Соседка

              У Лукерьи Петровны у самого крыльца, справа от завалинки, испокон веку стояло толстое берёзовое полено, в землю вросшее, с одной стороны зелёным мохом обнесённое. Лукерья аккурат тридцать лет, как мужа-то схоронила, привыкла, срослась с ним душой, да и полено, словно живое, привязалось, осело по самые бока в матушку - землю, вросло глубинными корнями, ни за что не выворотишь.
              В воскресное утро Лукерья вышла на крыльцо, глянула на дорогу, что убегала в райцентр, постояла малость, подышала чистым воздухом и промолвила вслух, крестясь на восток: «Ну, Господи, прости и благослови. Пожила. Пора и честь знать, надо уступить место молодым. А то засиделась на белом свете, ровно на чужом пиру». Сказала так, и пошла к соседке Дарье напрямки через огород, по давным-давно протоптанной тропинке. Идёт палочкой сухо постукивает по подсохшей земле, а мысли её всё вокруг одного крутятся: «Девятый десяток разменяла, а всё живу. Живу и живу, перед людьми уж зазорно, да и самой тошно.

              Дарья сидела на своей завалинке и лениво перебирала в тазу горох, который с глухим стуком падал на жестяное дно. Увидела Лукерью, всполошилась, запричитала мелко, по-бабьи:
— Мать моя! Лукерья Петровна! Чего ж ты эва рано-то поднялась? Али приспичило чего.
— Приспичило, Дарьюшка, приспичило, — Лукерья тяжело опустилась рядышком, перевела дух и положила натруженные, сухие руки на колени. — Помирать я задумала.
Дарья от неожиданности выронила таз, круглый жёлтый горох упал наземь и покатился в пыль под лопухи.
— Ох, не смеши, Лукерья Петровна! Какое помирать? Да ты ещё кровь с молоком! — Но тут же осеклась, глянув на глубокие, Лукерьины морщины и на её узловатые, потемневшие от работы руки.
— Ну, кровь-то, может, и не кровь, а молоко — обрат….  А всё ж, чего ты  удумала-то?
Лукерья спокойно сложила руки на животе, устремив взгляд куда-то поверх изб, в синее небо:
— Устала я. Девятый десяток на белом свете маюсь. Сколько можно-то, всё хватит. Девкам моим, внукам — ить им старая бабка не надоть. Я им обуза, да и себе в тягость. Лежу ночью, тишина кругом, и только слышу, как половица подо мной вздыхает. Тяжело ей, старой, меня носить. И думаю: чего ж я лежу? Чего не помираю?
Дарья испуганно и часто-часто закрестилась на угол избы:
— Ох, не говори так, Лукерья Петровна, грех-то какой, заблажила! Бог за такие слова враз накажет, не простит.
— А Он и за другие не прощает, — Лукерья тихонько, без горечи усмехнулась. — Я уж, доченька, столько тех грехов за век накопила, что мне таперя одним больше, стами меньше — всё едино. Они у меня, как копейки в старом кисете: много ли, мало ли, а всё туда же складываешь. Не убудет.
              Помолчали. Рядом в тёплой серой пыли лениво копошились куры; одна, приземистая пеструха, замерла, подняла одну лапу и уставилась на Лукерью глупым круглым глазом, словно тоже прислушивалась.
— А как ты…  собралась помирать-то?— тихо, едва губами шевеля, спросила Дарья. Спросила робко, будто боялась спугнуть какое-то важное, тайное слово.
— А так: лягу в чистую постелю да и помру, — просто, как о насущном деле, отозвалась Лукерья.
— Всяко не бывает, Лукерья Петровна, чтобы захотел, и сразу, — покачала головой Дарья. — Вона дядя Коля Митрофанов в позапрошлом годе, лёг было, пролежал день, потом встал, пельменей себе наварил, съел с аппетитом, опять лёг. И только на третий день прибрался.
— А я не дядя Коля, — твёрдо, по-старушечьи поджала губы Лукерья. — Я баба крепкая, жилистая. Как задумала, так оно и будет.

