Близнецовые пламена. Глава 21. Жизнь на потом

Глава 21. Жизнь на потом

Через год встреч они стали жить вместе. К тому времени они и без того уже жили навстречу друг другу: одним воздухом, общей усталостью после занятий, смехом, возникавшим без причины, и разговорами, которые начинались в университете, продолжались на улице и в трамвае и не кончались даже тогда, когда приходило время расходиться по своим комнатам.

Лариса сама выбрала день, когда между ними не должно было остаться последней черты. Они лежали в траве, среди ландышей и сирени, уже начинавшей осыпаться. День был жаркий; воздух стоял густой, земля дышала совсем близко. Лариса повернулась к Глебу и поцеловала его сама — долго, медленно, без прежней осторожности. Он сперва замер, словно не поверил, что она наконец решилась, потом ответил ей нежно и настойчиво, и отступать уже не хотелось ни ему, ни ей.

Потом Лариса сказала:

— Мы теперь навсегда вместе. Я так решила.

Глеб не удивился. Она только произнесла то, что давно уже было решено и для него, хотя сам он всё не находил смелости сказать об этом первым.

Лариса достала из сумочки медвежонка в синем свитерке и конверт.

— Вот моё приданое. Тебе на память. Мика мой. Папа подарил, когда мне было три года. Видишь, я ему связала такой же свитер, как тебе. А конверт не открывай. Я скажу, когда можно.

Глеб чинно принял подарки и осторожно убрал медвежонка и конверт во внутренний карман холщёвой куртки. Потом помог Ларисе подняться, и они медленно пошли к выходу из парка, обнявшись и всё ещё не умея говорить о том, что произошло.

* * *

Старый порядок любви и брака был к тому времени уже разрушен, а новый ещё не успел стать привычным. Венчание перестало быть обязательной дверью в совместную жизнь; брак и развод можно было оформить почти буднично. В этом было что-то канцелярское и слишком лёгкое для людей, привыкших считать человеческую связь тайной, но была и свобода: мужчина и женщина впервые могли выбрать друг друга сами, не спрашивая разрешения семьи, церкви и сословия.

Глеб и Лариса так никогда и не зарегистрировали свой брак. Даже позже, когда незарегистрированный союз перестал признаваться государством, они ничего не изменили.

Лариса сохранила свою фамилию — Веригина. Не из вызова и не ради декларации независимости. Просто эта фамилия была её собственной, и менять её на другую ей не хотелось.

В университетском общежитии им дали комнату — не сразу и не торжественно, а после ходатайств, списков, разговоров и чьего-то усталого:

— Ну ладно, пусть живут, раз всё равно живут.

Комната была небольшая, с высоким окном, из которого зимой тянуло так, что занавеска шевелилась при закрытой раме. У одной стены стояла железная кровать, у другой — стол, облупленный по краям, но широкий и удобный. На нём помещались книги, тетради, чужие конспекты, миска с картошкой и керосиновая лампа, когда гас свет.

Лариса принялась устраивать дом.

Из подвала она принесла несколько тарелок из кузнецовского сервиза, супницу, две чашки с синей каймой, одну — с тонкой трещиной у ручки. Достала пару серебряных приборов, завёрнутых в старую салфетку, чемодан с книгами, два платья, мамино дореволюционное пальто с пелериной и шляпку, которую раньше было неловко носить, а теперь вдруг стало можно.

Глеб подшучивал:

— Ларочка, ты понимаешь, что у нас комната, а не усадьба?

— Пока комната.

— А супница зачем?

— Чтобы суп был супом, а не жидкостью в кастрюле.

— У супа есть самолюбие?

— У хозяйки есть.

Он смеялся, но ему нравилось смотреть, как она ставит чашки, расправляет старую скатерть с заштопанным углом и находит место каждой вещи. Комната понемногу переставала быть выданной жилплощадью. Дверь всё так же выходила в общий коридор, из кухни тянуло капустой и керосином, но внутри, за этой дверью уже начинался их порядок.

К тому времени Лариса уже зарабатывала переводами.

Французский она знала так, что слышала не только смысл, но и дыхание фразы. Иногда ей удавалось пристроить рассказ или отрывок в «Интернациональную литературу». Платили немного, но для студентки и это было деньгами.

