Пьяна
Впервые на Пьяну я приехала в начале лета 1950 года, окончив 6-й класс женской общеобразовательной и образцово-показательной школы № 1 города, который тогда назывался Горький, а сейчас Нижний Новгород. За неимением другого чтива я положила в дорожную сумку какой-то роман Первенцева, получившего годом раньше Сталинскую премию. Название романа не запомнилось, как и то, о чём шло повествование. Наверное , этот роман назывался «Честь смолоду». Читать его было невозможно, но с чтивом в те времена было вообще плохо. Мало было среди друзей и знакомых тех, у кого сохранились довоенные библиотеки, но даже там, где они сохранились, их держали на замке и показывали только избранным, а потому мне приходилось довольствоваться расхожим чтивом, продаваемым на лотках, в киосках и рекламируемым в библиотеках как выдающееся творение советской эпохи. В итоге я стала отдавать предпочтение поэзии, которая надёжно застревала в памяти и не требовала места в сумке. Бродить по лугам вдоль Пьяны, почти совершенно безлюдным, лишь поросшим травостоем, и скандировать полюбившиеся строки было моим скромным удовольствием, которое я и сейчас не променяю на разные сомнительные радости жизни. Обутая в стоптанные тапочки и одетая в розовое ситцевое платьице, я казалась себе неприметной птичкой среди пышного разнотравья и кустарников одичавшей природы, предававшейся вакханалии под лучами ласкового солнца.
Место, в котором я оказалась, называлось Бутурлино, а ближайшая железнодорожная станция - Смагино, от которой до Бутурлина надо было топать несколько километров пешком по просёлочной дороге. В русском языке «смага» означало когда-то «черный», « грязный», «просмолённый», а в названии станции сказывалось влияние пограничнья с татарами , мордвой, черемисами, чувашами, изначально соседствующих в этих краях друг с другом…
На рассвете я соскочила с поезда «Горький-Чебоксары», старые расхлябанные вагоны которого были забиты бабами разных возрастов в платках и панёвах, а также орущими малыми детьми, которые копошились рядом, вылезая из тряпья и сверкая пятками необутых ножек. Было такое ощущение, что всю эту публику выскребла из своих сусеков взвихренная Русь, о которой в свои четырнадцать лет
я имела весьма смутное понятие. Вместе со встретившей меня матерью мы около часа прошагали по безлюдной просёлочной дороге, пока наконец не показались несколько ветхих строений и корявых остатков усадебного парка. Эта и было то самое Бутурлино, учебное хозяйство сельскохозяйственного института, где работали мои родители. В летнее время лекционные и практические занятия студентов переносились сюда, что называется ближе к жизни, т.е. к условиям работы будущего зоотехника или агронома, в эту глухомань и запустенье, где по углам и засекам ещё теплилась смутная призрачная жизнь. От усадьбы остались три кирпичных двухэтажных дома, заросший ряской пруд в окружении и покорёженных дуплистых ив и лип, и садовые угодья, изобилующие одичавшей смородиной
и клубникой.
Теперь-то мне ясно, что два дома были когда-то флигелями при въезде в усадьбу, а сам господский дом, построенный «отменно прочно и умно», стоял на берегу речки Пьяны, тёзкой которой, как позже выяснилось, была словацкая река Вал, впадающая в Дунай, и бурная река Вахш, сбивающего с ног всякого неопытного купальщика и впадающего в пограничную с Афганистаном реку Пяндж, река Выг, впадающая в Выгозеро в районе Беломорья…Но об этом я ещё ничего не знаю, вдыхая дурманящий запах , распространяемый белыми и жёлтыми кувшинками, застывшими на тусклой воде старицы Пьяны.
Слово «старица» применительно к реке я слышу впервые: значит разгульная Пьяна ушла куда-то, оставив неглубокую заводь, рукав, наполненный вялой малоподвижной водой… И от того, что это не
настоящая Пьяна, а только её прежнее русло, меня охватывает какое- то новое чувство первооткрывателя. А где же настоящая Пьяна и что это за посёлок под названием Бутурлино?