               На другой день Лукерья затеяла уборку. Да не ту обычную, когда веником впопыхах пройдёшься да мокрой тряпкой по столу махнёшь, а ту самую, генеральную, последнюю. Такую уборку учиняют, чтоб после покойницы в избе ни пылинки, ни соринки не осталось, чтоб перед Богом было не обидно и перед людьми не стыдно. Печь побелила заново. Белила-то брала у соседа Пантелея, тот на всю округу знатным штукатуром славился. Навела белизну справно, с чистыми кружевными разводами. Полы выскребла старой скобелью до самой желтизны, до праздничного блеска. Занавески ситцевые, старые, с крупными розанами, бережно простирала в корыте. Розаны те от времени совсем вылиняли, поди, теперь разбери, розаны там или репейник, но зато чистые, пахнущие речной водой и мылом. Под конец достала из угла иконку Казанскую, благоговейно протёрла святой лик мягкой тряпицей и затеплила лампадку.

                Вечером заглянула к ней Дарья, переступила порог, да так и замерла на месте, ахнула:
— Лукерья Петровна! Да у тебя в избе чистота-то какая — ровно в раю!
— В раю не была, не знаю, — Лукерья вытерла руки о фартук. — А только у меня порядок. Порядок,  оно дело первое, это тебе не грязь какая. В грязи жить — себя не уважать. А помирать и подавно с уважением надо, в чистую обитель собираться.
—  Да чего ж ты помирать-то надумала? Всплеснула руками Дарья. — Пожила бы ещё. Вона у тебя хата какая — загляденье одно!
— Хата-то загляденье, да жизни уже нет, — Лукерья тяжело вздохнула. —  Ты глянь, Дарьюшка, на меня, — Лукерья тихо опустила руки вдоль тела, выпрямилась, насколько позволяла старая, согнутая годами спина. — Что от меня осталось-то? Одна тень человеческая. Глаза выцвели, уши еле слышат, а ноги ровно чужие, деревянные. Земля уж из меня всю живинку выпила, к себе тянет, а я всё цепляюсь. Зачем?
— Ты бы хоть сходила к фельдшеру-то, — робко подала голос Дарья, утирая нос краем платка. — Он бы тебе витаминчиков, каких прописал, каплей….  Глядишь, и силушка бы вернулась.
— Витаминчиков! — Лукерья горько махнула иссохшей рукой. — Дарья, мы ж с тобой люди доисторические. Нас таперя витаминчиками не вылечишь. Наш лекарь один — домовина да могилка. Туда нам и дорога проложена. А витаминчики твои, они для молодых, у которых будущее исчо есть. А моё будущее, вон глянь, за огородом, на погосте притулилось.

               Слух разлетелся быстрее, чем пожар в сухое лето. К полудню про умысел Лукерьи знала вся улица, к вечеру — вся деревня, а к ночи уж в соседнем Студёном Логу бабы вовсю шушукались, пересказывая новость на двадцатый лад:
— Лукерья-то, слыхали, девки? Помирать собралась. Завтра, сказывают, ляжет в чистую постелю, да и не встанет боле.
— Да ну? Ишь чего удумала! А кто ж таперя будет в моленной избе лампады зажигать, за святыми ликами приглядывать?
— А никто. Потухнут лампады-то. Без Лукерьи и света белого не станет, одна потьма останется.
— Дуры вы бабы, оголтелые, — отрезала баба Ненила, самая старая и самая злая на всю округу. — Лукерья, она баба с характером. Захочет — помрёт, не захочет — не помрёт. А нам-то, какое дело? У нас у кажного своя смерть в головах стоит, у порога дожидается.
Ненила вообще была строгая, до чужих слёз не жалостливая. У неё три сына погибли на фронте, дочка уехала в город и пропала без вести. Осталась она одна-одинёшенька на всём белом свете. И ведь никогда не жаловалась, не плакала на людях, а жила и всем жить велела. Лукерью она за её решение не осуждала, но и не хвалила.
— Пусть делает, как знает, — сказала она. — Ей перед Богом отчитываться, а не перед нами сопливыми. Его суд праведный, Он и разберётся.

