Иоанн
Дом Иоанн срубил сам, вернувшись с германской. Бревно к брёвнышку — на совесть, на век. Во дворе корова, лошадь, куры. В доме жена хлопочет, дети под окном гомонят. На столе хлеб ситный, в печи щи наваристые.
За околицей, на холме — церковь, старая, деревянная, с крестами, вросшими в небо. Иоанн сам в ней крестился и детей крестил. Каждое воскресенье на службе стояли, молились перед потемневшими образами, как отцы и деды.
Казалось — так было всегда и так будет.
Но однажды приехали они: в одинаковых потёртых кожаных куртках поверх гимнастёрок, в чёрных сапогах начищенных. Приказали — церковь снести. Иоанн выслушал молча, шепнул негромко: «Рука не поднимется. Отцы там Богу молились. Грех-то какой».
Сроку дали три дня.
Три дня Иоанн ходил мрачный. Жена молчала, детей к нему не пускала. К вечеру третьего дня пришёл председатель колхоза — старый, хромой, из бывших фронтовиков. Сел на лавку, долго молчал. Иоанн смотрел на него и ждал. Председатель поскрёб ногтём щербатый край стола, потом сказал вполголоса, не поднимая глаз:
— Дружок твой, Егорка, в сельсовет бегал. Бумагу написал. Будто ты церковь сносить отказался и смуту сеял. Я бумагу эту пока под сукно положил. Но ты уезжай, Иоанн. Сегодня. Сейчас. Не то завтра придут — всё под метлу, и сам сгинешь.
Иоанн поднял глаза:
— Неужто Егор?
Председатель кивнул, глядя в землю:
— Он в красные подался. Активист теперь. Дом ему твой приглянулся, да и выслужиться хочет. Ты для него теперь не друг, а кулак и враг советской власти.
Помолчали. Председатель встал, взял шапку. Уже в дверях обернулся, добавил глухо:
— Лошадь запрягай. Задами иди. Огородами. Через лес — на большак. Там, даст Бог, не встретят.
Сказал и вышел, припадая на больную ногу. Иоанн сидел не двигаясь. Позвал жену: «Собирайся». Жена заметалась по дому. Иоанн остановил: «Самое нужное бери». Дети проснулись, заплакали. Он поднял младшего, прижал к себе: «Ну, ну! Поедем к тётке в Озинки».
Снял со стены алюминиевую кружку — старую, с вмятиной на боку, трофейную, — и на пояс повесил. Жена посмотрела удивлённо, но промолчала.
Выехали затемно. У околицы Иоанн обернулся. Дом стоял тёмный, молчаливый. Церковь на холме. Едва слёзы сдержал.
Через двое суток добрались до Озинок. Сестра Пелагея встретила на крыльце, всплеснула руками. Иоанн сказал только: «Приюти». Она кивнула, обняла детей, в дом завела. А он вышел во двор, сел на чурбак и заплакал — первый раз за всё время. Егор. Тот самый, с которым мальчишками на реку бегали, стерлядь острогой били. С которым в солдатах из одного котелка ели, из одной кружки пили. Его, раненого, он на себе из-под огня тащил. Егор — единственный, кому верил как себе.
Донёс.
Иоанн вытер слёзы, поднялся. Надо жить дальше.
Текли годы. Иоанн обжился у сестры. Работал, куда брали: мельница, лесопилка, колхозная кузница. Дом поставил небольшой, но крепкий. Дети выросли. Жена тихо угасла от грудной болезни — схоронил. Сам поседел. Годы выели на лице глубокие борозды. На левой руке двух пальцев не стало — отрезало станком. Но не в этом дело.
Главное — обида не проходила. Держал при себе, как старую занозу. Иногда, маясь бессонницей, доставал кружку, ставил на стол, наливал горячее и смотрел, как пар поднимается к потолку. Пил медленно, глотал вместе с водой что-то горькое, невысказанное. Жене при жизни не говорил. Сестре не говорил. Богу — и то не мог. Так и носил в себе.
К осени сорок второго Иоанну исполнилось шестьдесят три. В тот день проснулся он затемно. Вышел во двор, долго стоял, смотрел на восток — там, далеко, за сотни вёрст, угадывалась Волга. С юга третий день ползла по земле глухая дрожь, как будто сама земля стонала и никак не могла разрешиться.
