Сапожки
— Дядечка, дядечка, стой, стой! Дядечка, больно мне, дядечка!
Трактор прорычал на высокой ноте и, будто бы споткнувшись, остановился.
Нина лежала на пахоте и ревела в голос. Самодельная борона, зацепившись зубом за голенище сыромятного сапога, затащила стопу девочки под сколоченную из берёзовых брусьев основу бороны.
— Наберут детей, работнички, им бы соску сосать... — Тракторист Мирон приподнял угол бороны, вытащил ногу Нинки, сняв голенище сапога с кованного четырёхгранного зуба, поднял девочку и, дойдя до края берёзового колка, усадил на траву.
— Сиди, отдохни, норму никто не отменял, круг сделаю — сядешь на плуг. На вот, погрызи, — Мирон вытащил из кармана небольшой сухарь, обдул крошки махры и карманную пыль и отдал Нинке. Вздохнув, быстро пошёл к трактору. Трактор взревел и, приподняв морду, пополз, расширяя борозду пахоты.
Нинке в январе исполнилось 13 лет, и её весной поставили прицепщиком на трактор. Работа, казалось бы, не трудная: сидеть на плуге, на поворотах, крутя специальный ворот, поднимать корпус плуга, после поворота вновь его заглубить на определённую глубину. Главное в работе было правильно заглубить плуг, для этого нужно было сосчитать, сколько оборотов сделаешь, поднимая плуг, на столько оборотов нужно его заглубить. По всей длине гона просто сидишь на плуге; если борона забилась травой или перевернулась, то кричать трактористу, чтобы он остановился, и вместе с ним почистить бороны.
Несмотря на свои тринадцать лет, Нинка была маленькой, худенькой, как воробей, похожа больше на девятилетнего подростка. Постоянное недоедание настолько ослабило девочку, что ей всегда хотелось спать. Вот и сейчас, сидя на плуге, она задремала и свалилась с рамы плуга. Хорошо, что не под корпус плуга — затянуло бы под плуг, порезало лемехом. Сколько таких случаев уже было по району! Но Нинке повезло: даже борона прошла стороной, зацепив её ногу за голенище сапога.
Сапожки были новые, Нина очень гордилась ими, а как же иначе? Первые сапожки в её жизни. И кричала она, упав с плуга, больше не от боли, а от страха, что порвёт сапожки. «Слава Богу, только голенище растянулось, крепкие», — подумала Нина, любуясь сапожками.
— Садись на плуг, чего задумалась? — Трактор стоял в двадцати шагах от девчонки, а она, задумавшись, даже не заметила, что тракторист — дядя Мирон — сделал уже круг.
Нина торопливо подбежала к плугу, уселась на раму, уцепившись за железное колесо ворота. Гоны на поле были длинные, чуть меньше километра, и времени на девичьи думы было достаточно.
Шёл 1943 год. Два года проклятой войны забрали из деревни почти всех мужиков. Где-то воюет с первого дня войны её старший брат Иван. В сорок втором году, в марте, ушёл воевать отец, и три месяца назад, в конце февраля сорок третьего, ушёл добровольцем Вася, её любимчик и покровитель. Вася старше её на шесть лет, и нянчить их с Клавкой пришлось ему. Родители с раннего утра в колхозе, старший Иван давно работал в МТС в районе, Толик ещё сам малый, а Вася с самого рождения Нинки был ей и матерью, и отцом. И вот теперь третий месяц от него никакой весточки. Нина подняла глаза: ай, Божечки, чуть не прозевала поворот! Нина навалилась на ворот плуга, торопясь поднять корпуса. Успела. Дядя Мирон посмотрел в её сторону строго, но, увидев, что Нина всё успела вовремя, одобрительно улыбнулся. Где-то недалеко пронзительно застрекотала сорока. «Идёт кто-то», — подумала Нина. Слева, впереди, из-за берёзового колка выехал всадник на буланой лошади, направляясь в сторону пашущего трактора. Тракторист, смачно ругаясь, остановился:
— Приподними плуг.
Нина торопливо крутила ворот подъёмника. Дядька Мирон сдал назад и заглушил трактор.