Я, конечно, ещё не ведаю, что под фамилией Бутурлины прячется древний боярский род, один из потомков которого был нижегородским губернатором и принимал Пушкина, проезжавшего через
Нижний Новгород в Оренбург, в тот самый Оренбург, где спустя восемьдесят лет появится на свет в семье единственного в крае ветеринарного врача моя мать, что в мире, таком на мой взгляд одичавшем и неприветливом, всё крепко-накрепко завязано, сплетено в свитки и заперто в сундуке, ключ от которого в Кащеевом кармане… Нет, всё это ещё впереди, а пока передо мною искрилась на солнце ворсиками
старого плюша малоподвижная Пьяна, и я предавалась смутным волнующим сердцем сердце раздумьям, окончательно забыв про скучнейшего Первенцева!
Вскоре я, влюблённая с малых лет в роман «Евгений Онегин», вообразила, что разграбленная и обветшавшая усадьба вполне могла быть усадьбой Лариных, и облезлый господский дом, где жили студенты (там же была и огромная столовая, служившая одновременно большой «академической» аудиторией, где отец читал лекции, а мать вела практические занятия по ботанике), имел по фасаду
балкон, обращённый к реке и луговым просторам, на котором барышня, похожая, конечно, на Татьяну, любила «предупреждать зари восход». Я настолько втянулась в эту игру, что всюду мне слышались отзвуки пушкинской музы, тем более, что деревенька, расположенная возле, казалось почти неживой. Редко-редко раздавалось звяканье ведра или какой-нибудь иной хозяйственной деятельности.
Только иногда какая-нибудь баба выходила к Пьяне полоскать бельё или робкая девочка испуганно взирала на свет божий из оконца вросшей в землю избушки. Словом ничто не нарушало той романтической идиллии, которая поселилась в моей душе, пока из репродуктора, прикреплённого к столбу, вбитого перед флигелем, где жили преподаватели, и соответственно и я вместе с матерью, не зазвучал красивый, артистический мужской голос, читающий новую работу Сталина « К вопросу о языкознании». Воспитанная в лучшей школе города, я даже в мыслях ничего дурного о Сталине не имела.
Вождь казался мне божеством, взглянуть на это божество было тогда не только моей мечтой, но и многих других девочек школы (школа была женской). Я стала слушать. Много непонятного узнала я в
тот ласковый солнечный день. Прежде всего, что есть такая наука языкознание и что ужасный академик некий Мар завёл её в тупик со своими теориями каких-то яфетических языков, а во-вторых, что язык не базис, а надстройка, а Мар –вульгаризатор марксизма. Тут моё сердце содрогнулось от ужаса: разве можно вульгаризировать марксизм!?! А тем временем голос, доносящийся из репродуктора, из вальяжного становился грозным, изобличающим, вещая об опасности, исходящей от Мара . Я так и не поняла тогда: жив ли Мар или умер. Ясно было одно, что радиовещатель явился вразумить заблудившееся человечество. Но где оно, человечество?
Из развалюхи вылезла баба с корзиной белья, чтобы отнести его на речку полоскать. Робкая девочка вяло тащилась за ней, не обращая никакого внимая на радиовещание. Вдали за рекой, утопая по пояс в луговой траве, студенты собирали гербарий, чтобы потом под руководством моей матери изучать тычинки и пестики и отличать двудольные растения от однодольных. До них , вероятно, не долетали филиппики в адрес академика Мара. Глядя на покосившийся второй этаж ветхого флигеля, я подумала, что это и есть та самая надстройка, а базис – это фундамент дома, хотя какое это всё имеет отношение к живой человеческой речи, я не могла представить . Из странного оцепенения вывел меня отец, внезапно появившийся вместе с молодым низкорослым человеком, веснушчатым и рыжеватым.
Из-под выцветших бровей и нависших век выглядывали маленькие бойкие глазки. На голове у него была широкополая соломенная шляпа. Ботинки путников покрылись серым слоем пыли, Они приехали дневным поездом и шли пешком от станции Смагино. По их оживлённым лицам видно было, что всю дорогу они вели какой-то разговор. Отец привёз своего аспиранта –Анатолия Александровича Жарких, привёз в помощь матери объяснять студентам перекрёстное опыление.
