Учитель словесности
– …Что, барин, не удобственны тебе браслетики наши? Жмут, никак?
Ефрейтор, с трудом вчитываясь в небрежно написанные строчки сопроводительных документов, тем не менее умудрялся потешаться над вновь прибывшим молодым каторжанином, похоже, что из благородных, ну или на крайний случай из мещан.
– Скажи спасибо, что царь наш батюшка, человек добрый. Я бы таким, как ты, душителям, кандалы не только на руки бы надевал, но и на ноги. А то бы и на мошонку. Ишь, моду взял: баб жизни лишать. Тоже мне, «Царскосельский душегубец» выискался.
Старший конвоир осклабился, разглядывая руки каторжанина, над которыми склонился кузнец с тяжелым молотком.
– Ты, барин, не дёргайся, не дёргайся. Кузнец наш не из ювелиров, точность глаза не та, да и молоток у него поболее двух фунтов будет. Промахнётся – и пальцы в дребезги… Чем будешь баб душить, милостивый государь?
– Сколько раз повторять, я баб не душил!
Каторжанин вскочил, и кузнец, и в самом деле промахнувшись, вскользь ударил своим тяжёлым молотком ему по фаланге мизинца левой руки.
– Утрись, болезный.
Ефрейтор швырнул в лицо молодому арестанту грязную, в пятнах дёгтя тряпку и, резко развернувшись к кузнецу, грязно выругался.
– Ты что это, Микитка, каторжанам руки гробить удумал!? ****и кусок. Ужо третий за этот месяц. А норму в шахте ты за них исполнять будешь!? Ещё раз подобное повторится – я на тебя лично кандалы повешу, не посмотрю, что ты из исправляющихся. Аккуратнее бей, поранишь сидельцу руку, а он возьмет да и помрет от заражения крови по причине малоопытности. И что мне тогда делать? Запомни, с тебя спрошу…
– Прости, ваше благородие, больше такое не повторится! – зачастил кузнец и уже более внимательно и аккуратно начал бить молотком по заклёпке. Ефрейтор сплюнул, достал папиросу из тяжёлого самодельного портсигара и отошёл к забранному решёткой окну казармы, а каторжанин, пересилив боль, глядя, как шляпка клёпки с каждым ударом всё расширяется и расширяется, снова проговорил, но уже полушепотом:
– Я никогда не душил баб…
Он вздохнул глубоко, всхлипнул и вдруг, неизвестно почему, ему почудилось, что вот сейчас, здесь, в этой старой, провонявшей болью и клопами казарме, пахнуло не дымом дешёвых папирос, а дымком тонкой и длинной пахитоски, той самой, что так красиво и вызывающе элегантно курила Роза, девочка из борделя «Французская булочка».
***
– …Что, болезная, отработала на сегодня?
– Да, милостивый государь… Мадам домой отпустила. К дочери.
– Сколько лет дочери-то?
– Шесть годков будет, аккурат на Яблочный Спас я ей разрешилась.
– И как же она весь день без тебя обходится? Не боязно ей, одной-то в доме?
– Да она не одна, она с мамашей моей меня дожидается. С маманей… Хотя мамаша моя уж год как ногами мается, а всё ж таки какая-никакая, а нянька.
– И что, Роза, мать твоя знает, чем ты здесь, во «Французской булочке», занимаешься?
– Да откуда ей знать-то? Да и… А что это вы меня про семью мою пытаете? Какой вам с того интерес? И зачем это вы, господин хороший, проход мне коленкой перегородили, зачем? Мне, похоже, никак вас и не обойти? Да что это вы удумали!? Не надо, ой не надо, дяденька!
***
– Я… – привстал было арестант, как ефрейтор, отбросив докуренную папиросу, резко повернулся и ладонью громко и больно вмазал ему по лицу.
– Ты? Ты никто. Ты самый обыкновенный каторжанин. Таких, как ты, здесь несколько сотен. Так что, милок, пока ты здесь, забудь про слово «я». Накрепко забудь. Согласно приговору, ты Кондаков Владимир, из мещан, зачислен в каторжные третьего разряда и будешь таковым полтора года. При условии хорошего поведения и выполнения дневной нормы, через полтора года с тебя снимут кандалы и переведут в отряд исправляющихся. Если со стороны младших надзирателей или штейгеров в шахте к тебе будут реприманд, тянуть тебе весь срок в браслетах. А сейчас ты пойдёшь в четвёртый барак и у старосты спросишь, где твои нары, и вообще разузнай, что почём. Чем быстрее ты приживёшься в бараке, тем тебе же лучше… И дешевле, и безопаснее. …Уяснил? То-то… Да ещё кожу купить у него не забудь… Мне, честно говоря, до фени, что у тебя будет с руками, но и в лазарете видеть тебя лишний раз не хочется.
– А кожа-то зачем? – проскрипел неопытный каторжанин, нервно облизнув пересохшие губы.
– Под наручники всунешь, дура… Иначе за неделю железом руки до костей сотрёшь…
Ефрейтор подошёл к двери и, выглянув в коридор, скомандовал младшим надсмотрщикам:
– В четвёртый его… К Белодедову…
***
– Встать, суд идёт!
Молоденький, отчаянно рыжий судебный секретарь в потёртом сюртучке сначала почтительно согнувшись, посмотрел на портрет императора Николая Алексеевича Романова, висевший на стене за судейской кафедрой. Портрет был написан маслом почти в полный рост и обрамлён в богатый, золочёный, резной багет. Потом всё так же почтительно согнувшись, перевёл взгляд на вошедших судей, прокурора, адвоката и лишь затем, гордо выпрямившись, бросил взгляд на присяжных заседателей, с шумом рассаживающихся на стульях в довольно тесном для них закутке.
Зал был забит битком, и городовой низшего оклада в мятой, мышиного оттенка шинели прошёлся вдоль окон и открыл настежь все форточки. Тотчас же монотонное шлёпанье крупных капель дождя за окном заглушило и скрип стульев, и шарканье ног, и шорох одежды, и шёпот разночинной публики в зале, нетерпеливо ожидающей начала судебного заседания. В это время дверь в зал распахнулась, и вошёл городской голова Челябинска, Туркин Пётр Филиппович, потомственный почётный гражданин. Городовой, приняв от него влажное пальто и большой чёрный зонт с костяной рукояткой, проводил Петра Филипповича к креслу, стоящему справа от стола судей. Вновь вскочивший секретарь хотел было что-то крикнуть, но городской голова отрицательно махнул головой, и молодой человек, дурковато улыбнувшись, опустился на место.
На скамье подсудимых, под охраной двух околоточных надзирателей, вооружённых шашками драгунского образца с чёрными кавалерийскими темляками, скучающе разглядывая зал сквозь округлые стёкла очков на шнурке, сидел молодой, не старше сорока лет мужчина в аккуратно проглаженном, двубортном сюртуке тёмно-синего цвета с отложным бархатным воротником. Кондаков Владимир Алексеевич, а именно так звали человека, подозреваемого в убийствах, потрясших весь Челябинск, вёл себя уверенно и достойно, но и без показных хамства и удали. При вспышках магния у фотографов не вздрагивал, да и на безапелляционные выкрики из зала внимания практически не обращал.
Через минуту, когда в зале установилась полная тишина, поднялся помощник судьи и, поправив висящий на груди золочёный знак мирового судьи, проговорил громко, слегка картавя:
– Дамы и господа. Слушание дела по обвинению Кондакова Владимира Алексеевича в ряде убийств девиц лёгкого поведения, находящихся на содержании мадам Голиковской, владелицы салона «Французская булочка», начинается.
Далее последовало долгое и педантичное перечисление фамилий и званий всех членов судебного заседания, включая секретарей, судебных следователей и запасных присяжных заседателей. Зал поскучнел: кто-то зашуршал обёрточной бумажкой, кто-то хрумкнул яблоком, а кто-то довольно громко прошептал, да так явственно, что председатель суда потянулся к колокольчику:
– Сегодня прокурора раскатают вчистую. Видали, кто у подсудимого в адвокатах? Сам Давыдов…
– Давыдов!? – так же громким шёпотом переспросили уже с другого конца зала.
– Ну, тогда дело на мази. Он, говорят, за всю свою карьеру ещё ни одного дела не проиграл.
– Так-то оно так, да вот услуги господина Давыдова не каждому по карману. К нему иной раз из самого Екатеринбурга едут.
– Да дело не в том, господа хорошие, что Сергей Леонидович адвокат от Бога… – вмешался чахоточного вида господин в пенсне с надтреснутым стёклышком. – А в том, что он иной раз и за бесплатно берётся за громкое, скандальное дело. Выигрыш в таком громком и на первый взгляд бесперспективном деле в случае удачи стоит много больше, чем реклама на первой странице в «Русских ведомостях».
– Ну а коль проиграет? – соседка сзади тронула чахоточного по плечу старым, сложенным веером. Тот фыркнул и отмахнулся небрежно:
– А Давыдов всё одно в прибытке окажется. Фамилию его ещё долго после суда поминать будут.
– Тишина в зале, дамы и господа. Тишина в зале. – Колокольчик председателя звякнул. – Слово имеет товарищ прокурора, губернский секретарь господин Ведерников, Константин Романович.
– Прошу вас, голубчик, начинайте… Душно очень… – Городской голова, Туркин Пётр Филиппович, большим, до хруста проглаженным носовым платком промокнул влажный от пота лоб и многозначительно глянул на Ведерникова.
– Да, да, конечно.
Товарищ прокурора приблизился к скамье подсудимых и, близоруко прищурившись, вдруг отпрянул и заговорил громко и трубно, как в плохом театре:
– Ваше высокоблагородие, господин городской голова, господа судьи, господа присяжные заседатели и прочие уважаемые жители нашего славного города. Дамы и господа. Прошу вас, посмотрите внимательно на человека, сидящего на скамье подсудимых. С одной стороны, казалось бы, вполне благопристойный человек: Кондаков Владимир Алексеевич, из мещан, преподаватель истории и словесности в реальном училище, сын личного дворянина, почтмейстера Алексея Алексеевича Кондакова. С другой стороны – страшный убийца и душегуб, место которому не в нашем городе, а на каторге с кайлом в руках и клеймом на лбу и щеках.
В зале гневно зашумели, и лишь адвокат Давыдов громко, на весь зал фыркнул и довольно отчетливо рассмеялся.
– Вам бы, господин Ведерников, романы писать, а не в судах заседать.
Теперь рассмеялся уже весь зал.
– Тише, господа! Господин прокурор ещё не закончил. – Колокольчик председателя предостерегающе звякнул.