— Сходи до лесу, поищи слизуна*, объездчик едет, глубину пахоты мерить будем. Ох, смотри, если нахалтурила… Не посмотрю, что девчонка, выпорю, как сидорову козу.
— Рано ещё, слизун через недельку будет. Погоды-то ещё не было, — запричитала Нина.
— Иди, говорю, скройся с глаз моих, пока не позову — сиди на опушке.
Нина торопливо засеменила к зеленеющему недалеко мыску леса. Усевшись на упавшую старую берёзу, заслонясь от солнышка, посмотрела, кто приехал. Сердце ёкнуло от растерянности и злобы. Егорыч однорукий — злейший её враг. Спину обожгло как огнём, как будто её снова отхлестали плетью.
Нине было 6 лет, когда с бабушкой Пелагеей они пошли собирать колоски на убранном поле. Делали они это не раз, плохо ли, хорошо ли, но за половину дня в мешке насобиралось колосков на две, иногда и на три пригоршни пшеницы. Вот за этим занятием и застал их объездчик Егорыч. Грязно матерясь, погнал их с поля, подгоняя плёткой. Бабушка споткнулась и упала, было ей тогда 97 лет, Нина бросилась поднимать её, только наклонилась, как спину прожгла тупая боль. Бил Егорыч, не разбираясь, куда попадал, а потом нагло рассмеялся: — Ну что, старая, как колхозный хлебушек, вкусный? Бабушка, охая, встала на колени и, перекрестившись, подняла к небу глаза: — Господи, прошу тебя, пусть та рука отсохнет, которая неразумное дитя и дряхлую старуху плёткой избила! Егорыч, побелев лицом, плюнул и галопом поскакал к краю поля.
В деревне бабушку Пелагею никто не звал по имени, была она для всех Куварихой да ведьмой за глаза. Деда звали Увар, вот и пристало это прозвище от имени деда. Лечила она всю жизнь людей наговорами, божьими молитвами да травами земными. Говорили, что взглядом могла она остановить лошадь на скаку или злую, бросающуюся на людей собаку.
Не знала Нина, правда это или нет, только под Новый год пришёл Егорыч в их хатёнку, накрытую травяными пластами земли, упал на колени:
— Прости, бабка Кувариха, прости меня, Христа ради, бес попутал, пьяный я был, да ещё и председатель фитиль вставил, вот и не сдержался, попали вы под горячую руку.
— Бог простит, что ты меня просишь? Я Бога попросила: «Если виноват, накажи его за злобу»,
— Вот ты теперь у Бога вымаливай прощения. Бог тебя наказал, не я.
Молился ли Егорыч? Нет, только после крещенских праздников отрезали ему начавшую усыхать руку, а бабушка Пелагея после побоев начала слепнуть. Попала плетка ей прямо по лицу, бровь рассекла, переносицу и мочку левого уха.
С тех пор лютой злобой ненавидела Нина этого человека. Да и человеком-то его назвать, наверное, нельзя. Егорыч, кряхтя, уселся на лошадь и, кивнув дядьке Мирону головой, потрусил рысью вдоль леса к дальним покосам. — Сено, наверное, бирковать, — подумала Нина и не заметила, как подошёл дядя Мирон.
— Ну что, пигалица, давай-ка пополдничаем с тобой.
— Спасибо, сытая я, дяденька, — Нинка демонстративно встала, направляясь к трактору.
— А ну-ка сядь, «сытая она». Лопай, пока дают, — Мирон положил перед Нинкой шмат хлеба с детскую ладонь, варёное яйцо и несколько мелко нарезанных кусочков сала на помятой промасленной газетке.
— Ешь, вот молочка ещё, держи. — Нина дрожащей рукой взяла большую алюминиевую кружку, заполненную на треть молоком, и заплакала.
— Ну буде, будет… Мамка-то как — сидит? Что слышно? — Нина, отхлебнув молока, хлюпая носом, кивнула головой:
— Сидит. Толик приезжал, привозил муки да картохи немножко, говорит, суд будет через неделю. — Да, житуха… Это сапоги у тебя из той шкурки сшиты?
