Полигон
Полигон
Повесть
Старшине Василию Ивановичу,
прапорщику нашей части,
посвящается.
Автор
ГЛАВА ПЕРВАЯ. «МОСКВА-КАЛМЫКИЯ, ТРАНЗИТ».
Вагон пах потом, махоркой и той особенной, кисловатой сыростью, какая бывает только в теплушках, куда набивают народ, как сельдей в бочку. Деревянные нары в три яруса, посередине — буржуйка, у которой суетился дневальный, подбрасывая в рыжее нутро щепки и угли. За окнами, грязными и закопченными, мелькал пейзаж, унылый, словно выцветшая фотография: сначала подмосковные перелески с пожухлой листвой, потом — бесконечное, серое поле, и наконец — степь. Ровная, как стол, выжженная солнцем, с редкими кустиками перекати-поля, которые ветер гнал прямо под колеса состава.
Саша Громов сидел на нижних нарах, привалившись спиной к холодной стене, и смотрел на этот пейзаж с чувством глубокого, почти физического отвращения. Два часа назад он еще был москвичом, студентом, подающим надежды. А теперь он — красноармеец, рядовой Советской Армии, часть номера такого-то, следующая станция — «Авиаполигон-3».
— Ты глянь, какую харю скорчил, — раздался голос слева. Там, свесив ноги с верхних нар, сидел коренастый парень с веснушчатым лицом. Он кивнул на Сашу. — Будто лимон сжевал, москвич. Что, мамка пирожками не накормила на прощанье?
Саша не ответил. Он вообще старался не разговаривать с этими людьми. С этими деревенскими, работягами, у которых руки в мозолях, а лексикон состоит из трех слов. Они смотрели на него с любопытством, как на заморскую диковинку. Он — в новенькой, еще не мятом ватнике, сшитом не по размеру, и в яловых сапогах, которые уже начали жать в щиколотках. За два дня пути он так и не научился наматывать портянки, и теперь они сбились в комок, причиняя острую боль.
— Чего молчишь? — не унимался веснушчатый. — Обиделся? Эй, земляки, гляньте, обиделся наш Сашок!
Несколько голов повернулось. Кто-то хохотнул. Кто-то, наоборот, нахмурился, глядя на Сашу с сочувствием. Саша же сжал зубы. Он вспомнил мамин голос, ее слезы у порога, когда он уходил в военкомат. «Сашенька, ты пиши, если что... Ты там одевайся теплее...» — говорила она, суетливо поправляя воротник его пальто. И ему стало тошно до слез. Он — взрослый мужчина, ему восемнадцать лет, а его провожают как в детский сад.
— Отвали, — буркнул он, глядя в окно.
Веснушчатый — а звали его Сергей Бобров, или просто Боб, как он сам себя представил — спрыгнул с нар и плюхнулся рядом с Сашей. В руках у него была фляжка, из которой пахло спиртом.
— На, хлебни, — сказал он миролюбиво. — Нервы успокоишь. Я же вижу, ты не злой, ты просто дурак. Городской. Не знаешь, куда попал.
Саша оттолкнул фляжку. Ему хотелось врезать этому веснушчатому нахалу, дать в челюсть, чтобы посыпались веснушки. Но рука не поднималась. Боб был шире, плечистее, и смотрел он по-доброму, без злобы.
— Степь, — сказал Боб, покосившись на окно. — Место хреновое. Воды нет, травы нет. Одна пыль. А ты думал — курорт? Ты, москвич, в армии всего три дня, а уже ноешь. А мне, между прочим, уже год служить осталось. Вот тогда я ныл, когда первый раз попал сюда. Плакал по ночам, как девка.
— Я не ною, — глухо сказал Саша.
— Ноешь, — усмехнулся Боб. — Но это ничего. Это лечится. Ты главное, Сашок, запомни: здесь либо ты мужик, либо ты тряпка. И если ты тряпка — тебя сожрут. Даже без дедовщины. Твоя же собственная гордость сожрет. Будешь в сапогах своих размазню носить — никто тебя уважать не станет.
— При чем тут сапоги? — нахмурился Саша.
— А при том, — Боб понизил голос и оглянулся на товарищей, — что сапоги — это главное. Это — твоя карточка. Грязные сапоги — грязная душа. Так у нас прапорщик говорит, Берестов. Во, тот, что с хитрым прищуром, в куртке кожанке. Видал?
Саша поморщился. Прапорщик Берестов. Он запомнил его еще на распределительном пункте. Невысокий, кряжистый, с лицом, изрезанным морщинами, как кора старого дуба. Глаза у него были светло-серые, спокойные, но в них читалась такая глубина, что Саше стало не по себе. Прапорщик посмотрел на него — раз, и словно всю жизнь прочитал. Саша тогда вытянулся, поправил ремень, но Берестов только крякнул и сказал: «Обувайся, сынок, с богом».
— Видал, — ответил Саша.
— Вот он и есть наш батя, — продолжал Боб. — Он тебя быстро на путь истинный наставит. Ты, главное, не дергайся. Не выпендривайся. Будь проще.
Саша ничего не ответил. Он снова отвернулся к окну. Степь неслась мимо. Пыльная, серая, пустая. И где-то впереди, в этой пустоте, была его новая жизнь. Жизнь, где ему придется подчиняться, мыть полы, чистить картошку и... носить сапоги. Он вздохнул и снова посмотрел на свои ноги. Яловые, тупорылые, с грубой подошвой. Стягивали они ногу мертво, и Саша впервые смутно понял, что эта война с сапогами может быть долгой и трудной. Он вспомнил мамин голос и вдруг, впервые за всю дорогу, почувствовал не жалость к себе, а что-то другое. Злость. На себя.
А поезд все несся на юго-восток, в самое сердце Калмыкии, туда, где среди выжженной степи стояла авиационная часть, и где новый рядовая Александра Громова ждало первое испытание. Испытание матушкой-армией.
Вагон качнуло на стыке рельсов. Боб хлопнул Сашу по плечу и улыбнулся:
— Ты это... держись, москвич. Бывало и хуже. Вон, говорят, в сорок третьем под Сталинградом… — но он осекся, махнул рукой и полез обратно на верхние нары. — Ладно, байки потом. Спи, завтра уже там будем.
Саша не спал. Он сидел и смотрел на мелькающие за окном столбы, пока те не слились в одну серую линию. И в голове его, как заезженная пластинка, крутилась одна мысль: «Зачем я сюда попал? Что я тут забыл?».
На этот вопрос судьба обещала ответить уже очень скоро.
ГЛАВА ВТОРАЯ. «РАСПРЕДЕЛЕНИЕ».
Поезд остановился среди ночи. Точнее, уже не ночи, а того предрассветного часа, когда небо начинает сереть на востоке, а степь кажется особенно безжизненной, выцветшей до состояния старой тряпки. Сашу разбудил Боб, ткнув его в плечо грубым кулаком:
— Приехали, москвич. Выходим.
Саша спрыгнул с нар и тут же едва не упал — ноги затекли, а в сапогах, казалось, плескалась какая-то жидкость. Он скосил глаза вниз: голенища яловых сапог были покрыты белесыми разводами — соль выступила на коже от пота. Портянки превратились в мокрые комки, сбившиеся к самым пальцам. Он попытался их поправить, но было поздно — вагон уже распахнулся, и в лицо ударил сухой, горячий ветер, пропитанный пылью и запахом полыни.
— Живо, живо! — кричал кто-то снаружи. Голос был строгий, командирский. — Построение через пять минут! Не копошитесь!
Вываливались из вагона как попало. Кто-то еще не проснулся, кто-то, наоборот, был на взводе от страха. Саша спрыгнул на песчаную землю и огляделся. Вокруг была пустота. Никакого города, никаких домов. Только вдалеке, в утренней дымке, виднелись какие-то строения: низкие, приземистые, серые, словно вросшие в землю. А на горизонте, на фоне розовеющего неба, стояли темные силуэты. Самолеты. Саша вгляделся и узнал: это были Ил-28, старые бомбардировщики, которых он видел на картинках в журналах. Здесь они стояли рядами, как покорные звери, на бетонных площадках, и на их фюзеляжах тускло отражался первый луч солнца.
— Налюбовался? — раздался голос рядом. Саша обернулся. Перед ним стоял тот самый прапорщик, которого он видел на распределении в Москве. Василий Иванович Берестов. В кожанке, надетой поверх гимнастерки, в начищенных до блеска сапогах, которые даже в этой степи казались чернее черного. Он смотрел на Сашу с выражением смеси строгости и усталости.
— Стройся! — коротко бросил он. — По два! В колонну!
Саша дернулся, шагнул к ближайшему соседу, но тот уже встал рядом с другим. Саша остался один. Боб, увидев его растерянность, дернул его за рукав и пристроил рядом с собой. Берестов прошел вдоль строя, останавливаясь перед каждым, заглядывая в глаза. Когда он дошел до Саши, то задержался чуть дольше обычного.
— Громов Александр? — спросил он, сверяясь с бумажкой.
— Так точно, товарищ прапорщик! — выпалил Саша, стараясь, чтобы голос не дрожал.
Берестов кивнул, опустил взгляд на ноги Саши. Саша проследил за его взглядом и покраснел: его сапоги, только что чистые (относительно), уже покрылись тонким слоем пыли, а там, где он пытался поправить портянки, из голенищ торчала мокрая тряпка. Берестов молча покачал головой и двинулся дальше.
Колонну повели через плац. Под ногами хрустел гравий, и каждый шаг отдавался в ушах. Саша старался идти в ногу, но сапоги предательски скользили, портянки сползали, и он то и дело сбивался с ритма. Боб рядом шел как по струнке — четко, ровно, словно всю жизнь только этим и занимался.
— Сапоги жмут? — тихо спросил Боб, не поворачивая головы.
— Жмут, — прошептал Саша.
— То-то. Учись мотать портянки. Я тебя потом научу. А пока терпи, герой.
Казарма, куда их привели, оказалась такой же серой и унылой, как и все вокруг. Длинное одноэтажное здание из ракушечника, с узкими окнами-бойницами, зарешеченными снаружи. Внутри пахло мастикой, хлоркой и еще чем-то кислым, неуловимым, что Саша сразу определил как «солдатский дух». Два ряда железных кроватей, застеленных серыми одеялами, тумбочки у изголовья, пирамиды с винтовками у стены. У дальней стены — длинная деревянная вешалка, на которой уже висели старые, поношенные шинели.
— Размещаемся! — скомандовал старшина, сухой и жилистый мужик, с лицом, изъеденным оспой. — Койки по номерам. Ваши фамилии на тумбочках. Вещи в шкафы. Через час — завтрак. После завтрака — знакомство с частью.
Саша нашел свою койку. Тумбочка была пустой, только внутри лежал жестяной кружок с номером. Саша скинул на койку вещмешок, сел и первым делом стащил проклятые сапоги. Ноги гудели, пальцы были белыми от влаги, на пятках наливались красные волдыри. Он вытащил портянки, скрученные в жгут, и, не глядя, швырнул их под кровать.
— Эй, салага! — раздался голос над ухом.
Саша поднял голову. Над ним стоял коренастый парень с нашивкой старшего сержанта. На его лице, смуглом и жестком, застыла усмешка. Сержант смотрел на портянки, валяющиеся на полу.
— Под кровать? — переспросил сержант. — У тебя что, мамка дома полы мыла? Или ты в хлеву вырос? Портянки сушить. И правильно сложить. В ногах, в тумбочке.
Саша молча наклонился, подобрал портянки и запихнул их в тумбочку. Сержант хмыкнул, покачал головой и отошел. Саша услышал его тихий комментарий в сторону соседа: «Ну, этот, видать, из нежных. Будет нам баба с возу…».
Саша сжал кулаки. Ему хотелось встать и что-то сказать, огрызнуться, сказать, что он не хуже их всех, что он — человек, а не скот. Но он промолчал. Потому что внутри что-то оборвалось. Он вспомнил, как дома каждое утро мама ставила на стол тарелочку с бутербродом и чашку горячего чая. Как она поправляла ему воротничок рубашки и говорила: «Сашенька, ты у меня красавчик». А здесь он — никто. Тряпка. Пятно на полу.
Он поднял глаза к окну. Сквозь мутное стекло виднелась степь. Бесконечная, пустая, равнодушная. И где-то там, за этой степью, была Москва, и мама, и его девушка Анна, и старая жизнь, которая уже никогда не вернется.
— Эй, москвич, — рядом плюхнулся Боб. — Не кисни. Это только начало. Скоро прапорщик Берестов покажет тебе, где какие сапоги начищают. У него, говорят, есть байки — заслушаешься. Ветеран войны, Сталинград прошел. Ты бы слышал, как он про сорок третий рассказывает…
Саша молчал. Ему было плевать на байки. Он хотел домой.
Но дом был далеко. А впереди — два года. И он даже не подозревал, что именно эти байки старого прапорщика, эти рассказы о войне, о сапогах и о смерти однажды перевернут его жизнь.
За окном поднималось солнце. Степь залилась янтарным светом. И в этом свете казарма, сапоги, портянки — все казалось каким-то странным, нереальным сном. Но это была реальность. И она только начиналась.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. «СВИНАРНИК».
Сентябрь 1968 года. Степь Калмыкия. Шесть часов утра.
Рассвет над полигоном занимался медленно, неохотно, словно природа сама не хотела просыпаться в этом пустом, выжженном месте. Солнце выползало из-за горизонта бледным, болезненным шаром, и его первые лучи не грели, а только высвечивали бесконечное пространство степи — ровной, как стол, покрытой жесткой, колючей травой, которая за лето выгорела до состояния серой пакли. Ветра не было, и над землей висела тяжелая, давящая тишина, нарушаемая только далеким гулом авиационных двигателей — там, за пять километров, на летном поле, механики уже прогревали Ил-28 для утренних вылетов.
Казарма стояла на краю военного городка, окруженного невысоким забором из колючей проволоки. Рядом с казармой, метрах в пятидесяти, притулилось длинное, низкое строение из кирпича-сырца, с односкатной крышей, покрытой шифером. Из щелей этого строения тянулся запах — тяжелый, густой, удушающий, смесь навоза, прелой соломы и чего-то еще кислого, что оседало на одежде и коже липкой пленкой. Это был свинарник. Гордость и проклятие части. Здесь, в тесных, грязных закутках, содержались двенадцать черных калмыцких боровов — огромных, лохматых, с жесткой щетиной, которая росла густо, как у диких кабанов. Свиньи были старые, злые и тупые, но для части — незаменимые. Сало, мясо — все это шло в солдатский котел, чтобы разнообразить скудный рацион.
Саша Громов, которого разбудили в пять утра в наряд по свинарнику, стоял у входа в это зловонное царство и с трудом сдерживал рвотный позыв. Его тошнило уже пятнадцать минут. Тошнило от запаха, от вида, от осознания того, что ему сейчас придется туда войти.
— Ну чего встал? — раздался сзади насмешливый голос. Это был сержант Гаврилов, тот самый, что сделал замечание за портянки. — Боишься, салага? Или с утра не завтракал?
— Товарищ сержант, разрешите… — начал Саша, но слова застряли в горле. Его вывернуло наизнанку прямо у порога.
Сержант Гаврилов расхохотался. Хохот его был громким, раскатистым, и к нему присоединились еще двое солдат, которые стояли неподалеку с ведрами и лопатами. Боб, который тоже был в наряде, смотрел на Сашу с сочувствием, но тоже улыбался.
— Товарищ сержант, может, его в другое место? — спросил Боб. — Он еще не привык. Городской. Неженка.