– Да я только начал свою речь! – Константин Романович Ведерников глянул в бумажку и вновь заговорил излишне громко. – Итак, 14 сентября сего года, за час до полуночи, по свидетельству дворника Карима Атласи, подозреваемый Кондаков в пяти метрах от «пьяного моста», на берегу реки Миасс, отмывал топор. Когда Атласи поинтересовался у Кондакова, что он делает, тот ответил, ухмыляясь, что он, мол, моет топор, после чего спокойно обтёр топор о тряпицу и пошёл в сторону заречья. Прошу вспомнить, что ровно через два дня, метрах в ста от моста, в камышах нашли тело девицы лёгкого поведения, воспитанницы мадам Голиковской, владелицы салона «Французская булочка» при ресторации «Лондон». Кстати, спешу напомнить, что эта девица была уже третьей жертвой, обнаруженной в реке за последнее время. Спешу уведомить высокий суд, что подозреваемый Кондаков является, хотя, наверное, правильнее сказать, являлся педагогом в реальном училище и преподавал историю и словесность с жалованьем восемьдесят пять рублей в месяц, что составляет одну тысячу двадцать рублей в год. И, невзирая на эти совсем не маленькие деньги, наш господин педагог оформляется музыкантом в ресторацию «Лондон». Вы, уважаемые господа присяжные заседатели, конечно, можете сказать, что это всего лишь совпадение, но я почему-то в такие совпадения не верю… На мой взгляд, господин Кондаков, поигрывая на своей гитарке, в действительности выбирал свою очередную жертву, которую потом безжалостно и убивал.
– Да етить твою maman! – Адвокат Давыдов хлобыстнул себя ладонью по колену и уже не стесняясь, в голос расхохотался. – Vous n;;tes pas avocat... Et un camarade du procureur*...
– Господин Давыдов! – колокольчик председателя зазвенел громко и требовательно.
– Прошу вас уважать суд и отложить реплики до своего выступления. К тому же прошу вас воздержаться от реплик на французском языке: и в зале, и среди господ присяжных заседателей не все владеют этим языком.
– Demander pardon... в смысле прошу прощенья, господин председатель.
– Давыдов приподнялся и виновато качнул головой. – Прошу прощенья. Обещаю, больше подобного не повторится.
Над рекой поднимался настолько плотный туман, что жёлтые газовые фонари над ресторацией «Лондон» были практически не видны. Их блеклый свет скорее угадывался лёгкими, жёлтыми, неверными мазками на фоне древних тёмных ив, растущих по берегу острова. Вдруг неожиданно и нелепо над чёрной, пропитанной влагой ночью поплыли безудержные звуки канкана и дружные взвизгивания девочек-танцовщиц.
Всё. Заведение закрывается до завтрашнего вечера. Господа на ожидающих их экипажах, каретах и ландо разъезжаются по домам. Вслед за ними вскоре потянутся уставшие музыканты, танцовщицы, повара и официанты. Те из них, что проживают поблизости, уходят пешком, других увозят задрипанные лошадки в таких же задрипанных тесных шарабанах. И те и другие и третьи покидают остров «Увеселения» по большому горбатому мосту красного гранита. Эхо от цокота копыт ещё долго будет кружить вокруг мощных, замшелых быков, уходящих в мутные струи реки. Девицы с жёлтым билетом, шестёрки из ресторана и мальчики на побегушках, в основном проживающие в Заречье, в бараках и приземистых деревянных срубах, возвращаются домой другой дорогой. Им каменный мост совсем и не к чему – крюк какой, да и с городовым лишний раз встречаться себе дороже. Того и гляди для установления личности в участок потащат, а если нет, то копеек пять, а то и десять всё равно сдерут. Ближе всего в Заречье можно было попасть, пройдя по мосту, устроенному на натянутых железных канатах-тросах. Идёшь по такому, а мост раскачивается всё сильнее и сильнее, оттого-то и каждый шаг человека словно у пьяного – неверный да корявый. Поэтому и мост Пьяным прозвали. Не любят людишки этот мост. Даже под шагами малолетнего мальчишки раскачивается он ровно качели, а уж девицы на каблучках, да после работы, да если к тому же и не дай бог навеселе слегка, те вообще еле ползут. Схватятся руками за канат и переступают по досточкам, сторожко да аккуратно. А иначе и нельзя. В некоторых местах вода доски моста захлёстывает. Миасс с этой стороны острова глубокое себе русло выкопал. Иной раз такая волна идёт, что даже мне, мужику, страшно становится. Того и гляди, смоет. Впрочем, хватит о пустом: мост мелко задрожал. Похоже, идёт кто-то. Тьфу ты, мальчишка это. Ну и детки пошли: ему ещё десяти нет, а он уже курит.
– Здравствуйте, господин Кондаков. Какой сегодня сильный туман… туман. А…
– Ты где сигару отхватил, шкет? Признавайся, украл?
– Да что вы такое говорите, дядя Володя? Сигару мне ещё третьего дня подарил хозяин «Бригантины», чайной на Спартаковской. Знаете? Толстый такой, ещё лицо у него словно мочалка, оспой покоцанно. Он портмоне в чайной запамятовал, а мадам Голиковская ему в долг девочку не поверила. Вот я и сбегал за этим самым портмоне. А что, мне не трудно, я быстрый на ноги… А вы что здесь делаете, дядя Вова? Вы же у нас только по субботам и воскресеньям поёте, а сегодня среда?
– Всё-то ты знаешь, пацан. Гитара мне нужна срочно. Песенку новую написал, а гитара в уборной, у окна, на стуле осталась, в шаль укутанная.
– А давайте я сбегаю, пока сторож двери не замкнул.
– Ну сбегай, сбегай. Всё одно кураж пропал.
– Что пропало? Какой такой кураж?
– Да ничего, беги уже… Считай, пятачок заработал.
– Бегу, бегу.
Мальчишка выбросил в реку сигарный окурок и, не обращая внимания на раскачивающийся мост, поскакал в ресторацию.
– Господин Кондаков. С вами всё нормально? Как вы себя чувствуете? – Адвокат склонился над подсудимым.
– А!? Что!? – Кондаков тряхнул головой и улыбнулся Давыдову. – Всё хорошо, наверное, я задремал. Камера, знаете ли, не очень хорошее место для отдыха. Холодно, да и клопы ровно собаки-с…
– Ничего, Владимир Алексеевич. Потерпите. Сегодня не обещаю, но завтра всенепременно вы будете спать уже у себя дома, на Ивановской. У прокурора на вас ничего нет.
– Ваши бы слова, Сергей Леонидович, да Богу в уши… – Кондаков снова улыбнулся и попытался прислушаться к происходящему в зале.
***
В бараке стояла настолько плотная вонь, что у вошедшего новичка заслезились глаза.
– А ты, барин, первым делом рот открой, вот и попривыкнешь к нашему аромату.
– Проговорил с усмешкой чернявый мужичок, заметив замешательство вошедшего, и звонко шлёпнул картой по доске нар. – Очко, бродяги… Ваши не пляшут.
Один из игроков бросил карты и повернулся к вошедшему:
– Я Белодедов, староста тутошний, а ты кто таков?
– Кондаков, Владимир. Статья 1945 в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных… Предполагаемых убийств – шесть, доказанных ни одного…
– Шесть!? – переспросил Белодедов довольно удивлённо и оттого громко. В бараке как-то само собой наступила тишина.
– Ну, ты и душегубец, Володенька.
– Помолчав, проговорил староста, оглядывая барак.
– Вот думаю, куда тебя поселить, ухаря. Небось, ты – Белодедов прищурился, разглядывая номер на тряпице, пришитой к полосатой куртке новенького, – окромя всего разбоем баловался, раз столько душ невинных приголубил? Или не приголубил?
– Зачем же обязательно разбоем? – Владимир слегка поёжился: ручные кандалы холодили руки.
***
Рыжий секретарь, приоткрыв тяжёлую дверь, громким фальцетом прокричал в коридорный полумрак:
– Суд вызывает судебного следователя Филькина! Филькина, в залу номер шесть!
Судебный следователь Филькин оказался невысоким, пухленьким, разбитным человечком с тёмно-красным обветренным лицом. К месту и не к месту следователь вставлял странную, а в его исполнении и глуповатую фразу «полный преферанс» и всплескивал при этом руками с коротковатыми, поросшими чёрным волосом пальцами.
– Так вот, господа присяжные заседатели. В доме господина Кондакова такой порядок и чистота, какого в ином благородном будуаре не увидишь, одним словом – полный преферанс. Мне соседи по лестничной клетке сказали, что раз в две недели к нему приходили барышни, и не кокотки какие подешевле, а полный преферанс барышни. Мыли учителю пол, стирали шторы, готовили обед. Одним словом, если бы у нашего подсудимого вдруг появилось желание убить очередную шлюху, в чём его обвиняют, он бы смог это сделать в своей квартире, в тепле и удобстве, полный преферанс, так сказать-с… Тем более что этажом выше поселился отставной прапорщик с женой и годовалыми близняшками, которые, по-моему, орут не переставая. По крайней мере, пока я делал в квартире обыск, они орали так громко, что смогли бы перекричать самый громкий женский крик, и это я ещё не беру в учёт толстенные стены этого доходного дома. Единственно, что меня заинтересовало в квартире господина Кондакова, так это небольшая стопка из десяти монет платиновых шести рублевок 1829 года чеканки, так называемых дублонов, стоящая на подоконнике за шторой и на столе печатная машинка Remington N1. Кстати, машинка очень и очень недешёвая, да и стопка бумаги рядом тоже дорогая, петербургской фабрики Ольхина-Кайдановых. Такой вот полный преферанс получается… Судя по всему, подсудимый увлёкся литературным ремеслом. Впрочем, врать не буду, опусы господина Кондакова я не читал-с. Некогда было. У меня всё, уважаемый суд.
Судебный следователь развёл руками и, оглядевшись, направился к ближайшему свободному стулу.
Прокурор повернулся и, ехидно улыбаясь, спросил у подсудимого:
– Ну-с, уважаемый Владимир Алексеевич, так, может быть, объясните высокому суду, зачем вам, обыкновенному преподавателю гимназии, понадобилась печатная машинка стоимостью, равной стоимости в три коровы? Про дублоны я пока промолчу.
Впервые за время заседания суда Кондаков внимательно посмотрел на прокурора:
– Ваша честь, товарищ прокурора, господин Ведерников. Почему-то мне кажется, что вы с высоты своего положения всё время пытаетесь меня унизить. Одно не пойму – зачем? Вот вы прошлись по моей гитаре, обозвав её отчего-то гитаркой. А известно ли вам, милостивый государь, что инструмент сей сотворён прекрасным венским музыкальным мастером Георгом Штауффером!? И гитара эта – одна из лучших моделей своего времени, знаменитая «модель Легнани». Кстати, дорогой вы мой Константин Романович, помнится, когда вы с мадемуазель Полиной приходили в ресторацию «Лондон» и заказывали, как сейчас помнится, шампанское «Вдова Клико» за двенадцать рублей бутылка и «трубочки миндальныя со сбитыми сливками», вы, несомненно, слышали звучание моей гитары. Хотя допускаю, что голосок девочки с жёлтым билетом для вас в тот момент был много приятнее старинного салонного романса.