              А в деревне между тем народ разделился. Одни жалели Лукерью, вздыхали, крестились истово на купола, а другие, сердились да шумели.
— Это что ж такое деется-то, — рассуждал дед Степан, хмурясь и спорко собирая кожаные вожжи. — Бабка удумала помирать, и все таперя должны вокруг неё на цыпочках скакать? А мы тут, по-вашему, сами не хочем помереть? Я, может, тоже сердцем изныл, уйти хочу. Но не помираю же! Потому как работу работать надо, кобылу вон кормить, сено ворошить. А она — туда же, лампады, белила, взяли моду…
— У тебя, Степан, совести ни на копейку нету, — зло перебила его Дарья, заступаясь за соседку. — У человека душа исстрадалась, наболела вся,  а он всё про работу талдычит! Ты  бы душу-то свою пошёл, подлечил, сухарь ты эдакий.
— А чё её лечить-то? Неча её лечить, — огрызнулся Степан и дёрнул повод. — Моя душа, Дарья, она как лошадиное копыто: черствая, натоптанная, зато отродясь не болит и не ноет.
Уставшая спорить, Дария в сердцах сплюнула под ноги и пошла прочь, махнув рукой.

              А к Лукерье тем временем люди потянулись. С утра до вечера как на поклон шли: кто с пирожками пышными, кто с парным молочком в крынке, а кто и просто так — посидеть рядышком, послушать, чего посоветует да скажет старая, мудрая бабка, прежде чем в домовину ложиться. Лукерья принимала гостей со всей важностью, с достоинством. Сидела себе на излюбленном берёзовом полене, поджав сухие губы, да степенно вела беседы.
— Чего ж ты, Лукерья Петровна, внуков-то своих не дождёшься? — спрашивала молодуха Зойка, заглядывая старухе в глаза преданно. — Внуки-то твои в городе, поди, маются. Может, проведать приехать захотят, а ты…
— А я им не указчица, — Лукерья качнула головой. — У них таперя своя жизнь, городская, суетная. Им старая бабка накой? Бабку на печку задвинь и пусть себе сиднем сидит, кости греет. А я сиднем-то сидеть отродясь не умею, у меня вся жисть в труде прошла. Я работать привыкшая.
— Так ты ж и не работаешь таперича, — тихонько подал голос кто-то из собравшейся толпы.
— А это оттого, что работы-то не дают, — Лукерья глянула строго. — Руки-то вон они, целы исчо, а дела под них нету. Раньше-то в колхозе с зари до темна, гнулась, хребет трещал, а живая была, весёлая! А теперича сиди на завалинке да копейки пенсийные пересчитывай. От такой скуки-то и впрямь помереть недолго, с тоски изойдёшь.
Тут все, кто рядом стоял, разом закивали: да-да, истинная, правда, работа да забота — вот она, живинка-то человеческая, на том весь свет держится.

              Лукерья вдруг притихла, вздохнула глубоко, устремила взгляд в синее привольное небо, да и вымолвила совсем тихо:
— А может…  не помирать мне сегодня-то, а? Как вы думаете, девки?
Толпа загудела, как растревоженный улей. Бабы заголосили: «Рано исчо, Петровна!», «Подумай, не торопись на погост!», «Да мы разве чего решаем, твоя воля!».
И тут дед Степан, который аккурат мимо ворот на телеге проезжал, громко гаркнул с улицы, помахивая кнутом:
— Кому решать-то? Ноги в руки, да иди картоху сажай! Вот тебе и работа, старая! Будет тебе скучать-то!

              На третий день случилось то, чего никто в деревне не ждал, да и помыслить не мог. Из самого города приехал внук, младшенький Василий. Тот самый, которого Лукерья одна на ноги поставила, вынянчила после того, как дочка уехала в область на учёбу, да так и осталась там. Василий тогда был пацаном белобрысым, тонкошеим, в очках. Лукерья его вскормила, выучила, в город на большую дорогу отправила — и вот теперь он приехал. Сошёл со старенького, пыльного автобуса с рюкзаком за плечами, в курточке модной, городской, да только сам худой, бледный, под глазами тени залегли.
Лукерья увидела его в окошко, так и обомлела, сердце зашлось, охнула на всю избу, перекрестилась истово на  Казанскую:
— Васенька! Мать честная, пресвятая Богородица! Да кто ж тебя звал-то, соколик ты мой?
— Никто, баба, — Василий шагнул через порог, подошёл, обнял старуху осторожно, бережно, ровно хрустальную. — Деревенские сказывают, ты помирать собралась, в домовину ложишься. Вот я рюкзак в охапку, да и примчался.

