Я

                Я  (18+)


                (Государство по имени я)

               
                Павел Облаков Григоренко
 

               

                исповедь вурдалака



                "...И, обвивая руками, она пыталась опрокинуть
                меня назад и укусить за горло. Между нами
                завязалась страшная и долгая борьба. Защищался
                я с трудом, но в конце концов мне удалось
                схватить Зденку одной рукой за пояс, другою -
                за косы, и, приподнявшись на стременах, я
                бросил ее на землю... Тысячи безумных и
                ужасных образов, кривляющихся личин
                преследовали меня. Сперва Георгий и брат его
                Петр неслись по краям дороги и пытались
                перерезать мне путь. Это им не удавалось, и я
                уже готов был возрадоваться, как вдруг,
                обернувшись, увидел старика Горчу, который,
                опираясь на свой кол, делал прыжки, подобно
                тирольцам, что у себя в горах таким путем
                переносятся через пропасти. Горча тоже остался
                позади. Тогда его невестка, тащившая за собой
                своих детей, швырнула ему одного из мальчиков,
                а он поймал его на острие кола. Действуя
                колом, как пращой, он изо всех сил кинул
                ребенка мне вслед. Я уклонился от удара, но
                гаденыш вцепился - не хуже настоящего бульдога
                - в шею моего коня, и я с трудом оторвал его.
                Другого ребенка мне таким же образом кинули
                вслед, но он упал прямо под копыта лошади и
                был раздавлен. Не помню, что произошло еще, но
                когда я пришел в себя, было уже вполне светло,
                я лежал на дороге, а рядом издыхал мой конь."
 
                Толстой А.К. "Семья вурдалака".
 

                Все персонажи и события в данном произведении
                вымышлены, любые совпадения с реальными людьми
                случайны.




                1


       Поскольку дело, как считал я, было чрезвычайной важности для нашей молодой социалистической республики, находящейся в тисках враждебного империалистического окружения, нужно было во что бы то ни стало составить подробнейший план мероприятия, и я принялся чиркать карандашом на бумаге различные варианты действий по его успешному обеспечению. С тех пор, как я решил физически уничтожить этого белокурого человека с тонким и звонким, птичьим голосом, особое благословение снизошло на меня. Бога нет, никто не осудит. Если бы Бог справедливый сиял на небесах, он бы не позволил осуществить такую кровавую вакханалию... мгм, прошу прощения,- революцию. Реки крови, моря, океаны... Сколько праведников загублено, именно за то, что они праведники... А вот дьявол... Круговерть дел... Чёрные у всех глаза, чёрные души, чёрные одежды, красная на них кровь... Следовательно - дьявол. Что ж, пусть. Хотя, скорее, и это - тёмные силы - чистой воды выдумки. Нет ни света ни тьмы в духовном смысле, а есть лишь одна только строгая необходимость, в смысле философском. Если созрела необходимость совершить что-то, срезать застаревшую ветвь, то и - долой! Я почувствовал великое облегчение, словно омыли меня благоуханные воды. Ещё одно небольшое дельце? Нужно кого-то шпокнуть ради пользы общего дела? Да пожалуйста - одного, двух, десятерых, скольких угодно! Время такое - крутых изменений, одни люди в силу своих слабости и недальновидности уходят от власти, другие, более решительные, более сознательные, более, что ли, подготовленнее, жесточе - да, чёрт подери, да! - к ней приходят, пришли уже, явились, подняли её, брошенную, с земли. Новое меняет старое, вот как это научно называется. Сопротивляешься новой власти, хаешь сдуру её - голова летит с плеч, вот вся военно-революционная логика. Поэт? Талантлив? Поэмки сладкие пописываешь? Ничего, пролетарское государство, придёт время, будет штамповать талантов и гениев пачками, в специальных инкубаторах их выводить.
      Поправил кобуру с рэвольвэром, почуяв вдруг на мгновение железную, строгую душу его и от этого ещё выше воспрянув духом, одёрнул с хрустом кожаную тужурку, подбросил поленце в печку, и яркий, весёлый огонёк заструился, зажурчал, протяжно, страшновато запела-завыла смола. Холодно. На редкость холодная выдалась зима. Всюду разруха, страданья людей. А мне хорошо. Почему ж? Точно от самой жизни, от прорезанной в ней глубокой ране сочится река, и я её, чёрный ворон, всеми порами пью.
      Потом вдруг голова моя пошла кругом, вся комната повернулась вверх-дном, сердце обожгло ледяное дыхание. Что это? Стыд горячей волной окатил шею, лицо... Ах, какие у него стихи, какое наслаждение их слушать, читать их, любовь чистая!

                Несказанное, синее, нежное...
                Тих мой край после бурь, после гроз,
                И душа моя - поле безбрежное -
                Дышит запахом мёда и роз.
               
       Нет талант не купишь, не соткёшь из ниток на фабрике! Узнать бы секрет сотворения его, благословенного, заглянуть бы в кухню к старику Богу! У меня же, сколько не стараюсь, сколько лоб о письменный стол не бью, только одно выходит из-под пера -  ненависть:
               
                Но вот багряным ягуаром,
                Как лань истерзана страна,
                С убийством, мором и пожаром
                Меня венчает сатана...
         
      А вчера из меня вылезло вот это:

                Но когда последний человечий
                Стон забьёт дикарской брани взрыв,
                Я войду, раскачивая плечи,
                Щупальца в карманы заложив.

     Люблю и ненавижу его, мальчика золотоголового, ненавижу и люблю! Что больше? Я долго думал, волнуясь, над этим вопросом, и вдруг понял: мой талант, мой гений - творить зло, и тотчас успокоился. Именно творящие зло - на вершине истории. Мы - везде и - нигде, соль земли, это - избранность.


                2

   Честно сказать, плевать я хотел на все эти заоблачно высокие, возвышенные идеалы, на все на свете революции, на социалистическое строительство, на всеобщие равенство, братство, и так далее и так далее в том же духе, моя главная цель - собственное благополучие, и только оно одно. Да-да, товарищи и господа хорошие, именно так -  свой собственный, прошу прощения, зад в этом безумном, в таком своекорыстном мире поудобней устроить.
   Меня зовут Эрих Вульф, мне чуть больше 20 лет. Да-да, я весьма молод, даже, пожалуй, юн. Но несмотря на мой столь невеликий возраст, за плечами у меня большой боевой, революционный опыт. Теперь, когда наступило временное затишье после напряжённых революционных бурь и кровавых схваток с белогвардейщиной, когда повсеместно объявлен НЭП, как будто бы некое временное отступление назад к капитализму, я служу простым, на первый взгляд незаметным секретарём в литературном обществе Ленинграда, но это, разумеется, лишь удобное прикрытие; на самом деле я - агент ГПУ под прикрытием, чья непосредственная обязанность строго, бдительно следить за настроениями местной и заезжей творческой интеллигенции. Этим новоявленным Пушкиным и Фетам только дай волю! Что только эти распоясавшиеся чистюли и слюнтяи себе не позволяют! Дело иногда доходит до образования в их среде подпольных контрреволюционных организаций и псевдорелигиозных сект; тогда в дело вступают я и другие такие, как я... Где теперь многие эти языкатые вещуны и провидцы, чувствующие себя литературными богами? Червей кормят в расстрельных ямах среди густой лесной чащобы... Что ж, время такое настало суровое и жестокое - не до пустых сентиментов и бесполезной волокиты...
   Я молод, здоров, худощав, черноволос, широкоплеч, хотя и не высок, весьма и весьма, смею вас заверить, амбициозен. У меня роскошная квартира о четырёх комнатах в огромном доме с пышным фасадом на бывшем Невском, которая мне досталась от сбежавших в Парижи и Нью-Йорки перепуганных буржуев, и прислуга в лице строгой матроны, похожей на прямую, без лишних изгибов палку, прекрасно владеющей тремя иностранными языками и увенчанного воздушной розовой лысиной и седыми бакенбардами строгого старика-сноба, которые раньше, в бытность свою, кажется, прислуживали самим князьям Юсуповым... Да, совсем забыл сказать: с некоторых пор я сочиняю стихи. И это, кажется мне, у меня весьма неплохо получается. Точнее сказать - казалось, до тех самых пор, пока я не прочёл в "Литературном вестнике" пару лет тому назад, уже занимая свою новую незаметную канцелярскую должность, начиная пописывать рифмованные строчки и живо интересоваться поэтическими новинками, вот это:
                Дорогая, сядем рядом,
                Поглядим в глаза друг другу.
                Я хочу под кротким взглядом
                Слушать чувственную вьюгу.

