Преображение Борменталя
В Обуховском переулке, как и сто лет назад, лили косые московские дожди. Разница состояла лишь в том, что теперь по асфальту, бесшумно и зловеще, словно глубоководные рыбы, скользили электробусы, а извозчиков заменили желтые коробки курьеров. Впрочем, в семикомнатной квартире бельэтажа время застыло, как муха в янтаре. Здесь по-прежнему царил дух тяжелого, благородного уюта: глушили шаги персидские ковры, тяжело свисали портьеры, и всё так же мерно, с достоинством, отбивали такт часы в дубовом футляре.
В кабинете, залитом матовым светом, сидели двое.
Профессор Филипп Филиппович Преображенский, прямой потомок и полнейший тезка своего великого прадеда, являл собой зрелище победительной витальности. В свои шестьдесят с лишним он благоухал дорогим парфюмом, носил безукоризненно скроенный костюм, а его французская бородка не имела ни единого лишнего седого волоска.
Напротив него, глубоко провалившись в кожаное кресло, сидел его ассистент, доктор Борменталь, тоже Иван Арнольдович- к этому совпадению он сам и все остальные давно привыкли и относились как к необъяснимой иронии истории. И вот он-то выглядел так, будто его только что сняли с креста. Лицо доктора приобрело оттенок старого пергамента, под глазами залегли сизые тени, а некогда широкие плечи уныло поникли.
— Вы, Иван Арнольдович, голубчик, имеете вид совершенно погребальный, — раскатисто, на весь кабинет произнес профессор, раскуривая сигару. — Я наблюдаю за вами третью неделю. Пациенты вас пугаются. Вчера мадам Полосухина, которой мы ставили филлеры, решила, что вы — вестник из потустороннего мира, и едва не упала в обморок прямо в гинекологическом кресле. Извольте объясниться.
Борменталь вяло пошевелился, потер виски длинными бледными пальцами и глухо ответил:
— Упадок сил, Филипп Филиппович. Совершеннейший сплин и апатия. Сдал все немыслимые анализы: от гормонального зеркала до онкомаркеров. Здоров, как бык, если верить цифрам. А жить… — он нервно дернул щекой, — жить не хочется.
— Чепуха! — отрезал Преображенский. — Вздор и декадентство! Вы по ночам, небось, экзистенциалистов почитываете? Или, не дай бог, ленту новостей перед сном листаете?
— Хуже, Филипп Филиппович, — Борменталь поднял на профессора воспаленные глаза. — Мне снятся сны. Кошмары. Понимаете, какая-то мистическая, родовая дрянь. Будто мы с вами, прямо здесь, в смотровой, проводим операции по омоложению… И из-под скальпеля лезет черт знает что. То какой-то пес с балалайкой и в лакированных штиблетах, требующий прописку, то жуткий гомункул — Климентий Петрович, рассуждающий о слезинке ребенка… А вчера, — Борменталь содрогнулся, — вчера мне снилось, что мы клонируем вас. Молодого вас. Потому что у вас якобы трясутся руки, вы боитесь старости и жаждете вечной жизни!
Преображенский на секунду замер с сигарой в руке, а затем кабинет огласился таким громовым, сытым хохотом, что в шкафу тревожно звякнули стеклянные банки с заспиртованными препаратами.
— Клонируем?! Меня?! — отсмеявшись, профессор смахнул выступившую слезу и вдруг резко вытянул вперед обе руки с растопыренными пальцами. — Смотрите, Иван Арнольдович! Внимательно смотрите!
Руки профессора, крупные, сильные, с ухоженными ногтями, стояли в воздухе неподвижно, как высеченные из мрамора.
— Трясутся? Ни на йоту! — победоносно рявкнул Преображенский. — Какая к черту старость, голубчик? Какие суррогаты и клоны? Я сегодня утром выжал от груди сто килограммов, а потом проплыл в бассейне два километра! Жизнь, Иван Арнольдович, нужно проживать самому, жадно и со вкусом, а не плодить искусственных уродцев! А ваша мистика — это от дурного пищеварения.
Профессор подошел к Борменталю и требовательно протянул руку.