Она печаталась под псевдонимом. Тайну знали две-три подруги.

Однажды ей достался небольшой заказ от «Academia». Получить такую работу студентке было почти невероятно.

Глеб, конечно, знал.

— Псевдоним у тебя слишком красивый, — сказал он, разглядывая журнал.

— Это недостаток?

— Это разоблачение.

— Меня разоблачат по красоте псевдонима?

— Тебя вообще трудно спрятать.

Она сделала вид, что не услышала.

— Глупости. Я прекрасно прячусь.

— Ларочка, ты входишь в комнату так, будто занавес подняли.

— Значит, надо входить тише.

— Нет. Не надо.

Она запомнила это «не надо».

Получив деньги за перевод, Лариса иногда устраивала праздник. Вела подруг в магазин и заказывала паюсную икру, балык, свежий ржаной хлеб.

— Откуда ты всё это знаешь? — спрашивали её.

— Знаю.

В доме её родителей не сорили деньгами и не ели икру ложками, но умели отличать праздничное от показного, а хорошую вещь — от дорогой безвкусицы. Лариса вынесла это из детства, как осанку.

На совместную жизнь Глеб зарабатывал как мог. Писал заметки в студенческую стенгазету, носил короткие сообщения в городские издания: кто выиграл межфакультетский матч, какая лекция вызвала споры, что сказал профессор. Иногда за это платили несколько рублей, чаще — благодарили рукопожатием.

Деньги давали репетиторство и товарная станция. На станции платили по-настоящему, но после неё ладони были стёрты, а спина болела до полуночи. Глеб возвращался поздно, с чёрными полосами под ногтями, снимал рубашку осторожно, стараясь не морщиться.

— Брось ты это, — сказала однажды Лариса. — У тебя руки не для ящиков.

Он посмотрел на разбитые костяшки.

— А для чего?

— Для книг. Для меня. Для пера, а не для чужих тюков.

— Перо пока кормит хуже тюков.

Она не стала спорить. В такие минуты в нём появлялось упрямство, к которому она не знала подхода: если нужно — значит, нужно.

На эти деньги он купил ей платье.

Настоящее, из ГУМа. Не перешитое из маминого, не сшитое соседкой, не купленное по знакомству, а новое — светлое, простого и безупречного покроя.

Когда Глеб принёс свёрток, Лариса решила, что там книги.

— Только не говори, что ты опять истратил всё на немецкий словарь.

— Словарь подождёт.

— Если это что-то ненужное...

— Очень нужное.

Она развернула бумагу. Платье легло ей на руки прохладным струящимся шёлком. Лариса молчала, думая о холодной платформе, ящиках и его стёртых ладонях.

— Глеб, это слишком дорого.

Он стоял перед ней, делая вид, что не смущён. Только уши покраснели.

— Не дороже тебя.

Она подняла глаза.

— Ты понимаешь, что это ужасно глупая фраза?

— Понимаю.

— И очень важная для меня.

— Это тоже понимаю.

Пока их жизнь оставалась простой.

Утром — занятия. Днём — библиотека, его работа, её переводы, общая кухня. Вечером — чай, хлеб, книги, иногда гости, иногда тишина.

Отгулять свадьбу Ларисе всё же хотелось.

Не венчания, не белого платья и не родительского благословения перед иконой. Ей хотелось собрать своих, поставить стол, танцевать, смеяться и однажды вслух назвать то, что и без того было всем видно: они с Глебом — вместе.

— Значит, всё-таки свадьба? — спросила подруга, когда Лариса сказала, что вечером они соберутся у них с Глебом.

— А что тебя удивляет? Если есть повод повеселиться, разве стоит отказываться?

— А жених знает?

— Жених догадывается.

Подруги засмеялись. Лариса тоже улыбнулась, уже представляя тесную комнату, мокрые пальто на гвоздях, стол, отодвинутый к стене, Глеба в дверях — высокого, красивого, немного смущённого общим вниманием.

Глеб действительно догадывался.

В новом платье она встречала гостей.

Стол друзья устраивали всем курсом. Кто-то дал рубль, кто-то три, кто-то денег не имел, зато знал человека в гастрономе, двоюродного брата на складе или тётку в буфете.