— В другое место? — Гаврилов скрестил руки на груди. — А кто тогда будет боровам жрачку носить? Ты? Нет, Бобров, ты сегодня на кухне. А этот красавец — в свинарник. Порядок есть порядок. Так что, Громов, давай-ка, бери ведро и за мной.
Саша поднял голову. Лицо его было бледным, как мел, глаза слезились. Он вытер рот рукавом, взял ведро с картофельными очистками и шагнул внутрь. Внутри было темно, только узкие щели в стенах пропускали тусклый утренний свет. В этом полумраке он увидел их. Боровов. Огромные, черные туши лежали в соломе, лениво поводя ушами. Один из них, самый крупный, с желтыми клыками, торчащими из нижней челюсти, приподнял голову и уставился на Сашу маленькими, злыми глазками.
— Это Махно, — сказал Гаврилов, указав на огромного борова. — Самый злой. Ты ему руку не суй — откусит. И не смотри ему в глаза. Он не любит, когда смотрят.
Саша стоял, вцепившись в ручку ведра, и чувствовал, как подкатывает новая волна тошноты. Запах внутри был в десять раз сильнее, чем снаружи. Густой, горячий, влажный. Он забивал нос, горло, проникал в легкие.
— Чего встал? — рявкнул Гаврилов. — Рассыпай картошку по корытам. И пошевеливайся. Время — деньги.
Саша шагнул к первому закутку. Боровы зашевелились, завозились в соломе, загудели низкими, угрожающими голосами. Саша перегнулся через низкую перегородку и высыпал очистки в длинное корыто. Огромная черная туша метнулась к корыту, загородив его спиной. Саша отшатнулся, ударился плечом о стену и чуть не упал в жижу, которая хлюпала под ногами.
— Осторожнее! — крикнул Гаврилов. — Ты чего, сдурел? Ты их дразнишь, что ли? Они разозлятся — разнесут весь свинарник. Мужики, ведра воды сюда, быстро!
Саша выскочил на улицу, согнулся пополам и его снова вывернуло. Он слышал, как Боб рядом чертыхался, кто-то смеялся, кто-то давал советы. А он стоял, опершись руками о колени, и дышал, дышал, дышал, пытаясь вытравить из себя этот тошнотворный смрад.
Через час работы Саша уже не чувствовал запаха. Нет, запах был, но он стал привычным, фоновым, как шум мотора или гул ветра. Руки дрожали от тяжести ведер с водой, ноги скользили в месиве из грязи и навоза. Он таскал корм, подстилал солому, отмывал стены от налипших экскрементов. Боровы, привыкнув к нему, уже не рычали, а только лениво хрюкали, требовали еды, смотрели на него наглыми, умными глазами.
К полудню он выбился из сил. Он сидел на чурбаке у входа, смотрел на пустую степь и думал о том, что ад, если он существует, выглядит именно так. Бесконечная пыль, вонь, злые борова и чувство безнадежности. В голове крутилась одна мысль: «Что я здесь делаю? Зачем я это терплю?».
— Сашок, — рядом присел Боб. — Ты как? Живой?
— Живой, — выдохнул Саша.
— Потерпи, — Боб хлопнул его по плечу. — Это самое страшное. Привыкнешь — перестанешь замечать. А потом и вовсе не будешь вспоминать. Ты главное, не расслабляйся. Сегодня свинарник, завтра казарма, послезавтра полигон. И так два года. А будешь киснуть — сожрут. Не боровы, так люди.
Саша поднял на Боба глаза. Он хотел сказать, что ему плевать, что он все равно не выдержит, что он сбежит, как только представится случай. Но сказал другое:
— А что, в войну тоже были такие свинарники?
Боб удивленно посмотрел на него, потом улыбнулся:
— А черт его знает. Вот у прапорщика Берестова спроси. Говорят, он про войну такие байки травит — уму непостижимо. Про сапоги, про форму, про то, как в сорок третьем под Харьковом... — Боб осекся, махнул рукой. — Ладно, потом расскажу. Давай, поднимайся. Надо еще воду таскать. До вечера.
И Саша поднялся. Он взял ведра. Он пошел в свинарник. И снова запах, и снова боровы, и снова бесконечная, унылая работа. Но внутри, где-то глубоко, в самой черной и грязной душе, шевельнулось что-то непонятное. Он вдруг подумал, что если этот Берестов прошел через войну, через ад сорок третьего, то, может быть, и он, Саша Громов, сможет пережить этот свинарник. И впервые за долгое время ему захотелось услышать, что же такое рассказал старый прапорщик, что его байки заставляют солдат забывать о вонючем свинарнике и двадцать пять лет спустя.
В конце дня, когда солнце уже садилось за горизонт, окрашивая степь в багровые тона, Саша стоял на крыльце казармы и смотрел на дымку, поднимающуюся над свинарником. Руки его были в навозе, сапоги в грязи, но он не чувствовал ни тошноты, ни страха. Только усталость. Глухую, тяжелую, которая давила на плечи, но не ломала.
«Ничего, — подумал он. — Я справлюсь».
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. «ПЕРВЫЙ ВЫХОД В СТЕПЬ».
Октябрь 1968 года. Авиационный полигон. Семь часов утра.
Осень в Калмыкии приходит внезапно. Еще вчера степь выгорала под беспощадным солнцем, а сегодня просыпаешься — и за окном свистит ветер, сухой и колючий, несущий тучи пыли, которые застилают горизонт серой пеленой. Температура падает до пяти-семи градусов, ночная роса превращается в иней, который покрывает траву и крыши казарм тонким серебристым налетом. Небо становится высоким и бледным, словно выцветшее полотно, и в этом небе, на недосягаемой высоте, чертят серебристые линии реактивные самолеты — идут на полигон, к мишеням, расставленным в четырех с половиной километрах от части.
На полигоне сегодня стрельбы. Саша знает это по тому, как с утра суетились офицеры, как механики прогревали движки, как старшина приказал построиться в пять утра и раздал карабины. Саша стоит в строю, сжимая в руках тяжелый СКС, и чувствует, как холодный ветер пробирается под ватник. За спиной у него — вещмешок с сухим пайком и фляжка воды. Впереди — четыре с половиной километра пешком до командного пункта. Четыре с половиной километра по степи.
— Смирно! — командует капитан Белов. — Сегодня задача: охрана периметра полигона. Выходим в три группы. Вас, рядовой Громов, прапорщик Берестов возьмет с собой. Назначение — второй пост. Вопросы есть?
— Никак нет, товарищ капитан! — отвечает Саша, хотя внутри все сжимается от неизвестности.
Берестов стоит рядом, в своей неизменной кожанке, и молча смотрит на Сашу. В его взгляде нет строгости, только спокойное наблюдение. Он ждет. Ждет, что скажет этот нежный городской парень, который вчера чуть не блевал в свинарнике.
— Громов, шагом марш за мной, — коротко бросает прапорщик и разворачивается.
Саша идет следом. Они проходят мимо казармы, мимо плаца, мимо свинарника — оттуда доносится привычное хрюканье, — и выходят за ворота части. Степь встречает их ветром. Он бьет в лицо, забивает глаза пылью, заставляет щуриться. Саша поднимает воротник ватника и идет, стараясь держать ровный шаг. Берестов шагает широко, уверенно, словно он здесь родился и вырос. Саша за ним едва поспевает.
— Не отставай, сынок, — бросает Берестов через плечо. — Степь не любит слабых. Она их забирает.
Саша молчит. Он уже понял, что с этим прапорщиком лучше разговаривать коротко и по делу. Любые попытки поныть, пожаловаться, сказать, как ему тяжело, разбиваются о его спокойный, чуть насмешливый взгляд.
Через час ходьбы они достигают КП — командного пункта. Это небольшая землянка, врытая в склон холма, окруженная мешками с песком. Вокруг — пустота. Ни деревца, ни кустика. Только серая, выжженная трава и бесконечное небо над головой. За пять километров отсюда, на бетонных площадках, виднеются самолеты — они кажутся игрушечными на таком расстоянии, маленькие, едва различимые.
— Твой пост, — говорит Берестов, указывая рукой на западную сторону. — Вон те три столба. Туда и обратно. Следи за периметром. Если увидишь кого — стрелять не надо. Сначала кричи, потом свисти, потом — в воздух. Понял?
— Понял, товарищ прапорщик.
— Иди, — кивает Берестов. — Я здесь буду. Если что — зови.
Саша берет карабин, проверяет, что он на предохранителе, и идет к западным столбам. Идти по степи трудно. Земля под ногами твердая, с множеством трещин, колючие кусты перекати-поля цепляются за голенища сапог. Саша идет, смотрит на горизонт, пытается понять, где кончается полигон и начинается просто так — степь, бесконечная, пустая, безлюдная.
Он доходит до столбов. Три железных столба, врытых в землю. Вокруг них — никого. Саша стоит, смотрит вдаль, и вдруг чувствует странное спокойствие. Здесь, в этой пустоте, нет ни сержанта Гаврилова, ни вонючего свинарника. Только ветер, небо и он. Он, Саша Громов, москвич, которому доверили охранять границу полигона.
Через час Берестов приносит ему чай в алюминиевой кружке. Горячий, крепкий, с сахаром. Саша берет кружку и чувствует, как тепло разливается по груди.
— Спасибо, товарищ прапорщик.
— Не за что, — Берестов садится рядом на землю, достает папиросы, сворачивает козью ножку. — Как служба, Громов?
— Нормально, — отвечает Саша. И удивляется тому, что говорит это искренне.
— А свинарник? — в голосе прапорщика проскальзывает усмешка.
Саша кривится, но улыбается:
— Привыкаю.
— То-то же, — Берестов затягивается, выпускает дым. — В армии надо привыкать ко всему. И к свинарнику, и к степи, и к сапогам. А сапоги, помню, в сорок третьем… — он замолкает, смотрит вдаль, туда, где исчезает горизонт. — Ладно. Байки потом. Допивай, и на пост.
Саша допивает чай, отдает кружку и снова идет к столбам. Он идет и думает о том, что этот прапорщик все время обрывает себя на полуслове. Каждый раз, когда он начинает говорить о войне, о том, что было в сорок третьем, он умолкает, словно бережет что-то важное. И Саше становится интересно. Что же там такое он видел, что не может рассказать сразу?
День проходит в тишине. Самолеты бомбят мишени, и где-то на полигоне рвутся бомбы — звук доносится приглушенный, словно через вату. К вечеру ветер стихает, и степь заливается закатным светом. Саша стоит на посту и смотрит, как солнце уходит за горизонт, окрашивая небо в багровые, оранжевые и лиловые тона. Красиво. Непривычно красиво. В Москве он никогда не видел таких закатов.
Когда они возвращаются в часть, уже темно. Саша идет рядом с Берестовым, и они молчат. У ворот их встречает Боб.
— Ну как, москвич, не сдох? — спрашивает Боб, хлопая его по плечу.
— Почти, — улыбается Саша. — Но завтра я снова пойду.
Берестов, проходя мимо, останавливается:
— Громов. Завтра утром зайдешь ко мне. Есть разговор.
— Есть, — отвечает Саша. – Василий Иванович, а можно спросить?
- Давай.
- Откуда у вас фамилия такая?
— Отец мой был лесником. В Саратовской губернии. Говорил: «Береста — она живая. Дерево бережёт. И ты, сынок, людей береги». Я и берегу. Всю жизнь
Саша идет в казарму, садится на кровать и снимает сапоги. Ноги болят, на пятках уже налились мозоли. Он достает из тумбочки портянки и смотрит на них. Мокрые, грязные. Он вспоминает, как Берестов смотрел на его сапоги в день прибытия, и ему становится неловко.
Саша встает, идет в умывальник, моет портянки, выжимает их, кладет сушиться на батарею. Потом берет щетку и начинает чистить сапоги. Сначала плохо, неумело, смазывая ваксу и размазывая грязь. Но потом его руки привыкают, и впервые он чистит их до тусклого блеска. Впервые за две недели.
Ложась спать, он думает о Берестове. Что тот хотел ему сказать завтра? И почему внутри, в груди, появляется странное чувство? Он еще не знает, но он уже начинает уважать этого сухого, молчаливого человека в кожанке, который прошел войну, который видел смерть и все равно остался добрым. И ему хочется стать таким же. Хотя бы чуточку.
— Эй, москвич, — сонно бормочет Боб с соседней койки. — Ты сапоги-то почистил?
— Почистил, — тихо отвечает Саша.
— Молодец. Спи, завтра новый день.
Саша закрывает глаза. За окном воет ветер. Степь живет своей жизнью. И он, Саша Громов, начинает в нее вживаться.
ГЛАВА ПЯТАЯ. «СТОЛОВАЯ И ЕЕ ХРАНИТЕЛЬНИЦА».
Ноябрь 1968 года. Солдатская столовая. Шесть часов утра.
Ноябрь в калмыцкой степи — месяц самый тоскливый. Летний зной уже ушел, но зимние морозы еще не пришли. Стоит серая, промозглая слякоть, когда небо висит над головой низким свинцовым покрывалом, а земля превращается в липкую грязь, которая налипает на сапоги тяжелыми комьями. Ветер дует с севера, пронизывающий, ледяной, и даже в казарме, где топится железная печка-буржуйка, холод пробирает до костей. Степь в такую погоду становится не просто пустой, а враждебной — серой, унылой, безжизненной, и кажется, что она тянется до самого края света, где нет ничего, кроме тоски и одиночества.
Но есть в части одно место, где всегда тепло и уютно. Где пахнет не мастикой и хлоркой, а свежим хлебом, луком, картошкой и еще чем-то сладким, домашним, что заставляет сердце биться чаще, а в горле — появляться комок. Это солдатская столовая. Небольшое одноэтажное здание из белого кирпича, с высокими окнами, из которых всегда струится желтый, теплый свет. Внутри — длинные деревянные столы, покрытые клеенкой, и скамейки, отполированные за многие годы солдатскими задами. У входа — рукомойник, железный, с ведром для грязной воды, и зеркало в треснутой раме.
Столовую держит Зинаида Павловна Коваленко — жена капитана Белова. Тетя Зина, как зовут ее солдаты за глаза. Ей под сорок, она полная, добродушная женщина с круглым лицом и вечно красными от пара руками. Она приехала в часть вместе с мужем из Киева пять лет назад и с тех пор стала здесь главным человеком. Не капитаном, не старшиной, а именно ей — тете Зине — солдаты доверяли свои тайны, жаловались на службу, просили передать письма домой, а она, в свою очередь, жалела их, кормила, подкармливала и ругала так же ласково, как мать.
Саша Громов входит в столовую в шестом часу утра. За окном еще темно, только далеко на востоке начинает сереть небо. В столовой уже горят лампы, тепло разливается по комнате, и пахнет кашей — гречневой, рассыпчатой, с маслом. Саша садится за стол, кладет перед собой алюминиевую миску и ждет. Рядом плюхается Боб, за ним — Саид Магомедов, с которым они уже подружились после того, как Саша помог ему с русским языком.
— Сегодня воскресенье, — говорит Боб, потирая руки. — Чуешь, чем пахнет?
Саша принюхивается. Сквозь запах каши и чая пробивается что-то знакомое — сладкое, маслянистое, с привкусом ванили и яблок.
— Пирожки, — выдыхает он. — Тетя Зина печет пирожки.
— Точно, — улыбается Боб. — По воскресеньям и праздникам. Пальчики оближешь. Она нас, салаг, любит. Говорит, ее сын тоже где-то служит, в Забайкалье. Так что мы для нее — как дети.