Вернулся в избу, услышал сводку: Сталинград, немцы наступают, тяжёлые бои в черте города. Иоанн слушал, и в груди поднималось что-то горячее, как жар от печи. Он вспомнил свою войну — окопы, стоны раненых, молитву, которую шептал перед атакой. Вспомнил дом, который у него отняли. Вспомнил церковь на холме. И вдруг понял — не умом даже, а всем нутром, без слов, — что не может больше. Не может глотать обиду, не может терпеть, не может слышать, как горит и страдает его Родина.
Встал и начал собираться.
Из сарая выкатил телегу — старую, но крепкую. Лошадь вывел. У соседа, что через два дома жил, выменял бочку, треногу и котёл чугунный — отмыл, прокалил. Перетряс запасы: мука, крупа, сало, соль.
Сестра Пелагея смотрела молча. Потом спросила:
— Ты куда, Иоаннушка?
— Солдатиков кормить.
Она заплакала:
— Старик ты уже, седой весь. Отвоевал ты своё. Да и как ты туда попадёшь?
Он помолчал, потом сказал тихо:
— Дорогу осилит идущий. А как попаду… — усмехнулся, разгладил бороду, — в военкомат схожу. Кашевар, глядишь, везде сгодится.
Так и вышло. В Озинковском военкомате немолодого повара выслушали без лишних слов. Выправили документы, приписали к санитарному обозу стрелкового полка.
Через три дня эшелоном добрался до станции назначения, а там уж на своей телеге, прибившись к санитарному обозу, двинулся к передовой. Командир обоза, усталый капитан с перебинтованной рукой, глянул на телегу с треногой, усмехнулся: «Отец, а ведь нам позарез. Повар наш под бомбёжкой остался. Пойдёшь с нами?» Так и пристал Иоанн к полку. Капитан своё слово держал: раз в несколько дней подбрасывали со склада овса, муки, изредка — сала. Мало, но Иоанн выкручивался — разбавлял, растягивал, как учила мать в голодный год.
В октябре добрались до Сталинграда. Немцев сперва не увидел — услышал. Земля дрожала. Гул висел такой, что зубы ныли. Небо горело, не различая дня и ночи. Воздух пах гарью, кирпичной пылью и чем-то сладким. Иоанн перекрестился и повёл лошадь дальше.
Место ему указал тот самый капитан — глубокий овраг за вторым эшелоном, где армейская кухня бывала не каждую ночь.
— Здесь корми, отец. Кто придёт — все наши.
На разбитой станции, ещё когда искали овраг, к нему прибился паренёк. Худой, как былинка, в драном ватнике не по росту, голову в плечи втянул — замёрзший воробей. Иоанн спросил — откуда, чей. Оказалось, зовут Петькой. Из-под Смоленска. Мать погибла при бомбёжке. Отец без вести с сорок первого. Сам прибился к санитарному обозу, да обоз разбомбили — он один и уцелел. Две недели плутал и всё ждал — авось не бросят.
Иоанн посмотрел на него долго. Спросил:
— Есть хочешь?
Петька не ответил — только подбородок задрожал. Прикусил губу, чтобы не зареветь. Иоанн дал ему краюху. Тот ел, отворачиваясь, пряча слёзы.
Так стали работать вместе.
Петька, хоть и молчун, всё схватывал на лету: как огонь раздувать, как воду цедить, как котёл драить. Ночами у костра заговаривал обрывками: про мать, про то, как горел их дом, про то, что боится умереть, не узнав про отца. Иоанн слушал, не перебивая.
Воды не было — реку простреливали. Возили ночью, с ледяной крошкой пополам. Цедили, отстаивали, топили. Варили сперва кашу с салом. Потом сало кончилось. Затем пошла овсяная болтушка. Потом и овёс стал выходить. Солдаты подходили сами — вернее, приползали. Чёрные от копоти, с обломанными ногтями, в прожжённых шинелях. Ели молча. Петька таскал вёдра, пригибаясь под обстрелом. Худой, рёбра наружу, но упрямый.
Однажды принёс воду, поставил ведро и вдруг сказал, глядя в землю:
— Дядь Вань, а если меня убьют — вы за отца моего будете молиться?