— Ага, у меня, и у Клавки, и у Толика… красивые, — улыбнулась Нина, любуясь сапожками, — крепкие, я их буду очень-очень беречь. Седни бороной чуть не порвала… Я их вечером помою, водички вовнутрь налью, а часа в три ночи встану, водичку вылью — и утром как раз можно обувать.
— Красивые, а воду-то зачем? — дядя Мирон задымил цигарку и украдкой смахнул слезу.
— Как зачем? Не нальёшь воды — они за ночь ссохнутся, не натянешь. Мамка говорит -сыромятина, выделывать-то нечем, квасцов нету.
О том, что случилось у Анны, давно шумела вся деревня.
Во время войны был введён натуральный налог: с каждого плодового дерева нужно было сдать определённое количество фруктов, с курицы-несушки, включая петуха, в год нужно было сдать двести тридцать пять яиц, с овцы — полторы шкурки, одну-вторую шкурки нужно было сдать с ягнёнка, который был обязан родиться. Посадил её двоюродный брат Тимофей, а случилось это так.
Был у Анны телёнок девяти месяцев от роду. Всё бы хорошо, но пропал телёнок — сколько ни искали, не могли найти. Решили, что убежал и загрызли его волки. Так и доложили в правление колхоза, чтобы сняли налог на телёнка. А на следующий день пошла Анна за семечками конопли на заброшенную усадьбы умершей бабки Авдотьи и нашла телёнка в обвалившемся погребе. Кажется, всё обсмотрели, и в погреб этот заглядывали. Привалило телёнка: если бы не брала семечки рядом с ямой, не заметила бы. Спустилась в погреб, а телёнок ещё живой, только ноги сломаны. Вечером попросила деда Кузьму, местного кузнеца. Вытащили они телёнка, дорезали, мясо частично Кузьма взял, а часть засолила Анна да прикопала в подполе. А шкуру просолила, шерсть намазала известью, сложила вдвое мездрой наружу да на крышу под пласты дёрна положила. Вылежалась шкура, скребком волос сняла, мездру соскоблила да отмяла на колодке. Всё по ночам делала, не дай бог кто увидит. Был в соседней деревне сапожник, инвалид Первой мировой войны, вот к нему и унесла шкуру. И ребятишек по одному сводила мерки снять. Как ни таилась Анна, но узнал кто-то и донёс. Вот Тимоха и приехал к ней с разборками; был он тогда участковым уполномоченным на три района один, но время нашёл. Хоть и сестра ему Анна, и парнишке младшему всего девять месяцев, а посадил он Анну вместе с грудным ребёнком. Остались дома Нинка, старшая сестра Клавка да ослепшая бабка Пелагея. Клава была всего на два года старше, но росла крупной, крепкой. И часто обижала Нину. Когда дома был ещё брат Василий, заступался за младшую сестру, и Клаве часто доставалось от него, а теперь, когда одни остались, доставалось Нине от сестры. Вся домашняя работа была на ней: и стирка, и что поесть приготовить. Хотя и готовить не из чего было.
Толик, старший брат, которому исполнилось 17 лет, работал ездовым на танковом заводе в Омске. Возил, как он говорил, трубы, но Нинка знала, что не трубы он возит, а стволы от танковых пушек. Как посадили маму, привёз Толик муки килограмма три да ведро картошки — вот этим и питались. Клавка хотя бы едой не обделяла Нинку, и то спасибо.
Закончив пахать дальнее поле, переехали в местечко поближе к деревне.
— Ну вот, километра четыре до дому осталось, недалеко, — Мирон заглушил трактор, подождав, проверил масло в двигателе, прошприцевал катки на гусеницах трактора, долил воды в радиатор. — Ну что, пигалица, сделаем пару кругов, и беги домой. Смена приедет в восемь часов вечера. В ночь девчонкам работать нельзя. Стемнеет — не дай бог, заплутаешь.
