самой дороги, а по колее — свежий рубчатый след от заднего хода: машина сдавала к самым воротцам и ушла.
В Кедровом каждый гвоздь был на виду и на счету, чужой щедрости тут отродясь не водилось — тут и своя-то ходила с оглядкой. Аля стояла над серой стопой, и по спине у неё тянуло холодком, который был вовсе не от росы: выходило, что у её разора есть кто-то — неведомый, ночной, на казённой машине, — кто знал про её избу раньше, чем она сама себе в этом призналась.
Все главы на нашем сайте или в приложении.
Свидетельство о публикации №226072600593