— Давайте сюда ваши распечатки. Все ваши анализы, МРТ, биохимию. Я запрещаю вам ставить себе диагнозы. Оставьте это мне. А сейчас — марш домой, и выпейте на ночь валерианы. Завтра я скажу, что с вами делать.
Борменталь безропотно вынул из портфеля пухлую папку, положил на сукно стола и, ссутулившись еще больше, побрел к выходу. Профессор проводил его задумчивым, цепким взглядом медицинского светила, почуявшего интересную загадку.
**Глава II. Консилиум у биокамина**
Вечером следующего дня в кабинете профессора царил уютный, располагающий к откровениям полумрак. В углу, забранный в строгую стальную раму, бесшумно играл языками пламени дорогой биокамин — уступка современности, которую Филипп Филиппович, впрочем, весьма ценил за отсутствие копоти и необходимости держать истопника.
Сам профессор, облаченный в роскошный вишневый шелковый халат с золотой искрой, священнодействовал у малого столика. В его руках тускло поблескивал пузатый хрустальный графин.
— Коньяку, Иван Арнольдович? — густым, обволакивающим басом предложил Преображенский, наливая янтарную жидкость в округлый бокал. — Французский, изумительный. Расширяет сосуды и примиряет с действительностью.
Борменталь, сидевший в кресле в позе сломанного циркуля, страдальчески поморщился и поднял бледную ладонь.
— Покорнейше благодарю, Филипп Филиппович. Не могу. Тошнит. Да и, признаться, такой сплин одолевает, что никакой коньяк не в радость. Все тлен.
— Тлен! — презрительно фыркнул профессор и, с наслаждением вдохнув аромат напитка, сделал крошечный глоток. — Вы бы еще, голубчик, байронической тоской это назвали! Сплин у него! Я, Иван Арнольдович, самым тщательным образом изучил вашу пухлую папку с анализами.
Преображенский подошел к биокамину, заложил одну руку за борт халата и победоносно посмотрел на ассистента.
— Знаете, в чем беда современной медицины? Она ищет черную кошку в темной комнате, причем там, где ее отродясь не бывало! Эти ваши модные психотерапевты и неврологи копаются в вашем детстве, ищут депрессию, выписывают антидепрессанты горстями. А истина, Иван Арнольдович, лежит гораздо ниже. В животе-с!
Борменталь удивленно приоткрыл глаза.
— В животе?
— Именно! — рявкнул Филипп Филиппович, входя в раж. — Вся ваша тяга к артхаусу, эти ваши вздохи над Тарковским, экзистенциальный кризис и неспособность радоваться солнечному утру — всё это прямое следствие того, что ваша микробиота мертва! Выжжена стрессами, городским смогом и, простите меня, вашими интеллигентскими рефлексиями. У вас в кишечнике — кладбище, батенька! А нет здоровой флоры — нет серотонина, нет энергии, нет самой воли к жизни!
Профессор подошел к столу, хлопнул ладонью по свежему выпуску журнала *The Lancet* и потряс им в воздухе.
— Но наука не стоит на месте! Британцы публикуют феноменальные, слышите, феноменальные результаты. FMT! Трансплантация фекальной микробиоты. И нечего так морщить нос, Иван Арнольдович, вы врач, а не институтка! Мы пересадим вам чужую, абсолютно здоровую, первозданную флору!
Борменталь, заморгав, слегка выпрямился в кресле. Медицинский интерес на мгновение пробился сквозь его апатию.
— Трансплантация… Но, Филипп Филиппович, где мы возьмем идеального донора? В наше время найти абсолютно здорового человека, не испорченного цивилизацией и экологией, почти невозможно.
Преображенский победно усмехнулся и налил себе еще каплю коньяка.
— А я его уже нашел. Икринку к икринке. Мой персональный фитнес-тренер, Иван Арнольдович. Некто Клим Петрович Чугункин.
Профессор поднял палец вверх, глаза его загорелись демиургическим блеском.
— О, это феномен! Вы бы его видели. Гора литых мышц, румянец во всю щеку, идеальный, первобытный метаболизм! Он жрет мясо с кровью, спит сном праведника, а главное — обладает абсолютной, девственной незамутненностью сознания! Он понятия не имеет, кто такой Лантимос, и слава богу! Зато он радуется каждому дню с животным, незамутненным восторгом. И именно эту искру чистой, витальной энергии, эту основу основ, я намерен пересадить в ваш угасающий организм, голубчик! Вы согласны?