Зал взорвался от хохота, а товарищ прокурора отчего-то даже не улыбнулся, а наоборот: покраснел, потупился и, прикусив нижнюю губу, отвернулся к входной двери. Владимир Алексеевич Кондаков, однако, даже не улыбнувшись, продолжил:
– Ну а попытки мои в литературе – вполне допускаю, что они очень слабы и наивны, – но вы и их не читали, так что не уверен, стоит ли об этом говорить с вами, господин товарищ прокурора. Впрочем, извольте. Гоголь, Толстой, Чехов, Достоевский, Гиляровский и многие, многие, многие другие словесники в своих произведениях так или иначе писали о первопрестольной или о Петербурге, или о Киеве, одним словом, они каждый по-своему описывали и тем самым прославляли эти огромные города. У нас же в городе, кроме Александра Гавриловича Туркина, племянника всеми нами уважаемого городского головы господина Туркина Петра Филипповича, из писателей и нет никого. Хотя смею вас уверить, господин товарищ прокурора, город наш, на мой взгляд, если уж не один из лучших во всей России, то по крайней мере на Урале уж точно, и он имеет право быть воспетым не одним автором, а двумя, а то и тремя. Вот сейчас я смотрю на зал и вижу здесь несколько человек, которые бывали не только на Нижегородских ярмарках, но и в Первопрестольной и даже в Париже. Ну, лягушатники нам не указ, а вот что касается Москвы, тут интереснее… Прямо напротив цирка, что на Цветном бульваре, в небольших особнячках расположились бордели. Рядом ресторации и рюмочные. И это в двух шагах от цирка, где дети и их мамаши. Но и это ещё не всё. Чуть дальше, ближе к Трубной (кто бывал в Москве, не даст соврать), по приказу генерал-губернатора Владимира Андреевича Долгорукова выставили открытые писсуары. То есть предполагается, что мужчины у всех на глазах там будут справлять малую нужду!
Кондаков перевёл дух, а в зале поднялся шум, случайно перекрытый громким мужским возгласом:
– Верно, верно! Стоят писсуары, стоят родимые…
Подсудимый помолчал мгновенье и снова заговорил, всё так же убеждённо и громко:
– Александр Гаврилович, адвокат, он находит героев для своих произведений из своих же клиентов – мещан, крестьян, татар и башкир. Я же хочу писать про женщин полусвета, про то, отчего и как они стали обладательницами жёлтых билетов, оттого-то и прихожу в ресторацию «Лондон» играть и петь песни собственного сочинения под гитару. Ну а то, что касается покупки Remington N1, так я, господин товарищ прокурора, человек одинокий и экономный. Отец мой и матушка моя, царствие им небесное, давно на городском кладбище, «Утоли моя печали», упокоились. Супругой, а значит, и детишками обзавестись я ещё не успел, ну и куда мне тратить моё жалованье? Тем паче, что к хлебному вину, да и к прочим алкогольным напиткам, пристрастия я не имею. Ну, ни коров же мне покупать, в самом-то деле? Уж коли вы решили мои расходы сравнивать со стоимостью этих ни в чём не повинных животных.
В зале снова раздался откровенный смех. Председатель суда взялся было за колокольчик, но, заметив улыбку городского головы, звонить передумал. Подсудимый постоял сколько-то, но, не дождавшись следующего вопроса, вновь опустился на скамью подсудимых. А в это время секретарь, сверившись с бумажкой, лежавшей перед ним на столе, вдруг резко вскочил и, подбежав к двери, рывком распахнул её и крикнул, но уже почему-то тенором:
– Мадам Расстегаева! Вас вызывают в залу номер шесть. Поторопитесь, мадам!
В дверь вошла, вернее сказать, протиснулась мадам Расстегаева, вдова купца второй гильдии Расстегаева Ивана Ивановича, владельца парочки доходных домов на Азиатской улице. Вдова, сорокалетняя мадам, деньги мужа преумножила, вложившись в чайную и табачную торговлю, и теперь, переждав полагаемый годовой траур, осматривала находящихся в зале мужчин с оценивающим интересом. Наконец взгляд её упал на Кондакова, с равнодушным видом восседавшего на скамье подсудимых.
– Месье Вольдемар!? – возопила вдова на весь зал. – Вот вы где!? А я думала, врут люди… Оказалось, не врут. Да, милостивый государь, похоже, влипли вы основательно. Я вам, голубчик, много раз говорила: ваше пуританство до добра не доведёт! Где такое видано? К нему кокотки приходят, через весь город бедняжки прутся, одна лучше другой, а он их просит в квартире прибраться, ровно и не мужчина вовсе! Да нужна им твоя приборка, как зайцу табакерка. Им вы нужны, Владимир Алексеевич Кондаков.
Купчиха положила руки на необъятный свой живот и, повернувшись к суду, как бы между прочим поинтересовалась:
– Ну и зачем вы меня вызвали, господа судьи? Тем более сегодня, в субботу. Уже половина пятого, а я ещё здесь, а должна быть в церкви. Ну, спрашивайте, в конце-то концов, где и что у вас там свербит? А то я ведь не Кондаков, который, наверное, за всю свою жизнь так ни разу по матушке и не ругнулся. Я женщина простая, вдовая. У меня в складах грузчиков пятнадцать душ трудятся. Я такое завернуть могу…
– Ну хорошо, пока вы не завернули ничего такого, ответьте суду, – адвокат Давыдов указал рукой на Кондакова. – Мой подзащитный, если бы захотел, смог бы убить человека, в данном случае девицу, проститутку? Он давно живёт в вашем доме, вы должны его хорошо знать. Ведь вы как домовладелица, уверен, знаете всех своих жильцов…
Адвокат и прокурор почти одновременно вздрогнули от громкого, утробного хохота вдовы.
– Служба началась, а вы меня смешите… Прости Господи! – Расстегаева вытерла ладонью выступившие от смеха слёзы. – За все годы, что Владимир Алексеевич снимает у меня меблированную квартиру, о лучшем постояльце я и мечтать не могла. Тихий, чистоплотный, деньги всегда в срок отдаёт… Нет, здесь вы перемудрили. Убийца из Кондакова никакой.
Вдова посмотрела на Владимира Алексеевича с нежностью и полушепотом, впрочем довольно громким, проговорила:
– Эх, мне бы такого мужа, да я б его на руках носила. И на службу его, и на остров, в эту его ресторацию, видит Бог, носила бы…
И тут же все: и судьи, и адвокат с прокурором, и присяжные заседатели, да, похоже, и вся публика в зале, словно подчиняясь беззвучному приказу, более внимательно посмотрели на подсудимого, а тот явно дремал и вроде бы даже тихонечко похрапывал.
– …Смотри-ка ты, пришла. А говорила не приду, мол: «купеческая честь», «верность памяти незабвенного супруга», «боюсь навредить делам»… Да бросьте трепаться, мадам Расстегаева. Для вас участие в судебном заседании интереснее, чем синематограф. А про верность памяти незабвенному супругу даже говорить-то как-то смешно, особенно после той ночи, когда вы, имея ключи от номеров, забрались ко мне в постель якобы по ошибке. Да если бы не догорающая в печке одежда Нинель, наспех помытые полы буквально за час до вашего прихода, в жизни бы с вами не согрешил, госпожа купчиха. Хотя, прости меня Господи, я, как мне кажется, совсем даже и не меркантилен, но, господа, господа, как ни крути, а после первой ночи аренда с пятидесяти пяти рублей в месяц тотчас же упала до тридцати пяти. Когда я остался один, принял ванну и кочергой перемешал золу в печке, я понял, я окончательно осознал, что заниматься этим в съёмных апартаментах мерзко и пошло. Да, мерзко и пошло… И вы, господин товарищ прокурора, и вы, господа судебные заседатели, вы не сможете меня в этом переубедить… Смерть созвучна только с небом, плачущими над рекой ивами и томными вздохами чёрной воды. И ещё я понял, что смерть должна быть абсолютно бескорыстна. Как только между палачом и жертвой начинают шуршать купюры – всё кончено, совсем скоро шуршанье их заменит звон кандалов. Так что даже странно, господин Достоевский, Фёдор Михайлович, что вы со своим гениальным пониманием человеческой природы, создавая образ Родиона Романовича Раскольникова, этого не поняли. Хотя, создавая образ убийцы с топором, вы стали мне ближе родной матушки. Вы раскрыли, вы создали, вы родили меня… Меня, Владимира Алексеевича Кондакова. Вы своими романами приоткрыли! Это всё вы…
Кондаков встряхнулся, отбросил свои немые монологи, и, облокотившись о барьер, отгораживающий скамью подсудимых от зала, с любопытством посмотрел на нового свидетеля – дворника Атласи, которого в этот миг допрашивал оправившийся прокурор.
– Итак. Вспомни, голубчик, кого ты увидел 14 сентября сего года, за час до полуночи, на берегу Миасса, рядом с Пьяным мостом?
– Я? – Татарин содрал с лысой, шишковатой головы засаленную тюбетейку и затравленно уставился на прокурора.
– Ну не я же! – Ведерников смотрел на дворника с тихой ненавистью. – Ты, Карим Атласи, дворник с седьмого участка и одновременно осведомитель при околоточном надзирателе Речкалове, в своё время докладывал, что…
– Что? – повторил дворник недоуменно и снова напялил тюбетейку по самые уши.
В зале смеялись уже все, включая и самого дворника-осведомителя. Товарищ прокурора подошёл к татарину вплотную и громким шёпотом выдавил тому в лицо:
– Ведь ты же сам рассказывал своему брату, что некий господин мыл топор на берегу у камышей. Было!?
– Было. Это я Рустаму, брату своему старшему, рассказывал. А вам, господин прокурор, я ещё не рассказывал. Не успел.
– Так расскажи ж, так и так твою…
– Зачем ругаетесь, господин прокурор. И Аллах, и Иисус запрещали ругаться. Я никогда не ругаюсь, брат мой Рустам тоже не ругается. Жена его иногда ругнётся, а мы нет, мы не ругаемся…
Товарищ прокурора посмотрел на Атласи диким взглядом и безнадёжно бросил дворнику:
– Ладно. Пёс с тобой. Расскажи всё, что ты рассказал своему брату.
– А что рассказывать-то? Я вечерком пошёл за остров нарезать берёзовых веток на метлу. Оно, конечно, не сезон: по весне лист у берёзы крепче, но и у меня, и у брата моего Рустама от весенней берёзы сопли. Дышать нечем… Это у нас от мамаши нашей. Она как весна – всегда с опухшим носом ходила. Ну, так вот, иду я, значит, иду повдоль берега, а на камне у камышей вижу вдруг господина, того самого, что сейчас там один сидит, под охраной. – Дворник повернулся к Кондакову и даже помахал ему рукой.
– И что делал этот господин на камне? – Товарища прокурора трясло мелкой дрожью, но он в ожидании своего триумфа сдерживался, как мог.
– Он, – татарин опять махнул подсудимому ладошкой, – стоя на корточках, мыл топор. Я ему говорю, мол, господин хороший, отдай мне топор, мне ножом несподручно ветки берёзовые резать. А он мне в лицо рассмеялся и говорит: «Что, вот так прямо и отдать тебе топор фирмы Гольден… Гольдин… одним словом, какой-то берг? Бесплатно? Совсем-совсем задаром?» А сам топор из рук не выпускает, песочком его трёт, водичкой споласкивает, да так нежно, будто бабу в бане моет…
– А в чём топор-то был испачкан? – Ведерников зло, ухмыляясь, посмотрел на Кондакова.
– А я почём знаю!?
