Тихий
Сентябрь стоял сухой, звонкий. Земля спеклась в камень, каждый шаг отдавался в груди глухим, утробным гулом. Третьи сутки рота держала лесополосу — узкую, обгоревшую, словно границу между жизнью и смертью. Отступать нельзя — приказ.
Тихий лежал за поваленной берёзой. Он считал разрывы на слух: «недолёт» ложился с тяжёлым присвистом, вжимая в землю; «перелёт» уходил за спину, позволяя выдохнуть. Пальцы на цевье — одеревеневшие, негнущиеся.
Позывной «Тихий» дали не за нрав. За походку. Нравом он в деда, рязанского лесника: горячий, взрывной, спорщик. А вот ходил мягко, с пятки на носок, чуть подавшись телом вперёд. Дед научил, когда ещё пацаном на охоту брал. Идёшь — и ни сучок не треснет, ни лист не шелохнётся. «Не топочи, — ронял дед, не оборачиваясь. — Лес тишину любит. И уважает». Дед помер за два года до войны. На всём белом свете остались из родных — мать, да две дочки.
В короткой паузе между близким разрывом и нарастающим воем следующего Тихий провёл ладонью по груди, нащупал целлофановый свёрток с фото. Не достал.
С левого фланга донеслось едва различимое шуршание. «Кедр» подполз тихо, по-змеиному. Широкий в кости, с намертво прикипевшей к скуле грязью. Дышал тяжело, но голос держал ровный. Старший лейтенант, командир взвода.
— Тихий, прикрываешь левый край. Остальным — отход. Мы прорываемся к точке сбора, дальше — как повезёт. Продержись сколько сможешь. Как только оттянемся и вызовем огонь — сразу уходи. Если не выйдет… мы вернёмся за тобой. Слышишь? Вернёмся.
Тихий кивнул. Слова здесь были лишними. Вжал подбородок в приклад — «понял, выполняй». Кедр стиснул плечо — сильно, до боли, — и растворился в кустарнике. Остальные ушли следом. Не люди — тени. Шаг, вдох — и нет никого.
Тишина упала сразу, тяжёлая, плотная. В ушах зазвенело. Тихий знал эту тишину. Дед учил: «Опасная она. Жди беды».
Беда пришла с неба. Но не сразу.
Первый разрыв лёг в десяти метрах, выбив воздух из лёгких. Второй — ближе, заложило уши. Третьего Тихий не услышал. Только в бедро толкнуло тупым, горячим — будто бревном с размаху, — и мир сделал кувырок через голову. Удар о землю выключил сознание.
Очнулся. Танки. По звуку — чужие, с тяжёлым, утробным гулом. Он лежал на спине и смотрел в небо — выцветшее, подёрнутое грязной пеленой. Сколько прошло — час или два, он не знал.
Попробовал шевельнуться. Нога отозвалась болью — глубинной, распирающей, будто в бедро медленно загнали раскалённый лом и проворачивали садистски медленно. Тихий закусил губу до металлического привкуса, сдерживая стон.
Правая штанина набухла тёмным, прилипла к коже. Сквозь мутную пелену он нашарил на поясе подсумок, рванул липучку. Нащупал шприц-тюбик. Зубами сорвал колпачок, сплюнул. Иглу, не целясь, всадил прямо через ткань в бедро, выше раны, туда, где боль пульсировала особенно густо. Надавил до щелчка. Жидкость вошла холодком, а через полминуты холод сменился тягучим, почти живым теплом, растёкшимся от бедра к низу живота и дальше.
В глазах потемнело, к горлу подкатила тошнота — то ли от раны, то ли от лекарства. Переждал. Отдышался частыми, мелкими вдохами. Перевалился на живот и пополз, цепляясь за спекшуюся землю, ломая ногти. Правая нога волочилась, как чужая — тяжёлый груз. Кровь оставляла на земле тёмные, длинные полосы, и на глазах они сворачивались в матовые сгустки, присыпанные пылью.
Впереди чернел остов сгоревшего танка. Нашего. Борта в копоти, люки сорваны взрывом, гусеница размотана стальной лентой по полю. Забрался под днище. Втиснулся в узкую щель между землёй и бронированной рамой, привалился спиной к холодному опорному катку. Теснота. Не видно ни с неба, ни с земли. Тихо. И от этой тишины стало жутко, аж выть захотелось.