Борменталь посмотрел на полыхающий искусственный огонь, перевел взгляд на сияющего, пышущего здоровьем профессора, тяжело вздохнул и тихо ответил:
— Я согласен, Филипп Филиппович. Хуже мне уже все равно не будет. Делайте со мной что хотите.
**Глава III. Явление Чугункина и старт эксперимента**
В среду, ровно в полдень, когда в столовой накрывали на стол, в прихожей оглушительно тренькнул звонок. Зина, охнув, бросилась открывать.
Через минуту на пороге кабинета возник он. Клим Петрович Чугункин.
Если бы древние греки лепили Геракла, объевшегося протеином, они слепили бы Клима. Он едва протиснулся в двустворчатые двери бельэтажа. От него густо разило свежим потом, дорогим лосьоном из барбершопа и сывороточным изолятом. На фоне тисненых золотом корешков Брокгауза и Ефрона Чугункин смотрелся как новенький бульдозер, по ошибке заехавший в музей изящных искусств. Щеки его пылали здоровьем, а грудная клетка вздымалась так, будто в ней работали кузнечные меха.
— Проходите, голубчик, проходите! — радушно, словно встречая заморского посла, прогремел Филипп Филиппович. — Присаживайтесь. Вот сюда, на вольтеровское кресло. Не бойтесь, оно выдержит.
Клим осторожно опустил свои сто двадцать килограммов мышечной массы на антикварный шелк и хрустнул бычьей шеей.
— Здрасьте, Филипп Филиппович. Вызывали? Тренировку-то вроде отменили.
— Вызывал-с. Дело к вам, Клим Петрович, исключительной государственной, я бы сказал, общебиологической важности, — профессор заложил руки за спину и начал прохаживаться по персидскому ковру. — Видите ли... Наука требует от вас небольшого подвига. От вас не потребуется ни жать штангу, ни тянуть блок. Подвиг этот, так сказать... деликатного, физиологического свойства. Но весьма и весьма щедро оплачиваемый.
Профессор с изяществом прирожденного дипломата и барственным шармом обрисовал суть процедуры. На лице Чугункина сперва отразилось напряженное непонимание, затем легкая брезгливость, которая, впрочем, мгновенно испарилась, как только профессор, остановившись и блеснув глазами, назвал сумму гонорара.
Клим Петрович сглотнул, заморгал, а потом радостно осклабился, обнажив два ряда крепких белых зубов.
— Да ради бога! — пробасил он, хлопнув себя ладонями по железобетонным бедрам. — Дело-то, в общем, нехитрое. Если для здоровья хорошего человека и науке надо — сделаем всё как требуется! Любой каприз, Филипп Филиппович!
Уже через несколько дней смотровая, залитая безжалостным светом бестеневых ламп, превратилась в алтарь новейшей медицины. Белый кафель сверкал первозданной чистотой, пахло эфиром и спиртом.
Иван Арнольдович Борменталь, облаченный в больничную рубашонку, покорно лежал на боку, подтянув колени к груди. В глазах его читалась обреченность раннехристианского мученика, брошенного на съедение львам. Часть эликсира жизни Чугункина была упакована в специальные энтеросолюбильные капсулы, которые доктор проглотил часом ранее, запивая водой с таким видом, будто принимал цианистый калий.
Теперь же настал черед инструментального вмешательства.
Профессор Преображенский, затянутый в белоснежный халат, в перчатках, сидевших на его руках как вторая кожа, священнодействовал. Движения его были ритмичны, выверены и точны, как у скрипача-виртуоза, исполняющего Паганини.
— Зина, зонд! — властно скомандовал демиург.
Борменталь глухо застонал — не от боли, ибо местная анестезия действовала безукоризненно, а от бездонного экзистенциального стыда.
— Терпите, Иван Арнольдович, терпите! — подбадривал его профессор, орудуя колоноскопическим зондом с ловкостью фокусника. — Сейчас мы впрыснем в вас саму жизнь! Это вам не Шопенгауэра читать, тут, батенька, первозданная мощь! Тише, голубчик, дышите глубже.