Как потом выяснилось, Анатолий умел легко и быстро сходиться с людьми, не теряться в любой компании, а главное - вызывать доверие и интерес у девушек . Он сразу же дружелюбно взглянул на меня и, недолго думая, пригласил вечером кататься на лодке после ужина. Несколько лодок, прикреплённых цепями к столбику, торчащему из воды , мирно покачивались. Лодки принадлежали учхозу для переправы на противоположный берег. Теплые июньские вечера тянулись долго, незаметно переходя в светлую короткую ночь, и тогда студенты, разделавшись со своими гербариями и определителями растений, отправлялись кататься на лодках, оглашая песнями и смехом окрестность.
К ежевечерним лодочным прогулкам присоединились и мы с Анатолием. Лодки, конечно, были худые, плохо смолёные, но для откачки воды, постоянно заполнявшей дно, были приспособлены ржавые
консервные банки. Анатолий садился на вёсла, а я бдительно вела откачку, не давая воде накапливаться. Такое у нас было разделение труда. Он был на редкость словоохотлив, готов был рассуждать на любую тему, особенно о любви и о смысле жизни, что мне, начитавшейся Тургенева и Толстого, очень импонировало. Вероятно и ему доставляло удовольствие вторгаться в высокие материи и его интеллектуальный запас не уступал моему, наивно-девичьему. Его складная эмоционально окрашенная речь лилась как река, когда, минуя заводи и камышовые заросли, мы вырывались на стрежень Пьяны. Тут начинались её разгульные выверты, куражи, омута и воронки и прочие русалочьи приманки. Анатолий грёб залихватски, как опытный речник. Из его невнятных рассказов о своей прежней жизни я поняла, что родом он с Вологодчины, в юности не одну навигацию прослужил на буксире кем-то вроде младшего чальщика, матроса, салаги, верней салажёнка ввиду маленького роста.
- Это потому что я не слушался отца и не ложился летом спать, когда у нас на севере солнце не заходит на ночь. Отец меня предупреждал, что я перестану расти, но всё равно загнать меня домой
летом было невозможно…
Его рассказы о северных раздольных реках очень волновали меня. Видимо действовал дедовский ген, дед был знаменитым некогда учителем географии. Он преподавал в железнодорожных школах от Владимира до Нижнего Новгорода, но самому попутешествовать не пришлось: лишь на старости лет вместе со своим старшим сыном - моим отцом . он побывал в Крыму, позже как отличник народного образования он получил бесплатную путёвку в Кисловодск, откуда привёз какие-то инструкции для пользователей лечебных ванн и нарзанных источников. Отпечатанные на глянцевой бумаге и сложенные
гармошками, они меня забавляли в детстве. Это было то немногое, что осталось от деда.
Вообще-то Анатолий хотел стать речником и даже поступил в речное училище, но потом круто повернул руль в сторону агрономии и поступил в сельскохозяйственный институт, где вскоре обратил
на себя внимание настырностью, любознательностью и трудолюбием. В год нашего знакомства ему было, вероятно, года двадцать три, так как под последний призыв на фронт он не попал и в войне не
участвовал. Более о себе он ничего не говорил, про родителей не вспоминал, родину не навещал, своего жилья не имел и снимал углы по дешёвке в ветхом деревянном фонде старой части Нижнего Новгорода.