— Да что ты, Васенька! — Лукерья отстранилась, глянула на него со всей строгостью, да только губы задрожали. — Слухи-то они, батюшка, пуще низового ветра: сегодня дуют, завтра нет, и следа не сыщешь. А я и не думала вовсе, болтают бабы от безделья.
— Баб… — внук вздохнул тяжело, по-взрослому. — Ну что с тобой? Ты на себя погляди.
Лукерья невольно глянула в мутное зеркальце, что висело на стене. Глянула, да и прикусила язык. Кого обмануть хотела? Видела она там не бойкую старушку, а сгорбленную, маленькую бабушку с выцветшими, какими-то водянистыми глазами, из которых глядела глухая тоска.
— Ну, — вымолвила она совсем тихо, опустив плечи. — Может, и собиралась….  А чего ж мне таперя исчо делать-то на белом свете?
— Жить, баба. Жить надо, — Василий решительно достал из рюкзака тугой свёрток, там были гостинцы, что в деревне днём с огнём не сыщешь. Достал,  бережно разложил на чисто выскребленном столе.
— Вот, привёз, бабуля. Ешь, давай, силы набирайся.
— А на кой мне сила-то Васенька? Куда мне её тратить, старой?
— А на то, — внук сел напротив, взял её  сухие руки в свои. — Правнука понянчить хочешь?
Лукерья подняла брови.
— Это у кого же правнук-то? Уж, не у тебя ли?
— У меня, баба, у меня. Жена моя, Алёнка к августу родить должна, аккурат в самый Спас. Мы утаить хотели, после сказать, да всё как-то не получалось, работа… — он смутился, покраснел густо, как мальчишка. — А тут со стороны весть летит: ты со своей смертью удумала. Вот я и сорвался.
Лукерья молчала. Долго молчала, застыла, словно окаменела на месте, только часы-ходики на стене глухо постукивали. А потом вдруг заплакала, первый раз за много-много лет. Не всхлипывала, не причитала по-бабьи — горько, а слёзы сами собой, крупные, чистые, потекли по глубоким морщинам, одна за другой.
— Васенька… — выговорила она, наконец, утирая лицо кулачком. — Васенька, да неужто? Господи, радость-то какая….  Слышит Он меня, грешную.
              И тут она встала. Медленно так, подержалась за бревенчатую стенку, хрустнула старыми костями, но встала прямо, твёрдо, ровно помолодела враз. Подошла к печке, достала с верхней полки заветную, довоенную кружку с отбитой ручкой, налила туда из графина мутного, крепкого самогона, про запас держала, на самый крайний случай, для дорогих гостей.
— Ну, — сказала Лукерья, высоко и гордо поднимая кружку. — Давай, касатик мой, выпьем за правнука. Чтоб рос он здоровый, крепкий, весёлый на радость отцу с матерью. И чтоб я… чтоб я его хоть одним глазком, хоть разочек на руках подержала, благословила на жизнь.
— Увидишь, баба, — Василий обнял её крепко, прижал к груди. — Обязательно увидишь. Куда ты теперь от нас денешься?

              На другой день она прибрала двор, сходила к Дарье за семенами огурцов и принялась сажать. В деревне от этого случился настоящий переполох: кто смеялся, кто крестился, кто удивлённо головой качал.
— Я ж говорил! — кричал дед Степан у колодца, — Я ж сказывал, не помрёт бабка! Куда она, кочерга цепкая, денется от земли-то! Напужала только всю округу!
— А ты бы помалкивал, Степан, — строго отрезала баба Ненила, проходя мимо. — Не твоего ума дело, не тебе судить-рядить. Бог дал человеку вторую жисть, доглядеть правнука сподобил, вот и радуйся, сиди.