Из кухни доносится звон посуды, и в проеме появляется тетя Зина. Она в белом халате, повязанном поверх платья, в накрахмаленном чепце. В руках у нее большой поднос, доверху заставленный пирожками — румяными, золотистыми, с пышащим паром. Она ставит поднос на стол перед солдатами, и воздух взрывается ароматом.
— Налетай, хлопцы, — говорит она с мягким украинским говором. — Пирожки с яблоками и капустой. Кто хочет чаю — наливай сам. Сашок, ты чего такой бледный? Не высыпаешься?
Саша поднимает на нее глаза и чувствует, как тепло разливается в груди. Тетя Зина смотрит на него с материнской заботой, и он вдруг вспоминает маму, которая тоже так смотрела, когда он болел или не высыпался.
— Сплю, тетя Зина, — отвечает он. — Спасибо за пирожки.
— Ешь, ешь, — машет она рукой. — Ты худой, как щепка. Гляди, ветром сдует. А у нас служба, солдату силы нужны.
Она подходит к столу, ставит перед Сашей кружку с чаем, кладет сахар-рафинад прямо в кружку и, наклонившись, тихо говорит:
— Ты не стесняйся, если что надо. Приходи в любое время. Я тебя накормлю. И письма маме пиши. Я вижу, ты скучаешь.
Саша кивает, откусывает пирожок, и на мгновение кажется, что он снова дома, на московской кухне, где мама ставит перед ним чашку чая и спрашивает, как дела. Но он не плачет. Он просто жует пирожок и чувствует, как что-то внутри оттаивает.
— Тетя Зина, — говорит он вдруг. — А что, в войну тоже солдатам пирожки пекли?
Тетя Зина замирает. Ее лицо на мгновение становится серьезным, почти печальным. Она смотрит куда-то вдаль, поверх голов солдат, и тихо говорит:
— Пекли, Сашок, пекли. Моя мама пекла, когда немцы под Киевом стояли. Напекет пирожков, спрячет в погреб, а сама — к раненым, в госпиталь. Я маленькая была, а помню. Пирожки — это память, милый. Память о доме, о семье. Потому я и пеку. Чтобы вы знали, что есть место, где вас ждут.
Она вытирает руки о передник и уходит на кухню. Саша сидит, смотрит на дымящуюся кружку с чаем, и думает о том, что она сказала. Пирожки — память. Как сапоги — память. Как форма — память. Все, что их окружает, имеет свою историю, свою глубину. А он, Саша Громов, этого раньше не замечал.
За завтраком в столовой шумно. Солдаты смеются, обсуждают вчерашнюю службу, кто-то ругается из-за того, что не хватило хлеба. Но Саша сидит и думает о своем. Он смотрит на свои сапоги — сегодня они чистые, начищенные с вечера. Смотрит на форму — сегодня она выглажена, пусть и не идеально, но уже лучше, чем в первые дни. И ему хочется, чтобы кто-то знал об этом. Чтобы кто-то увидел, что он меняется.
После завтрака Боб хлопает его по плечу:
— Ты чего такой задумчивый, москвич? Пирожки не понравились?
— Понравились, — улыбается Саша. — Очень. Тетя Зина — золото.
— То-то же, — смеется Боб. — Ладно, беги, собирайся. Сегодня на полигон. Прапорщик Берестов тебя ждет. Говорит, будет учить тебя коней седлать.
Саша встает, быстро допивает чай и бежит в казарму. В голове крутится одна мысль: «Кони. Надо же. А я еще никогда не видел живых коней». И ему становится любопытно. Что там, в этой конюшне? И что за кони такие — Белый, Немлат, Быстрый и Маня? Может быть, это не так страшно, как свинарник. Может быть, это даже интересно.
— Боб, а что за кони? — спрашивает он на бегу.
— А ты увидишь, — улыбается Боб. — Увидишь. Немлат — старый, мудрый. С ним легко. Белый — норовистый. Быстрый — быстрый. А Маня — кобыла, добрая, как тетя Зина. Ты с ними подружись — и они тебя не подведут. Особенно Немлат. Он всех новичков любит. Не то что свиньи.
Саша смеется. Впервые за долгое время он смеется искренне, громко. И ему кажется, что армия — это не только свинарник и вонь. Это еще и друзья, и пирожки, и лошади, и старый прапорщик, который обещал ему что-то важное рассказать.
Он выходит на плац, и степной ветер бьет ему в лицо. Но сегодня он не щурится. Он смотрит вдаль, на горизонт, и чувствует, как в нем просыпается что-то новое. Что-то, чего он никогда не чувствовал в Москве. Это странное чувство, смесь гордости и свободы.
Он идет к конюшне, и в груди у него легко и тепло. Как от маминых пирожков.
ГЛАВА ШЕСТАЯ. «МИШЕНИ И КАПОНИРЫ».
Июнь 1969 года. Авиационный полигон. Четыре километра от части. Двенадцать часов дня.
Лето в Калмыкии — время жестокое и беспощадное. Степь превращается в раскаленную сковороду, где воздух дрожит от зноя, а горизонт плывет миражами, в которых видятся то озера, то рощи, то города — обманчивые, ускользающие, словно призраки. Солнце висит над головой белым ослепительным шаром, и от него не спасает ни ветер, ни тень — потому что тени здесь просто нет. Только бескрайняя равнина, усыпанная сухой колючей травой, которая за лето выгорает до состояния желтой соломы. Земля растрескивается на мелкие плитки, и каждый шаг отдается глухим стуком по твердой корке. Температура поднимается до сорока градусов в тени, а тени, как назло, почти нет. Только в редких оврагах, где земля уходит вниз, можно перевести дух.
Полигон в такую жару — это ад. Настоящий ад, созданный руками самих солдат. Здесь, в степи, на площади четыре на пять километров, расставлены мишени для авиационных стрельб и бомбометаний. Танки, сделанные из фанеры и досок, с нарисованными башнями и траками. Самолеты — макеты из дерева, с крыльями из тонкой фанеры, которые колышутся на ветру. Ракеты — длинные конусы из обшивочной доски, покрашенные в серый цвет. Капониры — укрытия для техники — тоже из дерева: толстые бревна, привезенные откуда-то издалека, связанные вручную и врытые в землю. Вся эта деревянная армия стояла в степи, ожидая удара с воздуха.
Саша Громов сегодня в бригаде строителей. Вместе с Бобом, Саидом и еще тремя солдатами он работает над восстановлением капонира, который прошлые стрельбы превратили в груду щепок. Работать в такую жару — невыносимо. Пот заливает глаза, ватник, который приходится носить по инструкции, промокает насквозь и становится тяжелым, как свинец. Руки болят от пилы и топора, спина ноет от того, что приходится таскать бревна, которые нагрелись на солнце до такой степени, что их невозможно взять голыми руками.
— Навались! — кричит сержант Гаврилов, стоя на бруствере капонира. — Еще десять бревен, и будем крепить! Живее, салаги! Вас что, бабы дома испортили?
Саша подхватывает конец бревна, которое тащит Боб. Бревно тяжелое, пахнет смолой и раскаленным деревом. Они втаскивают его наверх, укладывают на место, и Саша чувствует, как мышцы спины сводит судорогой.
— Давай, давай, — говорит Боб, вытирая пот рукавом. — Еще четыре, и перекур. У тебя вода есть?
— Есть, — тяжело выдыхает Саша. — Вон, фляжка на поясе. Но она уже теплая.
— Пей, — советует Боб. — В такой жаре надо пить. А то сляжешь с тепловым ударом — потащат в медпункт, а там капитанша Белова уколы ставить будет. Она у нас строгая.
Саша делает несколько глотков теплой воды, которая отдает металлом, и возвращается к работе. Они втаскивают четвертое бревно, пятое. Руки стираются в кровь, ладони покрываются мозолями, но он не останавливается. Он уже научился терпеть. Научился не ныть. Научился работать, даже когда кажется, что сил больше нет.
— Громов! — голос Берестова доносится откуда-то снизу. — Спускайся сюда. Поможешь с чертежами.
Саша спускается с капонира, снимает ватник и идет к прапорщику. Тот сидит в тени грузовика, разложив на капоте большие листы ватмана с чертежами. На чертежах — новые мишени. Ракеты, самолеты, танки, расположенные по схеме, с точными координатами.
— Смотри, — говорит Берестов, указывая пальцем на чертеж. — Завтра привезут новые доски. Надо собрать три макета ракет. Здесь и здесь. По этим размерам. Справишься?
Саша вглядывается в чертеж. Цифры, линии, углы. Он вспоминает школу, черчение, которое он всегда любил. Это проще, чем таскать бревна. Гораздо проще.
— Справлюсь, товарищ прапорщик, — отвечает он.
— Молодец, — кивает Берестов. — Садись, разбирай. Я пока пойду, проверю, как там Бобров с капониром управляется. Если что — зови.
Берестов уходит, а Саша садится на землю, прислонившись спиной к теплому колесу грузовика, и начинает разбираться в чертежах. Он мысленно собирает конструкцию: основание, корпус, головная часть. Считает доски, гвозди, время. И вдруг понимает, что это приятно. Работа руками, когда нужно приложить не силу, а ум, — это то, что он умеет.
Через час подходит Боб. Он усталый, потный, но довольный.
— Ну как, москвич? — спрашивает он. — Выдюжил?
— Выдюжил, — улыбается Саша. — Я тут чертежи разобрал. Сейчас покажу.
Он показывает Бобу схему, объясняет, как собрать макет. Боб смотрит с уважением.
— А ты ничего, — говорит он. — Из тебя может выйти толк. Даже воняющий свинарник ты уже выдерживаешь. А тут — чертежи. Умный.
— Умный, — усмехается Саша. — Но не сильный.
— Сила — дело наживное, — пожимает плечами Боб. — Главное — голова. А ты с головой — порядок. Ладно, пошли, обедать. Тетя Зина передала, что есть борщ. Свежий. И пирожки. Она про тебя спрашивала, говорит, ты бледный, недоедаешь.
Саша встает, складывает чертежи и идет к грузовику. В голове — мысли о чертежах, о дереве, о том, как он будет собирать ракеты завтра. И он чувствует, что это его место. Его. Не свинарник, не казарма, а именно здесь — на полигоне, среди фанерных танков и деревянных самолетов, под палящим солнцем, которое жжет кожу, но не ломает дух.
Обед они проводят в тени грузовика. Тетя Зина, как всегда, передала полный котелок борща, густого, с мясом, сметаной и чесноком. Саша ест медленно, смакуя каждый кусок, и думает о том, как изменилась его жизнь за последний год. Он больше не тот нежный маменькин сынок, который боялся запаха свинарника. Он — солдат. Он строит мишени, он работает в степи, он чистит сапоги по вечерам. И в этом есть что-то правильное.
— Сашок, — говорит Боб, когда они докушивают обед. — А правда, что ты завтра с прапорщиком в конюшню идешь?
— Правда, — кивает Саша. — Он обещал научить меня седлать коней.
— Ну, тогда ты счастливчик, — ухмыляется Боб. — Кони — это тебе не боровы. Они умные, чувствуют человека. Особенно Немлат. Он с тобой подружится — жизнь на полигоне станет легче.
— Легче? — переспрашивает Саша.
— Ага, — кивает Боб. — Будешь на нем объезжать периметр — и время быстрее летит. И не так жарко. Ветер в лицо, степь кругом — красота. А ты пока этого не понял. Но поймешь. Обязательно поймешь.
Саша улыбается. Он смотрит вдаль, на горизонт, где степь сливается с небом, и думает о завтрашнем дне. О конях. О том, как он сядет на Немлата и поедет по степи. И ему становится легко и свободно.
К вечеру, когда работа заканчивается, они собирают инструменты и грузятся в кузов грузовика. Машина трясется по ухабистой дороге, поднимая облака пыли. Саша сидит на бревне, смотрит на закат, который окрашивает степь в золотой и красный цвета, и чувствует усталость — приятную, настоящую, заслуженную.
— Слушай, Боб, — говорит он. — А что, если я захочу остаться в армии?
Боб удивленно смотрит на него, потом улыбается:
— Раньше надо было думать, москвич. А теперь — служи давай. А остаться — решишь потом. Время покажет.
Саша замолкает. Он знает, что это странная мысль. Он ненавидел армию, ненавидел эту степь, эти сапоги, эту форму. Но сейчас, когда он смотрит на закат и чувствует ветер, он понимает, что что-то изменилось. Изменилось в нем. И он еще не знает, что это, но он готов это принять.
Грузовик въезжает в ворота части. Саша спрыгивает на землю, поправляет ремень и идет в казарму. Впереди — вечерняя поверка, ужин, и сон — глубокий, крепкий, без сновидений. Он заслужил этот сон.
И завтра будет новый день. И новый труд. И новые открытия.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. «КОНЮШНЯ И НЕМЛАТ».
Июль 1969 года. Военный городок. Конюшня. Шесть часов утра.
Июль в Калмыкии — месяц самого свирепого зноя. Даже в шесть утра, когда солнце только начинает подниматься над горизонтом, воздух уже горячий, сухой, обжигающий горло. Степь застыла в неподвижности, ни травинка не колышется, только где-то далеко, на летном поле, слышен гул авиационных двигателей — самолеты готовятся к утренним вылетам. Над землей висит марево, и в этом мареве все предметы кажутся расплывчатыми, нереальными, словно сон, который вот-вот рассеется.
Но для Саши Громова это не сон. Это реальность. Он стоит у входа в конюшню — длинное низкое строение из ракушечника, с покатой крышей, крытой шифером. От конюшни пахнет сеном, навозом и лошадьми — запах терпкий, густой, но в нем нет той тошнотворной вони, как в свинарнике. В этом запахе чувствуется жизнь, движение, сила.
— Входи, не бойся, — говорит за спиной голос Берестова. — Кони тебя ждут.
Саша оборачивается. Прапорщик стоит в своей неизменной кожанке, с папиросой в зубах, и смотрит на него с легкой усмешкой. В руках у него уздечка и седло — потертое, замасленное, но крепкое.
— Товарищ прапорщик, я никогда не имел дела с лошадьми, — признается Саша.
— А никто не имеет, пока не попробует, — философски замечает Берестов. — Я тоже в сорок третьем впервые на коня сел. Под Харьковом. Немцы наступали, а у нас лошадей нагнали — необъезженных, диких. Садись и скачи, сынок. Не скажешь — убьют. Так что привыкай. В жизни все в первый раз.
Он открывает дверь, и Саша шагает внутрь. Внутри конюшни прохладно и сумрачно. Свет проникает через узкие окна-бойницы, выходящие на юг, и в этом свете танцуют пылинки сена. Стойла — деревянные перегородки, за которыми слышно фырканье и перестук копыт. Саша проходит вперед и видит их. Четыре лошади. Четыре разных характера, четыре разных судьбы.
Первый — Белый. Крупный, статный жеребец масти инея, почти белый, с черными глазами и раздувающимися ноздрями. Он стоит в стойле, перебирает ногами и косит глазом на Сашу — настороженно, недоверчиво. Белый известен в части своим норовистым характером. Он не любит чужих, может лягнуть, укусить, сбросить седока. С ним работают только опытные солдаты.
Второй — Быстрый. Молодой, стройный гнедой жеребец, с живыми, блестящими глазами. Он нетерпеливо бьет копытом о землю, словно требует действия, движения. Его называют Быстрым неспроста — он действительно быстр, как ветер, и скакать на нем — одно удовольствие. Но для новичка он слишком горяч.