Время остановилось. Он потерял ему счёт. День и ночь сменяли друг друга, а здесь, под днищем, царил серый полумрак и медленное, мучительное угасание. Боль в ноге стала постоянной, как гул трансформатора. Она то затихала до тупого нытья, то взрывалась острыми спазмами, и тогда он вжимал лицо в землю и кусал собственный рукав, чтобы не закричать.
Самым страшным оказалась жажда. Не просто сухость во рту — нет. Горло превратилось в наждак, язык распух и не ворочался, каждый вдох отдавал жжением, будто глотку замотали колючей проволокой. Он пробовал слизывать росу по утрам с железных осколков — осторожно, чтобы не порезаться о рваный металл. Губы потрескались, покрылись коркой, и когда он пытался их облизать, они кровили.
Нога распухла. Сапог врезался в плоть, и он, стиснув зубы, пропорол голенище ножом. Кожа под ним оказалась тёмной, жёсткой на ощупь. Он знал, что это такое.
Тело горело. Он то проваливался в беспамятство, то выныривал рывками, не сразу понимая, жив или уже нет. В бреду ему чудился голос деда: «Терпи, Андрей. Земля терпит, и ты терпи». А потом дед исчезал, оставалась только тьма и запах крови.
И он начал молиться. Это было труднее, чем ползти по полю под обстрелом. Бабка в детстве учила, да он отмахивался. Теперь слова шли сами, из живота, простые и неуклюжие. Молитва не взлетала к небу, а падала тут же, стелилась по земле. Он её почти выцарапывал из себя.
— Господи… если Ты есть… не оставь. Двое детей у меня, у Андрея. Мамка старенькая, одна совсем. Нельзя мне. Слышишь? Нельзя.
Шептал — и внутри что-то медленно отпускало. Не страх — он лежал рядом, тяжёлый и плотный, почти осязаемый. Отступала потихоньку обида: на Кедра, на войну, на себя — дурака, что не успел, не дострелял… Оставалась только тишина. И в ней — молитва.
Рука сама потянулась к груди. Андрей вытащил целлофановый свёрток. Пальцы не слушались, он поднёс его к глазам, но в сером полумраке лиц не разглядеть — только силуэты. Мать, дочки… Он прижал фотографию к губам, потом спрятал обратно, поближе к сердцу. Стало чуть теплее.
Бой стих. Просто перестали стрелять. В наступившей тишине Андрей услышал ветер — он шевелил сухую траву. Звук был таким мирным, что слёзы сами потекли из глаз.
Небо смилостивилось.
По броне ударили первые капли, оставляя тёмные пятна на пыльном железе. Андрей не сразу понял, что это не бред. Крупная капля упала ему на лоб — холодная, живая. Он вздрогнул, открыл глаза. Сверху, сквозь щели между катками, вода полилась потоком, стекая по броне, собираясь в лужицы.
Андрей подставил лицо, с жадностью разинул рот, но струи текли мимо, заливая сначала глаза, нос. Он попытался приподнять голову, чтобы поймать воду, — и тут же взвыл от боли. Тогда просто лёг на спину, открыл рот и ждал. Капли падали на язык, на пересохшее нёбо, и это было счастьем.
Как только дождь стих, послышались шаги.
Двое. Первый — высокий, сутулый, в дорогом камуфляже без опознавательных знаков. Второй — пониже, коренастый, с медицинским кофром в руке. На кофре — ни эмблем, ни крестов. Только белёсые подтёки от какого-то едкого раствора.
«Чёрные трансплантологи», — пронеслось в голове. Не мародёры. Хуже. Те, кто приходит за живым материалом.
Они прошли в десяти шагах от танка, остановились у тела ефрейтора Женьки Смирнова из-под Воронежа, — помнится, звал всех ребят в гости, обещал борща и баню. Высокий наклонился, двумя пальцами оттянул веко Женьки, приложил к шее портативный сканер. Сухо бросил через плечо:
— Этот — всё. Остыл. Смотрим дальше.
Второй, что с кофром, деловито достал инструмент.
Андрей вдавился в землю. Дыхание стало мелким, почти исчезло. Страх, липкий и животный, сжал внутренности: а если увидят? Мысль о том, что его, ещё живого, начнут разделывать эти равнодушные мясники, заставила беззвучно шевелить губами. Он не знал, откуда взялись слова — те самые, что бабка шептала по вечерам, стоя на коленях перед тёмной иконой в красном углу.
— Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое…
Слова сбивались, губы дрожали. Он смотрел сквозь щель между катками. Запоминал. Серую щетину на щеке высокого. Родинку у виска. Три пальца на правой руке коренастого — не хватало мизинца и безымянного. Давился ледяным, бессильным бешенством.
Высокий выпрямился, бросил коротко:
— Всё. Образцы поплыли. Сворачиваемся. Тут пусто.
Они ушли. Андрей уткнулся лбом в колючую землю, и его выгнуло в беззвучном спазме. Молитва сбилась. Сердце колотилось где-то в горле. Он плакал — тихо, по-детски, размазывая по лицу грязь. Боль была такой силы, что, казалось, разорвёт изнутри.
Но молитва осталась. Она вошла в него, как тот дождь — через кожу, через каждую клетку. Три дня он пролежал так, не различая сна и яви.
А потом явилась она.
Просто из серого предрассветного тумана выступила. Обычная дворняга. Тощая, рёбра обтянуты серой шерстью, одно ухо торчком, второе висит. Подошла на полусогнутых, нерешительно, села в трёх шагах. И из собачьих глаз потекли слёзы. У Андрея сдавило сердце.
— Ты чего тут? — сипло, с трудом вытолкнул он из себя слова.
Собака подползла, легла рядом, положила морду на лапы и продолжала смотреть. Взгляд не собачий — глубокий, умный, понимающий. Прижалась тёплым боком. Андрей положил ладонь ей на голову, зарылся пальцами в жёсткую шерсть. Так и уснули — сержант и собака, двое живых среди мёртвого поля. И ночь была уже не такой страшной, потому что рядом дышало, вздрагивало во сне и грело другое живое существо.
А потом собака начала вылизывать его рану. Язык шершавый, горячий. Андрей сначала дёрнулся от боли, но потом понял — это лучше, чем ничего. И снова начал молиться — теперь уже не от страха, а от благодарности. Шептал просто, по-своему:
— Спасибо, Господи. За неё. За то, что не оставил. Спасибо…
Дрон прилетел на следующий день.
Сначала — далёкий, едва различимый зуд над дальним краем поля. Потом — ближе, назойливее, визгливее, уже над головой. Андрей вжался в землю так, что почувствовал рёбрами каждый камень. Собака тоже замерла, даже дыхания не стало слышно. Дрон висел долго — десять секунд, пятнадцать, вечность. Вдруг чуть снизился, довернул камеру. Андрей увидел, как оптический блок повернулся в его сторону. Собака прижала уши. И тут динамик дрона издал короткий, искажённый треск — обрывок команды на чужом языке, — и «птичка», словно спохватившись, резко ушла вправо, набрала высоту и рванула к дальнему перелеску, откуда снова донёсся гул боя. Видимо, цель нашлась поважнее.
Андрей ещё долго лежал неподвижно, не в силах разжать сведённые челюсти, а собака снова принялась вылизывать ему рану.
На следующую ночь пришли свои. Двигались цепью, с тепловизорами. Андрей увидел силуэты. Горло перехватило, будто наглухо зашили суровой ниткой. Собака заскулила тонко, по-щенячьи, жалобно.
— Тихий! Живой! — старший лейтенант рухнул на колени рядом. — Живой. Я уж думал…
Он не договорил. Сглотнул. И выдохнул чужим, глухим голосом:
— Уходим. Быстро.
Андрей ловил губами воздух и повторял:
— Собаку… Собаку возьмите…
Выносили под миномётным огнём. Ожили, гады. Засекли движение. Андрей то уплывал в боль, то выныривал и видел бегущую рядом серую тень — на четырёх лапах, не отставала ни на шаг.
Потом провал.
Сознание возвращалось слоями — медленно, неохотно. Голос Кедра: «…ещё бы немного — и не вытянули. Ногу сохранили чудом».
Значит, не отрезали.
Андрея выписали через месяц. Он вышел из госпиталя на костылях и остановился. У двери — собака. Худая серая спина, одно ухо торчком. Увидела. Замерла. И сорвалась с места. Андрей нагнулся, костыли упали. Обнял её за шею, уткнулся лицом в жёсткую, пахнущую пылью шерсть. Собака положила морду ему на плечо и тихо, утробно вздохнула.
«Спасибо, Господи. За всё».
(с) Ольга И. Райс
#прозаовойне #военнаяпроза #тихий #собаканавойне #человекисобака #реализм #ольгарайс #современнаяпроза #рассказ #литература #чудо #выживание #память
Свидетельство о публикации №226080101749