Дворнику разговор явно наскучил, и он вяло пожал плечами.
– Можа глиной, можа жиром каким, а можа и кровью. Мне он не докладал, лишь сказал, что топор этот нашёл только что здесь, на камне, и что если судить по клейму, топор хороший и дорогой. У меня было всего десять копеек, я ему их и предложил. Так он на мой гривенник даже и не посмотрел, а покопался в кармане брюк и бросил мне под ноги ещё один. «Иди, мол, домой, не мешайся, не до тебя». Я поднял гривенник и пошёл к берёзкам.
– Всё?
Товарищ прокурора даже потемнел с лица.
– Всё. – Дворник рассмеялся и радостным, неподкупным взглядом взглянул на портрет императора.
Председатель суда кивнул рыжеволосому секретарю, и тот резко поднялся, оправил свой сюртучок и только после этого громко и чётко проговорил, почти прокричал:
– Дамы и господа. Слушание дела о признании Кондакова Владимира Алексеевича в убийствах проституток приостанавливается. Следующее заседание суда назначено на восьмое декабря сего года. Прошу встать. Суд идёт.
Один из околоточных надзирателей наклонился и проговорил подсудимому негромко и отчего-то виновато:
– Господин хороший, нам пора.
– Ну, раз пора, то пойдёмте, господа околоточные. Не буду вас задерживать, служивые.
Кондаков Владимир Алексеевич поднялся и протянул руки. Надзиратели замкнули на его запястьях замок у облегчённых кандалов Darby, и они направились к отдельному выходу.
***
Шестого декабря, с самого раннего утра, вместо ожидаемого снегопада в городе пошёл дождь. Да что там дождь – ливень, какой в этих краях случается обычно в конце лета. Крупные, тяжёлые капли в считанные часы слизали с улиц довольно приличный слой снега, и грязная талая вода вперемешку со снегом и песком в минуты затопила расположенный в низине Челябинск и уже более беспрепятственно ринулась в реку. Крыша в пересыльной городской тюрьме потекла, и Кондаков, основательно промокший, вскочил с расплющенного матраса и, придвинув лавку к стене, облокотился на холодный каменный подоконник и тоскливо глянул в окно.
Напротив пересыльной тюрьмы силами благородных семейств лет десять назад был разбит небольшой липовый сквер вперемежку с кустами сирени. Предполагалось, что вид цветущей сирени и запах липовых соцветий благоприятно повлияет на обитателей тюремного замка, но случилось скорее обратное. Вечерами, в тени деревьев, воров и разбойников, ожидающих своей участи в тюремных камерах, частенько навещали подельники – такие же разбойники и воры, нечистые на руку адвокаты и марухи, содержательницы воровских малин и притонов. Тем или иным способом они связывались с сидельцами, договаривались о чём-то, иногда обговаривая новые преступления или планы побега. Ну а днём этот сквер был вполне себе респектабельным, излюбленным местом прогулок молодых мамочек или детей под присмотром гувернанток.
Дождь стих, и вскоре сквозь тонкое оконное стекло Кондаков услышал довольно явственно крики мальчишки, продающего газету:
– Экстренный выпуск, экстренный выпуск! «Уральская жизнь». Покупайте внеплановый, экстренный выпуск «Уральской жизни»! Девица, выловленная под мостом у пассажа Яушевых, оказалась жива! Рука «убийцы проституток» дрогнула? Топор скользнул по голове жертвы маньяка и лишь поранил плечо девицы. Доктор Нестеровский обещает за неделю поставить раненую на ноги. Учитель словесности и гитарист Кондаков невиновен? Если девица на очной ставке убийцу не опознает, наше челябинское правосудие превратится в судилище! Топор убийцы срезал татуировку с предплечья! Покупайте газеты, покупайте газеты!
Мальчишка убежал за новой стопкой газет, а Владимир, проводив взглядом его долговязую, неловкую фигуру, помрачнев лицом, потянулся к папиросам.
– Шестая… Котёнок была шестой, а не четвертой… А пятая – кто же была пятая? Не помню.
Владимир с шумом выдохнул табачный дым, погасил папироску и, убеждая самого себя, улыбнулся.
– С другой стороны, Котёнок в тот вечер была вдрызг пьяна… Именно из-за её пьяной походки топор прошёлся мимо головы. Сомнительно, что она вспомнит меня… Очень сомнительно.
Кондаков успокоился, подошёл к столу и открыл большую коробку печенья, присланную владелицей салона «Французская булочка» при ресторации «Лондон» госпожой Голиковской. На дне коробки лежал небольшой напильник, залитый горьким шоколадом и перевязанный голубой ленточкой. При виде напильника, которым, как, наверное, в наивности своей полагала мадам Голиковская, Кондаков тотчас же ринется перепиливать толстенные прутья решёток за окном, Владимир невольно рассмеялся.
– Ну что за глупость, право, мадам? – думал он, сбивая с напильника наплывы шоколада. – Мало того что напильник этот, естественно, обнаружили при приёмке передачи, но, понимая, что подобным инструментом можно лишь ногти подтачивать, «подарок» от мадам приняли, так теперь в каждой газетёнке обязательно появятся гнусные издевательские статейки о заговорщиках, готовивших побег «убийце проституток»…
Впрочем, откуда ей знать, этой госпоже Голиковской, что даже если бы он и решился на подобную глупость, как побег, то предприятие это было бы обречено на провал. Под окном его камеры, расположенной, кстати, на третьем этаже, был мощёный брусчаткой плац, на котором ежедневно проводятся и развод надзирателей, и дрессировка сторожевых псов, и репетиции пожарного духового оркестра. Пожарная часть, кстати, занимала северный флигель городской тюрьмы. Владимир всё ещё посмеиваясь, ополоснул испачканные шоколадом пальцы и принялся за печенье, на коробке которого под портретом императора Николая Второго, выписанные золотой вязью, сияли все его титулы.
«Божиею поспешествующею милостию Николай Вторый, император и самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; царь Казанский, царь Астраханский, царь Польский, царь Сибирский, царь Херсонеса Таврического, царь Грузинский; государь Псковский и великий князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Белостокский, Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; государь и великий князь Новагорода низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский и всея северныя страны повелитель; и государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския; Черкасских и Горских князей и иных наследный государь и обладатель, государь Туркестанский; наследник Норвежский, герцог Шлезвиг-Голштейнский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский и прочая, и прочая, и прочая».
На дне коробки с печеньем лежала небольшая бумажонка, размером не больше визитной карточки. Владимир поначалу вообще не обратил на нее внимания: подумал, что это открытка, рекламирующая фабрику, но, перевернув её, он с ужасом прочитал фразу, каллиграфически выписанную красной, как кровь, тушью: «Это ты, я всё знаю».
***
Заседание суда от 8 декабря 1904 года, по обвинению мещанина Кондакова Владимира Алексеевича в убийствах трех проституток, в связи с небывалым интересом к процессу со стороны жителей города, решением головы Челябинска Туркина Петра Филипповича было перенесено в недавно отстроенное здание театра попечительства и народной трезвости.
В зале было волгло и пахло ещё не до конца высохшей штукатуркой.
В связи с отсутствием решеток на окнах театра, возле каждого из них стоял городовой с шашкой наголо.
В большой зале второго этажа под публику было отдано более семисот стульев. А в остальном всё осталось примерно таким же, как и в здании городского суда, разве что портрет Императора Николая Второго был заметно большего размера.
Не успела публика занять свободные места, как окна в зале запотели и потекли.
Все тот же рыжий судебный секретарь сделал городовым знак рукой с зажатой в ней линейкой, и те послушно приоткрыли форточки в окнах.
Дышать стало легче, хотя в зале и заметно посвежело.
Как и в прошлый раз, помощник судьи приподнялся и, глядя в битком забитый зал, объявил:
– Дамы и господа. Слушание дела по обвинению Кондакова Владимира Алексеевича в ряде убийств девиц лёгкого поведения, находящихся на содержании мадам Голиковской, владелицы салона «Французская булочка», продолжается.
Секретарь, ваше слово.
Судебный секретарь, глянув в папку, лежащую перед ним, несолидной, прыгающей походкой подошёл к двери.
– Девица Екатерина Селянина. Суд приглашает вас для проведения опознания. Екатерина Селянина, суд ждёт!
В зале, несмотря на большое количество зрителей, повисла настолько вязкая тишина, что неверный перестук каблучков свидетельницы был явственно слышен в самом конце зала.
Девушка вошла в зал, и судебный секретарь подвёл её к кафедре.
Вспышки магния фоторепортёров, притулившихся где только возможно со своими колченогими камерами Александра Уолкотта, и яркая газовая лампа, прикрученная к стене в двух шагах от кафедры, освещали стройную кокотку холодным, голубоватым светом.
Лицо её, довольно миловидное, без следов косметики, казалось простоватым для проститутки из «Французской булочки», и вообще, больше всего она походила на дочь хорошо оплачиваемого мастерового или купца средней руки. Хотя бордовое, слегка броское платье из шерстяного бархата, перетянутое в талии чёрным кожаным ремнём, манто из фальшивого леопарда с округлыми тёмными пятнами и крупная брошь на груди с ярко-синими камнями лучше всяких слов говорили об испорченном вкусе Екатерины Селяниной.
Товарищ прокурора, Константин Романович Ведерников, споткнувшись о треногу фотоаппарата, поспешил к свидетельнице и трагическим, с придыханием голосом проговорил громко и театрально:
– Девочка моя, Екатерина Селянина, посмотрите на скамью подсудимых, внимательно посмотрите и скажите громко, ничего не опасаясь, тот ли это мужчина, что совсем недавно, в последних числах ноября, ударом топора пытался вас убить!?
При этом он с силой развернул девушку лицом к скамье подсудимых.
Какое-то время Селянина смотрела в упор на Кондакова, словно пытаясь поймать его взгляд, и вдруг напряжённую тишину зала нарушил громкий смех молодой кокотки.
– …Да какой же это убийца!? Это же Володенька, Владимир-гитарист из ресторации «Лондон». Ну и ну… Вы бы ещё отца Николая, того, что протоиереем служит в нашей церкви, в убийцу записали. Да в нашего гитариста все девочки, все подружки мои тайно влюблены.
Всё ещё продолжая смеяться, она повернулась к судьям и, пожав плечами, бросила, наморщив носик:
– А вам, господа судьи, грех это… Да, да, именно грех, арестовывать ни в чём не повинного человека и сажать в тюрьму… Грех!
Под грохот аплодисментов, словно звезда театральных подмостков, кокотка Кати, она же Екатерина Селянина, опустилась на свободный стул во втором ряду с краю.
…– Браво, браво, браво, дорогой вы наш Константин Романович…
Адвокат Давыдов с видом фальшивого участия повернулся к прокурору:
– Похоже, ваша козырная карта оказалась обычной никчёмной семёркой… Это жизнь, а не игра в мизер, драгоценнейший вы наш товарищ прокурора. Господина Кондакова пора отпускать за недоказанностью… Впрочем, послушаем, что скажут народные заседатели…
Давыдов подошёл к скамье подсудимых и, пожав руку своему подзащитному, довольно громко, без малейшего стесненья проговорил:
– Ну, вот и всё… Ваши приключения закончились.…Уже сегодня вы вновь можете приступить к своему сочинительству. С нетерпеньем буду ждать выхода вашей книги из издательства…
Кондаков поднялся и устало глянул на адвоката.