   Я был изумлён, потрясён и даже, не скрою,- немало уязвлён, унижен; невозможно, показалось мне, так сочинять... Это было восхитительно, божественно... Мои творения мне показались детским лепетом, бессмысленным маранием бумаги, крючкотворством... Чёрная зависть к автору данных строчек шевельнулась у меня в душе. Не далее, как намедни того рокового вечера, когда в руки ко мне попала эта газетёнка с плохо пропечатанными в ней литерами, я выдал нагора, как казалось мне, своё лучшее:
                И ветер злей,
                Пусть к ребрам крыш прибит он,
                И стекла не прозрачнее слюды,
                И ведра мутной, ледяной воды
                Свинцовое раскачивает сито.   
   Я вынул из шкафа свои старые кожанку и галифе, облачился в них, накинул на лоб фуражку с красной звездой на околыше, подвесил на ремень тяжёлую кобуру и почувствовал себя гораздо, гораздо лучше, как будто у меня когтистые лапы вместо рук и ног выросли. Поскрипывая сапогами, я подошёл к зеркалу. На меня смотрел, сверкая чёрными глазами не литератор, не поэт, не человек даже, но - волк. 

                3

  Вот о чём я всё время, почти безостановочно думаю... Эти мысли доводят меня почти до истерического хохота, до слёз умиления, почти до религиозного экстаза...
   Моя гениальная теория такова.
   Я - природный разрушитель, всё так; я и такие, как я, нас подобных - увы - не слишком и много, железной рукой не даём в человечестве застояться дурной крови, обильное кровопускание - наши главные забота и работа; итог - всегда положителен, всё вокруг наливается новой силой, расцветает.
   Так.
   Сообщу по секрету: я не борюсь с капиталистами, помещиками и прочей разжиревшей эксплуататорской сволочью, борьба с ними - отнюдь не панацея; по сути, и у них, и у меня одна общая цель - сделать этот мир местом, удобным для собственного проживания. Они - мои прямые конкуренты. Я прекрасно осведомлён, что капиталист капиталисту рознь; где-то там, за морями, за долами и лесами заседают в своих просторных, роскошно обставленных кабинетах очень могущественные воротилы финансового бизнеса, денежные мешки, вот эти -положительно мои друзья и соплеменники.
   Есть чисто временная, тактическая спайка меня и чумазого увальня, простого работяги, ведающего только о бутылке вина и подоле бабьего платья. Пьянящий восторг, ах весело до одури: грузовики, сладковатый запах бензина, машинного масла, мороза, и - кровь, розовые мозги на промёрзшем асфальте, выбитые пулей из какого-то зазевавшегося буржуйчика, тут же, в двух шагах, у уличного фонаря окоченевшее тело того в исподнем с застывшей маской ужаса на лице; желание неистовое только одно - встать над толпой ничего не ведающих тупых идиотов с алыми лоскутками в петлицах курток и пальто, упоение вследствие этого безграничной властью. Казалось - всё смогу, всё преодолею, всех жирных котов, разжиревших на неправедном пущу в распыл - ан, одним махом не получилось! Оказалось, одного желания побеждать не достаточно, нужно приобретённые умение, кошачья ловкость, если, увы, не достаточно прирождённой. Сваленные с железнодорожных путей проржавевшие паровозы, безработица, безысходность для миллионов, грянувшее допотопное людоедство; всё обрушилось в пустоту, никому ничего стало не нужно. И вот здесь я, встряхнув своей лохматой гривой, выхожу на арену во всей волчьей красе... Я отчётливо понял одно, что если кто-то скажет хоть слово против меня, следовательно, нужно уничтожить этого дерзкого и безрассудного выскочку; да хоть поголовно туда же, в ад, отправить одного за другим большую часть человечества, не иначе, чтобы на корню голос протеста погасить... По-другому - никак. А потом вообще сотворить искусственного человека, бессловесного голема, а всех оставшихся - окончательно и бесповоротно под нож.
   Эти слизняки и хлюпики, возомнившие себя вершителями судеб, вознамерившиеся поменять ход истории, ни на что действительно толковое не способны, смешно глядеть на их жалкие потуги. Бесконтрольно расплодились,  размножились - серость несусветная... Как не крути, приходится это делать - карать. А как ещё прикажете быть? Робко подняться со стула и дрожащим голосом, с поклоном до земли выдать подобное: не рожайте, будьте так любезны, не размножайтесь, не плодите бездарность и нищету, на планете нет для вас таких места... Да тогда попросту на голову сядут, плевать в лицо будут и прихохатывать при этом...
   Иногда, росчерком мне казалось, что зло всё же меньше добра, лишь малая, составная часть его... Я решительно гнал от себя эти преступные мысли.
   Эта тяга, страсть к насилию  излучаются толпой постоянно, всегда и везде, в любом обществе, даже, говоря избитым штампом, в цивилизованном; тяга к насилию над себе подобными это у каждого из двуногих в крови; надо только умело это качество использовать в своих собственных интересах, в исключительно своих корыстных целях, не разбазаривая силы на утопическое, отвлечённое. Преступление ли это - слегка подтолкнуть под локоть, пришепнуть на ухо, направляя сомневающегося к злодеянию? Безусловно; но в высших целях это вполне допустимо.
   Необходимо в задний проход каждому обывателю заглянуть, грубо нагнув и стянув с того штаны, унизить до последней точки, чтобы подавить волю к сопротивлению. В принципе это не сложно.
   Революции - забава для дурачков; пусть думают, что строят всеобщий рай на земле, а я знаю наверняка, что главное - разрушение тела и души, что любовь рано или поздно, неизбежно превращается в свою противоположность - в ненависть, самопожертвование - в чистой воды эгоизм. Так не проще ли сразу и безапеляционно постулировать... Вот именно.
   И самое главное - никто ничего не поймёт, ложь, в обнимку с которой только и нужно действовать, одурманивает, окутывает, как туманом, заставляет язык прилипнуть к нёбу, а мозг тупо бездействовать.
   Я - безусловно в организме общества необходим, как некая очистительная субстанция: я бью в спину, из-под тишка, вы падаете, рушетесь; главное, итог - вот он: я всегда впереди, направляя развитие, движение вперёд, а вы... Как жаль... Со своим справедливым боженькой, с бородатеньким чудотворцем в душе носятся. Но - броневики, пушки, пулемёт, аэроплан - сами же  создают, как орудия самоуничтожения, так почему же им не помочь в этом деле бессознательного самоубийства, легонько подтолкнув плечом в пропасть?..

