Примат
Что он Зари Грядущей князь…
Но только духи тёмных башен
Те речи слушают, смеясь.
Николай Гумилёв, «Пророки»
Ископаемый сор тёмных веков, болваны древних, преданных человеком богов, чучела исчезнувших и ныне здравствующих животных, вековые сахарные головы, городские пейзажи с вереницами понурых висельников – всё это и многое-многое другое может обозреть, а порой и тайком пощупать посетитель провинциального краеведческого музея. Нередки в нём и разного рода выставки. Как раз по случаю одной из таких учительница биологии и повела в музей вверенный ей богом и министерством образования 3-й «Б».
Совершенно в духе пенитенциарной традиции пешего этапирования заключённых, дети топали по улице в спаренной колонне за ведущей учительницей под окрики замыкающей воспитательницы; рука соседа по строю до времени заменяла стальной трос с кандалами и автоматчиков с немецкими овчарками.
«Так, останавливаемся, останавливаемся, - скомандовала учительница, поравнявшись со входом в музей. – Синявкин, Марашов! – не разбегаемся, ближе ко мне подходим. Для невнимательных повторяю: в музее выставка пресмыкающихся, земноводных и млекопитающих Индии, а также осмотр постоянной экспозиции. По залам не бегаем, не кричим, животных не пугаем, экскурсовода слушаем внимательно – по лекции к следующему уроку всем нужно будет подготовить реферат. Вопросы есть? Вопросов нет. Всё, заходим. Синявкин, Мурашов, я вам что сказала?!»
Контрастируя с пляшущим на улице в платье из солнечных зайчиков бабьим летом, музей встретил своих гостей в старомодном, прохладном и сумеречном фраке, из-под которого выглядывала некогда белая, а ныне пожелтевшая от времени манишка лепного потолка.
Начиналась и на девять десятых продолжалась выставка серпентариями, населёнными флегматичными змеями, и террариумами с оцепенелыми ящерами. И те и другие обманули ожидания детей: змеи не только не поглощали белых лабораторных мышей, атакуя их в молниеносном броске, но и ползали-то насилу; ящеры своими длинными клейкими языками не удили мух и отказывались мимикрировать – хладнокровный мир дремал. Вместо восторженных мальчишеских восклицаний и уже наперёд заготовленных девчачьих испуганных криков из детских уст выходили лишь вздохи разочарования и скучающие зевки. И во всём этом краебредческом музее не нашлось ни единой палки, при помощи которой можно было бы понукать всех этих тварей к активной жизни. Таинственная Индия не оправдывала ожиданий.
Что же до обещанных млекопитающих, то они были представлены одной-единственной мартышкой. Пытаясь компенсировать столь выпуклую скудость этой части экспозиции, организаторы выставки подавали примата как можно нагляднее: клетка с ним помещалась на высоком постаменте в самом центре зала и была ярко освещена. Подведя к ней класс, учительница, справляясь с какой-то брошюрой, приготовилась рассказывать, что на сей день известно науке о наблюдаемом животном. Положительно отличаясь от своих хладнокровных соотечественников, млекопитающее, увидев проявленный к себе интерес, оставило занимаемую позу роденовского мыслителя, оживилось и задвигалось по клетке.
«Итак, перед нами Macaca mulatta – макак-резус, также известный как бенгальский макак, - начала учительница. - Этот вид макаки широко распространён на полуострове Индостан. Макаки ведут полудревесный и полуназемный образ жизни, а питаются преимущественно растительной пищей. Они очень социальные животные, общаются между собой с помощью звуков и мимики. Именно поэтому у макак весьма широкий спектр моделей поведения и жестов…»
В это время находящийся в центре детского внимания Macaca mulatta издал гортанный звук и принялся совершать неподобающие фрикции в пространство перед собой. Обезьяна работал энергично и даже яростно. Парадоксальным образом вся его фигура исполнилась величия; он смело, открыто смотрел взглядом зверя в устремлённые на него глаза толпы, словно бросая ей вызов. В то же время в его глазах читалась некая древняя мудрость, осмыслить которую современный человек уже не в состоянии.