– Спасибо вам, господин Давыдов. Скажите, сколько я вам должен, и сегодня же, крайний случай завтра утром, я с вами рассчитаюсь.
– Да окститесь, дорогой вы мой Владимир Алексеевич. Какие деньги? Я даже ни разу и не выступил толком… Эта кокотка Кати полностью развалила все потуги прокурора, да и народные заседатели все как один за вас… Ещё раз поздравляю и вот, возьмите на всякий случай.
Давыдов протянул учителю сверкнувшую золотом визитную карточку и направился к судебному секретарю…
***
«Далеко в стране Иркутской
Между скал и крутых гор,
Обнесён стеной высокой
Чисто выметенный двор.
На переднем на фасаде
Большая вывеска висит,
А на ней орёл двуглавый
Позолоченный блестит»…
Неожиданно где-то в стороне, у небольшого забранного толстой решёткой огня, зазвучал довольно приятный голос, а вслед за ним зазвучала и гитара, фальшиво и скучно.
Кондаков на минуту забыв про старосту и словно сомнамбула направился на звуки песни. В углу, образованном двумя трёхъярусными нарами, в тряпье и живописном рванье, на табурете сидел и мучил старенькую, явно цыганскую гитару молодой, абсолютно лысый каторжанин.
Вокруг него, на нарах, сидели мужики и слушали его песню.
– Разреши…
Кондаков почти силой забрал у лысого гитару и, заприметив на нарах небольшой просвет, опустился, втиснулся между двух пожилых дедков и, наскоро подстроив гитару, заиграл…
«По дороге тройка мчалась,
Ехал барин молодой,
Поравнявшись с подметалой,
Крикнул кучеру: «Постой!»
«Ты скажи-ка, подметала,
Что за дом такой стоит?
Кто хозяин тому дому?
Как фамилия гласит?»
Похоже, что в этом бараке никто и никогда не слышал подобной игры. Старенькая, исцарапанная гитара не просто играла, она скорее плакала и о судьбе заключённых Александровского централа, и о собственной незавидной судьбе в этом бараке, в волглом, прокуренном, спёртом воздухе.
«Это, парень, дом казённый,
Александровский централ.
А хозяин сему дому
Сам Романов Николай.
Здесь народ тиранят, мучат
И покою не дают.
В карцер тёмный замыкают,
На кобылину кладут»….
– …Ты вообще кто такой? Что-то я тебя прежде у нас не замечал. – Лысый наконец-то нарушил странную тишину, наступившую в бараке после игры Владимира, и протянул ему мятую и прокопчённую кружку с крепким чаем, чифирем.
– Кондаков, Владимир. Статья 1945 в Уложении о наказаниях уголовных и исправительных… Предполагаемых убийств – шесть, доказанных, ни одного…
Заученно проговорил Кондаков, но от предложенного угощенья отказался.
– Ну, слава тебе Богу. Сподобились! – Проговорил старик, сидящий справа от Владимира.
– Наконец-то хоть один настоящий душегуб в нашем бараке объявился… Аж шесть недоказанных убийств. А то вокруг всё какие-то мазурики да сявки, мелочь пузатая, одним словом… Ты слыхал, староста, – сложив старческие ладони
– Ты слыхал, староста, – сложив старческие ладони рупором возле рта, крикнул он в барачный полумрак, – кого к нам в барак с Божьей помощью занесло!? Он и на гитаре игрок, и с кистенем ходок!
Все вокруг рассмеялись, и тут Кондаков увидел у деда-весельчака на лбу крупное, выжженное раскалённым металлом клеймо: ВОРЪ.
***
Дом встретил освобождённого Кондакова прохладной, пыльной тишиной.
Владимир не разуваясь подошёл к окну, приоткрыл ящичек с небольшими сигарами и, прошуршав коробком, с наслаждением прикурил. Вообще-то он курил довольно редко, но вот сегодня захотелось…
С наслажденьем выдохнув табачный дым, Владимир вдруг вспомнил про платиновые монеты, непроизвольно дернулся к соседнему окну и только сейчас заметил на пыльной поверхности большого тяжёлого зеркала: кто-то довольно аккуратно пальцем написал: «Это ты, я всё знаю»…
Владимир поначалу хотел было в зеркало запустить тяжёлой пепельницей Каслинского литья, но врождённая бережливость перевесила, и он, резко и нервно намотав на руку белую льняную сорочку, оставленную на стуле ещё в день ареста, протёр зеркало.
…– Я всё знаю… Что ты знаешь, сука!? Что!? И кто ты, в конце-то концов!? – отбросив сорочку в сторону, Владимир с силой укусил себя за запястье правой руки.
Как ни странно, резкая боль тут же словно отрезвила его, и Кондаков, уже гораздо более спокойно осмотрел комнату. Подняв с пола скомканную сорочку и всё ещё дымивший сигарный окурок, он направился к двери.
– Алихан! Алихан! – громко закричал он в темноту подъезда и прислушался.
Где-то в самом низу, в подвале, скрипнула дверь дворницкой, и по истёртым ступеням подъезда зашаркали извечные калоши Алихана, местного дворника.
– Послушай, голубчик, – гитарист протянул дворнику пустое ведро и пятиалтынный. – Принеси-ка ты мне водички из колонки, той, что на углу у ворот. Чаю хочу, а в кранах сам знаешь, что за вода. По пути прихвати корзинку сосновых шишек для самовара, ну и щепочек каких-никаких… Сам видишь, меня дома долго не было… Ничего не заготовлено.
Дворник кивнул, убрал монету в карман и повернулся было, чтобы уйти.
– Да кстати… – Владимир не сдержался. – Пока меня не было, ко мне кто-нибудь заходил?
Дворник остановился, поставил пустое ведро на ступеньку и, вытащив из кармана потертой бархатной душегрейки мятую записную книжку и отыскав нужный листок, прочитал, хотя и по слогам, но внятно:
– В понедельник рано утром приходила хозяйка дома, вдова Расстегаева. Пробыла в квартире недолго, полторы папиросы, самое большое.
– Да ты никак время по выкуренным папироскам отмеряешь!? – Владимир не удержавшись, фыркнул.
– А мне часы при моей жизни и задаром не нужны. Я с сызмальства сплю очень чутко, и утром крики бойцовых петухов, что на Ярмарочной площади содержит Яшка-жид, слышу прекрасно. Ну а спать я ложусь только после того, как замкну на замок ворота во двор. А это я делаю только после крика муэдзина с ближайшего минарета. Это значит где-то после одиннадцати, ближе к полночи. Итак, в среду приходил сыскной из суда. Но тот долго копался, часа два, не меньше. Но ушёл с пустыми руками, видать, ничего не нашёл.
– И что, ещё кто-то приходил… – Кондаков звякнул мелочью в кармане брюк.
– Девки срамные, те, что на острове пляшут, на неделе к вам, барин, приходили. Но они похоже в квартиру не заходили. Скорее всего, у них ключей от двери не было… Так, постучали в двери с легонца, да обратно, каблучками по ступенькам… Срамные девки, однако красивые…
– Ну ладно, Алихан, принеси водички, я тебе, пожалуй, ещё пятачок за бдительность добавлю… Принеси.
…Самовар уже давно простыл, сосновые шишки прогорели, холодный чай в стакане покрылся тонкой, ломкой плёнкой, а Владимир, казалось, позабыв обо всём на свете, согнувшись над гитарой, длинными чуткими пальцами перебирал посеребрённые струны, выжимая из них тоскливые, печальные звуки, а те, в свою очередь, переплетаясь с чуть слышными словами гитариста, странным образом превращались в куплеты новой, только что сочинённой им песни.
Задерну кисею, алькова первой ночи,
Я в ужасе, что сон нарушит твой, луна,
Не плачь, душа моя, не хмурь в сомненьях очи,
Во льду ещё у нас достаточно вина…
Наконец, отбросив гитару, Владимир поднялся, подошёл к столу, отхлебнул холодный чай и убеждённо махнул головой.
– Похоже, вдова что-то видела.… Жаль бабу, хоть и дура, а добрая и не скупая…
***
Владелица доходного дома, Марфа Титовна Расстегаева, навестила Кондакова в воскресенье, ближе к полудню.
Только-только отгремел огромный колокол Свято-Симеоновского кафедрального собора, а в дверях уже появилась дородная вдова.
Пардессю её составляла высокая белая шапка полярной лисицы, шуба светло-золотистого каракуля от Ф.Л. Мертенса и почти белые бурки, чуть выше щиколоток. По большому счёту, сейчас, в дверях квартиры Кондакова, в искрах тающего снега на шапке и воротнике и ярких пятнах румянца на щеках, вдова была довольно соблазнительна. Скорее всего, за купца-миллионщика её выдали совсем девчонкой.
– Марфа Титовна! – Владимир, слегка переигрывая, схватился за голову и подбежал к женщине.
– Да что же вы такое удумали!? Что скажут соседи!? Красавица вдова в квартиру холостого мужчины, и не просто неженатого, а почти что каторжанина… quel passage – скажут… moveton. Того и гляди меня в альфонсы, ; Alphonse, запишут, да и вас заодно грязью обмажут.
– Небось не обмажут! – хохотнула мадам Расстегаева и захлопнула за собой дверь.
– Да никого в подъезде я и не видала… Даже дворник и тот куда-то пропал, басурманская морда. К тому же, нет ничего странного, если домовладелица посещает своих постояльцев.
Марфа Титовна подошла к столу и поставила на него явно нелёгкую корзину, покрытую белоснежным полотенцем.
– Мальчик мой, – проговорила вдова, снимая с себя шубу и шапку. – Будь так любезен, сооруди самоварчик, пока я со столом разберусь.… Надо же тебя подкормить слегка. После тюремных разносолов на тебя смотреть больно…
Кондаков хмыкнул и, засыпав сухих сосновых шишек в топку самовара, потянулся к спичкам, через плечо поглядывая за вдовой.
А та, застелив стол отутюженной скатертью, принялась опустошать загодя приготовленную корзинку.
Пока Владимир раздувал самовар и направлял трубу в форточку окна, Марфа Титовна выставила на стол массу тарелок и тарелочек, горшков и горшочков разных размеров. В центре стола оказалась небольшая фарфоровая супница с борщом, очевидно всё ещё горячим. Рядом с супницей вдова выставила небольшую деревянную тарелку, полную маленьких тёмных хлебцев, ржаных булочек, где мякоть заменяли запечённые телячьи мозги.
– Ну, Марфа Титовна, под такой стол холодная водка просто необходима. – Хмыкнул поражённый Кондаков.
– А кто сказал, что водки не будет? – коротко хохотнула вдова, выставляя на стол полуштоф шустовской водки, белого костного стекла.
– Надеюсь, у нашего менестреля найдутся стаканы?
– А то как же! – Владимир щёлкнул пятками домашних туфель и принёс с кухни два зеленоватых лафитника уранового стекла.