Третий — Маня. Небольшая, коренастая кобыла, серой масти, с добрыми, спокойными глазами. Она стоит в стойле и жует сено, совершенно не обращая внимания на происходящее. Маник — так ее называют между собой солдаты — это лошадь для всех. Для возки, для работы, для спокойной езды. Она терпелива, незлобива и, как говорят в части, «понимает человека с полуслова». Тетя Зина часто приносит ей кусочки сахара и огрызки яблок, и Маня благодарно фыркает и тычется носом в руку.
Четвертый — Немлат. Он стоит в дальнем стойле, и Саша видит его не сразу. Старый, мудрый конь темно-гнедой масти, почти черный, с сединой на морде и ушах. Его глаза — большие, темные, с поволокой — смотрят на Сашу с таким спокойствием и достоинством, что у Саши перехватывает дыхание. Немлат не фыркает, не бьет копытом. Он просто стоит и смотрит. И в этом взгляде — целая жизнь.
— Это Немлат, — говорит Берестов, подходя ближе. — Старший здесь. Ему уже семнадцать лет. Служил еще в пятьдесят третьем, в армии. Мудрый, терпеливый. С ним ты и будешь работать.
— Он не укусит? — осторожно спрашивает Саша.
— Он — умный, — отвечает Берестов. — Он тебя чувствует. Если ты боишься — он это видит. Но он не злой. Он ждет. Просто подойди, протяни руку. Пусть понюхает.
Саша делает шаг вперед. Рука его дрожит. Он протягивает ладонь к морде Немлата. Конь наклоняет голову, ноздри его расширяются, он вдыхает запах Саши, теплый, влажный. Потом он слегка касается губой ладони и фыркает — спокойно, одобрительно.
— Видишь? — улыбается Берестов. — Принял. Он тебя принял. Теперь ты ему доверяешь, он — тебе. Так и служат. Доверие.
Саша чувствует, как по спине пробегает дрожь. Не от страха — от волнения. Он стоит рядом с большим, сильным животным, которое может его убить одним ударом копыта, но вместо этого оно просто смотрит на него и ждет. И Саша понимает, что это тоже — армия. Не только сапоги, портянки и свинарник. Это еще и вот такие моменты. Тихие, настоящие, когда человек и конь смотрят друг на друга и понимают без слов.
— Седлай, — командует Берестов, подавая седло. — Я покажу, как.
Он учит Сашу надевать седло, подтягивать подпругу, затягивать ремни. Руки у Саши дрожат, но он старается, повторяет каждое движение. Немлат стоит смирно, позволяет делать с ним все, что нужно. Когда седло затянуто, Берестов хлопает коня по крупу и говорит:
— А теперь — в седло. Не бойся, я придержу.
Саша берется за луку седла, ставит ногу в стремя и пробует подняться. У него не получается — сапог соскальзывает, он падает на землю, ударяясь коленом. Немлат поворачивает голову, смотрит на него со странным выражением — словно спрашивает: «Ну что, салага, будем учиться?».
— Еще раз, — говорит Берестов. — Смелее. Кони чувствуют неуверенность.
Саша поднимается, отряхивается, снова ставит ногу в стремя, подтягивается и наконец оказывается в седле. Немлат стоит смирно. Саша сидит верхом, сжимая поводья в руках, и чувствует, как под ним живое, теплое тело. Сердце его бьется быстро, но это не страх — это восторг.
— Хорошо, — одобряет Берестов. — Теперь — вперед. Шагом. Потихоньку. Я рядом пойду.
Конюшня открывается настежь, и Немлат шагает на улицу. Саша сидит в седле, боясь пошевелиться, и чувствует, как теплый ветер касается его лица. Степь открывается перед ним во всей своей красе: бескрайняя, золотая, с низкими холмами и далекими силуэтами самолетов на горизонте. Немлат идет спокойно, ровно, и в его походке чувствуется уверенность и сила.
— А что, товарищ прапорщик, — говорит Саша, стараясь говорить ровно. — А на войне вы тоже на лошадях ездили?
Берестов замедляет шаг. Он вынимает папиросу, прикуривает, выпускает дым в небо.
— На войне, — тихо говорит он. — В сорок третьем, когда мы прорывались под Харьковом, мне дали коня. Обычную крестьянскую лошадь, которую нашли в разбитой деревне. Без седла, без уздечки — веревка на шее. Я на ней скакал два дня. Она меня спасла. Довезла до своих. А потом пала от ран. Я ее похоронил. Сам. В степи.
Он замолкает. Саша видит, как его лицо становится жестче, суше, словно он снова переживает тот момент.
— С тех пор я коней уважаю, — продолжает Берестов. — Они не предают. В отличие от людей. Запомни это, Громов. Кони — братья наши меньшие. И если ты с ними подружишься — они не дадут тебе пропасть.
Немлат фыркает, словно подтверждая слова прапорщика. Саша гладит его по теплой шее, и впервые за долгое время чувствует, что он здесь, в этой степи, среди этих людей и лошадей, на своем месте.
— Я запомню, товарищ прапорщик, — тихо говорит он. — Спасибо.
Они едут по степи. Солнце поднимается все выше, заливая землю золотым светом. И Саша знает, что этот день он запомнит навсегда. День, когда он сел на коня впервые в жизни. День, когда он понял, что армия — это не только наказание, но и возможность стать кем-то большим. Чем он был раньше. Чем он мог стать, если бы остался в Москве.
К вечеру, когда они возвращаются в конюшню, Саша уже не боится садиться в седло. Он делает это уверенно, легко. И Немлат, старый мудрый конь, стоит смирно, ожидая его. В глазах коня — понимание. И Саша, глядя в них, чувствует, что он больше не чужой в этой части. Он свой.
— Завтра — снова на полигон, — говорит Берестов, когда они заходят в казарму. — Будем мишени ставить. Немлат будет твоим напарником.
— Есть, — отвечает Саша.
Он идет к своей койке, снимает сапоги — сегодня они чистые, потому что он чистил их утром, как учил Берестов. В голове — степь, Немлат и слова прапорщика о том, что кони не предают. И Саша верит ему. Потому что он видел этот взгляд — мудрый, спокойный, полный доверия. И он хочет, чтобы его тоже уважали. Так же, как уважают Немлата.
Он ложится спать, и впервые за долгое время не думает о доме. Он думает о завтрашнем дне. О полигоне. О том, как они с Немлатом поедут вместе по степи. И ему становится легко и спокойно. Как никогда раньше.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ. «ПЕРВЫЙ НАРЯД».
Июль 1969 года. Авиационный полигон. Восемь часов утра.
Солнце уже поднялось над степью, но жара еще не наступила. Утро было ясным, прозрачным, с легким ветерком, который доносил запах полыни и нагретой земли. Небо — высокое, бесконечное, без единого облачка. В такой день хочется жить, дышать, двигаться. Но для Саши Громова этот день начинался с ответственности. Ему впервые предстояло выехать на полигон самостоятельно, верхом на Немлате, для проверки мишеней после вчерашних бомбометаний.
Он стоял у конюшни, держа Немлата под уздцы, и чувствовал, как сердце колотится о ребра. Прапорщик Берестов дал ему четкое задание: объехать западный сектор, проверить сохранность макетов самолетов и танков, доложить о повреждениях. Саша повторял про себя маршрут, координаты, номера мишеней, но мысли то и дело улетали в сторону.
— Ну что, Громов, — сказал Берестов, подходя к нему. — Готов к первому самостоятельному выезду?
— Так точно, товарищ прапорщик! — выпалил Саша, стараясь, чтобы голос звучал уверенно.
Берестов усмехнулся, достал папиросу, закурил.
— Смотри, — сказал он, выпуская дым. — Немлат — конь умный. Он сам знает дорогу. Ты ему просто доверься. Не дергай поводья, не пинай бока. Если что — он тебя привезет. Понял?
— Понял, товарищ прапорщик.
— Тогда — вперед. Вернешься через два часа. Не опаздывай. Тетя Зина обед готовит, борщ с мясом. Если опоздаешь — остынет.
Саша улыбнулся, поправил на Немлате седло, проверил подпругу, подтянул стремена. Немлат стоял смирно, только уши его поворачивались, ловя звуки степи. Саша взялся за луку, поставил ногу в стремя, легко поднялся и сел в седло. Конь под ним вздохнул глубоко, словно готовясь к долгой дороге.
— Пошли, Немлат, — тихо сказал Саша, тронув поводья.
Конь шагнул вперед, и они выехали за ворота части. Степь открылась перед ними во всей своей красе: бескрайняя, золотая, с редкими кустиками полыни и перекати-поля. Где-то вдалеке, на горизонте, виднелись силуэты мишеней — деревянные танки, самолеты, ракеты, которые ждали своего часа. Саша прищурился, вспоминая карту, которую показывал Берестов.
— Налево, Немлат, — сказал он, чуть натянув левый повод.
Конь послушно свернул и пошел по едва заметной тропе, которая вела в западный сектор. Саша сидел в седле, чувствуя, как под ним мерно перекатываются мощные мышцы лошади. Ноги его уже привыкли к движению, спина держалась ровно. Он поймал себя на мысли, что это приятно. Даже больше — это кайф. Ветер в лицо, солнце, простор, и он — хозяин этой степи, хотя бы на два часа.
Они ехали молча. Саша смотрел по сторонам, проверял мишени. Первый макет танка был цел — фанерный корпус стоял на своем месте, нарисованная башня смотрела на запад. Саша отметил в блокноте: «Танк №3 — без повреждений». Второй макет самолета тоже уцелел, хотя на левом крыле слегка облезла краска. «Самолет №7 — незначительные повреждения краски», — записал Саша.
Они ехали дальше, и Саша чувствовал себя все увереннее. Немлат шел ровно, спокойно, лишь иногда фыркал, когда на пути попадались большие кусты или ямы. Саша гладил его по теплой, чуть влажной шее и тихо разговаривал с ним:
— Спасибо тебе, друг. Ты у меня самый лучший. Я ведь раньше и не думал, что лошади такие умные. А ты — прям как человек. Понимаешь меня.
Немлат поводил ушами, словно слушая, и шел дальше. Саша улыбнулся и вдруг понял, что он не просто выполняет задание. Он наслаждается. Ему хорошо здесь, в этой степи, на этом коне, в этой форме. Он чувствует себя частью чего-то большого, настоящего, важного.
Они доехали до крайней точки маршрута — до ракетной площадки, где стояли три макета ракет, собранных Сашей и его бригадой. Саша слез с коня, привязал его к столбу, подошел к мишеням и внимательно осмотрел их. Одна из ракет была сбита с места и лежала на боку. Корпус треснул, краска облупилась.
— Плохо, — пробормотал Саша, делая пометку. — Ракета №2 — серьезные повреждения. Требуется восстановление.
Он собрался уже садиться обратно в седло, когда заметил, что Немлат стоит настороженно, навострив уши и глядя куда-то в сторону. Саша проследил за его взглядом и увидел вдалеке пыль — она поднималась клубами, и в ней смутно угадывалась фигура всадника. Саша напрягся. По инструкции, в это время на полигоне никого не должно быть, кроме него.
— Немлат, — тихо сказал он, подходя к коню. — Ты что-то видишь?
Немлат фыркнул и переступил с ноги на ногу. Саша быстро вскочил в седло, взял поводья покрепче и поехал навстречу незнакомцу. Он не знал, кто это — свой или чужой, но сердце билось часто, и рука сама легла на кобуру с пистолетом, которая висела на поясе (Берестов настоял, чтобы он брал оружие на всякий случай).
Когда расстояние сократилось, Саша увидел, что это пожилой мужчина в гражданской одежде — выцветшей рубахе, стоптанных сапогах, с всклокоченной бородой. Он сидел на низкой, коренастой лошадке и двигался медленно, с трудом, словно был болен или пьян. Саша окликнул его:
— Эй, стой! Ты кто? Почему на полигоне?
Мужчина поднял голову и остановил лошадь. Саша подъехал ближе и увидел его глаза — мутные, усталые, с красными прожилками. Мужчина был явно нездоров — лицо его горело, руки тряслись.
— Сынок, — сказал он хрипло. — Я из соседнего хотона. Еду на станцию, к врачу. А тут полигон ваш — я не знал, что нельзя. Прости, ради бога. Мне плохо совсем.
Саша помедлил. Он смотрел на этого человека и видел в нем не нарушителя, а просто больного старика, который случайно забрел на территорию. Инструкция требовала задержать его, вызвать патруль, но сердце подсказывало другое.
— Ты как сюда попал? — спросил Саша, стараясь говорить строго. — Тут же ограждение.
— Ограждение, — усмехнулся мужчина. — Дыра там, за оврагом. Местные знают. Мы всегда через нее ходим. Только сегодня я ослаб, сбился с пути. Ты уж прости, служивый. Не губи.
Саша задумался. Вспомнил рассказы Берестова о том, что главное — не слепо следовать инструкциям, а поступать по-человечески. Он посмотрел на Немлата, который стоял спокойно, но внимательно следил за незнакомцем.
— Ладно, — сказал Саша. — Сейчас я тебя выведу. Садись на мою лошадь, поедешь к хотону. А то на своей ты далеко не уедешь.
— Да как же я, сынок, — замялся старик. — А ты? Ты же службу несешь.
— А я пешком пойду, — сказал Саша. — Тут недалеко. Километра три до части. А ты поедешь к хотону, а коня оставишь у ворот, я за ним приду. Давай, давай, не спорь.
Старик слез со своей лошади и с трудом забрался на Немлата. Саша взял его лошадь под уздцы и развернулся в сторону части. Старик, сидя на Немлате, смотрел на него с благодарностью.
— Спасибо тебе, сынок. Дай бог тебе здоровья.
— Езжай, — сказал Саша. — И больше на полигон не ходи. А то в следующий раз — патруль.
Старик кивнул, тронул поводья, и Немлат послушно пошел вперед — спокойно, ровно, словно понимал, что везет больного человека. Саша смотрел им вслед, чувствуя странное тепло в груди. Он только что сделал то, что считал правильным. Он нарушил инструкцию, но поступил по-человечески. И почему-то ему казалось, что Берестов его за это не осудит.
Он шел пешком, ведя за собой чужую лошадь, смотрел на степь и думал о том, как странно устроена жизнь. Еще полгода назад он ненавидел эту степь, этих лошадей, эту форму. А теперь он готов был идти по ней пешком, только чтобы помочь другому человеку. Что-то в нем изменилось. Навсегда.
В части его встретил Боб. Увидев Сашу, который вел чужую лошадь, он удивленно присвистнул:
— Ого, москвич! Ты где это коня раздобыл? И где Немлат?
— Долгая история, — устало улыбнулся Саша. — Пошли к прапорщику, расскажу.
Они пошли в канцелярию, где сидел Берестов и заполнял какие-то бумаги. Саша рассказал все — и про старика, и про его болезнь, и про то, что отправил его на Немлате к хотону. Берестов слушал молча, не перебивая. Когда Саша закончил, он посмотрел на него долгим, внимательным взглядом.
— Ты знаешь, что нарушил инструкцию? — спросил он.
— Знаю, — тихо ответил Саша.
— И все равно отправил?
— Отправил, товарищ прапорщик. Не мог я его там оставить. Он же человек. Больной.
Берестов помолчал, потом медленно встал из-за стола, подошел к Саше и положил руку ему на плечо.
— Молодец, — сказал он. — Правильно сделал. Инструкция — она для дураков. А ты — человек. Я горжусь тобой, сынок.
Саша почувствовал, как к горлу подступил комок. Он хотел что-то сказать, но не смог. Только кивнул.
— Иди отдыхай, — сказал Берестов. — Немлат уже вернулся. Я видел, он у ворот стоит. Иди, забери его. И накорми, беднягу.