              А Лукерья сажала огурцы. Гряды вскопала новые, тёплые, навозу положила — в самый раз.
Поливала из лейки да тихонько приговаривала:
— Растите, мои хорошенькие, тянитесь к солнышку. Растите к августу-то. А в августе у меня правнучок на свет божий явится. Я вас, голубчиков, тады в банку, с укропчиком, с чесночком духовитым закатаю — и будем мы мальца угощать. Он исчо махонький будет, а вы уже хрустящие, ядрёные. Вот вам и пир горой выйдет.

              Дарья подошла ближе, присела рядом на корточки, удивлённо глядя на её работу:
— Лукерья Петровна, а как же помирать-то? Неужто насовсем  передумала, назад попятилась?
— Передумала, Дарьюшка, — Лукерья вытерла рукавом пот со лба — Пока Васенька гостил у меня, я умом пораскинула да всё взвесила. И решила: рано мне таперя в домовину. Лет до ста сдюжу, проживу как-нибудь. А там — видно будет. Может, посля  исчо один правнучок подоспеет. Тады уж точно дольше задержусь.
— До ста! — Дарья всплеснула руками и глаза округлила. — Да ты чё удумала, Петровна! Окстись!
— А чё такого? Вон баба Тайка до ста двух годов дожила. И ничего, небо коптила. Прибралась, только когда уж совсем исть не могла, усохла вся. А я-то исчо могу! Я вон огурчики солю, картошку копаю, лампадки святым зажигаю. Ишшо поживу, Дарьюшка. Ишшо поворочаюсь на этом свете!
И засмеялась. Так звонко, молодо, что даже петух на заборе притих, голову наклонил и слушает.

              А вечером Лукерья сидела на своём любимом берёзовом полене, глядела на догорающий закат и думала. Думала о том, как хорошо, что вовремя внук приехал. Как хорошо, что есть ради кого вставать поутру и затапливать печь. Как хорошо, что земля пахнет живым теплом, небо над головой высокое, а жизнь — она…  она и есть самое главное чудо. Другая человеку не дадена, и эту обижать да бросать раньше срока не следует.
— Господи, — прошептала она, глядя на первые вечерние звёзды. — Ты это…  прости меня, старую дуру. Захотела помирать, заблажила, а сама кругом и не поглядела — а есть ли кому жить-то после меня? Есть, оказывается. Есть ради кого жить.
              И пошла в избу. Печку протопила, чайник старый поставила, достала из шкафа новую, праздничную кружку, которую берегла для самого главного дня.  Сегодня, выходит, и был тот самый день.


2018г.


Рецензии
Дорогая Мария! Вы - настоящий народный писатель. Всю деревенскую жизнь от полена до петуха опишите, разговоры все, как есть передадите, судьбинушку русскую нам покажете, вывернув её, где слёзы, где смех, уж сами увидим. А душа как радуется, будто с простым, родным человеком пообщался!
По каждой Вашей истории можно фильмы снимать - тёплые, лёгкие, душевные, жизненные, но обязательно мудрые.
Спасибо Вам, получаю удовольствие от такой Прозы!

Денисова Татьяна Николаевна   31.07.2026 19:29     Заявить о нарушении
Дорогая Татьяна. От всего сердца спасибо Вам за тёплые, искренние и глубокие слова. Вы абсолютно правы: в деревенской жизни всё на виду – от утреннего петуха до вечерней тишины. Я сама родом из деревни, поэтому всё, о чём я пишу, для меня бесконечно дорого, свято и знакомо с самого детства. В каждом простом разговоре наших земляков, в их повседневном быту кроется мудрость. Русская судьба никогда не была простой, но в ней всегда находится место и для искреннего смеха, и для тихой слезы, а главное для света, который помогает выстоять. Спасибо Вам за то, что так тонко чувствуете эту правду, и так тепло принимаете моих героев.

Мария Декабрёва   31.07.2026 20:07   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.