— Главное, чтобы было не стыдно, — сказала подруга.

— Стыдно — это когда скучно, — ответила Лариса.

— Тогда скучно не будет, — пообещал веснушчатый приятель Глеба, огромный парень, умевший договориться с кем угодно,   начиная разговор с улыбки и заканчивая обещанием вернуть долг после стипендии.

Они бегали по Москве целый день.

Карточки только что отменили. В витринах снова появилась еда, о которой ещё недавно говорили как о чуде или чужой роскоши. Студенты по-прежнему жили на хлебе, каше, дешёвой селёдке, картошке и кипятке, но теперь за стеклом гастронома стояли банки, бутылки и аккуратные ряды продуктов, обещавшие, что эта бедность когда-нибудь кончится.

Одна подруга простояла очередь за шампанским и у прилавка растерялась перед этикетками.

— Мне самое свадебное, — сказала она.

Продавщица посмотрела на неё и улыбнулась.

— Денег сколько?

— Мало. Но свадьба настоящая.

— Ну, если настоящая, берите полусладкое. Девушкам понравится.

Парни раздобыли красный и белый портвейн — тяжёлый, густой, пахнущий сухофруктами и югом.

— Это для жениха, — сказал один из них, выставляя бутылку так торжественно, будто клал на стол диплом.

— А шампанское, значит, для невесты? — спросила Лариса.

— Для невесты и её свиты.

— Свита требует равноправия, — сказала девушка.

— Свите дадут по глотку, если будет хорошо себя вести.

Лариса подняла брови:

— Новая власть дошла до кухни, но с распределением портвейна пока не справилась.

Все засмеялись, и комната сразу стала теснее и теплее.

На столе появилась банка камчатского краба. Когда её открыли, все наклонились посмотреть на бело-розовое мясо, не похожее ни на рыбу, ни на курицу, ни на что знакомое.

Веснушчатый парень вынул из кармана брюк мятую газетную вырезку:

— «Всем попробовать пора бы, как нежны и вкусны крабы».

— Государство рекомендует? — спросила Лариса.

— Государство воспитывает вкус.

— И правильно, — сказал тихий студент с исторического факультета. — Чтобы человек перестал быть нищим, ему мало хлеба. Он должен знать, что имеет право и на хорошую еду.

— Ты это крабу говоришь или нам?

— Всем. И крабу тоже.

Снова засмеялись.

Лариса не суетилась и не ахала над каждым блюдом. В орловском доме деликатесы появлялись редко, но там знали, как поставить их на стол и как не делать из еды демонстрацию богатства. Она сидела в своём светлом платье, чуть приподняв подбородок, и смотрела на добытые всем курсом чудеса с довольством хозяйки.

— Лариса, а это как едят? — спросила подруга, показывая на балык.

— С удовольствием. И медленно.

— Почему медленно?

— Потому что быстро можно съесть картошку. А это надо понять.

— Рыбу надо понять?

— Хорошую — да.

Глеб улыбался, стоя у двери.

На тонких гренках лежало понемногу чёрной икры. Девушки брали их осторожно.

— И это всё? — шепнула одна.

— Всё. Ешь и помни.

— А если не понравится?

— Всё равно скажи, что понравилось. Нельзя обижать такую дорогую еду.

Рядом лежала свежая докторская колбаса.

— Между прочим, диетическая, — важно сказал один из парней, отрезая себе толстый кусок. — В газете написано.

— Тогда ешь спокойно, — сказала Лариса. — Диета с хлебом особенно полезна.

— Раньше у богатых была колбаса для обжорства, — заметил веснушчатый, — а теперь у трудящихся — для здоровья.

Историк снова оживился:

— В этом есть смысл. Рабочего надо кормить не как придётся.

— Или рабочего надо кормить, чтобы он лучше работал, — сказала девушка.

Глеб поставил стакан.

— Одно другому не мешает. Заводы не построишь руками голодных людей. Значит, нужна не случайная удача на рынке, а чтобы хлеб, мясо, молоко были каждый день.

— И краб? — спросила Лариса.

— И краб. Особенно если его есть медленно и понимать.

— Ты быстро учишься.

— У хорошей учительницы.