Трактор, казалось, веселей бежал по полю, торопясь отпустить домой свою помощницу. Нина запела, мурлыкая себе под нос переделанную песню «Катюша». Проехав три круга, Мирон остановил трактор. Посмотрев на весёлую рожицу Нины, спросил:
— Что поёшь?
— «Катюшу», дядечка.
— Что-то не похожи слова-то на «Катюшу»?
— А это наша, ребячья, кто-то сочинил, а нам эта больше нравится, разве не слышали?
— Нет, не слышал… ну-ка спой…
Нинка встала на вывороченный пласт земли, чтобы быть повыше, и запела тоненьким дрожащим голоском, изредка не попадая в мотив песни:
— Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Это наши, русские «Катюши»
Немчуре поют за упокой.
Видя, что Мирон заинтересовался, стала петь громче, жестикулируя руками и притопывая:
— В страхе немец в яму прыгать станет,
С головой зароется в сугроб.
Но его и здесь мотив достанет,
И сыграет немец прямо в гроб.
Мирон, дымя козьей ножкой, с удивлением смотрел на девочку, а та, всё более увлекаясь, выводила:
— Ты лети, лети, как говорится,
На кулички, к чёрту на обед,
И в аду таким же дохлым фрицам
От «Катюши» передай привет.
Мирон, улыбаясь и качая головой, редко похлопал в ладоши:
— Молодец, молодец. Порадовала, хорошая песня, правильная. Не слышал, не слышал. — Погладил девочку по голове:
— Ну всё, дочка, беги домой, дорогу-то знаешь? Вон за теми кустами увидишь полевую дорогу, километра через полтора выйдешь на большак, а там уже, даже если стемнеет, не заблудишься. — Дядечка, а как это место называется, а то спросят, а я и не знаю, где пахали?
— «Дед» — это.
— Как «Дед»? — у Нины за воротом фуфайки пробежал холодок, опускаясь мурашками к лопаткам.
— Как-как, вот так, «Дед» и есть, — Мирон глянул на испуганные глаза девочки и засмеялся.
— Да ты не бойся, сказки это всё, придумали ребятишек пугать, чтобы так далеко за смородиной не ходили.
Нина бежала по полевой дороге, пугаясь каждого куста. Сколько было рассказов в деревне об этом страшном месте. Смеркалось, а Нине казалось, что вокруг глубокая ночь и вот-вот выскочат неупокоенные души-матыри расстрелянного колчаковцами деда Никифора и внучек его, Насти и Прасковьи. Или ещё хуже — душа убитого волкодава Жнейки, который превратился в полузверя-получеловека с головой волка, человеческими ногами и туловищем громадного ящера с когтистыми лапами размером с серп. Выскочат из-за кустов, выпьют всю её кровь, и станет Нинка такой же, как они. Будет бродить по земле неупокоенной душой, искать себе жертву, чтобы выпить её кровь.
Запыхавшись, выскочила Нина на большую дорогу, проходящую через их деревню и идущую по лесам и болотам в далёкий Казахстан.
Сзади послышался шум и неясные людские голоса. – Они и сюда добрались, — решила девочка, собираясь дать стрекача. Но что-то её удержало. Женский голос — нараспев, с придыхом — показался знакомым. – Спрячусь в канаве, может, не найдут, бежать уже сил нету.
Вышедшая полная луна осветила вдалеке тарахтящую на ухабах телегу. Нина выскочила на дорогу, замахала руками:
— Дядечки, тётечки, довезите до деревни!
— Турр, хто тут? О, глянь, Мань, это ж Анькина младшая… Нинка, откуда ты здесь ночью?
— Пахали мы, дядя Михаил, меня дяденька Мирон пораньше отпустил, — весело тараторила Нина, умащиваясь на душистое сено телеги.
— Вставай, приехали, — Мария теребила Нину за плечо, пытаясь её разбудить
. — Вот спит, пушкой не разбудишь! Вставай, вон хата твоя. Нина соскочила с телеги, озираясь по сторонам. Наконец поняла, что происходит, рванула к знакомым воротам, прокричав на ходу «спасибо».
Клавка ещё не спала, встретила сестру недовольным взглядом:
— Что так рано? Ещё восемь только, у вас в восемь пересменка.