                4

   На петроградских пустынных улицах холодно, ах как холодно, и так беспросветно темно, что хоть глаз коли; за окном протяжно и злобно воет старуха-метель, стучат, царапают злые острые её коготки в стекло, разукрашенное морозными узорами, а в большой, высокой комнате у меня жарко натоплено, в старинном камине, обвитом фарфоровыми обнажёнными феями, застывшими в соблазнительных позах, и мраморными цветками, весело потрескивают поленья; хорошо! Толстые бархатные шторы волнами ниспадают к паркетному полу, сверкающему в ярких лучах пышной электрической лампы из дивного хрусталя; резная мебель, невиданных форм кресла, стулья, диваны, мягкие ковры, в которых утопают шаги - всё досталось мне от канувшего в небытие старого мира. На плечах у меня длинный парчёвый халат в золотых звёздах и полумесяцах, быть может, когда-то принадлежавший самому императору; на ногах - мягкие восточные туфли с задранными кверху носками; голову мою венчает то ли высокая шапка на тот же восточный манер, то ли тюрбан с зелёным овальным камнем во лбу. Я чувствую себя персидским шейхом, турецким пашой, благоговейно восседающим на мягких подушках с кисточками. За ужином сегодня, явившись со службы, сняв с себя кожанку, галифе и засыпанные грязным снегом сапоги, облачившись в халат и усевшись за обеденный стол, я съел источающий божественный запах суп с гусиными потрохами, кусок сочной говядины в рассыпчатой гречневой каше, на десерт мне подали громадную пряную грушу с румяным пятном на боку; столовые приборы из чистого, нежно позванивающего серебра достались мне за так, за ничего вместе с благородным буфетом и всей обстановкой квартиры; я ем, старательно пытаясь ими орудовать, перекладывая тонкой работы вилки и ножи из руки в руку; наконец, с раздражением бросаю их в сторону, вооружаюсь одной только ложкой, загребая ей первое, второе блюда, салаты и десерт, старательно облизывая её после смены тарелок; прислуживает мне Дунька, глупая, полуглухая немолодая деревенская баба откуда-то из Архангельской губернии, смешно окающая и на каждое моё требование вопрошающая "чиво-чиво говоришь, барин?" Я улыбаюсь. Что-что, а готовит она отменно, посему я её и не гоню от себя. Отужинав, я не в затяжку (не научился ещё) закуриваю пряную папиросу, блаженно откинувшись на диване, как это делают помещики на картинах старых мастеров, которыми увешаны стена моих апартаментов. Что ж, ухмыляясь, думаю я, я заслужил подобный небесный комфорт; рискуя своей юной жизнью, революцию делаю я для себя и больше ни для кого другого.
   В эти холодные зимние дни 18-го года Петроград, ещё несколько месяцев тому назад город величественный и гордый, пышная столица великой, простирающейся от океана до океана империи, наполненный сверканием витрин дорогих магазинов, гомоном толпы, звоном колокольцев проносящихся конных экипажей, везущих в номера полупьяных обормотов, счастливо орущих матерные частушки,  рычанием и кваканьем клаксонов новомодных таксомоторов, яркими по ночам волнами электрического света, теперь пуст, угрюм и страшен, словно погружён в летаргический сон. Скорее даже, это его состояние похоже на агонию сражённого, умирающего великана, даже на смердящий труп, чем на медицинское недоразумение, но моё настроение, как никогда доселе, ясное и приподнятое. Я грудью наполненной свежим дыханием ощущаю всю нескончаемую полноту бытия. Вот что я имею в виду. Рождённый в сером, облитом нескончаемыми, затяжными дождями захолустье, в заштатном городке с тусклым неприметным названием, без просвета и надежды на лучшее будущее, зависимый от воли последнего канцелярского столоначальника с блеклой стеклянной лысиной, теперь я - полноправный вершитель и повелитель человеческих судеб. Могучая, освежающая волна революции подняла и вынесла меня, почти мальчишку, беспросветного провинциала, на самый верх взрослой, серьёзной жизни.   
   ... Мороз, холодно, вечер, сине, почти угольно черно; я иду по промёрзшей мостовой с нарядом суровых красногвардейцев под моим началом. Бородатые мужики в шинелях и кирзачах, бывшие окопники, с недоверием посматривают на моё безусое, с розовым румянцем на щеках мальчишеское лицо, но сердце моё - твердо, камень, гранит. Я закалён и жесток, во мне нет ни капли жалости к разного рода контрревоюционной сволочи, на поясе у меня в тяжёлой кобуре жмётся к ноге мой верный пёс, мой боевой товарищ наган. Они с опаской косятся на ремень, опоясывающий мою тонкую талию, прекрасно зная, что, выхватив оружие, я бью из него без промедления за любое слово неподчинения моим приказам.
   - Здравствуйте, товарищ!- стараясь пересилить чавканье сапог в снеговой жижи на тротуаре, громко произношу я (эти слова - своего рода пароль на верность общему делу в это смутное, тревожное, опасное до нельзя время), догоняя плывущего в синей ночной ряби невысокого человека в коверкотовом пальто с подшитым на нём бобровым воротником, поднятым до самых белых точек ушей, требовательно хватая того за рукав. На боку чувствую квадратную кобуру со вдетым в неё наганом.
   - Тамбовский волк тебе товарищ,- дёрнув головой  в меховой шапке, не оборачиваясь, злобно огрызается подозрительный субъект, не понимая в какой переплёт он ввергает себя.
  Я весело киваю красногвардейцам, только и ждущим этого моего знака; они сдёргивают с плеч винтовки, щёлкают затворами.
   - Ах ты ж, контра, счас мы быстро тебя того-этого, уконтропупим...- мой послушный мне народец, состоящий из трёх широкоплечих громил тащит его за шиворот в ближайшую подворотню, я внимаю из кобуры свой давно заждавшийся дела наган. Этот падает передо мной на колени; вытянув тонкую шею из шарфа, сложив руки у груди, умоляет:
   - Прости, товарищ, погорячился я, не разглядел в темноте...
   - Тамбовский волк тебе товарищ,- теперь холодно уничтожающе отвечаю я и, подняв руку, давлю на гашетку и раз, и другой, и третий... Господинчик, ойкнув, тяжело, точно куль с песком, валится на снег, у него из глаз и распахнутого рта льётся красная густая каша, облако дурманеще сладкого порохового дыма, коснувшись моих ноздрей, взлетает в тёмное, зыбкое небо. Дело сделано.
                ... Я молча по Литейному иду,
                А вошь в бобрах – идет за мною следом.