Аппаратура тихо гудела. Профессор, щурясь сквозь круглые очки в золотой оправе, неотрывно следил за монитором. С каждой секундой в угасающий, истерзанный интеллигентской рефлексией организм доктора Борменталя вливалась невидимая, бушующая, слепая и жадная до земных радостей микробиота Клима Петровича.
Эксперимент начался.
**Глава IV. Из дневника профессора Ф.Ф. Преображенского**
*(Писано четким, размашистым, полным энергии почерком на бланках клиники)*
*24-е октября. Вечер.*
Произвели пересадку. Температура у реципиента 37,2. Наблюдается вздутие, легкий тремор. Борменталь мрачен, лежит в постели и пытается читать Шопенгауэра. Велел Зине книгу немедленно отобрать и спрятать. Назначил теплое питье.
*26-е октября. День третий.*
Поразительные сдвиги! В 13:00 ассистент, проходя мимо кухни, остановился, потянул носом воздух, как легавая, и категорически потребовал у Дарьи Петровны не протертый диетический суп, а жареного мяса. Съел две порции с жадностью. Цвет лица из алебастрового, мертвого стал приобретать здоровый, розовый оттенок. Пульс ровный, наполненный.
*28-е октября. День пятый.*
Ночью специально заходил к нему в спальню. Спит, раскинув руки, дышит глубоко и ровно, как младенец или, скорее, как здоровый грузчик. Никаких стонов, метаний и холодного пота. Наутро осведомился, не снился ли ему давеча Шариков или этот нелепый гомункул Климентий Петрович. Борменталь посмотрел на меня с искренним недоумением, зевнул во весь рот и ответил: «Какой еще Шариков, Филипп Филиппович? Чушь какая-то. Мне снилось, что я тяну становую тягу».
Флора Чугункина приживается блестяще! Она буквально вытесняет экзистенциальную тоску на бактериальном уровне.
*30-е октября. День седьмой.*
Боже правый! Сегодня за ужином Иван Арнольдович решительно отодвинул бокал с французским бордо. Заявил, что от него «кислит во рту», и потребовал у Зины графинчик очищенной водки. Выпил две стопки кряду, крякнул и закусил здоровенным стейком с кровью (почти сырым!). Жевал с каким-то первобытным, хищным остервенением. Работа челюстных мышц великолепна.
*Того же числа. 22:00.*
Наблюдал за ним из полумрака кабинета. Сутулость исчезла бесследно. Походка из вялой и шаркающей стала упругой, как у молодого барса. Глаза перестали слезиться, в них появился опасный, живой, маслянистый блеск.
*Примечание чрезвычайной важности:* Сегодня в коридоре, когда Зина нагнулась, чтобы поднять оброненный корнцанг, доктор Борменталь остановился. Он смотрел на ее ноги (чуть выше щиколотки) долгим, оценивающим, совершенно недвусмысленным взглядом. При этом он заложил руки в карманы брюк и плотоядно покручивал ус. Зина густо покраснела и убежала на кухню.
*Вывод:* Чугункин оказался поистине золотой жилой. Микробиота этого неандертальца творит настоящие чудеса. Я вылечил его душу через прямую кишку! Мы стоим на пороге величайшего переворота в медицине.
**Глава V. Низвержение Лантимоса**
В ноябре квартира в Обуховском переулке стала свидетельницей событий воистину тектонических. Началось всё с культурного коллапса в отдельно взятой голове доктора Борменталя.
В один из холодных, промозглых вечеров Иван Арнольдович, по старой, еще «дохлой» своей привычке, решил приобщиться к высокому кинематографу. Он налил себе некрепкого чаю, укутался в плед и вывел на плазменную панель последнего Лантимоса. Ранее он мог часами, с постным лицом и трагической складкой меж бровей, выискивать скрытые смыслы в каждом дерганом движении персонажей, упиваясь их надломом.
Спустя пятнадцать минут просмотра Борменталь вдруг громко крякнул, с отвращением отшвырнул пульт на диван и произнес вслух:
— Какая, однако, муть. Больная, выморочная, анемичная муть!