При этом ни тени уныния или недовольства на его лице. В словаре русских фамилий Жарких – производное от жареного, жаркого, рыжего. Северные подснежники за свой огненный цвет тоже называют жарками. Отцу Анатолий нравился своей хваткостью, уверенностью в себе, жаждой познания и желанием сделать в науке какое-либо важное открытие. Вероятно, глядя на него, отец вспоминал свою молодость, свой путь в науку, когда жил частными уроками и посещал лекции народного университета Шанявского, где преподавали лучшие профессора Московского университета, в знак несогласия с политикой царского правительства покинувшие его. Потом уже почти в тридцать лет отец стал студентом первого красного набора в Московский университет и, если бы не голод и холод 1918 года, навсегда бы остался в Москве, которую успел полюбить и втянуться в её ритм…
К моему удивлению, Анатолий в Москве никогда не был и даже как будто и не стремился увидеть столицу. Зато он часто бывал у нас дома, обсуждая с отцом какие-то учёные проблемы и принимая участие в наших семейных обедах и чаепитиях. При этом он не забывал побеседовать со мной на разные интеллектуальные, в основном литературные, темы, непременно склоняя к какому-нибудь спору или дискуссии, что мне было немного в диковинку, но всё равно нравилось. Он составлял мне компанию на концерты классической музыки, приглашал на вечера в институт и даже…назначал мне свидания, особенно весной или летом, когда весь городской бомонд выкатывал на Верхне-Волжскую набережную , любимое место прогулок нижегородцев, называемое в просторечии Откосом.
Воспитанница образцово- показательной женской школы, я, как и многие мои сверстницы, испытывала дефицит мужского присутствия, более того с возрастом разрыв в общении между мальчиками и девочками только увеличивался. Мы не знали, как вести себя друг с другом, особенно, когда пришла пора собираться на вечеринки. Мальчики, приглашаемые предприимчивыми девочками из числа соседских или родственников, чаще всего держались скованно, недоверчиво и, конечно, безмолвно. Я стала приглашать Анатолия, и дело пошло на лад. Он становился душой компании, кавалеристо вёл себя с девочками, уверенно топтался в модном тогда танго или фокстроте и легко поддерживал игриво-непринуждённый разговор на любую тему. Вскоре он ввёл в наш круг своего друга с литературным именем Фирс, и наши танцульки под патефон разнообразились наивным флиртом с Фирсом - невысоким, коренастым, простоватым парнем, надо лбом которого дымилась серовато -пепельная грива волос, отчего наш новый знакомый становился даже по-своему привлекательным. Он был вежлив, немногословен и аккуратен в своём дешёвом сером костюмчике, вероятно, единственном, с неизменным темно-бордовым галстуком под подбородком. Кажется, он заканчивал сельскохозяйственный институт. Над убогой комнатой, служившей обыкновенно столовой, кабинетом и моим школьным уголком , над невзыскательным убранством, олицетворявшем послевоенный домашний уют, вилась щемящая сладострастная мелодия танго, вызывая неясную беспричинную тоску и чувство лёгкого разочарования. Нет , наши вечеринки совсем не были похожи на балы или салоны, которые описывались в романах Тургенева или Толстого, где герои влюблялись, очаровывались или впадали в отчаяние, где кипели страсти и даже решалось будущее. В нашей образцово- показательной школе одинокие учительницы, потерявшие своих мужей или женихов на фронтах Великой Отечественной, пытались воспитать в нас женскую сущность на примере этих героев, сущность - холодноватую, рассудочную, бесстрастную и…опасливую.
С приходом весны нашу идиллию нарушил экстравагантный чех, приехавший в наш город учиться в кораблестроительном институте. Я познакомилась с ним на студенческом вечере, куда пришла с Анатолием. Чех оказался прекрасным танцором и уверенно вальсировал со мной, чего Анатолий не умел, при этом нежно сжимал талию и электротоком касался руки. Такого со мной ещё не случалось.
Он вглядывался своими голубоватыми глазами в мои, его узкие губы извивались как змеи. Провожая, он плотно прижимался своим плечом к моему, возбуждая совершенно невероятные и неведомые дотоле во мне желания чего-то невозможно запретного. Я терялась в его присутствии, хотя и не хотела показывать виду. Он стал бывать у меня дома и даже однажды принёс скрипку, чтобы исполнить на ней народные песни родной Чехии. Тихая заводь Пьяны поколебалась. Я выходила на стрежень страстей.
Красногорск, декабрь 2007-декабрь 2009 г.
Свидетельство о публикации №226072801856