Она отвернулась, чтобы никто не заметил улыбки.

На блюде лежал сыр медового цвета. Горкой светились мандарины.

— Мандарины оставьте напоследок, — распорядилась Лариса.

— Почему?

— Потому что красивые.

— Еда должна быть не красивой, а сытной, — сказал кто-то.

— Вот поэтому вы пьёте портвейн, а мы шампанское.

На отдельной тарелке лежала солёная горбуша. Рядом — крупная жирная сельдь с луком, пахучим постным маслом и чёрным хлебом – микояновский залом. В центре стола ещё дышали жаром два рябчика, добытые приятелем Глеба.

— Рябчики! — сказала Лариса. — Это уже буржуазное разложение.

— Никакого разложения. Всё добыто трудовым путём.

— Где?

— Вопросы задаёт прокуратура.

— А невеста?

— Невесте можно. После второго бокала.

Говорили о театре, о Мейерхольде, о преподавателях, о том, кому должно принадлежать искусство и прилично ли новому человеку любить шампанское.

— Если буржуазная пошлость так приятно щекочет нос, — сказала Лариса, — бороться с ней надо постепенно.

Глеб больше смотрел на неё, чем участвовал в споре. Она поправляла салфетки, передавала тарелки, следила, чтобы каждому досталось, и уже держалась хозяйкой — не большой квартиры и не семейного дома, а этой тесной комнаты, где на один вечер бедность отступила к стенам.

Глеб взял бокал и постучал ложкой.

— Товарищи...

— Уже страшно, — сказала Лариса.

Все засмеялись.

— Ларочка говорит, что это свадьба.

— А ты споришь?

— Я давно перестал спорить с Ларочкой там, где она права.

— Мудрый человек!

— Спасибо вам за стол, за шум, за то, что вы всё это устроили.

Он оглядел комнату, пальто на гвоздях, книги на полу, мандарины, икру, крабов и Ларису в светлом платье.

— У нас пока мало что есть. Комната. Книги. Три чашки, кажется.

— Одна с трещиной, — сказала Лариса.

— Одна с трещиной. Но сегодня вы сделали так, будто у нас уже есть дом.

Он помолчал.

— За Ларису.

— За молодых! — закричали со всех сторон.

— За Ларису, — повторил Глеб.

Она перестала улыбаться — только на секунду. Он говорил не как полагалось говорить жениху, а именно то, что хотел.

Лариса подняла бокал.

— За Глеба. Раз уж он решил быть справедливым.

— А за любовь? — спросила подруга.

Лариса посмотрела на него.

— Любовь сама за себя выпьет.

Потом снова пили, спорили, пели, ругали преподавателей, хвалили новую жизнь и тут же перечисляли её недостатки. Много лет спустя Лидия думала, что вера в будущее, вероятно, и выглядела тогда так: тесная комната, случайно добытая еда и уверенность, что завтра всё это перестанет быть случайностью.

Гости разошлись за полночь.

Что было потом, Л.Т. никогда не рассказывала. Лидия только представляла оставшиеся на столе мандариновые корки, мутные бокалы, пустую банку из-под крабов, нож с прилипшей икринкой и недопитый портвейн. За окном стихала Стромынка. В комнате впервые становилось слышно их двоих.

Может быть, Глеб сел рядом. Может быть, Лариса сняла туфли и положила голову ему на плечо — не как красавица, очаровавшая самого завидного жениха университета, а как усталая молодая женщина, у которой наконец появился дом.

Лидия не знала. Ей хотелось думать, что в ту ночь им было тихо и хорошо — так, как потом уже не будет.

О комнате Л.Т. рассказывала охотно.

О том, как подруги приходили пить чай. Как кто-то принёс старую лампу с зелёным абажуром. Как зимой заклеивали окно полосками бумаги. Как пропала сковородка, а потом нашлась у соседей, уверявших, что она сама к ним попала. Как на общей кухне спорили из-за плиты. Как Лариса научилась варить суп так, чтобы из почти ничего получалось не стыдно подать.

Но стоило Лидии спросить:

— А Глеб? Какой он был дома?

Л.Т. отвечала не сразу.

— Хороший. Очень хороший.