Он решительно выключил телевизор и, не испытывая ни малейших угрызений совести перед мировым артхаусом, завалился спать. Уснул он мгновенно, без сновидений, по-богатырски раскинув руки по диагонали кровати.
А за завтраком следующего дня грянул гром.
Утренняя трапеза протекала благостно. Филипп Филиппович с аппетитом уничтожал кусок горячей кулебяки, когда в столовую стремительным, пружинистым шагом вошел Борменталь. Вместо привычного твидового пиджака на нем была обтягивающая спортивная майка, бессовестно и выгодно подчеркивающая налившиеся грудные мышцы.
— Филипп Филиппович, — рубя воздух крепкой ладонью, заявил ассистент, усаживаясь за стол. — Я записался в тренажерный зал. Начну, пожалуй, с базовых многосуставных упражнений. Зина! Дайте-ка мне яичницу из пяти яиц. И бекона туда, бекона не жалейте!
Преображенский поперхнулся кулебякой, протеркнул горло глотком кофе, но тут же радостно, демиургически просиял.
— Железо? База? Иван Арнольдович, голубчик! Да вы делаете успехи, от которых я сам прихожу в трепет! Ешьте, ешьте, вам теперь нужен белок.
Словно желая окончательно добить призраки прошлого, Борменталь в тот же день совершил технологическую революцию. Он решительно избавился от своего старого, вечно разряженного телефона, приобретя новенький смартфон.
— Видите ли, профессор, — увлеченно вещал он вечером, распаковывая на сукне кабинета блестящую коробку, — мне стал физически необходим качественный источник звука для тренировок. Мои наушники прекрасно поддерживают новейшие кодеки. А без правильного битрейта и плотного звукового потока, согласитесь, бегать по утрам — сплошное мучение!
Преображенский только довольно хмыкал, с восхищением наблюдая за этой кипучей, пробивающейся сквозь асфальт интеллигентских сомнений энергией.
Уже на следующее утро сонный Обуховский переулок огласился мерным, тяжелым топотом кроссовок. Борменталь бежал. Бежал не от экзистенциального ужаса, а навстречу крепкому морозу, разгоняя кровь. И вместо сложных, надрывных симфоний Густава Малера, вместо словесной эквилибристики высоколобых философов, в его беспроводных наушниках пульсировал густой, корневой блюз. Тяжелые басы и животный ритм гитарных риффов проникали прямо в подкорку, заменяя тяжелую рефлексию чистым, ничем не замутненным драйвом.
С Лантимосом, Гиллиамом и меланхолией было покончено навсегда. Торжествовала Жизнь.
**Глава VI. Простые человеческие радости**
К декабрю «дружба организмов» — бывшего рефлексирующего интеллигента и первобытного фитнес-тренера — расцвела пышным, плотским цветом. Это был братский союз, выкованный из чугунных блинов, тестостерона и сывороточного протеина.
Клим Петрович Чугункин, обнаружив в профессоровом ассистенте благодарного ученика, взялся за его социализацию с энергией парового молота. По пятницам они вдвоем покидали благообразный Обуховский переулок и погружались в пучину московской ночи. И не в консерваторию, избави бог! Их манили слепящие неоновые вывески модных танцевальных клубов, где гремели ритмы, а в воздухе висела густая смесь дорогих духов, алкоголя и разгоряченных тел.
В эти ночи Иван Арнольдович с изумлением, граничащим с религиозным экстазом, открывал для себя мир заново. Оказалось, что кружка ледяного, запотевшего пива после хорошего подхода к штанге стоит всех томов Шопенгауэра. Оказалось, что случайное, скользящее прикосновение к бедру смеющейся, пахнущей ванилью девушки на танцполе вызывает в крови такую бурю, какая не снилась ни одному герою артхаусного кино.
В клинике профессора Преображенского начался тихий, но весьма пикантный переполох. Прежний анемичный доктор, пугавший дам своим гробовым видом, канул в Лету. На его месте возник ослепительный фат, настоящий гусар от медицины в безукоризненно накрахмаленном халате.