Саша вышел из канцелярии и пошел к воротам. Немлат стоял там, все такой же спокойный и усталый. Саша подошел к нему, обнял за шею, прижался щекой к теплой морде.
— Спасибо тебе, друг, — прошептал он. — Ты у меня самый лучший.
Немлат фыркнул и ткнулся носом в плечо Саши. И в этот момент Саша понял, что у него есть настоящий друг. Не просто сослуживец, не просто конь — друг. Верный, преданный, который никогда не предаст.
Он отвел Немлата в конюшню, расседлал, накормил овсом, напоил водой. И, сидя на сене, гладя его по теплой спине, Саша чувствовал себя счастливым. Впервые за всю службу. По-настоящему счастливым.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. «КУРИЛКА. НАЧАЛО ИСТОРИИ».
Сентябрь 1969 года. Военный городок. Курилка. Двадцать два часа.
Сентябрь в Калмыкии — месяц переменчивый и капризный. Днем еще держится летнее тепло, солнце греет по-прежнему щедро, но к вечеру ветер меняет направление, и из степи приходит холод, сухой и колючий, с запахом далеких снегов. Небо становится выше и темнее, звезды зажигаются рано, крупные, яркие, и кажется, что до них можно дотянуться рукой. Степь затихает, только сухая трава шуршит под порывами ветра, да где-то вдалеке, на летном поле, слышен гул прогреваемых двигателей — ночная смена готовится к вылетам.
В казарме после вечерней поверки тихо. Солдаты заняты своими делами: кто-то пишет письма домой, кто-то читает старые газеты, кто-то просто лежит на койке и смотрит в потолок. Саша сидит на своей кровати, чистит сапоги — теперь это вошло у него в привычку, как утренний подъем или вечерний чай. Руки его двигаются уверенно, щетка скользит по хрому, наводя глянец. Рядом на тумбочке лежит письмо от мамы — он перечитывал его уже раз пять, и каждый раз в груди разливалось тепло.
«Сашенька, мой родной, — писала мама. — Как у тебя дела? Я так по тебе скучаю. Ты, наверное, уже привык к армии? Пиши, как твое здоровье. Мы с Анной передаем тебе привет. Она очень ждет твоего возвращения. Береги себя, сынок. Я молюсь за тебя каждую ночь».
Саша отложил письмо, провел рукой по лицу и вздохнул. Он скучал по маме. Скучал по дому, по Москве, по привычной жизни. Но странное дело — эта скука уже не была такой острой, как в первые месяцы. Она стала тихой, привычной, как фон, на котором разворачивается его новая жизнь. Жизнь, где есть Боб, Саид, тетя Зина, Немлат и, конечно же, прапорщик Берестов.
В дверь казармы постучали, и на пороге появился сам Берестов. Он окинул взглядом комнату, задержался на Саше и коротко бросил:
— Громов, выйди на минутку.
Саша поднялся, поправил ремень и вышел в коридор. Берестов стоял у стены, накручивая папиросу.
— Пойдем, — сказал он, кивая в сторону выхода. — Покурим на свежем воздухе. Разговор есть.
Они вышли из казармы и направились к курилке — небольшому деревянному навесу, стоящему позади здания, у самого забора. Здесь солдаты собирались по вечерам, чтобы перекурить, обсудить новости или просто посидеть в тишине. Под навесом было несколько самодельных скамеек, сколоченных из досок, и железная бочка, служившая пепельницей.
Саша сел на скамейку, Берестов присел рядом, достал кисет, ловко свернул папиросу, чиркнул спичкой. В темноте загорелся огонек, осветив на мгновение его лицо — усталое, морщинистое, но доброе. Он затянулся, выпустил дым в ночное небо и заговорил:
— Я за тобой наблюдаю, Громов, — сказал он негромко. — С самого первого дня. Ты изменился. Сильно изменился. Помню, как ты в свинарнике чуть не блевал, как на сапоги свои плевал, как на форму смотрел с брезгливостью. А теперь я вижу — ты их чистишь. Ты уважаешь себя. И это правильно.
Саша слушал молча, опустив глаза. Ему было и приятно, и немного неловко от этих слов.
— Спасибо, товарищ прапорщик, — сказал он тихо. — Я стараюсь.
— Стараешься, — кивнул Берестов. — Это видно. И я хочу тебе кое-что рассказать. Ты ведь все время спрашивал про войну. Про сорок третий. Про сапоги. Я молчал, потому что не каждому можно это рассказывать. Но тебе — можно. Ты уже готов.
Он замолчал, сделал еще одну затяжку, и в его глазах появилось то далекое, словно он смотрел сквозь время, сквозь годы, сквозь эту ночь и степь, туда, в прошлое, которое навсегда осталось с ним.
— В сорок третьем, — начал он медленно, — мы наступали под Харьковом. Мне тогда было восемнадцать. Я был такой же, как ты, — пацан, призванный по повестке, без отца, выросший у матери на руках. Мы шли по степи, такой же, как эта. Только там была война. Война, Громов. Не учения, не стрельбы, брмбометания учебные. Настоящая, кровавая.
Он снова затянулся, и дым поплыл вверх, растворяясь в темноте.
— Было это в конце августа. Жара стояла невыносимая. Мы шли уже три дня без воды, без еды, под непрерывным огнем. Многие падали, не доходя. А я шел. Потому что мать просила выжить. Потому что нельзя было сдаваться.
Саша слушал, затаив дыхание. Он боялся шевельнуться, чтобы не спугнуть этот голос, эту историю, которая только начинала разворачиваться.
— И вот в один из дней, — продолжил Берестов, — во время боя я потерял сапоги. Они провалились в воронку, залились грязью, и я их скинул, чтобы бежать быстрее. Глупость, конечно. В бою сапоги терять нельзя. Но мне было восемнадцать, я был дурак и не понимал, что такое солдатское снаряжение. Я думал, что это просто обувь. Так же, как ты думал в начале своей службы.
Он усмехнулся — горько, с болью.
— А потом был эпизод, который я запомнил на всю жизнь. Я шел босой, и ноги мои были в крови. Раскаленная земля, осколки, колючая проволока. Я не мог идти дальше. И тогда я встретил одного солдата. Старого, мудрого. Он посмотрел на меня и сказал: «Сынок, ты так далеко не уйдешь. Возьми мои сапоги. Они мне уже не нужны».
Берестов замолчал. Папироса догорела, и он щелчком отправил окурок в бочку.
— Он отдал мне свои сапоги, — сказал он тихо. — А сам пошел дальше. Босиком. Навстречу немцам. Он знал, что идет на смерть. И все равно отдал. И эти сапоги я проносил до самого Берлина. Я чистил их каждую ночь, даже когда у меня не было сил. Потому что они были не просто сапогами. Они были жизнью. Жизнью, которую мне подарил тот человек. И я не имел права относиться к ним плохо.
Он повернулся к Саше, и в темноте блеснули его глаза — влажные, но твердые.
— Ты понимаешь меня, Громов? — спросил он. — Ты, который вырос без отца, без мужской руки. Ты, которому мама с детства говорила, что ты у нее особенный. Это хорошо. Но теперь ты — солдат. И ты должен понимать цену вещам. Цену сапогам, которые могут спасти тебе жизнь. Цену форме, которая защищает тебя. Цену друзьям, которые идут с тобой рядом.
Саша сидел, не в силах вымолвить ни слова. Внутри него что-то переворачивалось, росло, ширилось. Он смотрел на этого старого солдата, который прошел через ад и сохранил человечность, и чувствовал, что сейчас происходит что-то важное. Что-то, что изменит его навсегда.
— Товарищ прапорщик, — сказал он наконец, и голос его дрогнул. — Я... я не знаю, что сказать. Я просто... спасибо.
— Не благодари, — покачал головой Берестов. — Это не я тебе рассказываю, это память. Память о том солдате, который отдал мне сапоги. Ты должен запомнить эту историю. И когда тебе будет трудно, когда захочется плюнуть на все и бросить сапоги под кровать, вспомни его. Вспомни, что есть вещи, которые дороже наших капризов. И тогда ты выдержишь. Все выдержишь.
Он встал, одернул кожанку и посмотрел на Сашу сверху вниз.
— А теперь иди, — сказал он. — Отдыхай. Завтра тяжелый день. Нужно будет ставить новые мишени. И Немлат ждет тебя. Ты ведь не подведешь его?
— Не подведу, — твердо ответил Саша.
Он встал, отдал честь и пошел в казарму. В голове его крутились слова Берестова: «Он отдал мне свои сапоги. А сам пошел дальше. Навстречу немцам». Саша остановился у входа, поднял голову к небу, усеянному звездами, и почувствовал, как по щеке скатилась слеза. Он не вытирал ее. Он просто стоял и смотрел на звезды, думая о том старом солдате, который отдал свои сапоги, чтобы спасти другого. О том, что такое настоящая жертва. И о том, что он, Саша Громов, должен стать достойным этой памяти.
Он вошел в казарму, прошел к своей койке, сел и посмотрел на свои сапоги — начищенные до блеска, стоящие рядом с тумбочкой. Он протянул руку, провел пальцами по гладкому хрому и прошептал:
— Я запомню. Обещаю.
И в этот момент он понял, что служба его больше не тяготит. Она наполнилась смыслом. Глубоким, настоящим, который он пронесет через всю свою жизнь.
Ночью он долго не мог уснуть. Лежал на спине, смотрел в темный потолок и прокручивал в голове рассказ Берестова. Этот разговор в курилке стал для него чем-то большим, чем просто история. Это стало откровением. Переломным моментом, после которого он уже никогда не будет прежним.
Он уснул под утро, и ему приснился сон. Степь, бескрайняя, золотая, и по ней идет старый солдат босиком. Он идет навстречу немцам, а в руках у него — сапоги, которые он только что снял. Саша бежит за ним, кричит: «Стой! Вернись!». Но солдат не оборачивается. Он только машет рукой и исчезает в дыму. А Саша остается один, в степи, с сапогами в руках, и чувствует, как они теплые, живые, словно бьются в такт с его сердцем.
Он проснулся в поту, сел на койке и долго смотрел на свои сапоги, стоящие у тумбочки. Потом встал, взял их, провел рукой по голенищам и поставил обратно.
— Спасибо тебе, неизвестный солдат, — прошептал он. — За то, что ты сделал. Я буду помнить.
И это была правда.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. «ИСТОРИЯ ПРОДОЛЖАЕТСЯ».
Сентябрь 1969 года. Военный городок. Курилка. Двадцать три часа.
Ночь стояла тихая, прозрачная, с высоким звездным небом, которое в степи кажется особенно близким, почти осязаемым. Млечный Путь разливался по небу серебристой рекой, и в этом свете казарма, конюшня, забор — все приобретало какой-то иной, почти нереальный вид. Ветер стих, и степь замерла в ожидании, словно прислушиваясь к разговору, который шел под навесом курилки.
Саша сидел на скамейке, сжимая в руках кружку с остывшим чаем. Берестов стоял у столба, прислонившись к нему плечом, и смотрел вдаль, туда, где степь сливалась с небом. В руках у него была новая папироса, и дым от нее поднимался вверх тонкой струйкой.
— Я тогда не знал, как зовут того солдата, — продолжал Берестов, не поворачивая головы. — Мы не успели познакомиться. Он отдал мне сапоги, сказал: «Сынок, ты выживешь. А я уже свое отвоевал». И ушел. Я даже спросить не успел, откуда он, какой род войск, есть ли у него семья. Я просто взял сапоги, надел их и побежал догонять своих.
Он замолчал, сделал затяжку и выпустил дым в ночное небо.
— Они были старые, поношенные, с заплатками. Но они сидели на ноге как влитые. Как будто шились специально для меня. Я бежал в них по раскаленной земле, и они не жгли, не натирали. Они берегли меня.
Саша слушал, не перебивая. Он боялся упустить хоть слово, каждое движение этого человека, который сейчас, в эту ночь, открывал ему свою душу.
— Мы прорывались вперед, — продолжал Берестов. — Шли под обстрелом, без воды, без пищи. Но я шел. И сапоги шли вместе со мной. Я чистил их каждую ночь, даже когда руки дрожали от усталости. Я смазывал их ваксой, которую выпросил у старшины. Я разговаривал с ними, представляешь? Как с другом.
Он усмехнулся — невесело, но тепло.
— Они были моим талисманом. Моей памятью о том солдате. И каждый раз, когда мне было трудно, я смотрел на них и вспоминал его. И чувствовал, что он где-то рядом. Что он верит в меня.
Саша почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он представил себя на месте того солдата, который отдал свои сапоги. И ему стало страшно. Не за себя — за того, другого, который пошел на смерть босиком.
— А что с ним стало? — спросил он тихо. — Вы не узнали потом?
Берестов покачал головой.
— Нет. Я искал его после войны. В архивах, по документам. Но ничего не нашел. Он был неизвестным солдатом, которых тогда были тысячи. Миллионы. Может быть, он погиб в тот же день. Может быть, его до сих пор ищут родственники. Я не знаю. Но я помню его. Всегда помню.
Он замолчал, и в тишине стало слышно, как где-то за казармой перекликаются ночные птицы.
— Я, когда начал служить после войны, часто думал: а что, если бы не он? Что, если бы я не встретил его? Я бы погиб. Сгинул бы в той степи, как тысячи других. И моя мать осталась бы без сына. Моя девушка — без жениха. А я, между прочим, уже успел полюбить одну девушку перед войной. Так и не женился потом. Не успел.
— Почему? — спросил Саша.
— Потому что она погибла, — ответил Берестов просто, буднично, словно говорил о чем-то обыденном. — В сорок втором, под Сталинградом. Она была связисткой, попала под бомбежку. Я узнал об этом уже в сорок четвертом, когда пришел в отпуск. В письме мне прислали. Похоронку.
Саша почувствовал, как у него перехватило дыхание. Он смотрел на прапорщика — на этого старого, мудрого человека, который потерял любимую, прошел войну, но не озлобился, не очерствел. И впервые он понял, что такое настоящая боль. Настоящая потеря.
— Простите, — сказал он. — Я не знал...
— А откуда тебе знать? — Берестов пожал плечами. — Ты молодой. Ты еще только учишься жить. И это нормально. Я тебе рассказываю не для того, чтобы ты жалел меня. Я рассказываю для того, чтобы ты понимал: жизнь — она одна. И каждый день — это дар. Тот солдат отдал свои сапоги, чтобы я мог жить. И я живу. Я живу за него. И за тех, кто не вернулся.
Он повернулся к Саше, и в его глазах блеснул звездный свет.
— Ты понял меня, Громов?
Саша кивнул.
— Понял, товарищ прапорщик.
— Тогда запомни еще одну вещь, — сказал Берестов. — Сапоги — это не просто обувь. Это символ. Символ того, что ты — солдат. Что ты готов идти до конца. Что ты не бросишь товарища. Что ты не предашь. И когда ты их чистишь, ты не просто ухаживаешь за ними. Ты отдаешь дань уважения всем, кто носил их до тебя. Понял?
— Понял, — повторил Саша.
— Тогда иди, — сказал Берестов, пряча кисет в карман. — Спать. Завтра на полигон в шесть утра. И возьми с собой Немлата. Он тебя будет ждать.
Саша встал, одернул гимнастерку и сделал шаг к выходу. Но на пороге остановился и обернулся.
— Товарищ прапорщик, — сказал он. — А что, если я тоже хочу стать таким, как вы? Таким же сильным, мудрым. Чтобы меня уважали, как вас.
Берестов усмехнулся, но глаза его были серьезными.
— Ты уже становишься, Громов. Верь мне. Ты уже становишься.