- А что это она делает? – с лукавством в голосе спросил будущий бывший человек Синявкин.
Вместо ответа учительница залилась краской испанского стыда.
- Она дрочит, дрочит! – восторженно выкрикнул искушённый старшим братом будущий циник Мурашов.
- Не дрочит, а мас-тур-би-ру-ет, - назидательно растянула по слогам искушённая старшей сестрой будущая блудница.
- Правша… - глубокомысленно заметил под всеобщий заливистый смех будущий материалист.
Будущий философ-метафизик не сказал ничего. Он обдумывал зримое.
Не имея на такой случай никаких министерских инструкций, учительница по-прежнему молчала и бездействовала, тщетно пытаясь найти выход из сложившегося педагогического тупика. Первым нашёлся Мурашов. До восхищения довольный приматом, он сунул ему через решётку сторублёвку. Приняв и бегло осмотрев банковский билет, обезьяна без долгих раздумий изорвал его на мелкие клочки и швырнул их на дно клетки.
Время двинулось дальше. И был осмотр постоянной экспозиции, и обратная дорога в школу, и следующий день. Потом, готовя свой реферат, будущий метафизик всё вспоминал странный, неразгаданный взгляд зверя, силился его осмыслить, но раз за разом упирался в стену собственного непонимания. Он так и не смог написать реферат, за что получил неуд.
И время двинулось ещё дальше. Со дня посещения музея минула треть века, а метафизик, теперь уже не будущий, а сущий, всё думал и думал об обезьяне. Взгляд примата стал для него органоном, а его орган – перстом, указывающим на всю человеческую мерзость. И вот, оказавшись, как и обезьяна, в клетке, он всё больше начал постигать смысл его послания. Кропотливо соединяя воедино разноцветные нити виденных за жизнь образов и обдуманных мыслей, он ткал полотно познания, на котором наконец стало проступать безмолвное учение зверя. Учение, единственным последователем и экзегетом которого мог быть только он, ибо никто кроме него не видел тот взгляд и не смотрел им на окружающий мир.
Прежде чем увидеть мир через призму вертикального звериного зрачка, ему довелось испытать многое: годами жить взаперти, не зная солнечного света; получать корм из чужих безликих рук – через окошко пищеприёмника в железной двери; драться на кулаках с другими приматами, защищая своё человеческое достоинство; вздрагивать среди ночи от внезапного поворота ключа в дверных внутренностях; не зная уединения, тихонько молиться, пока кто-то шумно слабится за перегородкой.
Здесь, в клетке, он увидел многих, стоящих неизмеримо ниже выставочной музейной обезьяны, не уронившего ни чести ни семени в глазах толпы. Эти, низкие, в отличие от не знающего лжи зверя, ублажали себя келейно, тишком, таясь от других и от самих себя. Одни, выдавая себя за гигиенистов, по трижды в день ходили «обкупываться» в уборную, где онанировали стремительно, но тихо, а кончив, прислушивались к голосам сокамерников за стенкой – не услышали ли чего? Иные, особенно из числа молодых и гормонально нестабильных, ценили условия карцера. Здесь, забравшись по дверной решётке под потолок, они закрывали какой-нибудь ветошью глазок видеокамеры и ублажали себя многократно и долго, до окрика из громкоговорителя. Такие за пятнадцать суток содержания истощались чуть ли не до слабоумия. Были и третьи. Те, которые окутав совесть лживой тюремной моралью, подбирались, словно лисы в курятнике, к слабым духом, - и тогда из укромных уголков начинало тянуть затхлым запахом разинутого заднепроходного отверстия.
Видел он когда-то и своих повзрослевших одноклассников, на которых теперь смотрел не так, как раньше.
Видел бывшего человека Синявкина, разбитого и похмельного. Он сидел под стеной на припёке и, широко раскинув по тротуару ноги, плющил алюминиевые банки – за тем, чтобы сменять их на деньги, а деньги – на водку. Как и у его первых предков, орудием труда Синявкина в XXI веке был необработанный камень. И спустя непродолжительное время он лежал тут же, но уже до бессознательности напоённый спиртуозами, и бездомный кобель, охваченный приступом приапизма, тыкался в его лицо своим красным осклизлым треугольником, норовя попасть в раззявленный рот.