                5

   Система закостеневает, я - своим неукротимым напором взрыхляю, взрываю её; я был всегда - и тогда,  в древнем Египте, где повелевал сонмом бессловесных, покорных рабов и их строгими надсмотрщиками, и в древнем Риме, восседая в кресле патриция, и в Персии, изобилующей хитрыми ростовщиками, и все эти могущественные империи, вышедшие из-под контроля, моими стараниями рухнули, я же - всегда оставался на плаву; я развалю и эту огромную, нищую страну мужиков-лапотников, кичащуюся своим непревзойдённым величием, потому что я - избран небом, мне всё сойдёт с рук.
   Я (величина, помноженная самое на себя тысячу раз) и все многие другие "Я",- привносим удар, беспощадно стираем старое, способствуем рождению нового, которое соответствует только моим, нашим, кровным интересам; кажется, что я и все другие такие же, что и я  - это исключительно исчадия ада; конечно да, но и вместе с тем -  нет: мы делаем только то, что чуть, самую малость, подталкивает, подвигает к краху уже насквозь прогнившее тело, и оно в связи с этим немедленно со вселенским грохотом рушится... Вот они, нетёсанное мужичьё, поголовно записавшиеся в "рэвольюционэры", с радостным гиканьем дикаря вселились в роскошные особняки и апартаменты, о которых раньше могли только мечтать, бесконечно загаживая их, как загадили свои подвалы и избы, но кто им это всё дал? Я!
   Дал, точно так - время придёт  - отберу.
   Я (некое сплочённое собрание, сбитое в единое целое общей идеей таких же избранных великих "я") буду повторять эту волшебную операцию (при помощи жестоких, сорвавшихся с цепи дикарей хирургическое оскопление элит, лучших и умнейших, пока самый последний дуралей из нашего племени не станет для всех оставшихся в живых светочем и маяком) раз за разом, постоянно, пока от этого мира не останутся одни рожки да ножки. Будут простые мужик и баба, наши вчерашние союзники по борьбе, открыв от удивления рот, вертеть вокруг себя головой, не понимая, зачем вообще они на этот свет рождены, чувствовать себя лишними на нашем празднике жизни, или, пожалуй, так даже ещё лучше - вечными, прирождёнными рабами, низко склонившими головы перед нами. А между тем, выход из такого прискорбного положения у них есть, и он предельно прост - самим им постигнуть истинную суть вещей, бдительно следить за тем, чтобы в их общей среде этот интеллектуальный предел не был перейдён - а они своими же собственными усилиями его и преодолевают -  и тогда мы, ничтожное меньшинство, ничего не сможем поделать с огромной массой прозревших и до крайности озлоблённых, жестоко обманываемых нами особей; а пока они беспробудно пьют горькую, невпопад развратничают и разбойничают, тратят драгоценное своё время в погоне за эфемерным, сиюминутным, у нас всегда найдётся своя работа и - и вот он, итог: прибыль, "гешефт", как, многозначительно выставив указательный палец в небеса, говаривал один незабвенный седобородый старик, отец моего отца...
   Деньги - эта магическая субстанция - вот мой главный союзник,- когда нужно, сладкий пряник и тяжёлая дубина. Деньги - это особое вещество, в котором заключена энергия всего человечества, а может быть так, что и всей видимой и невидимой вселенной. Я и такие же великие умники, что и я, создаём чудовищную концентрацию капитала, превращённую в стальной кулак, способный сокрушить любые преграды; вначале, сладко улыбаясь, подкупаем, чуть больше ещё и - ещё, затем же крошим черепа этим стальным кулаком. Ничто и никто, ни одна живая на этом свете тварь, ни одно правительство, состоящее, как считается, из десятков умнейших голов, не в состоянии устоять против этого двойного всесокрушающего удара. Люди, смирившись с существованием денег в нашем ведении, по сути сами отдают нам в руки энергию своего труда, свою землю и свои дома. Нам не страшны фанатики и извращенцы, наоборот - мы их нарочно будем плодить и размножать, чтобы для честных и совестливых не осталось бы места на этой планете.
   Мы тайно, исподволь, будем создавать кризисы в их среде, а им, несведующим, слепцам, будет казаться, что всё проистекает само собой, объективно, и будут до кровавых соплей драться друг с другом за кусок хлеба и глоток воды, проламывать черепа один другому за лишние полметра жилья, за обладание самкой или самцом; они, как в той притче, будут стараться сдвинуть неподъёмный камень, не понимая свою всё возрастающую силу, концентрируя своё внимание на гранитной глыбе и своей беспомощности. Благодаря нашим неутомимым стараниям, они никак не смогут взять в толк: строя всеобщие братство и равенство на земле и при этом чиня друг над другом насилие, они строят рай для нас.
   Каков он, главный вывод из сказанного? Вот: сердцевина, ядро в теле общества - избранность: что захочу, то и наворочу, закон мне не писан, преступление - не есть преступление, а кара, исходящая от меня, кара - Божья. Подвиг во имя себя самого, смелые рывок, деяние, выгода, преодоление непреодолимого,- ибо только смелость и решительность, напор разрушают закостеневшую в фальшивых формах цивилизацию. Всё другое же - всеобщее слюнявое целование, всепрощение и подставление щёк для повторных хлестаний - мертво, недееспособно. А что я? И тут же, повторяя мысль, отвечаю себе с холодной улыбкой на губах: моя, чёрт возьми,  цель - разрушение только во имя одного: меня самого.

                6

   Я познакомился с Сергеем в апреле прошлого, 1924-го, года на его выступлении в Ленинграде. В доме Лассаля, где состоялась творческая встреча с поэтом, был аншлаг, в огромном зале яблоку негде было упасть, собралась огромная толпа почитателей поэзии, чтобы в живую увидеть и услышать необыкновенное дарование. Девушки и юноши, поклонники деревенского самородка, сжимая в руках помятые странички его сборников, горячо, наперегонки цитировали известные строки поэта. Одни нараспев лили те стихи, где ярко и красочно воспета была посконная деревня, другие упивались разбитными откровениями городского хулигана и повесы. Казалось, что ещё вот-вот и они сойдутся в рукопашной.
    В третьем ряду, место номер семнадцать, сидел ваш покорный слуга. Нет, я не кричал и не вскакивал с места, точно безумный, не юродствовал; я судорожно, почти в полном отчаянии размышлял, как и что мне нужно предпринять, чтобы сегодня вечером войти в доверие к спустившемуся с небес божеству и встать с ним на дружескую ногу. У меня было важное задание центра - непременно, во что бы то не стало, сделать это. Но как? Такая необъёмная величина, и я - в сущности сегодня никто... 
   Было уже совсем по-летнему тепло, и высокие окна зала, в который влетал влажный, свежий ветерок с Невы, стояли нараспашку,- часов пять пополудни. Наступал светлый, голубоватый, ясный и прозрачный ленинградский вечер. У фасадов домов стояли ещё совсем раздетые, чёрные деревья, чуть покрытые зеленоватым туманом. На улице, звонко стуча копытами по мостовой, неведомо куда мчались на конных упряжках извозчики; тарахтя и изрыгая синеватые облачка дыма, важно разъезжали редкие авто.
   Наступил назначенный час, шум в зале мало-помалу утих; прошло пять, десять минут ожидания, но сцена по-прежнему была пуста. Прошло ещё пятнадцать... Поднялся гул недоумения. Из-за кулис выскочил перепуганный, всклокоченный канферонсье в мятом костюме, с жёлто-малиновым галстуком-бабочкой на воротнике и принялся успокаивать публику.
   И вот, наконец, на сцену вышел он - золотоволосое божество, зал взорвался восторженными рукоплесканиями; загремев стульями,  все встали.
   Он стал тонким, хрипловатым голосом невнятно что-то говорить, как-будто жалуясь. Из зала недовольно крикнули: "Громче, не слышно!" Голос его стал твёрже, уверенней. Он говорил о Блоке и о себе, о том, что революция несправедливо отвергает поэтов. В зале поднялся ропот негодования. "Так вы что же, против революции?"- раздался с галёрки всё тот же голос, на этот раз весьма язвительно.
   И вдруг со сцены полилось божественная музыка... Гул голосов мгновенно утих, слышно было, как где-то высоко над городом прожужжал аэроплан.
   Я был очарован, потрясён. Так нельзя сочинять,- казалось мне,- нежно, плавно, рассудительно и в то же время задорно, мощно, напористо. В его стихах виделась бездонная глубина, ясная, открытая взору, ранее непостижимая вселенная. Он читал и читал без остановки, возвысив подбородок, взмахивая руками; пылал, дрожал жёлтый факел его волос. Я посмотрел в зал. Публика, затаив дыхание, слушала; глаза горели чистыми, ничем не замутнёнными любовью и наслаждением.
                Я нарочно иду нечесаным,
                С головой, как керосиновая лампа, на плечах.
                Ваших душ безлиственную осень
                Мне нравится в потемках освещать...
И далее -
                Закружилась листва золотая
                В розоватой воде на пруду,
                Словно бабочек легкая стая
                С замираньем летит на звезду...
и далее -
                Край любимый! Сердцу снятся
                Скирды солнца в водах лонных.
                Я хотел бы затеряться
                В зеленях твоих стозвонных...
и далее, и далее...
   Час пролетел, как одна минута.
   Он кончил. Секунду-другую зал молчал. Затем стало твориться что-то невообразимое. Его стащили со сцены, подхватили на руки и, громогласно крича "ура!", понесли. Трещали стулья, разлетаясь в стороны в ногах у толпы, людской поток подхватил меня и повлёк за собой на улицу.
   На улице, во дворе особняка, ликуя, его кружили и кружили под начавшими окутываться зеленью деревьями. Особо пронырливые дамочки, орудуя локтями, срезали у него галстук и шнурки и тотчас растерзали их на сувениры.
   Неожиданно толпа, очевидно, насытившись своей неуёмной, первобытной страстью, отхлынула от него, и он в измятом костюме, в туфлях без шнурков оказался один. Выступив из темного угла, я несмело подошёл к нему. Наши взгляды встретились. У него были синие, чистые, васильковые глаза.
   - Тебе чего, мальчик?- не слишком приветливо спросил он, снимая с шеи жалкие остатки галстука, заправляя белоснежную рубашку в щегольские брюки-дудочки. Я, тот, перед кем трепетали бывшие министры и генералы, не смог из себя выдавить ни слова, челюсть моя дрожала. Пробежавшие секунды показались мне вечностью. Он повернулся, собираясь уйти. Решение пришло мгновенно - я кинулся ему в ноги.
   - Но-но, ты что?- ухватив за подмышки, он принялся меня поднимать; видно было, что ему льстит мой бездумный порыв.- Любишь меня?- с тёплой жалостью в голосе спросил он.
   Я замычал, не в силах ещё говорить, закивал головой.
   - Ну то-то...- Его жёлтая копна волос горела надо мной, как солнце. Вокруг нас снова стала собираться восторженная и алчная толпа.
   - Ты местный, ленинградский?- быстро заговорил он, пугливо оглядываясь по сторонам и прижимаясь ко мне.
    Я снова кивнул, не сводя глаз с его красивого лица.
    - Можешь увести меня отсюда, да поскорее? Не ровен час, меня разорвут на кусочки, как только что разорвали мои галстук и шнурки.
    Лучшего исхода и желать было нельзя.