Он вышел из-под навеса и исчез в темноте. Саша смотрел ему вслед, и в груди его разливалось тепло. Не от чая, не от теплой ночи — от чего-то иного, глубокого, что только начинало прорастать в его душе.
Он пошел в казарму, и его шаги звучали уверенно. Он прошел к своей койке, сел и снова посмотрел на сапоги. Он взял их в руки, провел пальцем по голенищу, потом по подошве. И вдруг, впервые в жизни, он понял, что эти сапоги — не просто вещь. Они — часть его самого. Часть истории, которую он теперь несет в себе.
Он поставил их рядом с койкой, лег и долго смотрел в темноту. Он думал о том старом солдате, о любимой девушке Берестова, о войне, о смерти, о жизни. И он знал, что это изменило его навсегда.
За окном тихо шумела степь. И звезды, яркие и холодные, смотрели на него с небес. И он чувствовал себя не одиноким. С ним была история. С ним была память. С ним были сапоги, которые он будет чистить до конца своих дней.
Утром он встал раньше всех. Он оделся, умылся и первым делом взял щетку и ваксу. Он чистил сапоги долго, тщательно, с особой заботой. Он думал о том солдате, который отдал свои сапоги Берестову. О самом Берестове. О своей маме, которая ждет его дома. И о том, что он должен стать достойным всего этого.
Когда он вышел из казармы, солнце только начинало подниматься над горизонтом. Степь была розовой от утреннего света, и Немлат уже стоял у конюшни, ждал его. Саша подошел к коню, обнял его за шею и прошептал:
— Ну что, друг, поедем?
Немлат фыркнул и ткнулся носом в его плечо. И Саша знал, что этот день будет особенным. Что он запомнит его навсегда.
Они выехали за ворота, и степь открылась перед ними. И Саша ехал, чувствуя ветер в лицо и тепло под собой. Он знал, что он на правильном пути. И что у него есть все, чтобы пройти его до конца.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. «ЗИМНИЙ ПОЛИГОН».
Декабрь 1969 года. Авиационный полигон. Семь часов утра.
Зима в Калмыкии приходит неожиданно. Еще вчера дул холодный, но сухой ветер, а сегодня утром Саша проснулся от того, что за окном казармы лежал снег. Не тот московский снег — пушистый, белый, который кружится в уличных фонарях и хрустит под ногами. Здесь снег был другим — жестким, колючим, с примесью песка и пыли. Он летел по степи горизонтально, забиваясь во все щели, и визжал, как голодный зверь. Температура упала до минус двадцати, и казарма, даже с усиленно топящейся буржуйкой, не могла согреться до конца. Солдаты спали в шинелях, накинув на головы ватники, и по ночам в казарме было слышно, как кто-то стучит зубами.
Саша сидел на койке, натягивая на ноги сапоги. Они были начищены с вечера, но утром все равно заледенели и натягивались с трудом. Он уже привык к этому. За год службы он научился всему: быстро одеваться, заматывать портянки так, чтобы они не сбивались, чистить сапоги в темноте, когда нет света. Он стал настоящим солдатом. И теперь, когда он смотрел на свои руки — загрубевшие, с мозолями и трещинами, — он почти не узнавал их. Это были руки его отца, которого он никогда не знал. Руки мужчины, который прошел через многое.
— Громов! — раздался голос сержанта Гаврилова. — Ты готов? Выходим через пять минут. На полигон.
— Есть, товарищ сержант! — ответил Саша, застегивая ремень.
Он вышел из казармы и вдохнул морозный воздух. Степь была белой. Снег покрыл землю тонким слоем, но он был не ровным, а как будто разорванным ветром — полосами, волнами, застругами. Горизонт исчез, слившись с небом в серую, белесую пелену. Из этой пелены доносился гул — самолеты готовились к вылетам. На полигоне сегодня планировались бомбометания, и Саше, как и многим другим, предстояло охранять периметр, несмотря на мороз и пургу.
Он пошел к конюшне, и навстречу ему вышел Немлат. Конь уже был оседлан — это сделал Боб, который встал пораньше. Немлат стоял, опустив голову, и его дыхание клубами пара вырывалось из ноздрей. Шерсть его покрылась инеем, но в глазах была все та же спокойная мудрость.
— Доброе утро, друг, — сказал Саша, поглаживая его по шее. — Сегодня тяжелый день. Ты готов?
Немлат фыркнул и легонько толкнул его головой в грудь. Саша улыбнулся, легко вскочил в седло и взял поводья.
Они выехали за ворота части, и ветер ударил в лицо с новой силой. Саша надвинул шапку-ушанку пониже, застегнул шинель на все пуговицы и поехал в сторону полигона. За ним выехали еще несколько всадников — Боб на Быстром, Саид на Мане и двое других солдат на Белом и запасной лошади. Впереди, на небольшом грузовике, ехал Берестов с сержантом Гавриловым. Колонна растянулась по степи, и Саша смотрел, как снег засыпает следы, которые они оставляли.
Дорога до полигона заняла почти час. Ветер усиливался, снег летел в лицо, и Саша чувствовал, как мороз пробирается под шинель. Но он не жаловался. Он просто ехал, держался рядом с Немлатом, и думал о том, как в сорок третьем Берестов шел по такой же степи босиком. И ему становилось стыдно за свою слабость.
Когда они добрались до КП, Берестов дал команду:
— Расходимся по постам! Громов, ты на восточный фланг. Бобров — на западный. Магомедов — центральный. Наблюдаем, докладываем. Если заметите что-то подозрительное — немедленно связь. Все ясно?
— Так точно! — ответили хором.
Саша развернул Немлата и поехал на восток. Снег здесь был глубже, сугробы наметало почти по колено лошади. Немлат шел с трудом, проваливаясь, но держался уверенно, не сбавляя шага. Саша гладил его по шее, подбадривал:
— Ничего, друг. Мы справимся. Мы сильные.
Он доехал до крайней точки — трех столбов, врытых в мерзлую землю. Слез с коня, привязал его к столбу, и стал всматриваться вдаль. Степь была пуста. Только снег, ветер и серое, низкое небо. Из этой пустоты иногда доносились глухие взрывы — самолеты начинали бомбить мишени. Саша стоял, сжимая в руках карабин, и чувствовал, как холод пробирается до костей.
Прошло полчаса. Час. Саша начал замерзать. Он переминался с ноги на ногу, хлопал руками по бокам, пытаясь согреться. Немлат стоял рядом и смотрел на него с беспокойством.
— Ничего, — шептал Саша. — Я справлюсь. Я должен.
Но вдруг он заметил что-то странное. На горизонте, там, где снег сливался с небом, мелькнула тень. Саша прищурился, вглядываясь. Тень была нечеткой, расплывчатой, но она двигалась. Приближалась. Быстро.
— Немлат, — сказал Саша, беря коня под уздцы. — Ты видишь?
Конь навострил уши и тихо заржал. Саша почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он вскочил в седло, вытащил ракетницу и выпустил красную ракету в небо. Сигнал тревоги.
Через несколько минут к нему подъехал Берестов на грузовике. Он выскочил из кабины, подбежал к Саше.
— Что случилось? — спросил он.
— Там, — сказал Саша, указывая рукой. — Кто-то идет. Или что-то. Я не разобрал.
Берестов поднес к глазам бинокль и всмотрелся вдаль. Лицо его стало жестким.
— Волки, — сказал он коротко. — Стая. Голодные. Зимой они выходят из степи. Им нужна добыча.
— Волки? — переспросил Саша, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее.
— Да, — кивнул Берестов. — Они опасны. Особенно зимой. Ты молодец, что поднял тревогу. Сейчас я вызову патруль. А ты — сиди в седле, не слезай. Держись рядом с Немлатом. Он их чует.
Саша кивнул, сжал поводья и посмотрел вдаль. Волки приближались. Их было около семи — серые, худые, с горящими глазами. Они двигались молча, бесшумно, словно тени.
— Немлат, — прошептал Саша. — Мы справимся.
Конь фыркнул и переступил с ноги на ногу. Саша чувствовал, как под ним дрожат мышцы животного. Но он не боялся. Он был готов.
Волки подошли ближе. Остановились. Вожак — большой, матерый — посмотрел на Сашу желтыми глазами и оскалился. Саша поднял карабин, прицелился.
— Уходите, — сказал он громко. — Уходите, пока я не выстрелил.
Вожак не двинулся. Саша выстрелил в воздух. Грохот разнесся по степи, и волки отпрянули, но не ушли. Они стояли и ждали.
— Немлат, — сказал Саша. — Ты веришь мне?
Конь повернул голову и посмотрел на него. В его глазах было спокойствие. Саша понял: он готов. Он готов идти вперед.
— Пошли, — сказал Саша, разворачивая коня. — Покажем им, кто здесь хозяин.
Он тронул поводья, и Немлат пошел вперед — прямо на волков. Медленно, уверенно, не сбавляя шага. Саша сидел в седле, сжимая карабин, и смотрел на вожака. Тот рыкнул, но не двинулся.
— Уйди с дороги, — сказал Саша тихо. — Или я тебя убью.
Он поднял карабин и прицелился прямо в глаза вожаку. Волк посмотрел на него, потом на Немлата, который шел на него неотвратимо, как сама судьба. И он отступил. Развернулся и побежал. За ним — вся стая.
Саша выдохнул. Руки его дрожали. Он опустил карабин и посмотрел на Немлата. Конь шел ровно, спокойно, словно ничего не произошло.
— Спасибо, друг, — сказал Саша. — Ты меня спас.
Немлат фыркнул и ткнулся носом в его ногу. Саша улыбнулся и погладил его по теплой шее.
Когда они вернулись на КП, Берестов уже ждал их. Он подошел к Саше, внимательно посмотрел на него.
— Ты молодец, Громов, — сказал он. — Не струсил. Я горжусь тобой.
— Спасибо, товарищ прапорщик, — ответил Саша. — Это Немлат помог. Он не дал мне струсить.
Берестов улыбнулся и похлопал коня по крупу.
— Значит, вы — команда, — сказал он. — И это самое важное.
В этот вечер в казарме Саша сидел и чистил сапоги. Он делал это медленно, тщательно, с любовью. Он смотрел на них и вспоминал все, что произошло за этот год. Свинарник, конюшня, Немлат, волки, история Берестова. И он знал: он изменился. Навсегда.
Он лег на койку и посмотрел в потолок. За окном выл ветер, но ему было тепло. Потому что он знал, что у него есть друзья. И есть цель. И он не остановится, пока не достигнет ее.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. «ВЕСЕННЕЕ ПРОБУЖДЕНИЕ».
Март 1970 года. Военный городок. Конюшня. Шесть часов утра.
Март в Калмыкии — месяц обманчивый. Снег уже начал таять, но по ночам мороз все еще крепкий, и к утру лужи покрываются тонкой ледяной коркой, которая хрустит под сапогами. Днем же солнце пригревает по-настоящему, и с крыш свисают длинные сосульки, которые падают на землю с хрустальным звоном. Степь начинает просыпаться: кое-где на проталинах появляется первая зеленая трава, и воздух наполняется запахом влажной земли и прелой листвы. Птицы возвращаются с юга, и их голоса разносятся над степью звонкой трелью.
Саша Громов стоял у конюшни, держа Немлата под уздцы, и смотрел на утреннее небо. Оно было бледно-голубым, чистым, без единого облачка. Где-то вдалеке, на летном поле, слышался привычный гул двигателей — самолеты готовились к вылетам. Но для Саши этот день был особенным. Сегодня ему объявили, что через месяц он увольняется в запас. Дембель. Слово, о котором он мечтал в первые месяцы службы, сейчас звучало странно, почти чужеродно.
— Ну что, Немлат, — тихо сказал он, поглаживая коня по шее. — Слышал? Я уезжаю. Через месяц меня здесь не будет.
Конь фыркнул и ткнулся носом в его плечо. Саша улыбнулся, но в груди было тяжело. За два года он привык к этому месту. К степи, к казарме, к свинарнику, к полигону. К Бобу, Саиду, тете Зине. К Берестову. К Немлату. Все это стало его жизнью. Его домом.
— Эй, москвич! — раздался голос Боба. Он вышел из казармы, потягиваясь и зевая. — Ты чего такой хмурый? Дембель скоро, радоваться надо!
— Радуюсь, — ответил Саша, но голос его звучал неубедительно.
Боб подошел ближе, посмотрел на него внимательно и хлопнул по плечу.
— Ты чего, Сашок? Боишься, что без нас пропадешь? — усмехнулся он. — Не пропадешь. Ты теперь мужик. Настоящий. Любую жизнь выдержишь.
— Знаю, — кивнул Саша. — Просто... привык я здесь. Понимаешь?
— Понимаю, — серьезно сказал Боб. — Я тоже привык. Два года — не шутка. Но жизнь продолжается, брат. Там, — он махнул рукой в сторону горизонта, — тебя ждут. Мама, девушка, друзья. Твоя Москва. Ты должен вернуться. И вернуться достойно.
Саша молчал. Он знал, что Боб прав. Но внутри что-то щемило. Он посмотрел на Немлата, и конь встретил его взгляд своим спокойным, мудрым взглядом.
— Ладно, — сказал Саша, вздыхая. — Пойдем, накормим тебя, мой друг. А потом — на полигон. Последний раз.
Он отвел Немлата в стойло, засыпал овса, налил воды. Конь жевал спокойно, и Саша стоял рядом, гладя его по теплой спине. Ему хотелось запомнить этот момент. Запомнить запах сена, тепло коня, тишину конюшни.
— Немлат, — прошептал он. — Я никогда тебя не забуду. Ты — мой друг. Самый верный. Спасибо тебе.
Конь повернул голову и лизнул его руку — шершавым, теплым языком. Саша улыбнулся, чувствуя, как по щеке скатилась слеза. Он не вытирал ее. Пусть будет.
Через час они уже были на полигоне. Саша ехал на Немлате, Боб — на Быстром, Саид — на Мане. Впереди, на грузовике, ехал Берестов с Гавриловым. На полигоне их ждала работа: нужно было восстановить мишени после зимних бомбометаний, подготовить площадку к весенним стрельбам.
Саша работал молча, сосредоточенно. Он таскал доски, забивал гвозди, красил макеты. Руки его двигались автоматически, но мысли были далеко. Он думал о доме, о маме, о своей девушке Анне. Он писал ей письма каждую неделю, но за два года их отношения изменились. Анна стала писать реже, письма стали короче. Саша чувствовал, что между ними что-то происходит, но не мог понять, что именно.
— Громов! — окликнул его Берестов. — Иди сюда. Есть разговор.
Саша оставил работу и подошел к прапорщику. Берестов сидел на бревне, курил папиросу и смотрел вдаль.
— Садись, — сказал он, указывая на соседнее бревно. — Поговорим.
Саша сел рядом, сложил руки на коленях. Берестов затянулся, выпустил дым и заговорил:
— Я слышал, что тебе остался месяц. Это так?
— Так точно, товарищ прапорщик, — ответил Саша.
Берестов кивнул, помолчал, потом сказал:
— Хорошо. Ты заслужил. Ты стал настоящим солдатом. Я горжусь тобой, Громов. Правда.
— Спасибо, — тихо сказал Саша. — Это благодаря вам.
— Не мне, — покачал головой Берестов. — Это ты сам. Ты изменился. Ты стал мужчиной. Но помни: там, — он махнул рукой в сторону горизонта, — тебя ждет другая жизнь. Гражданская. И она не легче армейской. У нее свои законы, свои трудности. Но ты готов. Я знаю.
Саша смотрел на прапорщика и чувствовал, как к горлу подступает комок.
— Товарищ прапорщик, — сказал он. — А можно я вам кое-что скажу?