Видел циника Мурашова, который, даже за глаза называя начальство исключительно по имени-отчеству, преуспел на государственной гражданской службе и хорошо зарабатывал на лжи и торговле влиянием. Платить за пикантные зрелища вошло у него в привычку, но когда он смотрелся в зеркало, то ему казалось, что рога на его голове срослись в нимб.
Видел блудницу одноклассницу, которая, полагая себя умнее обезьяны, не рвала, но сберегала полученные за свои фрикции бумажки, и к тому же никогда не позволяла смотреть на себя более чем двум парам глаз сразу.
Видел он и материалиста. Тот, став прозектором и потроша человека особь за особью, установил, что внутри у него желудочно-кишечный тракт и ещё кое-что, - а души нет. Однажды, впрыснув в кровь излюбленный коктейль из опиоидов и эйфоретиков, он понял, что отсутствие в мёртвом теле души не показательно, а потому решился на вивисекцию, и сам себя вскрыл в родной мертвецкой. Лежа на патологоанатомическом столе и разглядывая свой внутренний мир в зеркальце, он с удовлетворением обнаружил лишь желудочно-кишечный тракт и ещё кое-что, - но не душу.
Наблюдая и думая метафизик понял, что человек лжив, алчен, жесток и похотлив. При том, справедливо опасаясь себе подобных, для вящей безопасности он сам себя заключил в клетку – в отличие от обезьяны, оказавшегося в ней не своей волей. И вскоре клетку свою человек полюбил. И поверил, что она и есть мир. Наращивая прутья решётки, он перестал видеть истинный, бесконечно большой и свободный мир. Мир без оград, замков и решёток. Мир, где каждый, откинув костыли государства и права, волен идти своим путём, и где все пути ведут к Единому.
Понял и глубоко, болезненно почувствовал правоту великого писателя, говорившего, что если бы Спаситель вновь явился в этот мир в эпоху средневековья, духовные лидеры того времени подготовили бы для него великолепное аутодафе, - как для злейшего из еретиков. А если бы пришёл сейчас, когда клирики именем его по-прежнему благословляют людей на смертоубийство, то был бы судим светскими властями за оскорбляющую чужие чувства нетерпимость; и всегда будет казним – когда бы ни пришёл. Понял, что за две тысячи лет человек научился управлять электрическим током, мозжить атом и ещё кое-чему в том же роде, но едва ли стал лучше: видя пропасть перед собой и зная, как её обойти, он только быстрее стремится в бездну; то ли от недостатка воли, то ли от избытка лени, - но, во всяком случае, не от нежелания жить. В нравственном же плане он во все времена, исключая разве что своё историческое младенчество, когда ещё оставался органической частью этого мира, был и продолжает оставаться калибаном с дубиной, которой машет во все стороны, сообразуясь исключительно со своим желанием, и ни с чем больше; с той лишь разницей, что нынче его дубина не суковата, как некогда, а резиновая.