                7

   Я заметил её на одном из выступлений Сергея, когда он в очередной раз со своей неизменной московской свитой лакеев и прихлебателей внезапно нагрянул в Ленинград; одет был он, как всегда, изысканно: с иголочки серый костюм полуспортивного покроя с пояском на пуговице вокруг талии; такие же, что и пиджак, узкие брючки, подчёркивающие плавную линию бедра; малиновый галстук-бабочка под отложным воротником сорочки; лакированные жёлтые туфли с коричневыми острыми носами; всё, надо сказать, чудесно подобрано и по последнему слову моды.  Как и все в небольшом уютном зале какого-то новоявленного молодёжного клуба, заполненном почитателями поэзии до отказа, она с трепетом, во все свои прекрасные глаза смотрела на явившееся с небес золотоволосое чудо. Одета она была неказисто, даже, пожалуй, совсем небрежно - длинная, весьма поношенная чёрная юбка, под которой скрывались её широкие обворожительные бёдра; как-то чуть набок съехавшая белая на пуговичках блуза со стандартным воротником двумя широкими лепестками, разложенными на её невысокой, почти мальчишеской груди; короткая жгуче чёрная, блестящая, как кусок антрацита, причёска-каре, спереди ниспадающая до самых бровей, по бокам из под которой выглядывали розовые точки её маленьких ангельских ушек. "О, если бы ты знала,- подумал в ту минуту я,- что за убожество скрывается там под накрахмаленной сорочкой и модным пиджачком английского сукна, ты бы так не убивалась..."
   И когда он с чуть лукавой улыбкой на губах прочитал своё ещё никем до того момента не слышанное, новое -
                Ну, целуй меня, целуй,
                Хоть до крови, хоть до боли.
                Не в ладу с холодной волей
                Кипяток сердечных струй...
- она чуть не навзрыд заплакала, и слёзы её были такие светлые, даже - показалось мне - лучистые, что я тоже, глядя на неё, едва не прослезился; прижала сложенные ладони к груди, точно голубка, крылышки. Впрочем, все девушки в зале по мановению волшебной палочки сделали то же самое. Она была красива той красотой, которую называют не столько внешней, но - внутренней. Она вся светилась, как будто внутри её горел волшебный огонь, и это необычное явление отражалось во всей её устремлённой вперёд фигуре, в каждой драгоценной чёрточке её лица.
   Я влюбился в неё с первого взгляда.
   После выступления она пыталась подойти к Сергею, чтобы взять у него автограф, но тщетно; ей попросту не хватило сил, чтобы пробиться к нему сквозь плотную губку тел, обступивших уставшего, но крайне удовлетворённого своим успехом поэта. После очередной попытки прорваться, она беспомощно, тихо отошла в сторону. Губы её дрожали, руки с зажатыми в них листочком и карандашом опустились.
   Испытывая в груди невероятную, щемящую жалость, я подошёл к ней.
   - Не унывайте,- сказал я, не сводя с её прелестного лица восхищённого взгляда.- У вас наверняка ещё будет шанс получить небрежную закарлючку из его щедрой пятерни. Он ещё не один раз наведается в наш город, поверьте мне.
   Она взглянула на меня своими бездонными, широко разъятыми глазами, и мне показалось, что в меня ударила молния.
   - Элеонора,- представилась она, протянула для приветствия руку, которую я с трепетом пожал. "И имя у неё необыкновенное. Я и она - две буквы "э"..."- тут же отметил я про себя.
   Мы стали встречаться. Гуляли белыми ленинградскими ночами по величественным улицам и проспектам города. Она всё время о чём-то говорила, я молчал, зачарованно слушал; она была прекрасная рассказчица.
   Она, хотя была и старше меня на год с небольшим, была совершенно неопытна в деле любви, стеснялась, точно малое дитя; кажется, ей было нестерпимо неловко подставлять свои губы для поцелуя, расстёгивать блузку на груди и задирать на свои пышые бёдра юбку, щёки её наливались краской, пылали, но я быстро своими умелыми и решительными действиями приручил её... О! Она оказалась весьма прилежной ученицей, и спустя пару недель наших жарких ночных свиданий уже мне было неловко от моих старомодных сексуальных упражнений... "Где она только набралась такой неистовой страсти?"- недоумевал я.  Страшные подозрения закрались мне в душу... "Я" №12 Б.П., известный в нашей чекистской среде ловелас, недвусмысленно, плотски на неё поглядывал, когда к моему неудовольствию, он попадался у нас на пути... Я стал тайно следить за ней. Вот что выяснилось... Б.П. был здесь совершенно не при чём. Я нашёл у неё под подушкой в её съёмной квартире, открыв дверь отмычкой, старый журнал известного содержания со скабрезными на обложке картинками из индийского эпоса... Ах вот оно что! Я расхохотался. Я подсмотрел на страницах две-три особенно экстравагантные эротические позы, которые мы ещё не практиковали, запомнил их, и при следующей нашей встрече в её широкой мягкой постели я продемонстрировал высший пилотаж. Теперь была немало удивлена она... Довольный, я объяснил ей, в чём дело, скрыв, разумеется, ненужную деталь о воровской отмычке... Её щёки залила краска стыда...
   А поздно ночью, уже, скорее, под утро, когда окна надо мной уже стали совсем голубыми и прозрачными, я разродился следующими строчками:
                Нет ни вина,
                Ни пламени
                В дощатой келье.
                Лишь под вечёр поэзия придет
                И, хриплую шарманку нажимая,
                Нам пьяной лапой плечи обовьет.    
   Перечитав написанное, я сам себе подивился, до чего скверно и помпезно вышло... Ничего, стерпится-слюбится; когда-нибудь и меня назовут гением, готов биться об заклад...
   Элеонора спала, улыбаясь во сне, как дитя.