— Говори.
— Вы... Вы стали мне как отец. Я никогда не знал своего отца. Мама рассказывала о нем, но я его не помню. А вы... Вы научили меня тому, что должен учить отец. Ответственности, чести, уважению. Я хочу, чтобы вы знали: я буду помнить вас всегда.
Берестов смотрел на него долгим взглядом. На его лице промелькнула тень, потом он улыбнулся — тепло, по-отечески.
— Спасибо, Громов, — сказал он. — Это для меня много значит. Я ведь тоже... не имел отца. И меня научила жизнь. И те люди, которые встречались на пути. Тот солдат, который отдал мне сапоги. Он был мне отцом. В тот день. На одну минуту. Но этого хватило на всю жизнь.
Он встал, стряхнул пепел с папиросы и положил руку на плечо Саши.
— Я горжусь тобой, сынок. Помни это.
Саша встал, вытянулся и отдал честь. Берестов ответил — четко, по-военному. И в этом жесте было больше, чем в любых словах.
Вечером Саша сидел в казарме и писал письмо маме. Он рассказывал о том, как проходят его последние дни службы, о том, что скоро вернется. И в конце письма он написал:
«Мама, у меня здесь появился человек, который стал мне отцом. Прапорщик Берестов. Он научил меня быть мужчиной. Я хочу, чтобы ты знала: я стал тем, кем ты меня хотела видеть. Я вернусь домой другим. Лучшим. Спасибо тебе за то, что вырастила меня. И спасибо ему — за то, что помог стать взрослым».
Он запечатал письмо и отложил его в сторону. Завтра он отправит его с попутной машиной. И через месяц он будет дома. Но часть его души останется здесь. В этой степи. С Немлатом, Бобом, Саидом, тетей Зиной и Берестовым.
Он лег спать и уснул быстро, без снов. Ему снилась только степь, золотая от солнца, и он шел по ней босиком, как тот старый солдат из истории Берестова. И сапоги он нес в руках. Теплые, начищенные до блеска. И он знал, что это — его путь. Его судьба.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. «ПОСЛЕДНИЙ МЕСЯЦ».
Апрель 1970 года. Военный городок. Плац. Семь часов утра.
Апрель в Калмыкии — месяц, когда степь окончательно просыпается после зимней спячки. Снег сошел уже давно, и земля покрылась зеленым ковром молодой травы, которая пахла свежестью и жизнью. Воздух стал теплым, мягким, и ветер уже не кусал, а ласкал лицо, донося запахи цветущей полыни и нагретой земли. Небо было высоким, ясным, и в нем, на недосягаемой высоте, чертили серебристые линии реактивные самолеты — они уходили на полигон, к мишеням, которые Саша помогал восстанавливать всего месяц назад.
Саша стоял на плацу в строю вместе с остальными солдатами. На плечах у него уже были дембельские нашивки — яркие, красные, с буквами «СА» и двумя просроченными уголками. Он смотрел прямо перед собой, но мысли его были далеко. Он думал о том, как быстро пролетели эти два года. Как будто вчера он стоял здесь, на этом же плацу, только тогда он был бледным, худым парнем, который боялся всего: свинарника, сапог, сержанта Гаврилова, самой армии. А теперь он стоял с прямой спиной, с твердым взглядом, и чувствовал себя уверенно. Как солдат. Как мужчина.
— Рядовой Громов! — раздался голос капитана Белова. — На выход!
Саша шагнул вперед, вышел из строя, подошел к трибуне. Капитан Белов, сухой и официальный, протянул ему конверт.
— Ваш приказ на увольнение в запас, — сказал он. — Поздравляю, Громов. Службу вы прошли достойно.
Саша взял конверт, приложил руку к пилотке и ответил:
— Служу Советскому Союзу!
Он повернулся, и в этот момент взгляд его упал на стоящего в стороне Берестова. Прапорщик смотрел на него с гордой улыбкой. Глаза его блестели, и Саша знал, что он рад за него. Рад так же, как был бы рад отец, который увидел, как его сын стал мужчиной.
После построения Сашу окружили товарищи. Боб хлопал его по плечу, Саид тряс руку, другие солдаты жали руки и желали удачи. Тетя Зина стояла в сторонке и улыбалась, вытирая слезы кончиком фартука.
— Ну что, москвич, — сказал Боб, — дождался. Теперь домой. К мамке, к невесте. Как там твоя Анна? Письма пишет?
Саша помрачнел. Последние письма от Анны были холодными, короткими. Она писала о том, что у нее много дел, что она занята на работе, что они обязательно встретятся, когда он вернется. Но Саша чувствовал: что-то не так. Что-то изменилось.
— Пишет, — коротко ответил он. — Но я не уверен, что все будет, как раньше.
— Не кисни, — Боб сжал его плечо. — Ты теперь мужик. Если она не оценит — значит, не твоя. Найдешь другую. Вон, в Москве девок — пруд пруди. А ты теперь — красавец писаный.
Саша усмехнулся, но на душе было муторно. Он знал, что Боб прав, но ему было больно. Он думал о том, что два года ждал этой встречи, писал письма, мечтал о том, как они будут вместе гулять по Москве, вспоминать армию. А теперь он не был уверен, что Анна вообще хочет его видеть.
Он отошел в сторону, сел на лавочку у казармы и достал из кармана письмо, которое получил от нее неделю назад. Он перечитал его в сотый раз, и каждое слово отзывалось в груди острой болью.
«Саша, прости, что я так редко пишу. У меня много работы, я почти не бываю дома. Наверное, за два года мы оба изменились. Ты стал другим, и я стала другой. Я не знаю, сможем ли мы быть вместе, когда ты вернешься. Наверное, нам нужно поговорить, когда ты приедешь. Но я хочу, чтобы ты знал: я всегда буду благодарна тебе за наши отношения. Ты был моим первым серьезным мужчиной. Но жизнь идет вперед, и нам обоим нужно жить дальше».
Саша свернул письмо и спрятал обратно в карман. Он знал, что она права. Они оба изменились. Она осталась в Москве, в своей привычной жизни, а он — уехал в армию, прошел через все, стал другим. И эти два мира уже не могли соединиться так же просто, как раньше.
— Грустишь, Громов? — раздался голос Берестова.
Саша поднял голову. Прапорщик стоял перед ним, держа в руках сверток — небольшой, завернутый в газету.
— Садитесь, товарищ прапорщик, — сказал Саша, освобождая место.
Берестов присел рядом, положил сверток на колени и закурил.
— Домой, значит, — сказал он, глядя вдаль. — Скучаешь?
— И да, и нет, — честно признался Саша. — Я скучаю по маме, по дому. Но здесь... Здесь я привык. Здесь у меня друзья. Вы. Немлат. Мне будет не хватать этого.
— Это нормально, — сказал Берестов. — Ты здесь изменился. Ты стал другим человеком. И ты должен забрать эту перемену с собой. Не оставлять ее в степи. Ты слышишь меня?
— Слышу, — кивнул Саша.
— Я тебе кое-что принес, — Берестов протянул ему сверток. — Открой.
Саша развернул газету. Внутри лежал нож — армейский, с темным деревянным черенком и длинным лезвием, на котором была выгравирована надпись: «За верность. 1970. Калмыкия».
— Это тебе, — сказал Берестов. — Я его на заказ сделал. У местного кузнеца. Ты достоин. Носи с честью.
Саша взял нож в руки, провел пальцем по лезвию. Он был острым, тяжелым, настоящим. Саша почувствовал, как слезы подступают к глазам.
— Спасибо, — сказал он хрипло. — Я не знаю, что сказать...
— Не надо ничего говорить, — перебил его Берестов. — Просто помни. Помни эту степь, помни службу, помни нас. И когда тебе будет трудно — вспомни. Вспомни, что ты прошел через это. И значит, ты сможешь пройти через все.
Он встал, отряхнул галифе и посмотрел на Сашу сверху вниз.
— Ты мне как сын стал, Громов, — сказал он. — Знай это. И если что — мой адрес у тебя есть. Пиши. Я всегда отвечу.
Саша встал, шагнул вперед и обнял прапорщика. Берестов смутился на секунду, потом обнял его в ответ — крепко, по-отечески.
— Спасибо, Батя, — сказал Саша тихо.
Слово сорвалось с губ само собой. Он не думал о нем, оно просто вышло. И в этот момент он понял, что оно правильное. Правильное для этого человека, который стал ему отцом в армии. Который научил его быть мужчиной, который рассказал про сапоги и про того солдата, который отдал свою жизнь, чтобы спасти другого.
Берестов отстранился, посмотрел на него и улыбнулся.
— Иди уже, — сказал он. — А то тетя Зина заждалась. Она тебе пирожков с собой напекла. На дорогу.
Саша улыбнулся, пошел в казарму собирать вещи. Через два дня он уезжал домой. В Москву. К новой жизни. Но часть его души останется здесь — в этой степи, с Немлатом, с Бобом, Саидом и Берестовым. Навсегда.
Вечером он в последний раз пошел в конюшню. Немлат стоял в стойле и спокойно жевал сено. Саша подошел к нему, обнял за шею и прошептал:
— Прощай, друг. Я никогда тебя не забуду.
Немлат фыркнул и ткнулся носом в его плечо. Саша гладил его по теплой шерсти, по седой морде, и чувствовал, как слезы катятся по щекам. Он знал, что это прощание — одно из самых тяжелых в его жизни. Но он знал и то, что это прощание — не навсегда. Он вернется. Обязательно вернется.
Он вышел из конюшни и направился к казарме. Над степью зажигались звезды. И Саша знал, что эту ночь он запомнит навсегда. Ночь, когда он прощался с детством. Ночь, когда он становился взрослым. Ночь, когда он получил отцовское благословение от человека, который не был его отцом, но стал им.
Он уснул быстро, и ему снилась степь. Бескрайняя, золотая, залитая солнечным светом. И по этой степи шли двое: старый солдат и молодой. Они шли рядом, и в руках у них были сапоги. Начищенные до блеска. И они шли к горизонту. Туда, где начиналась новая жизнь.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. «ПРОЩАНИЕ С ДРУГОМ».
Апрель 1970 года. Военный городок. Конюшня. Пять часов утра.
Предрассветный час в степи — время особенное, когда ночь уже уходит, но день еще не наступил. Небо на востоке начинает светлеть, переливаясь от темно-синего к бледно-розовому, и на этом фоне степь кажется призрачной, нереальной, словно сотканной из тумана и тишины. Роса покрывает траву, и каждый листок, каждая травинка блестит в первых лучах солнца, которое вот-вот покажется из-за горизонта. Воздух прохладный, свежий, с запахом полыни и влажной земли. Птицы еще не проснулись, и тишина стоит такая, что слышно, как бьется собственное сердце.
Саша Громов стоял у входа в конюшню, держа в руках вещмешок и дембельский чемодан. За его спиной — казарма, плац, свинарник, столовая. Все то, что стало его домом за два года. Он был готов уезжать. Машина уже ждала у ворот, чтобы отвезти его на станцию, откуда он сядет на поезд до Москвы. Но перед отъездом он должен был сделать одну вещь. Проститься с Немлатом.
Он вошел в конюшню, и сумрак встретил его привычным запахом сена, навоза и лошадей. В дальнем стойле стоял Немлат и спокойно жевал овес. Он повернул голову, когда Саша подошел, и его большие темные глаза посмотрели на него с узнаванием.
— Здравствуй, друг, — тихо сказал Саша, подходя к стойлу. — Я пришел попрощаться.
Он протянул руку, и Немлат ткнулся носом в его ладонь, фыркнув тепло и влажно. Саша погладил его по седой морде, по теплой шее, по гриве, которая уже начала седеть от старости.
— Спасибо тебе, — сказал Саша, чувствуя, как к горлу подступает комок. — Ты был моим другом. Ты научил меня доверять. Ты спас меня в тот день, когда волки пришли. Ты был рядом, когда мне было трудно. Я никогда тебя не забуду.
Он обнял коня за шею, прижался щекой к его теплой шерсти. Немлат стоял смирно, и Саша чувствовал, как под его руками бьется сильное, живое сердце. Сердце, которое билось в такт с его собственным.
— Я вернусь, — прошептал Саша. — Обещаю. Я приеду к тебе. Я тебя навещу. Ты жди меня, ладно?
Немлат фыркнул и лизнул его руку — шершавым, теплым языком. Саша улыбнулся сквозь слезы, которые уже не мог сдерживать.
— Ты мой друг, — сказал он. — Самый верный. Спасибо тебе за все.
Он отстранился, достал из кармана кусок сахара, который припас специально, и протянул его коню. Немлат взял его губами, захрустел, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на благодарность.
— Ну, прощай, — сказал Саша. — Будь счастлив.
Он развернулся и пошел к выходу. На пороге он остановился, обернулся и посмотрел на коня. Немлат стоял в стойле, опустив голову, и смотрел ему вслед. В его глазах была печаль. Саша знал, что он все понимает. Он махнул рукой и вышел из конюшни.
Солнце уже поднялось над горизонтом, и степь залилась золотым светом. Саша стоял на крыльце и смотрел на этот свет, на бескрайнюю даль, на самолеты, которые готовились к утренним вылетам. Он знал, что этот вид он запомнит на всю жизнь. Эта степь, это небо, этот ветер.
— Ну что, москвич, — раздался голос Боба. — Готов?
Саша обернулся. Боб стоял у ворот с Саидом и еще несколькими солдатами. У всех были улыбки, но в глазах — грусть. Они прощались. Навсегда.
— Готов, — ответил Саша, улыбнувшись в ответ.
Он подошел к ним, и они обнялись по очереди. Боб — крепко, по-мужски, хлопнув по спине. Саид — робко, но тепло, словно прощаясь с братом. Остальные — с уважением, как с товарищем, который прошел с ними через многое.
— Пиши, — сказал Боб. — Не забывай нас.
— Никогда не забуду, — ответил Саша. — Вы — моя семья. Моя армейская семья.
Из столовой вышла тетя Зина. Она держала в руках большой сверток, завернутый в чистую тряпицу.
— Сашок, — сказала она, подходя. — Это тебе. Пирожки. С капустой и яблоками. Чтобы в дороге не голодал.
Саша взял сверток, и на глаза его снова навернулись слезы.
— Спасибо, тетя Зина, — сказал он. — Вы самая добрая женщина на свете.
— А ты — хороший мальчик, — ответила она, вытирая глаза передником. — Я буду молиться за тебя. И за всех наших солдат. Пусть у вас все будет хорошо.
Она перекрестила его, и Саша почувствовал, как тепло разливается по груди. Он обнял ее, и она тихо заплакала.
— Езжай, — сказала она. — Езжай, сынок. Будь счастлив.
Саша кивнул, взял свой вещмешок, чемодан и сверток с пирожками и пошел к воротам. У ворот стоял капитан Белов, сухой и официальный, но с теплотой в глазах.
— До свидания, Громов, — сказал он. — Службу вы несли достойно. Благодарю за службу.
— Служу Советскому Союзу! — ответил Саша, отдавая честь.
Он повернулся и пошел к машине — старому армейскому грузовику, который должен был отвезти его на станцию. Он уже почти дошел, когда услышал сзади шаги.
— Громов! — раздался голос Берестова.
Саша обернулся. Прапорщик стоял у ворот, в своей неизменной кожанке, с папиросой в зубах. Он смотрел на Сашу с гордостью и теплотой.
— Я хотел сказать тебе одну вещь, — сказал Берестов, подходя. — Ты — молодец. Ты прошел через все и не сломался. Ты стал мужчиной. И я горжусь тобой.