— Дядечка Мирон раньше отпустил, страшно. Мы у «Деда» пахали, вот он и отпустил пораньше. — У «Деда»? Ну нифига себе! Ты случайно не обмочила штанишки?
— Не, бежала как сумашедшая, а потом меня Смирновы подобрали, с ряму* ехали, меня довезли. — Брусники-то много набрали?
— А я видела? Тока села и уснула сразу. Возле дому Мария разбудила.
— Ну ты, Фёкла! Нет чтобы стибрить ягод немного, щас бы поели. Давно брусники не ела.
Нинка молча помыла сапожки, плеснула в них понемногу водички, помыла руки и, взяв печёную на поду лепёшку, сунулась, не раздеваясь, в кровать. Через несколько минут она уже спала, зажав так и не откушенную лепёшку в кулаке. Клавка посмотрела на сестру с жалостью, и, хоть и не ладили они с ней, укрыла её лоскутным одеялом, сшитым бабушкой Пелагеей, забрала лепёшку, положила на стол, укрыв чистой тряпицей — «утром съест», — подумала она. Позевнула и, подкатившись с другой стороны кровати Нинке под бок, затихла.
Утром Нина заболела. Горела как печка, бредила, обливаясь потом, всё звала мамочку. Бабушка Пелагея, совсем уже слепая, сто два года от роду, сидела у её кровати, читая молитвы и отирая пот холодной тряпицей у неё со лба, жалела и ругала себя за свою слепоту
. – Эх, была бы зрячей, травками бы за день-два на ноги поставила. Но вот уже шесть лет как не видит она. Сначала всё было как в тумане, а вот уже второй год тёмная ночь у неё в глазах в любое время суток.
— Клавдия!..
— Что, бабуля?
— Знаешь дорогу на «Мыловку»?
— Знаю, бабушка…
— Сходи, внученька, там за «Первой лывой» сразу в лесочке калина растёт. Нарви веточек молодых, да назад будешь идти — у мостков осоки посмотри, в илу корешков с десяток выкопай. Сходи, моя хорошая, не выкарабкаться Нинке без травок. Да на яру муравы пучок собери — макушечек, и одуванчиков тоже, там много, цветков горсточку надыть.
Хоть и неохота было Клавке идти за реку, да и страшно одной, но, посмотрев на Нинку, пошла, да и бабушку она уважала, редко когда делала ей наперекор. Через четыре дня болезнь отступила, но вставать у Нины сил не было.
А спустя неделю Анну отпустили. Два сына воевали у неё и муж; и дети одни, да бабка слепая, которую и уважал Тимоха, и больше боялся, — дома не выживут. И грудничок с ней. Учёл это суд и, сделав порицание и взяв честное слово, сжалились и освободили.
Пришла Анна домой, обняла дочек, наревелись вчетвером с девчонками да бабкой Пелагеей, а что делать — нужно жить дальше.
Через три месяца, двенадцатого августа, погиб муж Анны — Абрам, спустя ещё 4 месяца погиб Толик. Сломались стойки на фургоне, посыпались трубы, придавили ездового. Из 11 детей Анны выжили и дожили до старости четверо. Иван прошёл всю войну, был дважды ранен, закончил войну на Дальнем Востоке в сентябре 45-го, на Корейском полуострове. Василий тоже воевал до конца войны и закончил войну в Берлине; после окончания войны ещё 2 года служил в Германии. Нинка с Клавой прожили жизнь бок о бок в соседних деревнях, но не было у них ладу до самой старости.
Тринадцать лет было Нине; всё помнила она до самой старости, а больше всего помнила тот страшный 43-й год и свои первые сапожки. Много износили её ноги обуви: и сапожек, и туфелек, но эти были самые красивые сапожки в её жизни.
02.10.2025 г.
Слизун* — дикий чеснок.
Бирковать* — обмерять сено и втыкать бирку, сделанную из ветки осины, с написанными размерами стога.
Дед* — местечко в лесу, прославившееся нечистой силой.
Под* — нижняя часть топки русской печи.
Свидетельство о публикации №226080201600