                8

   Ах, видите ли, любовь, ах, видите ли - всепрощение... Считают, что сила её, любви, по природе своей всемогуща, божественна. Но жизнь показывает с абсолютной точностью совершенно обратное. Прирождённый эгоизм человека всегда берёт верх над придуманными, застывшими догматами; вместо того, чтобы безвозмездно служить друг другу, что твердят так истово высокочтимые заповеди, каждый незбежно, весьма подло и цинично заставляет своего ближнего прислуживать себе, скрывая это своё истинное желание под шелухой красивых слов, и - наказаны в итоге за своё лукавство... А вот я не лукавлю, не гримасничаю, я - по-настоящему люблю, и моя стальная, неистребимая любовь существует исключительно к нелюбви, к ненависти, к тому, чем переполнена во всех своих этажах жизнь на самом деле. Ненависть ко всему слезливому, сопливому, догматичному - в этом моё призвание. Если существует на свете насилие, проявляемое людьми сызмальства, значит оно необходимо... Насилие - "повивальная бабка" нового, более передового уклада жизни - хорошо сказано! Когда я вижу блистающий гений, рассуждающий о каких-то возвышенных, высосанных из пальца любовях и всепрощениях, а по сути слюнтяя и размазню, полную бездарность, я чувствую в груди вспышку чистейшей, как кристалл, ненависти, моя рука тянется к тому месту на поясе, где должна находиться кобура...
   Ложь во имя высших целей не есть ложь в общепринятом понимании: что-то скверное, неприглядное, липкое, а - спасение, самый короткий путь к успеху, к достижению поставленной перед собой цели.
   Глупцы! Ввязавшись в бой мы и не собирались ни с кем делится вожделенной властью. Дьявол предлагает нам то же, что и предлагал вашему божку - царствовать над земным, реально достижимое, но недотёпа выбрал небеса, эфемерное, и в итоге бездарно проиграл... Мы непременно, смело и решительно выбираем власть земную и ни за что посему не проиграем!
   Я и такие, как я, везде - во всех порах общества, во всех структурах так называемых государств; мы подкупаем, ссорим, сталкиваем лбами малообразованных, тупых мужланов, тихо, без лишнего шума, целенаправленно; а им опрометчиво кажется, что это сосед, брат, отец в их грянувших бедах и невзгодах виноваты. Что ж, прекрасно - пусть враждуют, пусть до скончания века один с другим ссорятся... А мы  - мы под шумок, под сурдинку возьмём то, что нам по праву принадлежит: власть. Всё в этом мире давным-давно исходит из единого центра; сперва нами была взята под контроль Европа, затем Америка, теперь неизбежно наступает очередь России...
   Я и такие, как я, декларировали распалённому разбоями и вседозволенностью мужичью: "Вы теперь хозяева и стражи нового мирового порядка, имеете полное право хлопнуть без суда и следствия любого, кто встанет у вас на пути - всех провокаторов, саботажников, царских прислужников, буржуев и помещиков! По трупам эксплуататоров - к сверкающим вершинам будущего!.." Пусть громят и злобствуют!  А нам только того и надо... У настоящего лидера нет и не может быть никаких моральных ограничений - пожирай в прямом и переносном смысле тела и души людей, корми пустозвонов и олухов чистейшей, ядовитейшей ложью... Это мы ещё посмотрим, чья возьмёт.
   Они - овечье стадо, а мы - пастухи... Нет, не так: мы злые, голодные волки... Знаете, что бывает, когда в овчарню забирается разъярённый голодный клыкастый волк?
   Там где надо для меня - там социализм, а где надо - капитализм, а на самом верху всегда восседаю - я. Посели упёртого, рьяного социалиста посреди буржуев, и тот вскоре сам обуржуазится, превратится в кровопийцу, и наоборот... Всё течёт, всё меняется... А я неизменен, вечен...
   Мы (МЫ  равно Я в степени N) нужны, как нужны хищники, чтобы прореживать стада травоядных, выслеживая в среде их слабых и больных. Мы бьём из-под тишка, они - падают, рушатся, а на развалинах старого мира теперь можно построить нечто пусть по форме новое, а по содержанию... Они же со своей идиотской идеей светлого будущего для всех и для каждого пусть кактятся в тартарары... Сами ведь на своих фабриках и заводах создают изощрённые орудия убийства себе подобных - пусть теперь не жалуются.
   Искренне недоумевают - почему мы всегда оказываемся наверху? Не видят, слепцы, что мной и подобными мне ведётся строгий учёт и последующие отбор и селекция; своих продвигаем вперёд, повышаем их жизненный уровень, чужих - раз за разом сводим на нет; сказано же - лучшего из врагов убей! Изнечтожили их же руками под революционный шумок самых из них лучших, одна безмозглая чернь осталась, готовая за миску похлёбки и сдёрнутую с окоченевшего трупа золотую цепочку любую услугу нам оказать. А едва подрастут в их среде новые умники, мы их - чик - снова под корень ножичком, из рэвольвэра в дрожащий, потный висок. Да не забыть погуще растлить, развратить, разобщить... И так будет продолжаться вечно, до скончания времён, самый убогий из моего племени станет выше их гения... Вот тогда и грянет великое царствие... Сильные высекают из слабых энергию и питаются ею. Что ж в этом зазорного? Не сделай этого - энергия слабых пропадает даром, растает, как дым в небесах...