— Спасибо, товарищ прапорщик, — ответил Саша.
— И еще, — добавил Берестов, понижая голос. — Ты помнишь историю про сапоги? Про того солдата?
— Помню, — сказал Саша. — Я никогда ее не забуду.
— Тогда передай ее дальше, — сказал Берестов. — Когда-нибудь, когда у тебя будут дети или внуки, расскажи им эту историю. Чтобы они знали. Чтобы не забывали. Это важно. Слышишь?
— Слышу, — ответил Саша. — Я обещаю.
Они посмотрели друг на друга долгим взглядом. Потом Берестов протянул руку, и Саша пожал ее — крепко, по-мужски.
— Счастливого пути, сынок, — сказал Берестов.
— Спасибо, Батя, — ответил Саша.
Слово снова сорвалось с губ само собой. Но на этот раз оно было правильным. Единственно правильным.
Саша развернулся и пошел к машине. Он залез в кузов, сел на деревянную скамью и посмотрел на часть, которая уплывала назад. Он видел Боба, Саида, тетю Зину, Берестова. Они стояли у ворот и махали ему руками. А рядом с Берестовым стоял Немлат. Конь фыркал и смотрел на уходящую машину. Саша поднял руку и помахал им всем. В последний раз.
Машина тронулась, и часть начала удаляться. Саша смотрел на нее, пока она не исчезла за горизонтом. Потом он отвернулся и посмотрел вперед. Там, впереди, была Москва. Мама. Новая жизнь. Но в груди у него было тепло. Потому что он знал: он уезжает не один. С ним едут его воспоминания. Его друзья. Его семья. И его сапоги. Начищенные до блеска, стоящие рядом с вещмешком. Сапоги, которые стали его символом. Символом мужества, чести и верности.
Он закрыл глаза и почувствовал ветер в лицо. Степь уплывала назад, но он знал, что она всегда будет с ним. В его сердце. Навсегда.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. «ДОРОГА ДОМОЙ».
Апрель 1970 года. Поезд «Элиста — Москва». Вагон №3. Восемь часов вечера.
Поезд мерно покачивался, перестукивая колесами на стыках рельсов, и этот ритмичный звук действовал успокаивающе, словно колыбельная. За окном проплывала степь, уже не калмыцкая — другая, сменяющаяся холмами и перелесками, но все еще широкая и бескрайняя. Солнце садилось за горизонт, окрашивая небо в багровые и золотые тона, и в этом свете пейзаж казался особенно красивым, почти сказочным.
Саша сидел у окна в купе поезда, положив руки на столик, и смотрел на проплывающий мимо пейзаж. Рядом на полке лежал его вещмешок, в углу стояли сапоги — начищенные до блеска, завернутые в газету, чтобы не запачкаться. В руках он держал сверток с пирожками тети Зины и нож, который подарил Берестов. Он не мог налюбоваться на этот нож — тяжелый, с деревянной рукояткой и гравировкой: «За верность. 1970. Калмыкия».
В купе, кроме него, ехали еще двое попутчиков — пожилой мужчина в потертом пиджаке и женщина с ребенком. Они разговаривали о чем-то своем, но Саша не слушал их. Он был погружен в свои мысли, в свои воспоминания.
Он думал о двух годах, которые остались позади. О том, как он приехал в эту степь зеленым юнцом, боявшимся всего: свинарника, сержантов, сапог, старших товарищей. О том, как он учился заматывать портянки, как чистил сапоги впервые, как его тошнило от запаха в свинарнике. О том, как он встретил Боба и Саида, как подружился с Немлатом. О том, как Берестов стал для него отцом, которого у него никогда не было.
Он вспомнил историю про сапоги. Историю о том старом солдате, который отдал свои сапоги молодому Берестову и пошел на смерть босиком. Эта история перевернула его жизнь. Она научила его ценить вещи, которые он раньше считал неважными. Она научила его уважать себя и других. Она сделала его мужчиной.
— Молодой человек, — раздался голос пожилого попутчика. — Вы дембель, я вижу?
Саша повернулся к нему и улыбнулся.
— Так точно, — ответил он. — Домой еду.
— Служили где? — спросил старик с интересом.
— В Калмыкии, — сказал Саша. — На авиационном полигоне.
— Ого, — уважительно протянул старик. — Степь. Это не шутки. Там тяжело служить.
— Тяжело, — согласился Саша. — Но оно того стоило.
— Это как? — удивился старик.
Саша помолчал, собираясь с мыслями. Он смотрел на свои руки — загрубевшие, с мозолями, с мелкими шрамами от работы с деревом и металлом. Он вспомнил, какими они были два года назад — тонкими, бледными, с длинными пальцами пианиста. Теперь это были руки солдата.
— Армия меня изменила, — сказал он наконец. — Я приехал туда мальчишкой, который боялся собственной тени. А уезжаю мужчиной. Я научился терпеть, трудиться, не сдаваться. Я нашел друзей, которые стали мне братьями. И я нашел отца. Настоящего отца, хотя он не был моим по крови.
Старик кивнул, понимающе улыбнувшись.
— Молодец, — сказал он. — Такие, как ты, — надежда страны. Не каждый может пройти через это и выйти победителем. А ты — смог.
Саша почувствовал, как от этих слов на душе стало теплее. Он улыбнулся и снова посмотрел в окно.
Ночью он долго не мог уснуть. Лежал на верхней полке, слушал, как поезд стучит колесами, и думал о завтрашнем дне. Он приедет в Москву. Его встретит мама. И он не знал, что ей скажет. Как объяснит ей, что стал другим человеком. Как расскажет ей про Берестова, про Немлата, про сапоги. Он боялся, что она не поймет. Или что она увидит его и расплачется оттого, что ее сын так изменился.
Но он знал одно: он готов. Он готов к новой жизни. Он готов быть мужчиной, который отвечает за свои поступки. Он готов работать, любить, жить. И он знал, что все, чему он научился в армии, пригодится ему в гражданской жизни. Каждый урок, каждая история, каждое слово Берестова.
Он уснул под утро, и ему снова приснилась степь. Бескрайняя, золотая, залитая солнечным светом. И он шел по ней вместе с Немлатом. А рядом — Берестов, Боб, Саид, тетя Зина. Все они шли к горизонту, и в руках у них были сапоги. Начищенные до блеска. И они улыбались ему. И он улыбался в ответ.
Когда поезд прибыл на Курский вокзал, Саша проснулся оттого, что кто-то тронул его за плечо. Это был попутчик — старик в потертом пиджаке.
— Приехали, сынок, — сказал он. — Москва.
Саша встал, надел шинель, взял вещмешок, сапоги и сверток с пирожками. Он вышел из вагона и ступил на перрон. Москва встретила его шумом и суетой. Голоса, гудки машин, звонки метро. Но Саша не замечал этого. Он искал глазами маму.
И он увидел ее. Она стояла на перроне, в своем старом пальто, с букетом тюльпанов в руках. Она была все такая же — маленькая, худенькая, с седыми волосами, выбивающимися из-под платка. Она смотрела на него и улыбалась, но глаза ее были полны слез.
— Мама! — крикнул Саша, бросая вещмешок и бегом бросаясь к ней.
Он обнял ее, прижал к себе, чувствуя, как она плачет у него на груди, как дрожат ее плечи. Он гладил ее по голове, по седым волосам, и шептал:
— Я вернулся, мама. Я вернулся. Я дома.
Она подняла на него глаза, провела рукой по его щеке, по жесткой щетине, по его широким плечам.
— Сашенька, — прошептала она. — Ты изменился... Ты стал таким большим... таким сильным...
— Это армия, мама, — сказал он, улыбаясь. — Она сделала меня мужчиной.
Она взяла его за руки, посмотрела на них — загрубевшие, с мозолями. И слезы снова потекли по ее щекам.
— Я так горжусь тобой, сынок, — сказала она. — Так горжусь.
Они стояли на перроне, обнявшись, и прохожие смотрели на них с улыбкой. Солдата, вернувшегося домой, и его мать, которая ждала его два года.
— Пойдем, — сказала наконец мама. — Дома ждет ужин. Я испекла пирог. Твой любимый.
Саша взял вещмешок, взял сапоги и пошел за мамой. Он шел по Москве, смотрел на знакомые улицы, на дома, на деревья. Все было таким же, как и два года назад. Но он сам был другим. И он знал, что теперь у него есть все, чтобы жить достойно.
В этот вечер они сидели на кухне, пили чай с пирогом, и Саша рассказывал маме о своей службе. О Бобе, Саиде, тете Зине, Немлате, Берестове. О том, как он учился быть солдатом. И о том, как он научился ценить простые вещи. И когда он рассказывал историю про сапоги, мама плакала. И Саша плакал вместе с ней. Но это были слезы радости. И благодарности. За то, что он вернулся. За то, что он жив. За то, что он стал тем, кем должен был стать.
Поздно ночью, когда мама уже ушла спать, Саша сидел на кухне один. Он смотрел на свои сапоги, стоящие у порога, и гладил рукоятку ножа, подаренного Берестовым. И в этот момент он понял, что его жизнь разделилась на две части: до армии и после. И что та часть, что осталась позади, была подготовкой к настоящей жизни. К жизни, в которой он — мужчина. Он — солдат. Он — человек, который прошел через все и выстоял.
Он подошел к окну, посмотрел на ночную Москву, на огни, которые мерцали в темноте. И в голове его зазвучал голос Берестова:
«Помни, Громов. Помни эту историю. И передай ее дальше. Чтобы не забывали».
— Я помню, Батя, — прошептал Саша в темноту. — Я никогда не забуду.
И он знал, что эта история останется с ним навсегда. И что он расскажет ее своим детям, внукам, всем, кто захочет слушать. Чтобы они знали. Чтобы помнили. Чтобы уважали.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. «ЭПИЛОГ. ПРОЩАНИЕ».
Июль 1970 года. Москва. Квартира Громовых. Два часа ночи.
В московской квартире было тихо. Только часы на стене мерно тикали, отсчитывая секунды, да где-то за окном, в ночной тишине, проезжала редкая машина. Летняя ночь была теплой, душной, и форточка была распахнута настежь, впуская в комнату запах листвы и пыльного асфальта.
Саша сидел на кухне, перед ним стояла кружка остывшего чая, а на столе лежала раскрытая тетрадь — он только что закончил писать письмо. Письмо в Калмыкию. Берестову.
Он перечитал его в последний раз, поправил ошибки и аккуратно сложил в конверт. На конверте крупным почерком вывел: «Калмыкия, авиационный полигон, прапорщику Берестову Василию Ивановичу». Он знал, что письмо дойдет. Он писал уже третье за месяц. И каждый раз получал ответ — короткий, но теплый, с новостями о части, о Бобе, о Саиде, о Немлате.
«Немлат стар, — писал Берестов в последнем письме. — Но еще держится. Часто смотрит на ворота, ждет тебя. Боб и Саид уже демобилизовались, уехали по домам. Я остался. Еще год, и на пенсию. Потом вернусь в Саратов, к себе на родину. Буду сад разводить. А ты, Громов, живи. Учись. Работай. И не забывай, чему я тебя учил. Помни про сапоги».
Саша улыбнулся, взял конверт и понес его в прихожую, чтобы завтра опустить в почтовый ящик. Проходя мимо зеркала, он остановился и посмотрел на себя. В зеркале отражался молодой мужчина в расстегнутой рубашке, с короткой солдатской стрижкой, с загорелым лицом, на котором уже не было той юношеской мягкости. Глаза смотрели твердо, спокойно. Он уже не был тем неженкой, который боялся свинарника. Он был другим.
Он прошел в комнату и сел на край кровати. Рядом с кроватью, на полу, стояли сапоги. Те самые. Армейские. Начищенные до блеска. Он привез их из армии и с тех пор чистил каждую неделю, даже когда не носил. Это стало ритуалом. Памятью.
Он взял их в руки, провел пальцем по голенищу, по подошве. Они были старые, поношенные, с мелкими царапинами и следами ваксы, которая въелась в кожу. Но в них была жизнь. История. Та самая история, которую рассказал ему Берестов в курилке.
Саша закрыл глаза и вновь услышал голос прапорщика:
«Он отдал мне свои сапоги. А сам пошел дальше. Босиком. Навстречу немцам. Он знал, что идет на смерть. И все равно отдал. И эти сапоги я проносил до самого Берлина. Потому что они были не просто сапогами. Они были жизнью».
Саша открыл глаза и поставил сапоги обратно на пол. Он взял с тумбочки фотографию, которую привез с собой. На ней он стоял в строю вместе с Бобом и Саидом, а позади них — Берестов, в своей неизменной кожанке. А рядом — Немлат. Старый, мудрый конь, который был его другом в самые трудные дни.
Саша долго смотрел на фотографию, потом положил ее на место и встал. Он вышел на балкон и посмотрел на ночную Москву. Огни города мерцали в темноте, и где-то далеко, за этим городом, была степь. Бескрайняя, золотая, с запахом полыни и ветра. И в этой степи осталась частичка его души. Частичка, которая всегда будет жить там.
Он вернулся в комнату, подошел к столу и сел за тетрадь. Он взял ручку и написал на чистом листе:
«Моему сыну. Когда-нибудь, когда ты вырастешь, я расскажу тебе эту историю. История про сапоги. Про войну. Про мужество. Про то, как один человек отдал свою жизнь, чтобы спасти другого. Про то, как важно уважать себя и других. Про то, как я научился этому в армии, в калмыцкой степи. И про человека, который стал для меня отцом — прапорщика Василия Ивановича Берестова. Я хочу, чтобы ты знал: в жизни есть вещи, которые дороже денег, дороже комфорта, дороже всего. Это честь. Это память. Это сапоги, которые чистили твои предки, чтобы ты мог идти вперед».
Он свернул лист и спрятал его в книгу. Когда-нибудь, когда у него будет сын, он отдаст ему эту записку. И расскажет все. От начала до конца.
А пока он закрыл тетрадь, встал и пошел в прихожую. Он снял с вешалки шинель, надел ее, взял в руки сапоги и надел их. Они были тяжелыми, настоящими, с запахом кожи и ваксы. Он встал и посмотрел на себя в зеркало. В зеркале отражался солдат. Солдат, который прошел через все. Солдат, который научился ценить жизнь. Солдат, который никогда не забудет, чему его научили в армии.
Он вышел из квартиры, спустился по лестнице и вышел на улицу. Ночь была тихой и теплой. Он пошел по пустынной московской улице, и сапоги его мерно стучали по асфальту. Каждый шаг отдавался в груди теплом и уверенностью.
Он шел и думал о том, что его жизнь только начинается. Что впереди много трудностей, но он готов к ним. Потому что у него есть память. Потому что у него есть друзья. Потому что у него есть сапоги.
Он остановился посреди улицы, поднял голову к звездному небу и прошептал:
— Спасибо, Батя. Спасибо за все. Я не подведу.
И звезды над Москвой мерцали в ответ, словно подтверждая его слова.
А где-то далеко, в калмыцкой степи, старый прапорщик Василий Иванович Берестов стоял у ворот части и курил папиросу. Рядом с ним стоял старый конь Немлат и смотрел вдаль. Берестов погладил его по седой морде и сказал:
— Ты слышишь? Он там, в Москве. Он помнит. Он не забыл.
Немлат фыркнул и ткнулся носом в плечо прапорщика. И они стояли вместе, глядя в ночную степь, и знали, что где-то там, за горизонтом, живет их друг. Их сын. Их брат. Человек, который стал мужчиной благодаря им.
И это было правильным. Так и должно было быть.
КОНЕЦ.
Свидетельство о публикации №226080101741