Как он теперь осматривал состоятельных пациенток! Иван Арнольдович больше не прятал смущенный взгляд. Он смотрел в упор — с оценивающим, обволакивающим, здоровым нахальством победителя. Он сыпал игривыми комплиментами, понижая голос до грудного баритона, от которого у впечатлительных дамочек предательски учащался пульс. В нем проснулся, забурлил тот самый хищный мужской эгоизм, та пьянящая жажда жизни двадцатилетнего юнца, для которого весь мир — лишь спелое яблоко, ждущее, когда его сорвут.
Однажды вечером, стоя у окна профессорского кабинета и с громким хрустом вгрызаясь в это самое яблоко, Борменталь поймал себя на поразительно ясной, кристальной мысли. Он смотрел на падающий московский снег, чувствовал, как ровно, мощно, без единого перебоя бьется его сердце, и улыбался широкой, торжествующей улыбкой.
«Боже, каким же феерическим идиотом я был, — думал он, играя сильными желваками. — Искать ключи от Вселенной, ковыряться в мировой скорби, лелеять свои неврозы… Какая напыщенная чушь! Счастье — это не постижение Абсолюта. Счастье — это когда у тебя под ребрами не колет. Когда ты спишь без задних ног, а поутру вскакиваешь с волчьим аппетитом и яростным предвкушением нового дня. Жареное мясо, ледяное вино, податливые женщины, далёкая, зовущая дорога — вот он, базис! А Гиллиам, Лантимос, Тарковский с их бесконечной тоской… это всё успеется. Потом. Когда тестостерон упадет и песок из суставов посыплется. А пока — жить!»
Иван Арнольдович смачно доел яблоко и небрежным, баскетбольным броском швырнул огрызок в корзину. Жизнь была чертовски хороша.
**Глава VII. Бунт против Пречистенки**
В середине января, когда за окнами бесновалась колючая московская метель, спокойствие бельэтажа было взорвано окончательно и бесповоротно.
Двустворчатые двери кабинета распахнулись с такой яростной силой, что стеклянные подвески на бронзовой люстре испуганно звякнули. На пороге стоял Иван Арнольдович Борменталь. Но это был уже не тот желчный, изможденный интеллигент в безукоризненном, но наглухо застегнутом медицинском халате. Халат был безжалостно отшвырнут куда-то в коридор. Доктор был облачен в грубый, толстой вязки свитер под горло. Лицо его, покрытое густым загаром из дорогого солярия, дышало первобытной силой, а ноздри хищно раздувались.
Преображенский, писавший историю болезни очередного высокопоставленного неврастеника, оторвал перо от бумаги и поверх очков посмотрел на ассистента.
— Вы что же это, голубчик, двери ломаете? — удивленно, но не без скрытого восхищения протянул профессор. — И где ваша форма? Через десять минут прием мадам Помотовой. У нее, изволите ли видеть, фантомные боли в области…
— К черту мадам Помотову! — рявкнул Борменталь густым, раскатистым басом, от которого в шкафу задрожали банки с заспиртованными уродцами. — К черту ее фантомные боли, ее ботокс и ее вялого, как вареный овощ, муженька! И клинику вашу, Филипп Филиппович, при всем моем безграничном к вам уважении — туда же!
Преображенский медленно положил ручку на малахитовую подставку.
— То есть как это — к черту? Вы в своем уме, Иван Арнольдович?
— В абсолютно ясном, Филипп Филиппович! — Борменталь стремительно прошел к столу и уперся в сукно крепкими, налитыми кровью кулаками. — Я задыхаюсь в этой вашей элитной богадельне! Я больше не могу смотреть на этих изнеженных, раскормленных бездельников, которые выдумывают себе болезни от сытости и скуки! У них нет ни одной настоящей проблемы, кроме вялого пищеварения и страха перед морщинами. А во мне — во мне теперь столько силы, что я могу горы сворачивать голыми руками!
Борменталь выпрямился и расправил богатырские плечи.
— Мне претит этот пыльный, искусственный мирок. Здесь пахнет формалином, дорогим парфюмом и тленом. А я хочу запаха мокрой земли, пота, океанской соли! Я увольняюсь, профессор. Я подписал контракт с исследовательской экспедицией. Послезавтра мы вылетаем в тропические леса Амазонии — там эпидемия лихорадки, там нужны врачи, способные сутками месить грязь и резать по живому без анестезии! А если выживу — махну врачом на станцию в Антарктиду. Во льды! Туда, где ветер сбивает с ног и где жизнь измеряется не лайками в смартфоне, а глотком спирта и куском мороженого мяса!