– Владимир Алексеевич, – проговорила вдова несколько жеманно, – откройте водку, закуска стынет!
***
– Как больно, Господи, больно. Кожа на запястьях истёрта до кровавых мозолей и за ночь не успевает зарубцеваться. Неужели я заслужил такие мучения? Посмотри вокруг, Боженька, неужели я хуже всех тех, кто сейчас рядом со мной: жуёт, смеётся, курит, пьёт гнусную брагу из чёрного хлеба и опилок? Посмотри, Господи, вот на соседних нарах лежит татарин, что удавил кашне собственную мать, которая не смогла его вовремя опохмелить. А вот сдаёт карты красавчик, лет двадцати пяти, что подпалил соседскую квартиру, пытаясь скрыть убийство и изнасилование девятилетней девочки.
Почему, Господи, совершённое ими их абсолютно не трогает!? Почему? А может быть, и я, как только заживут мои руки, стану таким же равнодушным и циничным, так же буду курить дешёвый самосад, громко портить воздух и беззастенчиво смеяться при этом, пить горький чифирь, играть на деньги в штос и стукалку… Господи, вразуми меня, Господи, пожалей меня…
***
Владимир сидел в своём любимом полукресле и смотрел на спящую купчиху.
Марфа Титовна, вольготно раскинув руки, лежала на спине посредине широкой двуспальной кровати карельской берёзы. Тонкая кружевная рубашка распахнулась, слегка приоткрыв тяжёлую грудь.
Кондаков огляделся в поисках шнурка или верёвки: сейчас, здесь, в комнате, пропахшей похотью, дешёвой пудрой и недопитой водкой, топор выглядел бы до отвращения вульгарно, как если бы в классическую музыку, исполняемую старинными благородными скрипками, вплелись звуки расстроенной балалайки.
Лёгкий шёлковый шнур, стягивающий тяжёлые бархатные шторы, свисающий до подоконника, вполне подошёл бы, и Владимир повернулся было к этажерке с нотами в поисках ножниц, как вдруг заметил, что вдова уже проснулась и с любопытством смотрит на него.
– Вы уже проснулись, Володенька? – Купчиха потянулась всем телом.
– Можно было, конечно, и повторить, мой дорогой, но меня ждут в лавке. Я вам не успела сказать, всё как-то недосуг было… Я прикупила мясную лавку в Заречье, даже не лавку, а скорее магазинчик на четыре прилавка, и вот что я думаю…
Марфа Титовна, не стесняясь Владимира, поднялась и не спеша начала одеваться.
– Если вам откажут в вашем училище и не возьмут вновь на должность педагога, я хочу предложить вам стать хозяином этого магазинчика. В конце концов, жалованье в восемьдесят пять рублей в месяц это вообще несерьёзные деньги. Для начала, пока лавка не обрастёт клиентурой, вы будете получать процентов сорок от выручки, позже – до пятидесяти…
«Нет… Послания явно не её рук дело»… Решил Кондаков и, тряхнув головой, словно лошадь, отгоняющая слепня, проговорил, осторожно подбирая слова:
– Хорошо, дражайшая Марфа Титовна, если вы не против, я подумаю…
– Думай, Володенька, думай. Подобные предложения делают не каждый день, да и не каждому…
Мадам Расстегаева поцеловала музыканта в кончик носа и вышла из квартиры, плотно закрыв за собой дверь.
***
«В лунном сиянье снег серебрится,
Вдоль по дороге троечка мчится.
Динь-динь-динь, динь-динь-динь —
Колокольчик звенит,
Этот звон, этот звон
О любви говорит»
– Ну как, хитник, признайся, без кандалов и на такой затрапезной гитаре играется лучше?
Младший надзиратель барака, пожилой и полупьяненький мужичонка, протянул Владимиру жестяную кружку с обжигающе-горячим чифирем.
Кондаков сделал пару глотков, кивком головы поблагодарил и снова заиграл.
«В лунном сиянье ранней весною
Помнятся встречи, друг мой, с тобою.
Динь-динь-динь, динь-динь-динь —
Колокольчик звенел,
Этот звон, этот звон
О любви сладко пел»….
Белодедов, по привычке пальцами одной правой руки тасуя истёртую колоду карт, поинтересовался:
– Сам что ли написал песню-то? Что-то я её не слыхал…
– …Нет, не сам… Юрьев Евгений Дмитриевич написал этот прекрасный романс. Я его выучил почти перед самым арестом.… Так что не удивительно, что вы его не слышали. А сам я пишу гораздо хуже, да и то, если только у меня настроение минорное.
– Ну, ты, Володенька, и загнул! Блазнится мне, что слово такое и начальнику тюрьмы неведомо!
Белодедов неожиданно подбросил карты высоко в воздух, почти до второго яруса нар. Стёрые карты вспорхнули беспорядочно и суетливо, словно стайка пугливых потёртых бабочек, а на одеяло нижних нар упали они, как это ни странно, рубашкой вверх, и лишь тузы – рубашкой вниз.
– Ну ни хрена себе!
Младший надзиратель разве что не перекрестился от удивленья и даже недоверчиво ощупал карты своими заскорузлыми пальцами.
– Да ты никак, служивый, думаешь, что я мечеными картами балуюсь? Смешно.… Попадись я в игре хотя бы раз с краплёными картинками, считай, утром меня бы нашли холодным на шконке с гвоздём в ухе… Здесь такое не прощают.
Белодедов собрал карты в колоду и, казалось, потерял к надзирателю последний интерес. Тот буркнул что-то неразборчивое и бочком-бочком покинул барак.
***
Убрав со стола грязную посуду и выбросив в ведро недоеденные остатки вдовушкиного угощения, Кондаков бережно, словно собственного ребенка, установил в самый центр начисто протёртого стола свою пишущую машинку Remington. Рядом легла стопка дорогой меловой бумаги.
Владимир взял спички и зажёг газовый светильник, укреплённый на простенке между окнами.
Нет, чтобы ни говорили про домовладелицу Расстегаеву, она молодец: во всех её доходных домах подключён газ для освещения. В кранах течёт холодная, пускай и не всегда чистая, но для мытья вполне подходящая вода.
Ходят слухи, что Марфа Титовна собирается оснастить свои дома чугунными ваннами с нижним подогревом. Хотя, скорее всего, цены на квартиры в её домах и без того довольно высокие поднимутся выше.
Владимир отрегулировал язычок огня, направил отражающее зеркальце в сторону стола и вдруг услышал робкий стук в дверь.
– Неужто Марфа Титовна вернулась, вот же ненасытная особа! – Кондаков чертыхнулся вполголоса и, изобразив на лице усталую радость, открыл дверь.
Екатерина Селянина, та самая девочка, что по своей, неведомой Владимиру прихоти не признала в нём убийцу, стояла перед дверью.
В простенькой беличьей шубке и белой заячьей шапочке кокотка Кати скорее походила на выпускницу первой женской гимназии, в которой до ареста служил Кондаков, чем на женщину полусвета.
– Котёнок!? – Учитель словесности в удивленье отшатнулся от двери и, прижавшись спиной к стене, с ужасом смотрел на неё, такую молодую, красивую и бесконечно великодушную.
Девушка улыбнулась кротко, топнула пару раз валенками, сбивая с них остатки снега, и вошла в квартиру.
– Нет, Котёнка больше нет, и я думаю, больше не будет никогда. Есть Екатерина Ерастовна Селянина из мещанок Пермской губернии, ученица второго класса Челябинского женского приходского училища.
– Ученица? – Владимир опустился на пол и глянул на девушку снизу вверх.
– Да.… – Рассмеялась Екатерина и, опустившись на колени, посмотрела Кондакову в глаза. – Это купец Александр Михайлович Новиков расстарался. Он и с директором училища договорился, и пятнадцать рублей в месяц мне как стипендию определил, на содержание и учебники с тетрадями для меня приобрёл, хотя…
Тут девушка снова рассмеялась.
– …это было ему совсем не в тягость, учитывая то, что единственный книжный магазин, где есть большой отдел канцелярских принадлежностей, принадлежит его старшему сыну.
Она вскочила с колен и закружилась по комнате.
– Если б вы знали, Владимир Алексеевич, какое счастье меня сейчас окружает, не думать, кто сегодня будет твоим клиентом, добрый он или злой, пьяный или трезвый, ласковый или грубый… Я, да я про всех, про них, тех, кто меня словно куклу для утех покупал, позабыть хочу, раз и навсегда! Да что там забыть, я уже и позабыла! Одно плохо: купец при директоре училища взял с меня слово, что я курить брошу…
Девушка опустилась на стул, внимательно осмотрела пишущую машинку и, взяв из пепельницы необрезанную ещё сигару, принюхалась.
– Спичку? – Приходя в себя, проговорил Владимир, подходя к столу.
– Нет, умерла так умерла… Я обещала… А вот от чая я бы не отказалась…
– Сейчас, сейчас, Катенька, будет вам чай… А к чаю у меня есть малиновый леваш и коробка эклеров. Правда, за свежесть последних я не ручаюсь… Их покупал не я.
А вскоре и самовар зашумел. Владимир стоял у окна, изредка подбрасывая в кувшин самовара сосновые шишки, а сам в отражении ночного оконного стекла внимательно смотрел на бывшую кокотку.
Котёнок, похоже, полностью оправилась после того неудачного, скользящего удара топором. Это ж надо так случиться, что остро отточенное лезвие топора словно бритвой срезало татуировку на правом предплечье. Не зря говорят, что пьяным везёт, а Катерина в тот вечер была основательно пьяна. Клиент её, молодой, дерзкий, то ли золотопромышленник из Невьянска, то ли картёжник из Екатеринбурга, удачно провернул какое-то своё дело с местными челябинскими миллионщиками и по этому поводу просто залил всех девочек «Французской булочки» дорогим вином, шампанским «Луи Ро-дерер», а Кати, к которой он питал особую симпатию, в тот вечер шампанское выпила вообще впервые в жизни, вот и опьянела до положения риз.
Они пили чай с душицей, смеясь, грызли твёрдые как камень сушки, посыпанные маком и солью, и, притушив свет газовых рожков, любовались тёмно-фиолетовым зимним вечером.
– Послушай, Катенька… – Неожиданно для себя самого проговорил вдруг Кондаков. – Ты что, и в самом деле не помнишь ничего про ту ночь, когда тебя выловили из реки под мостом у пассажа Яушевых?
– Да я и тот день практически ничего не помню. Младший Якушев меня сразу же раздел, натёр всю меня самогоном, укутал в дедов тулуп и заставил выпить с полстакана самогона с красным перцем и мёдом. Я выпила и сразу же уснула… А проснулась я почти через сутки, меня тогда доктор-немец разбудил, а так кто знает, может быть, ещё поспала…
– Ну а ко мне почему пришла? Не к купцам-староверам Якушевым, или, к примеру, к тому же миллионщику Новикову, а именно ко мне.… Почему, Катенька?
Котёнок остановилась посреди комнаты, похоже, попыталась прислушаться к себе, к своим ощущениям и воспоминаниям, но, не найдя ответа, тряхнула головкой.
