Преступление и тишина
(Сцена в кабинете, где встретились две эпохи)
Действующие лица:
ДОСТОЕВСКИЙ — нервный, бледный, с воспаленными глазами. Он курит, мерит шагами комнату.
ЧЕХОВ — сидит в кресле, спокойный, чуть уставший. В руках у него тетрадь, которую он только что закрыл.
ДОСТОЕВСКИЙ:
(смотрит на тетрадь, как на что-то живое)
Вы прочитали это? Я прочитал. Я не спал три ночи. Скажите мне, Антон Павлович, вы смеялись, когда писали это?
ЧЕХОВ:
(пожимает плечами)
Я плакал. Когда писал последнюю сцену. Раскольников стоит на мосту. Он не пошел в полицию. Он просто стоит. Смотрит на Неву. Идет снег. У него нет даже мысли. Только ощущение, что... холодно и что мир от него отвернулся. И он решает умереть. Но не прыгает. А просто... идет дальше. Куда-то в сторону Сенной.
ДОСТОЕВСКИЙ:
(останавливается, резко)
А где покаяние?! Где суд?! Где Соня, которая целует ему ноги и читает Евангелие нараспев?! Вы сократили его душу до тридцати страниц, Антон Павлович! Вы убили всю его историю! Он же должен пройти через ад, через каторгу, через страх смерти и через надежду, чтобы... чтобы...
ЧЕХОВ:
(тихо)
Чтобы что, Федор Михайлович? Вы думаете, читатель поверит, что он изменился? Если вы пропишете каждый шаг, каждый нерв, каждый крик его совести — читатель устанет. И он скажет: «Всё понятно, это книжка. Автор подвел его к концу». А в моем рассказе... в моем рассказе читатель сам додумает, что было дальше. Он увидит этот снег. Он почувствует эту пустоту. И он решит: «Нет, я бы так не сделал, я бы пошел к Соне». Но это будет его выбор, Федор Михайлович. А не мой диктат.
ДОСТОЕВСКИЙ:
(садится напротив, наклоняется через стол)
Послушайте меня. Вы добрый человек. Но вы не знаете, на что способен человек. Вы не видели, как рождается зло. Я видел. Я сидел в камере, когда меня ждала смерть, и я слушал, как пьяный конвоир говорит о том, что «человек — это вошь». У меня в голове родился Раскольников. И я не мог сказать о нем в двух словах. Потому что если я скажу о нем в двух словах, читатель подумает: «Это какой-то мальчик, который плохо поступил». А я хочу, чтобы он понял: это все мы. Это я. Это вы. Это каждый, кто хотя бы раз подумал: «А может, переступить?».
ЧЕХОВ:
(перелистывает свою тетрадь)
Вы знаете, Федор Михайлович, я думаю, что ваша страсть — это не убеждение. Это страх. Вы боитесь, что если не скажете всего, читатель не заметит главного.
Достоевский замирает. Он смотрит на Чехова, и в его глазах мелькает странная смесь гнева и узнавания.
ДОСТОЕВСКИЙ:
Да. Я боюсь. Я боюсь, что в этом мире, полном шума, цинизма, газет и дешевых истин, мое слово потеряется, если я не буду держать его за горло, пока оно не станет криком.
ЧЕХОВ:
(закрывает тетрадь)
А я, знаете, боюсь другого. Я боюсь, что крик — это не искусство. Это — насилие. Если вы будете диктовать читателю, что чувствовать и как думать, он перестанет чувствовать сам. Он просто проглотит вашу книгу, как таблетку. А я хочу, чтобы он заболел от моей книги. Чтобы он закрыл ее и не мог уснуть, потому что что-то в его собственной душе вдруг начало болеть. И для этого — достаточно моста. Достаточно снега. Достаточно тридцати страниц.
(Тишина)
Достоевский достает папиросу. Зажигает. Дым поднимается между ними, разделяя их, как невидимая река.
ДОСТОЕВСКИЙ:
(задумчиво)
Вы знаете, Антон Павлович... Если бы я жил в ваше время, я бы написал ваш рассказ. А если бы вы жили в мое время — вы бы написали мой роман. И мы оба были бы правы.
ЧЕХОВ:
(улыбается)
Почему же вы не попробуете написать рассказ? Я слышал, у вас есть история про бедного чиновника, который потерял шинель.
ДОСТОЕВСКИЙ:
(мрачно усмехается)
Это не мое, Антон Павлович. Это другого человека. Я пишу только о том, что разрывает душу на куски. На маленькие кусочки не разорвешь. Надо, чтобы было много бумаги. Иначе некуда будет складывать эти обрывки.
ЧЕХОВ:
(поднимается, берет тетрадь)
Ну что ж. Я оставлю вам этот рассказ. Прочитайте еще раз, когда успокоитесь. Может быть, вы увидите, что мой Раскольников тоже стоит на мосту не просто так. Он стоит там, потому что ему некуда идти. А это, Федор Михайлович, — начало любого романа.
Достоевский смотрит на тетрадь в руках Чехова, затем на свою груду листов, разбросанную по столу.
ДОСТОЕВСКИЙ:
(тихо, почти шепотом)
А может быть, начало любого романа — это когда человек понял, что ему больше незачем жить, но он все еще дышит? Ваш Раскольников стоит на мосту, потому что устал. А мой Раскольников пойдет на каторгу, потому что он еще надеется устать настолько, чтобы умереть. Это разные вещи, Антон Павлович. Мы говорим об одном человеке, но видим его с разных сторон. Вы видите его лицо. Я вижу его спину.
ЧЕХОВ:
(уже у двери)
Спина лучше. Она не врет.
КОНЕЦ
Свидетельство о публикации №226080201762