Иоанн ничего не ответил. Потрепал по волосам. Сглотнул комок.
А потом прилетела мина. Разорвалась у самой телеги.
Петьку убило сразу. Упал с ведром в руке, вода выплеснулась на мёрзлую землю и тут же схватилась ледком. Иоанн кинулся к нему, перевернул — глаза открыты, удивлённые.
— Я за тебя помолюсь, — сказал негромко. — И за отца твоего. Обещаю.
Так он остался один у котла.
Теперь сам носил воду — так же, пригибаясь, по ночам. Наполнит ведро — а перед глазами Петька стоит, подбородок дрожит. Выльет воду в котёл — и слышит: «Дядь Вань, а если меня убьют…»
Работал, пока держали ноги. Разливал болтушку тем, кто приползал из темноты, и каждому смотрел в лицо особенно долго. Держался ещё несколько дней. Потом всё вышло. Котёл выскреб до дна.
Только отошёл от телеги — ударило рядом.
Осколок вошёл в грудь — глубоко, внутрь. Крови почти не было, только тяжесть под рёбрами разлилась. Иоанн упал на бок, лицом к Волге. Реки не видел из-за дыма, но чувствовал её — большую, живую, дышащую силу.
В руке была зажата алюминиевая кружка. Та самая, с вмятиной. Пустая. Пальцы держали крепко — не разжать.
Он лежал и смотрел в перепаханную взрывами землю. Тишина вдруг навалилась оглушительная — ни стона, ни выстрела. А затем пелена перед глазами истончилась, разошлась, и сквозь эту тишину ему почудился Егор. Будто сидел рядом, спиной к дереву — невесть откуда взявшемуся среди окопной грязи.
Иоанн вздрогнул. Старая обида полыхнула в груди острее осколка. Многие годы носил он её в себе — и вот теперь она поднялась вся разом, горячая, удушливая. Он хотел отвести глаза, хотел не смотреть. Зачем ты здесь, Егор? Зачем сейчас?
Губы дрогнули. Пальцы сжали кружку до белизны в костяшках. Он чувствовал — ещё немного, и тьма сомкнётся. Но где-то там, глубоко, под обидой и болью, шевельнулось что-то иное — тихое, как воспоминание о реке, о детстве, о стерляди, битой острогой на двоих. Иоанн, уже не чувствуя ни ранения, ни веса собственного тела, приподнялся, зачерпнул кружкой из ведра чёрной волжской воды с ледяной крошкой и протянул Егору.
Егор пить не мог — вода текла по подбородку. Поднял глаза — светлые, серые, уже нездешние. Уставился на Иоанна и зашептал быстро-быстро, словно боялся не успеть:
— Это же я тебя тогда… а ты мне воды… почему?
Иоанн выдохнул одними губами:
— Ты хочешь пить — я подал тебе воды. Вот и всё.
Егор задрожал, как отражение в воде, истаял.
Иоанн закрыл глаза, перекрестился. Дым рассеивался. В наступившей тишине было только одно: алюминиевая кружка в окоченевшей руке и Волга — большая, живая, дышащая.
А потом тишина дрогнула.
Где-то, уже за гранью слуха, ему почудился колокольный звон — мерный, печальный, но светлый. Звук шёл по воде, перекатывался через воронки, через сгоревшие танки, через тела, и достигал самого сердца. И в этом звоне душа его поднялась. Легко, без тяжести обид, без осколка в груди. Пошла за звоном — к храму, который он когда-то не отдал на поругание, к крестам, вросшим в небо, к той тихой радости, которую не узнал при жизни, но которая ждала его всё это время.
(с) Ольга И. Райс
Памяти воина Иоанна и всех безвестных солдат, чьи имена знает только Бог. Низкий поклон семьям, хранящим память.
______________________________________________________
#ОльгаРайс #РассказОВере #ВОВ #ПамятьПредков #СталинградскаяБитва #ЧеловекСБольшойБуквой #ПобедаДуха #РусскийХарактер #БезВестныеГерои #АвторскаяПроза #ПобедаДуха #ЖиваяПамять #РусскийРассказ #ДушевнаяПроза
Свидетельство о публикации №226073001115