                9

   Холодно, ах как холодно на Петроградских улицах этой вьюжной зимой 18 года...
   Когда я, прищурясь, ловлю на мушку стоящих передо мной на коленях, заикающихся от ужаса студентиков, инженеришек и прочую интеллигентную сволочь, на секунду мне кажется - что стреляю я в будущих гениальных математиков, композиторов, поэтов... Ничего,- тут же одёргиваю себя, вылепливая на губах злую, ядовитую улыбочку, давлю и давлю на гашетку, в ушах от грохота выстрелов звенит,- я, сколько потребуется, нарожаю на свет истинных гениев, которые явятся становой костью нового общества...
   Нет Бога! Я и есть самая большая сила, притягивающая к себе жизненную энергию, точно магнит железные крошки. И я каждодневно решаю проверить вот эту свою выдвинутую смелую аксиому, каждый раз, выхватив из кобуры револьвер, подбираюсь к мягкому тёплому трепещущему затылку... Всё оказывается верно...
   Мы заходим в святилища и дома бывших хозяев жизни, господ, а по какому-такому праву?- да по праву сильного, по праву победителя, по праву неба,- делай, что хочешь, хоть младенцев на завтрак ешь - никто ни слова упрёка не скажет тебе...
   Какой-то красноносый, помятый и заспанный папаша истерично кричит, когда я с нарядом ночью вламываюсь к нему в дом, чтобы по закону революционного времени пошерстить хозяйские закрома - брюки, платья, бельё, всякая мелочь хозяйственная, какая-никакая еда - всё пойдёт в фонд народной экспроприации (золотишко - о! - особенная удача); топая босыми ногами, воздев костлявые руки к небесам, он пискляво вопит: "Грабить не дам кровью и потом нажитое!" За его спиной, в углу комнаты, в сиреневой полутемноте, испуганно прижались друг к другу его жена и взрослая дочь. Ах,"кровью", ах "потом" - меня это буквально бесит. Но он вдруг сникает, идёт на попятную, бубнит слова извинения, глаза его гаснут, он виновато опускает их в пол... Ах, дура ты дура! Тут, озверев, я хватаю его за шиворот и в одном исподнем, скатив пинком с лестницы, пускаю в расход во дворе, поставив у отхожего места... И я беззвучно хохочу под чёрным ночным, тихо и нежно мерцающим небом, моя верная команда с удивлением и даже испугом глядит на меня, безусого юнца... Нет, я не юнец, я - великан, возрос до самых небес...
   Эта многоголовая мелкобуржуазная гидра злорадно шипит изо всех щелей и углов, что мы по причине своей малочисленности не сможем с ними сладить наганом и винтовкой, мол, рук у нас на них всех не хватит,- глупцы! Два плотных кольца красногвардейцев вокруг Петрограда, и голод сам сделает своё дело...
  Иногда я спускаюсь в подвал, где томится бывшая соль земли русской - буржуи и интеллигенция - ожидая расстрела,- просто поприсутствовать, понаблюдать, забросив руки за спину и качаясь с пятки на носок в своих новеньких с иголочки сапогах. Я люблю смотреть, стоя в проёме двери, как возле глухой стенки умирают под залпами расстрельной команды монархисты, октябристы и прочая контрреволюционная шваль - гордо подняв головы, без тени страха на лицах; и я всё жду, всматриваясь до рези в глазах, не появиться ли хоть строчка, хоть искра испуга или раскаяния, протеста у них в глазах - нет, ничего, тщетно...  Мне хочется смотреть и смотреть, как они умирают - белые, рыхлые, сытые, опадают, как вши, стелются на земле, точно снопы, срезанные под корень острым серпом,- безропотно, молча, и я понимаю: я - бог! О, с каким рвением эти беспросветные олухи, революционная солдатня, обезумевшая от водки и к.каина, грязную работу проделывает. Пусть, хорошо...
   Я и сам, по правде сказать, иногда не прочь хорошенько этим-тем подзаправиться...
   Но - пытаюсь понять я - почему они даже не помышляют оказывать нам сопротивление, ни самомалейшего, хотя могли бы смести нас легко, устремившись, вскочив, одним махом разоружить, это какой-то чудовищный психологический слом; толпой, словно овцы и бараны, бредут безропотно на убой; и я снова с объявшей меня великой радостью думаю: за меня и за нас - высшие силы.
   Когда я вершу высшее революционное правосудие, отправляя в преисподнюю непокорных, я знаю, начинаю чувствовать всё сильнее только одно - как можно больше их я должен стереть с лика земли.
   Откуда эта священная, сладкая дрожь у меня в руках? Время делать жатву, всё так. Раз сами покорно, безропотно кладут свои головы под сверкнувший, как молния, серп,- значит, виновны; меня осеняет: недаром большими умниками придумано - серп и молот; так было и будет всегда - ковать, резать, крошить.
   Свобода? Равенство? Братство? Не смешите меня! Всё это - грязь, кровь, людские страдания нужны лишь для того, чтобы я и только я мог взлететь, выше взобраться по лестнице власти.
   Намедни, кажется, я дал маху... Вот что имею в виду...
   На очередной экспроприации произошло непредвиденное. Может, я просто устал, глаз мой замылился? Не знаю... Я вдруг испугался, страх холодными зёрнами вспыхнул у меня в груди... О, какими глазами сверкал в меня этот задержанный по доносу, какие злоба и ярость горела в них... Это со мной стало впервые...
   "Молокосос, сосунец!"- он плюёт мне в лицо... Внезапно я забываю с какой стороны у меня кобура; мне, точно трусливому зайцу, хочется убежать, спрятаться где-нибудь в тёмном пространстве под лестницей; кажется, что вот он - начался бунт, как неизбежность и закономерность, мой ужасный конец... Они будут правы, бунтовщики,- всех нас за наши кровавые делишки давно пора отправить в распыл...
   Я не смог пересилил себя, я вынужден был его отпустить, и он, подняв воротник грязной солдатской шинели, мгновенно растворился в снежном тумане... А он, как оказалось, был важной птицей - матёрый полковник, связной офицерского подполья. Тут пахло революционным трибуналом... Разумеется, нужно было подумать о собственном алиби... Я подошёл к зеркалу: два револьвера, два верных стальных моих друга, набитых патронами, торчали у меня за поясом, гладкая продолговатая бомба в брезентовом чехле; до поры до времени обязательная красная лента в петлице кожанки, галифе шириной с пролёт подъездной лестницы; строен, подтянут, твёрдые мускулы рук и ног, каждое утро гантельная гимнастика - такой я себе понравился... Нет, никто мне ничего не сделает, ворон ворону глаз не выклюет.
   Эти смазливые барышни, бывшие институтки, выскочки и хохотушки, быстро сообразив, что к чему, перескочили "оттуда" "сюда", став тихими, незаметными секретаршами и машинистками различных хозяйственных подотделов. Одна такая, по имени Ю., угодила ко мне в мою сеть. Мне приглянулась она, молодая грудастая бонбоньерка, из кацелярии в доме напротив, бывшем когда-то доходном купца такого-то, фамилию я позабыл. Я часто видел её по утрам, когда она, цокая каблучками по мостовой, торопилась на службу. Ещё с царских времён, как выяснил я, она была замужем за пожилым плешивым хлыщом, теперь заведующим этой же жилконторой, но это не остановило меня в моих наступательных действиях. О, как взволнованно ходила по лицу его рука, когда она прямо в его кабинете, встав на колени, делала мне м.нет; нет, он не посмел помешать, в руке я держал наган со взведенным курком...
   Когда у меня подпирает, я прямиком, без стука, являюсь к нему домой (выяснил адресок) за любовными утехами с Ю., его такой оказавшейся податливой, алчной, ненасытной до любовных утех женой, и всякий раз он трусливо, тихо, как мышь, прячется за скрипнувшей, откинутой дверцей платяного шкафа, пока я от души забавляюсь... Что ж, в очередной раз я убеждаюсь, что бог - это я...
   Сегодня родился мой первый литературный опус в поэтическом стиле, вот он:
                Вглядываясь  в каждого проходящего смельчака,
                Я буду кричать: Да здравствует ВЧК!
                Я пожимаю твою ладонь -
                она широка и крепка,
                я слышу, в ней шевелится огонь
                бессоных ночей ВЧК.
   Ем до отвала из барских безбрежных запасов апельсины и мандарины, финики, конфеты, пью выдержанные французские вина... Только вот пользоваться столовым серебром так и не научился... К чёрту!