Профессор сидел совершенно ошеломленный. Эксперимент превзошел самые смелые, самые дикие его ожидания. Микробиота Чугункина не просто вернула доктору аппетит, она выковала из него конкистадора.
— Ну что ж… — только и смог произнести великий демиург, слегка разводя руками. — Если Антарктида зовет… Я вас не держу, Иван Арнольдович. Вы теперь — стихия. А стихию в семи комнатах не запереть.
Борменталь коротко, по-военному кивнул, резко развернулся на каблуках и вышел. Через полчаса в прихожей тяжело хлопнула входная дверь, отрезав его от профессорского уюта навсегда. Квартира погрузилась в звенящую, глухую тишину.
**Глава VIII. Одиночество Демиурга**
Обуховский переулок глухо заметало снегом, а в семикомнатной квартире повисла тяжелая, густая тишина. Раньше она казалась профессору благородной, напоенной умственным трудом и академическим достоинством. Теперь же она давила, звенела в ушах, разила мертвечиной. Без раскатистого баса обновленного Борменталя, без его тяжелых шагов, сотрясавших половицы, без его яростного утреннего блюза бельэтаж словно вымер.
Филипп Филиппович сидел в своем глубоком кресле, не зажигая верхнего света. На коленях сиротливо лежал неразрезанный свежий номер лондонского медицинского журнала. Профессор не читал. Он думал. Великий демиург, светило европейской хирургии, он вдруг ощутил острую, саднящую пустоту.
«Боже правый, чему я посвятил жизнь? — пробормотал он, глядя на ровное, бездушное пламя биокамина. — Ковырянию в чужих, насквозь больных потрохах. Я читал архисложные книги, я выстраивал теории, я поддерживал этот чертов статус верховного жреца науки... А ради чего? Чтобы продлевать жалкое существование стареющих сластолюбцев и истеричных дам?».
Профессор вспомнил горящие, наглые глаза Ивана Арнольдовича перед отъездом. Вспомнил, с каким презрением тот отшвырнул свой медицинский халат — символ их общей жреческой касты.
И тут Преображенского пронзила пугающе простая, еретическая мысль. Наука, высокое искусство, сложные философские материи, вся эта утонченная рефлексия — не есть ли это лишь грандиозная сублимация? Изящный, выточенный из красного дерева костыль для тех, в ком иссякла первобытная, слепая ярость жизни? Человек лезет в дебри мировой скорби, когда у него просто нет сил пойти и взять свое. Когда он забыл, как пахнет мокрая от дождя земля, когда он разучился срываться с места без расписания, бросаясь навстречу ветру.
Профессор резко поднялся. Шелковый халат метнулся вишневым пятном в полумраке кабинета. Филипп Филиппович, чеканя шаг, прошел в лабораторию.
Там, в мерцающей белизне криокамеры, монотонно гудевшей в углу, хранилась последняя порция биоматериала. Эликсир Клима Петровича Чугункина. Концентрированная, животная, ничем не замутненная радость бытия в энтеросолюбильных капсулах.
Филипп Филиппович долго смотрел на матовый контейнер. В груди его шевельнулось давно забытое, безрассудное чувство — то самое, из студенческой юности, когда море по колено и весь мир кажется распахнутой дверью.
Профессор усмехнулся. Медленно стянул с носа круглые очки в золотой оправе и небрежно бросил их на стерильный стол.
— А черт возьми, — негромко, но с залихватской, совсем не профессорской дерзостью произнес он. — Поставить опыт на себе... Это в конце концов в лучших традициях русской медицины!
Он развернулся и гаркнул так, что в шкафах жалобно зазвенели стеклянные мензурки:
— Зина!! Зина, где вас носит?! Готовьте зонд и капсулы! Живо!
**Глава IX. Запах дождя (Эпилог)**
Утро разорвало лиловую московскую духоту грозой — бурной, стремительной, июльской.