Он завидовал своим бывшим одноклассникам, даже материалисту. Завидовал аморфной, беззаботно плодящейся бесформенной массе, уткнувшей своё коллективное рыло в пока ещё полное углеводородных объедков корыто. Завидовал всем тем грызунам духа, живущим свои пошленькие жизни и не терзающимся этими проклятыми вопросами, от которых он всю свою жизнь никак не мог избавиться, и которые привели его – «умного и развитОго» - в клетку. Вот и в эту ночь, вполне осознавая свою дефективность, он лежал на деревянной шконке в камере ШИЗО и думал об обезьяне. В маленькое высокое оконце он видел чёрный квадрат беззвёздного северного неба, но перед его внутренним взором, словно метеоры на ночном августовском небосводе, проносились образы и отголоски терзавших его мыслей: «Кто мы, в сущности: богоподобные создания (о, как претенциозно!), или худшие из зверей, или саркома? Да, человек суть примат, раскачивающийся на ветвях древа познания добра и зла; одной рукой он перерезает ленточку перед очередной богадельней для почти истреблённых им видов других живых существ, а другой раскраивает череп собрату по отряду – очередной съедобной обезьяне, - чтобы, используя изобретённый им столовый прибор, поглотить её ещё живой, пульсирующий мозг. Человечество любит своих учителей, соглашательски им кивает, но живёт по-прежнему, к нему ничего не пристаёт. И сумев эволюционировать от потери хвоста до строительства Большого адронного коллайдера, человек никак не может развиться до Ветхозаветного «не убий», и пропасть между тем, как должно, и тем, как есть, с веками не становится уже. Однако, плотоядный в мире всеобщего поглощения, он виноват во всех своих пороках, но только не в том, что существует. Он заключён в клетку собственного бытия, из которой никак не может выйти. Чтобы получить хоть малейший шанс покинуть клетку, ему нужно победить свои пороки и свою розность, стать человечнее. «Стать человечнее…» - всё это лишь пустые, тысячу раз говоренные на все лады слова, и не больше. По крайней мере, до тех пор, пока нет решения, пока не видно хоть малой, пусть тернистой, но всё же ведущей к звёздам тропы. Господи, к чему всё это, если мы не успеем? Неужто всё напрасно? Неужели всё это лишь для того, чтобы мы превратили себя самих и всё созданное тобой в космических прах?..» И вскоре ядерный гриб, всё разрастаясь, словно гигантский фаллический символ, заволок его утомлённый работой мозг.
Он проснулся глубокой ночью, задолго до звуков государственного гимна, символизирующих начало нового дня. Едва открыв глаза, он тут же вскочил со шконки и, как был, в одном исподнем, босой, заметался по камере: вселенная сжалилась над ним, явив во сне откровение! Простую формулу. Удивительно простую и удивительно ёмкую. В ней, - в ней содержался ответ на все вопросы. Она была и путём и решением. Ею объяснялось всё сущее! При нём не было ни ручки, ни бумаги, и теперь, стараясь удержать в памяти свой сон, он метался, ища, чем бы записать откровение. Наконец он схватил алюминиевую ложку и, зажав её в кулаке, выцарапал на стене формулу: «Квадрат, помноженный на бесконечность, рождает сферу. Квадрат, помноженный на бесконечность, рождает сферу… Теперь осталось лишь зафиксировать значение символов, и путь будет открыт. Открыт для всех! Итак, сфера это… сфера… это… Нет, сперва квадрат – в нём начало, в нём. Квадрат есть… А что, что есть квадрат?..»
Его замутило. Рот наполнился вязкой слюной. Чувствуя, что начинает терять равновесие, он рухнул на дощатый пол. «Ничего, ничего. Просто надо взять себя в руки, надо успокоиться и припомнить. Я только что знал. Я всё понял. Я записал, записал формулу. Надо лишь сконцентрироваться и воспроизвести…»
Из крана скапывала в раковину вода – размеренно, редко, словно нехотя. Разорвав зеркальный круг, из отхожего места, словно из потустороннего мира, вынырнула крыса, и, выцарапавшись из вмурованной в пол эмалированной чаши, забилась под выгнившую половицу, оставив за собой мокрый след. Гонимый февральской вьюгой снег тяжело лепился в посеревший квадрат окна. Издав механический щелчок, громкоговоритель принялся отхаркивать государственный гимн. А метафизик по-прежнему сидел на полу, обхватив тощими руками колени. Его острый, изогнутый дугой хребет поблёскивал в грязно-жёлтом свете луны*. Тут же на полу валялась уже бесполезная, выпачканная извёсткой ложка. Он не чувствовал стелящегося по низу сквозняка, не слышал капающей воды, шебуршания крысы под половицей, завывающей вьюги и даже звуков гимна. Он думал, напряжённо думал - об обезьяне.
*На тюремном арго «луной» называется светильник, загорающийся после объявления команды «отбой» для контроля над поведением заключённых в ночное время.
Свидетельство о публикации №226080101936