– Не знаю, Владимир Алексеевич, честное слово, не знаю… Может быть, мне вы блазнились тогда, в ту страшную ночь, когда я в ледяной воде полуоглушённая барахталась, а может быть, вы мне просто нравитесь…
Проговорила Екатерина бесхитростно и, вспыхнув румянцем, отвернулась к окну…
***
– Фомка и на долото рыбку ловит — тут сорвалось, так там удалось… – Проговорил крепильщик, случайно проходивший мимо забоя, где трудился Кондаков. Отбросив кувалду и деревянный столб в сторону, он поражённо уставился на большой, величиной с ладонь самородок золота в руках Кондакова.
– Это точно. Двадцать пять лет в шахтах, но ни разу не видел золотого самородка в свинцовых рудах. Тем более такого большого, как этот. Боюсь, что поболее фунта в находке твоей, да, пожалуй, один фунт и где-то с двадцать золотников чистого золота, – навскидку проговорил опытный горный инженер, на шум подошедший к толпе забойщиков, столпившихся вокруг Владимира.
Тот стоял, очарованно смотрел на золотой самородок, чем-то схожий с женским профилем.
– Собирайся. Пойдём в контору. Твой забой на сегодня закончился. – Горный инженер растолкал толпу шахтёров и повёл Владимира к лифту-лебедке.
***
Директор первого женского реального училища, Иван Семёнович Приходько, седоволосый красавец с большим породистым носом, увидев Кондакова у себя в кабинете, по-бабьи взвизгнул и вскочил из-за стола столь резко, что бумаги и яркие цветные рекламные буклеты разлетелись вокруг стола.
– Владимир Алексеевич!? Вы!?
Приходько, слегка успокоившись, поправил замшевую подушечку на своём стуле и аккуратно опустился строго по центру подушки.
– Так что вы хотели, господин Кондаков?
Словесник пожал печами и, улыбнувшись, впрочем довольно удивлённо, проговорил:
– Как чего? Конечно возвращения на службу. Сами понимаете, меня довольно долго не было в этих стенах, нужно нагонять…
– Да вы что, батенька, с ума сошли!? Нет? Тогда я вам прямо, без всяких экивоков скажу: о должности преподавателя истории и словесности в моём реальном училище вы можете и не мечтать. Вы, похоже, забыли, чьи дети учатся здесь? Ну а я забывать не имею права. Пока вы просто играли на своей гитаре в ресторации, я молчал, хотя теперь полагаю, что зря. Ну а потом? Эти страшные убийства, эти страшные обвинения в адрес моего педагога… Нет, господин эээ Кондаков. Нет и ещё раз нет, и даже если вас оправдали, это сути дела не меняет. Вы у меня в училище больше не служите. Всего хорошего, господин Кондаков, всего хорошего.
***
…– Ну что загрустил, Владимир свет Алексеевич, что голову повесил?
Всё тот же староста барака, Белодедов, подошёл к Кондакову, с тоской смотревшему на видневшиеся из-за забора горы, полуразмытые молочно-белым туманом, довольно частым здесь, на Нерчинской каторге. За эти четыре года, что просидел и проработал здесь бывший преподаватель истории и словесности в реальном училище города Челябинска, бывший музыкант-гитарист при ресторации «Лондон», отношение сидельцев, каторжан к нему изменилось в лучшую сторону. Стараниями сидельцев барака Владимиру из Читы прислали превосходную гитару мастерской Иоганна Готфрида Шерцера. Гитара была превосходная, да и руки Кондакова, давно отвыкшие от железа кандалов, выдавали на семиструнной красавице такие мелодии, что послушать игру Владимира иной раз приходил и сам начальник Нерчинской каторги, полковник Васильев. Денщик полковника, поставив возле дверей барака большое кресло, плетённое из местной лозы, в ожидании офицера раскладывал у порога широкие куски войлока, обильно смоченные керосином.
Музыка – музыкой, но вшей начальник Нерчинской каторги не терпел.
– Всё-таки ты, Володенька, из везунчиков.
– Белодедов достал из кармана штанов новенькую пачку папирос «Тары-бары», пятак за двадцать штук, угостил музыканта и прикурил сам.
– Конечно везунчик. Мало того, что на днях твой срок заканчивается, я уже подписанный приказ о твоём освобождении видел, так в довесок ко всему весь последний год твоего освобождения ожидала красавица с материка, Катенька.
– Да что толку, что жила.… За весь год я её всего три раза видел, да и то издали.
Владимир с отвращением затоптал окурок: папиросы были необычайно мерзкими на вкус.
– Говорят, что она при церкви Успения Пресвятой Богородицы в селе Калинино угол снимает.
– Да знаю я… Я у полковника Васильева дважды испрашивался в церковь на исповедь и каждый раз, как на зло, Катерину не встречал. То она на реке бельё полощет, а то вообще в Читу вместе с попадьёй, супругой настоятеля церкви Успения Пресвятой Богородицы, уехала за просфорами. Здесь их не пекут, оказывается… Не умеют.
– Это ничего, что редко виделись, обратно в Челябинск вдвоём, как графья какие, на телеге поедете, а то и в тарантасе. Если повезёт, то месяцев за пять доберётесь… Хотя, говорят, кое-где уже железная дорога построена, ну тогда можно и в два-три месяца уложиться… Одним словом, как карта ляжет… А то глядишь, в Челябу уже втроём доберётесь.
Хмыкнул Белодедов и, ловко перетасовав неизменную свою колоду карт, снова закурил.
***
– Ну, мой мальчик, что ты решил по поводу магазинчика в Заречье?
С порога во весь голос крикнула вдова. Ключ застрял в замке, и она ногой пропихнула в комнату корзину с продуктами. Запах сигар в комнате необычайно быстро перемешался с ароматами из вдовушкиной корзинки. Чеснок и табак, специи из лавки колониальных товаров и горячие ещё расстегаи с осетриной и зайчатиной, свежая сдоба с корицей и ванилью, коробочки с коломенской пастилой за двадцать копеек полфунта и нарезанная толстыми колечками белевская пастила, всё это великолепие издавало настолько мощные запахи и ароматы, что Кондакову, в последнее время живущему относительно экономно, хотелось отбросить всё человеческое, наносное и лишнее и броситься на пол, к корзинке, вгрызаясь в эти шедевры кулинарного и кондитерского искусства, упакованные в кастрюльки, коробки и коробочки.
Ключ наконец-то мелодично щёлкнул в замке, и Марфа Титовна прошла в комнату.
Увидев Катерину с веником в руках, вдова рассмеялась и погрозила Владимиру пальцем.
– Опять к тебе мамзели ходят прибираться? Пора с этим завязывать. Народ у нас, сам знаешь, какой: «Сорока скажет вороне, ворона — борову, а боров — всему городу».
– Давай, девочка, давай. Подмела полы и слава Богу… Тебя небось мадам уже заждалась…
– Я больше во «Французской булочке» не работаю. – Прошептала девушка, сжимая веник словно оружие.
– И вообще, – Катерину понесло, и даже Кондаков толком не мог сказать, что в словах её правда, а что выдумка, – мы с Владимиром Алексеевичем о свадьбе подумываем. Так что лучше вам больше сюда не приходить, или хотя бы стучаться в дверь…
Расстегаева почему-то сразу поверила девушке и, хмыкнув, проговорила, глядя на Кондакова:
– Ну что ж, Володенька. Вольному воля, спасённому рай… Как говорится, кто любит арбуз, а кто свиной хрящик. Сегодня у нас тридцатое, так что с первого числа станешь платить, как и раньше, по пятьдесят пять рублей в месяц. Ну а гостинцы, гостинцы с молодухой своей скушай. Корзинку с дворником отдашь… Дурак ты всё ж таки, Володенька… Как есть дурак.
Вдова бросила ключ на стол и вышла из комнаты, с силой пнув по ни в чём не виноватой корзинке.
– Дурак. – Послышался её приглушённый смех за дверью, и в комнате повисла напряжённая, взрывоопасная тишина.
***
– Кондаков. Иди к тюремному инспектору, получай бумаги и паспорт. Тебе разрешён отъезд в родной город.… И быстрее давай, возле ворот стоят сани с тёплой котухой. Девица твоя расстаралась. Небось все свои сбережения на Ванька-извозчика потратила. Возница, покамест суд да дело, в канцелярии у печки греется…
Белодедов закурил, дал папиросу Кондакову и, закашлявшись, указал пальцем на гитару.
– Гитару-то возьмёшь, али как? Один хрен, после тебя никто так сыграть на ней не сможет.
– Нет, Сан Саныч, не возьму. Для барака каторжанского это инструмент королевский, а для музыканта, играющего в лучшей ресторации города, так себе.… Прощай, староста… Прощай.
***
…Розвальни подпрыгнули на выпирающем из снега булыжнике, и Катерина проснулась. Выбравшись из-под шубы, в которую её заботливо укутал перед сном Владимир, она потянулась и, горячо и влажно дыша Кондакову в ухо, прошептала, впрочем довольно громко:
– Ты знаешь, Володенька, мне в последнее время всё чаще и чаще снятся сны, в которых в ту ночь на берегу, в кустах, меня поджидал именно ты.… Представляешь, какая глупость!? А сегодня, во сне, я совершенно отчетливо увидела, что именно ты тогда меня ударил топором… Я тогда поскользнулась и рухнула в воду, а ты всё бегал и бегал по берегу, пытаясь найти меня… Ты пытался даже позвать меня.. «Котёнок… Ты где, Котёнок?»…
Катерина хихикнула дурковато и проговорила, внимательно вглядываясь в лицо Кондакова:
– А Котёнка, Володенька, в это самое время уже мимо Пьяного моста несло. И мне приснилось, что я дескать даже пыталась ухватиться за канат моста, но лишь руку распорола — течение уж больно сильное…
Девушка замолчала и, протерев ладошкой запотевшее слюдяное окошко котухи, что-то вроде небольшой кибитки, притороченной к розвальням и обитой войлоком и овчиной, уже более внимательно посмотрела на спутника.
Тот помолчал, выкурил папиросу, затем вторую, а потом, не глядя на Катерину, выдавил тяжело и больно, словно давно назревший чирей:
– Это был не сон, Катенька, это был не сон.
– Да, Володенька, вон как оно оказывается бывает в жизни-то… Пострашнее, чем в книжках Ивана Сытина… Душегуба полюбила… Дура.
Девушка кое-как оделась и, надев валенки на босые ноги, распахнула полог котухи и выпрыгнула на дорогу.
Сани остановились, и извозчик, отложив вожжи, недоуменно посмотрел в спину уходящей в лес девушке.
– Мне, барин, конечно, до фени ваши отношения с мамзелью, – проговорил возница, сворачивая толстую, с палец, самокрутку. – Вот только на постоялом дворе, где мы с вами чайком кишки грели, мужики из местных говорили, что мол в здешних местах шатун-подранок объявился… Как бы чего не вышло!?
Владимир выкурил папиросу и, глянув на цепочку следов Катиных, уходящих в лес, чертыхнулся.
– У тебя ружьё-то есть, братец? На медведя с голыми руками как-то боязно идти…
– Откуда, барин? На ружьё нужно бумаги выправлять, да и на кой оно мне? Я не охотник… Вот возьми волкобой. От медведя, конечно, не спасёт, а волку череп на раз прошибёт… Возьми.