Филипп Филиппович открыл глаза и замер. Он прислушался к себе с той же настороженностью, с какой опытный механик вслушивается в работу мотора. Ничего. Привычной, тягучей утренней тяжести в затылке не было. Не было легкого нытья в пояснице, напоминавшего о прожитых десятилетиях. Вместо этого грудную клетку распирала звенящая, пугающая, почти неприличная легкость. В каждой клетке его тела, словно пузырьки в шампанском, лопалась энергия.
Профессор одним упругим движением, не опираясь на спинку кровати, откинул одеяло и подошел к распахнутому окну.
В лицо ему ударил ветер. Улица шумела ливнем, пахло озоном, мокрым асфальтом и той острой, щемящей свежестью, от которой хочется немедленно совершить какую-нибудь великолепную глупость.
Опершись руками о подоконник, Филипп Филиппович полной грудью втянул этот воздух, и вдруг совершенно неожиданная, пронзительная мысль пришла ему в голову. Он вспомнил судьбу одного гениального писателя прошлого века, чьи тома стояли здесь же, в кабинете, за стеклом книжного шкафа.
«А ведь он, бедный, уходил в нечеловеческих муках, — размышлял профессор, глядя на умытую Москву. — Лежал на койке, слепнущий, истерзанный болезнью, и диктовал жене свой закатный роман про Мастера, прокуратора и дьявола. Выдавливал из себя эти гениальные строки, каплю за каплей, вместе с уходящей жизнью. А ради чего? Ради того, чтобы мы через сто лет восхищались его Голгофой? Но стоят ли все шедевры мировой литературы — все до единого! — одной недели простых, полнокровных человеческих радостей?»
Профессор ударил ладонью по подоконнику.
«Боже правый! Что, если бы не эта проклятая болезнь? Что, если бы он плюнул на этот свой роман, швырнул бы рукопись в печку — и черт бы с ней, с вечностью! Сгреб бы в охапку любимую женщину, взял билеты на поезд и рванул на Кавказ! Жить! Пить молодое, терпкое вино, рвать зубами жареное мясо, дышать чистым горным воздухом, щуриться на ослепительное солнце и просто быть счастливым человеком на этой земле. Ведь бессмертие на бумаге — это лишь утешительный приз для тех, у кого украли земную жизнь!»
Эта мысль, дерзкая и кощунственная для любого русского интеллигента, теперь казалась Филиппу Филипповичу единственно верной. Творчество, рефлексия, великие идеи — всё это произрастало из страдания. А Чугункин в его кишках, эта бушующая первобытная флора, требовала не идей. Она требовала жизни.
Профессор расхохотался. Громко, молодо, на всю семикомнатную квартиру.
Он отскочил от окна с проворством двадцатилетнего юнкера, босиком пробежал по персидскому ковру и схватил со стола свой телефон. Гудки длились недолго, на том конце раздался бодрый, деловитый бас:
— Да, Филипп Филиппович?
— Иван Арнольдович, голубчик! — закричал профессор смеющимся, звонким голосом, в котором не было и тени прежнего академического снобизма. — Вы где сейчас? В Бразилии, потом в Аргентину?
— Так точно, профессор, — удивленно, но живо отозвался в трубке Борменталь. — Через пару дней вылетаю.
— Отлично! Оформляйте на меня билеты, визы и всё необходимое снаряжение! — прорычал Преображенский, на ходу срывая с вешалки плащ. — Хватит с меня этого пыльного бельэтажа. Я лечу с вами. В эту вашу тропическую лихорадку, в грязь, в джунгли — куда угодно!
— Профессор?! — в трубке повисла ошеломленная пауза. — Вы серьезно?
— Абсолютно, Борменталь! Улаживайте свои дела, а я быстро разделаюсь с клиникой. Встречаемся ровно через неделю. В порту Буэнос-Айреса! Или откуда там отходит ваше судно в Патагонию?
— Из Ушуайи, Филипп Филиппович… Но это же… это грандиозно! — громогласно расхохотался в ответ Иван Арнольдович. — Закусывайте стейками и ждите меня в Аргентине!
Профессор швырнул телефон в карман, бросил последний взгляд на свой уставленный умными книгами и банками с формалином кабинет, и с силой захлопнул дверь. В Обуховском переулке начинался новый день.
Свидетельство о публикации №226073000813