И тут же вспоминала соседку, которая знала лучше всех, как варить кашу.

В молодости Лидия принимала это за рассеянность. Позже поняла: Л.Т. просто не хотела говорить о нём. Она могла вспомнить супницу, но не его вечерний взгляд; рассказать, кто украл сковородку, но не как он входил после тяжёлого дня.

Поэтому Лидия достраивала сама.

Глеб возвращался поздно. В коридоре пахло мокрой шерстью, табаком, керосином и кислой капустой. На кухне спорили женщины, из дальней комнаты доносился смех, кто-то играл на расстроенной гитаре.

Он открывал дверь тихо.

Лариса сидела за столом. Перед ней лежала французская книга, лист бумаги, карандаш и чашка остывшего чая.

— Ты не спишь?

— Как видишь.

— Опять французы?

— Они сами виноваты. Пишут так, что приходится их спасать.

— От кого?

— От плохого русского языка.

— Благородная работа.

— Не хуже твоих заметок про межфакультетский матч.

Он улыбался, снимал пальто, мыл руки в тазу долго и тщательно, словно вместе с грязью смывал день.

— Опять станция? — спрашивала Лариса, не оборачиваясь.

— Немного.

— Немного — это сколько вагонов?

— Ларочка, ты очень любопытная женщина.

— Я хозяйка. Хозяйка должна знать, кормить мужа кашей или сразу отпевать.

— Лучше кашей.

Она разогревала гречку, добавляла кусочек масла, если оно было, а если не было — делала вид, что так и задумано. Глеб ел молча. Лариса не требовала разговора.

Л.Т. никогда не рассказывала Лидии этих разговоров. Никаких стенограмм не осталось. Но Лидия и не притворялась, что пишет документ. Она старалась представить то, что могло быть правдой между этими людьми.

Глеб серьёзно относился к мелочам: принести хлеб, починить стул, раздобыть уголь, достать керосин, встать ночью, если в коридоре шум, поговорить с грубым соседом так спокойно, что тот вдруг переставал быть грубым. Не жаловаться. Не устраивать из усталости спектакля.

Л.Т. потом говорила только:

— Он был очень надёжный.

И больше ничего.

Лидия долго злилась на эти два слова, потом перестала. Возможно, Л.Т. не хотела отдавать Глеба чужому пониманию. Он умер рано, от сердца, и остался для неё молодым — не исчерпанным старостью, раздражением, привычкой и долгой совместной жизнью.

После свадьбы их жизнь на некоторое время стала почти счастливой. Не лёгкой, но понятной: утро, день, вечер; он и она; их чашки, книги, бедность и надежда.

Лариса умела устраивать маленькие ужины из ничего. Хлеб резала тонко, селёдку раскладывала с луком и каплей масла, картошку посыпала зеленью, если зелень была. На середину ставила супницу, и простой суп сразу выглядел серьёзнее.

— Ты из воды можешь сделать приём, — сказал однажды Глеб.

— Из воды делают чай.

— Ты поняла, что я хотел сказать.

— Конечно. Но я не обязана облегчать тебе комплименты.

Он засмеялся.

Лидия никогда не слышала этого смеха, но могла представить его — открытого, молодого, ещё не научившегося осторожности.

Потом Глеб начал меняться.

Сначала почти незаметно. Он задерживался после лекций, приносил книги, не связанные ни с математикой, ни с обычной студенческой работой: разговорники, справочники, иностранные газеты. Слушал чужую речь внимательнее, чем прежде. В спорах уже не бросался доказывать правоту, а будто проверял, сколько можно сказать вслух.

— Ты стал меньше спорить, — заметила Лариса.

— Повзрослел.

— Нет. Ты стал выбирать, где спорить.

— Это и называется повзрослеть.

— А раньше это называлось трусостью.

Он посмотрел на неё.

— Ты правда так думаешь?

— Нет. Я думаю, ты учишься чему-то, о чём мне не рассказываешь.

Он помолчал.

— Ларочка...

— Не надо. Я не спрашиваю.

Она хотела знать, но не спросила. Он хотел быть с ней честным, но уже не мог рассказать всё.

Так между ними впервые возникло то, чего прежде не было.

Пока ещё почти незаметное.


Рецензии