Фофан

Мирон Яшин некогда депутат КПСС, ступил на перрон Шереметьево, Двадцать лет в Швейцарии, в тишине Женевского озера, притупили его инстинкты. Он вернулся чтобы дописать книгу предателях В КПСС, о Горбаче, о всех них коих запад перекупил, из-за пришла новая воровская шайка.

Москва поразила его своей гротеском. Он ехал в такси мимо бесконечных рядов «Майбахов» и «Гелендвагенов», мимо стеклянных башен Сити, которые казались ему стеклянными пирамидами. У гос думы он увидел ту же «обитель нечисти». Восковые фигуры , обсуждали не идеи, не искусство и даже не политику — они обсуждали «темы», «откаты» и то, кто из них какую яхту купил

— Мирон, ты стал скучным, — бросил ему однопартиец, комса с КПСС, ныне владелец нефтяной скважины, поправляя запонки с бриллиантами. — В Европе тебе впихивали один либерализм, а в Москве этого не надо.

Яшин зрил в нём вчерашнюю комсу, обернутую в брендовую ткань. Он пытался говорить о чести, о достоинстве, о том, что страна превратилась в кормушку для воров, но в ответ слышал лишь снисходительное отрицание.

На десятый день он понял: он не может здесь быть.

Утро выдалось серым, с колючим московским дождем. Мирон достал из кладовки кусок плотного картона, который остался от упаковки старой мебели. Маркером, дрожащей от ярости рукой, он вывел: «ДОЛОЙ ВЛАСТЬ ОЛИГАРХИИ И КАЗНОКРАДОВ».

Он доехал до центра на метро. Люди в вагоне уткнулись в телефоны, никто не смотрел друг на друга. Он вышел на Красную площадь. Брусчатка была мокрой и холодной. Он развернул плакат прямо напротив Спасской башни.

Мирон простоял всего минуту. К нему подбежали почти мгновенно. Двое в чёрном, охранка Кремля, скрутили его с профессиональной жестокостью. Плакат упал в лужу, буквы начали расплываться. Вокруг собралась толпа — прохожие смотрели на него не с сочувствием, а с брезгливостью, как смотрят на прокажённого.

Суд был коротким, как выстрел. Его обвинили в экстремизме, в попытке дестабилизации, в предательстве «национальных интересов».

Приговор — Ямал.

Поезд увозил его на север, в бесконечную белую пустоту. Там, среди ледяных ветров, время перестало существовать. Барак, в котором он оказался, был сколочен из досок, продуваемых всеми арктическими сквозняками. Здесь не было ни «Майбахов», ни бриллиантовых запонок, ни пустых разговоров о «темах». Здесь была только первобытное желание куска хлеба, но даже в этой темнице Мирон увидел отражение той же Москвы: те же иерархии, те же доносы ради лишней пайки, та же грызня за крохи власти, дарованные надзирателями.

Он работал на лесоповале, его арест не стал ни для кого уроком. В Москве, в тех самых ресторанах, его имя, возможно, упомянули и тут же забыли, переключившись на обсуждение курса валют.

Мирон Яшин не стал мучеником в глазах народа. Он стал лишь статистической единицей, списанной в утиль.

Однажды ночью, когда метель выла за стенами барака, как раненый зверь, Мирон вёл дневник и его ошибка была не в том, что он вернулся, а в том, что он надеялся найти в России что-то, кроме зеркала собственного отчаяния, но тут правила иная "комса", и вокруг серая Арктика и Ямал.


Рецензии