Владимир взял протянутую возницей плеть, посмотрел на свинцовые шарики, вплетённые в узкие кожаные ремни, и, свернув плетку, направился по следам в лес. Чем дальше и дальше отходил Кондаков от дороги, тем меньше и меньше хотелось ему отыскивать Катерину.
– Вот же дурак, – проговорил он сердито. – Нужно было соглашаться на вдовушкино предложение… Дурак.
…Обогнув большую, разлапистую ель, словно застывшей карамелью залитую подтаявшим снегом, Владимир увидел, нет, скорее сначала почувствовал страшный, отталкивающий запах огромного хищника, зверя. Необычайно большой медведь с подживающей раной на боку полулежал над рваным телом Катерины. Пальто девушки, ещё с час назад светлое, сейчас, пропитанное кровью и распоротое от воротника до кармана, валялось в стороне, почти чёрное на белом снегу. Саму же Катерину, придавленную тушей медведя, видно было очень плохо, лишь явственно пахло свежей кровью, да кишки её, разбросанные вокруг, плавили снег и исходили паром.
– Ах, ты про*****!
Одурев от увиденного, Кондаков, ничего не соображая, выхватил из сапога волкобой и с силой, со свистом размахивая плеткой, проваливаясь по колени в твёрдом, оплавившемся по-весеннему снежном насте, пошёл на медведя.
Шатун приподнялся, сытно облизнулся и, гулко испортив воздух, пошёл прочь, с шумом пробираясь сквозь нижние, ломкие ветви елей.
Владимир остановился над телом Котёнка, снял шапку и со странным брезгливым любопытством посмотрел на покойницу.
Неожиданно в голове, в памяти всплыл рассказ одного из каторжан, дважды совершавшего побег из тюрьмы и оба раза неудачно.
– Медведь, ребята, первым делом человеку лицо объедает, потому как взгляд человеческий терпеть не может…
Прав, прав был сиделец. Шатун и взаправду изувечил лицо девушки и лишь потом принялся за живот…
– Прости, Катя, прости, Котёнок. Сама понимать должна, какие сейчас похороны?.… Отсюда до ближайшей станции — сорок вёрст, не меньше.
Кондаков закурил, надел треух и, аккуратно свернув волкобой, убрал его за голенище сапога.
Он шёл, ломая шуршащий, присыпанный хвоей наст, брёл к темневшему на дороге возку, возле которого прохаживался, отдыхая, разминая ноги, кучер – Ванёк.
Он шёл, удивляясь самому себе, своему равнодушию, и единственное, что беспокоило Кондакова сейчас, – это холодная боль в щиколотке правой ноги от свинцовых ребристых шариков, вшитых в плеть, да ещё, пожалуй, запоздалый страх от встречи с шатуном.
Подойдя к вознице, Владимир протянул ему волкобой и бросил устало:
– Поехали, родной.… Нет её нигде… Я до просеки дошёл, а там, на снегу, след от полозьев свежий. Должно быть, уехала на розвальнях. Здесь поблизости какое никакое жильё-то есть?
– Как не быть. – Хмыкнул возница и, сделав вид, что не заметил крови на сапоге Владимира, поторопил его:
– Поехали, барин. Вёрст через пятнадцать-двадцать к станции Курган подъедем. Там по железке до Челябинска ещё вёрст двести шестьдесят будет… Коли денег не пожалеете, то можно и в тёплом вагоне доехать.… Ну а нет, то и в холодном, на пердячем пару не околеете. Если уж четыре года за колючкой, в каторжном бараке прожили, то уж часов десять-то, я меркую, и в холоде перебедуете. Едем, братец… Курган так Курган.
Владимир откинул меховой полог котухи и, отряхнув сапоги от снега, забрался во всё ещё относительно тёплое нутро коробки.
***
28 августа 1904 года по истёртым ступеням древней Вознесенской церкви Екатеринбурга робко, словно впервые, поднимался молодой человек, отчаянно рыжий, в потёртом, но чистеньком сюртуке и ярко начищенных туфлях.
Поставив пару свечек под образами и купив в свечной лавке просфору, он подошёл к замученному жарой, да и наверное возрастом, священнику, в ожидании кающихся облокотившемуся на небольшой аналой.
…– Мне бы исповедоваться…
Священник поправил на аналое крест и Святое Писание и молча кивнул. – Да, да. Конечно. Я тебя слушаю, брат мой.
– Батюшка, – зачастил рыжий, испуганно бросая взгляд то на иерея, то на пустеющий храм. – Батюшка, я не знаю, слышали ли вы про челябинского убийцу девочек лёгкого поведения, а я знаю наверняка, кто этот убийца.
– Почему же ты не обратился в полицию, коли ты видел этого человека? – Иерей уже более внимательно посмотрел на рыжеволосого молодого человека.
– Я, батюшка, служил секретарём городского суда, и мне было стыдно признаться, как это произошло… Как я увидел этого душегуба с топором.
– Почему?
Священник, казалось, забыл и про жару, и про усталость.
– В тот вечер, когда я увидел убийцу, я подглядывал через окно за девушкой, за Натали и её клиентом…
– Это очень дурно, молодой человек, как впрочем, дурно и торговать своим телом… Но проституция в Российской Империи разрешена законом, а значит…
– Да-да, – прервал размышления иерея судебный секретарь. – Но предстать перед судом, перед присяжными заседателями, перед публикой наконец в качестве свидетеля я не мог.
– Почему? – вновь задался вопросом иерей, ловя взгляд молоденького секретаря.
– Да потому, батюшка! – Вскричал юноша, – что я не только подглядывал за ними, но и рукоблудничал!
Секретарь умолк, впрочем, и в церкви все молчали…
– Я уволился из городского суда. Тетушка, умирая, отписала мне небольшой домик возле Верх-Исетского завода. Уж лучше жить в своём доме у пруда в Екатеринбурге, чем снимать угол в Челябинске…
– И в чём же ты хочешь исповедаться, брат мой?
– Не спешите, батюшка… Это ещё не всё. У судебного следователя я с ключа убийцы снял слепок и за пятнадцать копеек сделал дубликат.
– Зачем!? – Иерей уже в действительности очень заинтересовался историей молоденького судебного секретаря.
– Я, батюшка, ему несколько раз подбрасывал записки со словами о том, что я дескать всё видел и всё знаю… Я хотел, чтобы он, ну я не знаю, может быть, испугался или, к примеру, из-за мук совести сам пошёл к следователю…
– А он? – Тонкие сухие пальцы священника гладили позолоченную бронзу большого креста, лежащего на аналое.
– Я не знаю… Я уволился после вердикта присяжных о его невиновности. Единственный свидетель, кроме меня, конечно, его почему-то не признала, но этого мало, она переехала к нему жить… Я же уволился и уехал сюда, к умирающей тёте… С тех пор я ничего про челябинского злодея не читал, впрочем, и не жалею об этом, я, я Котёнка, то есть Катерину Селянину люблю… А она к нему переехала. Эх!
Секретарь махнул рукой и направился к выходу.
– Молодой человек, – окрикнул его иерей и даже сделал несколько шагов вдогонку за ним. – Может быть, вам станет легче, но недавно Владимир Алексеевич Кондаков (ведь вы о нём говорили, не правда ли?) признался в своих преступлениях. И хотя следствие не доказало ни одного эпизода, и присяжные в голос твердили о невиновности музыканта и его самооговоре, суд приговорил Владимира Алексеевича Кондакова к трём годам каторжных работ. Где он сейчас, что с ним, я не знаю…
– Вы, батюшка, это верно знаете!? Я про каторгу?
– В «Уральских войсковых ведомостях» читал… Вернее, не я сам, а матушка, супруга моя, читала…
– Совесть значит?... – Молодой секретарь хмыкнул и почти бегом вышел из церкви.
***
По возвращении с каторги Владимир изменился до неузнаваемости. Если раньше он с лёгкостью общался как с женщинами, так и с мужчинами, с людьми благородных кровей и с бродягами и ворами, то теперь он в основном отмалчивался, а если и разговаривал, так только сам с собой, да и то в интонациях оскорбительных и презрительных. А ещё он запил, основательно и серьёзно. Чем дольше и больше пил Кондаков, тем очевиднее и очевиднее он понимал, с болью в душе осознавал, что он бездарь, полное ничтожество. И все эти писательские атрибуты: дорогая пишущая машинка, прекрасная меловая бумага, дорогой чернильный набор с пресс-папье из монолитного малахита, вся эта мишура не помогла ему выродить хотя бы одну, по-настоящему интересную и красивую строку.А девочки? Девочки из «Французской булочки» которые приходили к нему в дом, мыли, стирали и готовили совершенно бесплатно, пытаясь хоть так завоевать его, равнодушное Кондаковское сердце, что бы в качестве супруги его попытаться вырваться из этого порочного круга похоти и продажной любви…А он их топором…Кто!? Да кто ж тебе Володенька внушил подобное, что через боль и смерти этих кокоток, ты сможешь понять, написать что-то до сих пор не написанное, не понятое!?
***
…20 октября 1905 года Владимир Алексеевич Кондаков, с трудом придя в себя после очередного запоя, вспомнил про свой день рождения. Обшарив каждую тряпку, он всё же насобирал почти пятьдесят копеек.
– Да ты живёшь, брат Владимир! – буркнул он радостно и начал одеваться.
– Здесь не только на полуштоф хватит, но и на закусить.
Набросив на плечи потёртую шинель, он вышел на улицу. Вокруг битое стекло, лужи крови и ломаные двери маленьких магазинчиков: черносотенцы под впечатлением манифеста от 17 октября устроили массовые еврейские погромы.
На выходе из роскошного магазина братьев Якушевых дорогу ему преградили пьяненькие черносотенцы.
Один из них выхватил у Кондакова бутылку и передал её другому, но тот, неловкий, да и пьяненький, выронил полуштоф на мостовую. Бутылка лопнула, и запах водки, казалось, ещё больше обозлил погромщиков.
– Что, морда жидовская, водка из трактира тебя уже не устраивает? В магазин, где почище, прёшь! Вша!
– Слушай, ты…
Кондаков, обычно спокойный, тут завёлся.
– Я на каторге четыре года кайлом махал, но таких, как ты, ****ей, там что-то не видал. Пошёл!
– Что!? – Задний, до сих пор молчавший мужик в ярко-красной шёлковой рубахе, насадив на толстые пальцы тяжёлый свинцовый кастет, вышел вперёд.
– Да ты, мужик, похоже, совсем смерти не боишься, коли нас ****ями назвал!? Нас!? Надежду и оплот России!?
Владимир, явно провоцируя черносотенцев, ухмыльнулся как можно гаже и даже сплюнул тому, что с кастетом, на сапог.
– Не тебе, мальчонка, покойника смертью пугать, не тебе… Тоже мне, надежда и оплот России…. Харкота ты, а не надежда.
– Ну, ты и дурак, паря…. – с явно слышимым восхищеньем проговорил тот и тут же кулаком, утяжелённым литым кастетом, ударил Кондакова в висок.
Свидетельство о публикации №226073001391