                10

   Мы как-то на удивление быстро с Сергеем сошлись. Бывая в Ленинграде наездами из Москвы он всегда останавливался у меня. Он, по его же словам, не имея ни кола ни двора, восхищался моими роскошными апартаментами.
   - Ну что ты, Серёженька,- говорил ему я.- Что я? Квартира-то служебная, а я тут так - квартирант.
   - И прислуга у тебя, как у барина,- не унимался он, растягивая губы в своей очаровательной, игривой улыбке, сверкая в меня синим лучистым взглядом.
   - Ты завидуешь?- мне хотелось, чтобы это было так - пусть хоть в чём-то, в самой малости, оказаться выше него; я замер в ожидании ответа на свой коварный вопрос.
   - Представь себе, да,- просто, без тени смущения ответил он.- Вот возьму и перееду из Москвы к тебе насовсем. Примешь?
   Я был удовлетворён; впрочем, не совсем: я ждал чего-то большего, чем просто милый комплимент; пусть бы хоть тень недовольства прошла по его лицу, хать малая трещинка промелькнула в его звонком, ребяческом голосе. Нет, и здесь он оказался на высоте. А вот я не удержался, чтобы злобно не чертыхнуться вполголоса, отвернувшись.
   Я получил задание от начальства - привлечь к себе известного поэта, втереться к нему в доверие, проникнуть через знакомство с ним в среду ленинградских и московских писак-рифмоплётов, совершенно безосновательно считающих себя новой элитой; окружить вниманием, осыпать деньгами (мне выделены были немалые средства) и раскрыть в итоге его умонастроение, добыть на него компромат,  выведать опять же его тайные связи и прочее - и успешно, кажется, с заданием справился. 
   Он часто по приезду в Ленинград жил у меня. Он был у меня, как на ладони.
   Наговорившись, мы отправлялись в ресторан, где начиналось настоящее действо; пьянея, он говорил без умолку, это-то мне как раз было и нужно, я внимательно слушал, запоминал имена, фамилии, адреса; отлучаясь на минуту якобы в туалет, я звонил по телефону из администраторской, предъявив служебное удостоверение сотрудника ГПУ; бледнея, должностное лицо в виде полного и потного, лысеющего сорокалетнего обормота едва при этом не теряло сознание.
   Я был уверен, что выданная им группа лиц это, безусловно, контрреволюционная среда себялюбивых умников, сеющая среди простонародья недовольство существующим строем, внутри которой зреют заговоры и бунты; нужно было выйти на след подпольной организации, что я благополучно и осуществил, щедро оплачивая из специальных фондов ГПУ пьянки и гулянки новоявленной "мельпомены" - пусть болтают, философствуют; что у трезвого на уме, у пьяного на языке.
   Я нарочно подливал и подливал Сергею из бутылки в опустевшую его рюмку. Его природная гордость не позволяла ему отказаться. Скоро он был уже совершенно пьян, обняв меня, бубнил мне в ухо что-то несуразное, был красен, опух, в искуренных чёрных зубах торчала, дымясь, папироса, золотая копна волос спуталась, потускнела. Гости за соседними столиками, узнавая его, просили почитать стихи. Он было начинал, но непременно сбивался, слюняво начинал плакать... Не скрою, мне было приятно...
   Я подливал ему вино, мешая его с водкой, пока он не превращался в настоящее животное; у него вместо носа вырастал пятак, и он начинал хрюкать, подражая борову. Вот поэт!-  был доволен я... Жаль Элеонора этого не видит...
   У него после выпитых им нескольких бутылок вина и другого прочего, когда мы, поздно ночью возвращаясь домой, поднимались на этаж, заплетались ноги на парадной широкой лестнице; несколько раз он непременно едва не сваливался на пол, разукрашенный разноцветными керамическими плитками, разгоняя в подъезде эхо, горланил песни, заправляя их нецензурными словечками...
   ... Не раздеваясь, он рухнул на топчан, я небрежно бросил ему шерстяное одеяло. Когда спустя пару часов я вошёл в комнату проведать его, к своему изумлению я обнаружил его сидящим за письменным столом над листом бумаги; его золотые кудри упали ему на лоб, рука с зажатым в ней тихо поскрипывающим пером изливала строчку за строчкой на белом бумажном поле; глаза его светились тем огнём, который я часто подмечал в нём в моменты творческие... Он не заметил моего появления, губы его беззвучно шевелились... Постояв минуту у косяка двери, неистово, люто позавидовав в очередной раз неиссякаемой силе его духа, я тихо вышел... Утром он своим удивительным напевным голосом прочитал мне вот это:
                Синий май. Заревая теплынь.
                Не прозвякнет кольцо у калитки.
                Липким запахом веет полынь.
                Спит черемуха в белой накидке.
                В деревянные крылья окна
                Вместе с рамами в тонкие шторы
                Вяжет взбалмошная луна
                На полу кружевные узоры...                .
   Мурашки пробежали у меня по спине - это было прекрасно, изумительно, волшебно, я был очарован, я обнял его, и в эту же минуту очарование моё внезапно закончилось, а осталась на душе одна колючая ржавчина... "Почему я не могу так сочинять - просто, ясно, заразительно?".. Мне было нестерпимо больно от этой мысли... Я - бездарность?- спросил себя я, и тут же ответил: Нет, моя миссия в другом - быть бескомпромисным, коварным, мстительным... И тут я понял - к чему завидовать? Он ведь, по существу, теперь в моей полной власти - что захочу, то с ним и сделаю! И я стал выдумывать казнь для него...

                11

   Вот на таких безоглядных, бездумных целовальников, на их глупые головы, суровая штука под названием жизнь и наводит насилие. Земле, планете, природе ведь всё равно, кто стоит наверху, кто правит; наоборот, только сильных духом, не останавливающихся ни перед чем в достижении своих целей выдвигает она вперёд: а я, мы твёрдо заявляем - что можем, что - должны, что - будем успешны. Вот если кто-то другой, помимо нас, вознамерился лезть наверх - тогда дело другое, тогда я зову это преступлением, тогда над преступником грянет неотвратимое суровое наказание.
   Мы вносим элемент хаоса, дезорганизации в общество, тихой сапой поднимаем чернь на бунт, а потом сами путём нехитрых махинаций и возглавляем его. Так в итоге выходит, что люди направляют свои негодование и протест за наступившие дни разлада и опустошения - против других людей, которые по существу ни в чём не повинны... Я - везде, я - соль земли, я невидим и вездесущ, я - сила лжи...
   Почему мы всегда оказываемся наверху? Покуда люди греховны, нас не перебить, их грех - наш хлеб, наше всё. Легко предают один одного, отдаваясь страстям, потакая слабостям телесным и духовным.
   Я создаю армию наёмных убийц и решаю любой вопрос в свою пользу на любом уровне, снизу доверху; теперь, сегодня, когда я добился своего, мне ничего никому доказывать не надо - я на самом верху и - мир захлебнётся в крови, если кто-то вдруг вздумает мне перечить...
   Люди слепы, они видят источник зла в другой, противоположной от меня стороне (я тих и неприметен до поры до времени), думая, что сосед, начальник, что царь во всём виноват, что они будут лучше, достойней его и их, взяв верх, но они такие же пустозвоны и хапуги, что и те, другие, и третьи; они не видят меня, истинную проблему их мук и страдания, я - человек-невидимка, умеющий материализовываться в нужный момент; вот я появляюсь у всех на виду - тогда берегись! Нашёптываю, подталкиваю, перекупаю, навру с три короба, и в результате всегда успешен, богат, процветаем.
   Сначала сделать революцию, дутую, фальшифую, где лозунги - свобода, равенство, братство; затем такую "свободу" устроить, такое "равенство", такое "братство", так гайки ключом закрутить, с ног на голову всё передёрнуть - не успеют и пикнуть,  как тяжкий хомут уже на шее у них.
   Стереть, преодолеть, наконец, Россию, и - весь мир растелится у моих ног.
                Скажите детям - вот она,
                Скажите им - была такая
                Большая дикая страна.
   Вводить мир в состояние постоянного, перманентного конфликта, войны, революции и - пить, пить энергию страданий и пожаров...
   Убрать, срезать стараниями облапошенной черни элиту, оставить одних законченных даунов и круглых идиотов, не способных ко власти, а только к рабскому подчинению. Пусть они называют это рабоче-крестьянской властью, смеюсь! Это власть меня и таких, как я, победителей, ненасытных кровожадных упырей! О, светлые головы товарищей Троцкого и Свердлова, придумавших и воплотивших в жизнь эту гениальную комбинацию! У обоих - глаза из огня, железная воля, через сверкающее пенсне - два беспощадных удара молота.
  Я долго и настойчиво думал: а что я лично могу продемонстрировать миру? В чём мой талант? В чём призвание? В доброте, в любви и прощении? Нет! Отчётливо понял: мой талант, мой гений - хитрость, коварство, непревзойдённое умение творить зло. Это - сотворение зла, выход из меня наружу страсти властвовать над людьми есть величайшая и -ха-ха - добрейшая вещь на свете. Именно я и такие, как я, творящие зло, всегда оказываемся на самом верху и твёрдой рукой движем вперёд всё закостеневшее общество, погрязшее в лени и похоти. Много ли эти дуралеи с красными лентами на груди наруководят? Всё пропьют, профукают, прогуляют.
   Все люди - кажется так - различны: носы, скулы, разрез глаз; но вот о чём я подумал: если бы не стало на свете зеркал, никто не увидел бы этих различий, все соревновались бы исключительно в силе ума, а это, извините, дело другое, этот бесценный товар - ум - имеется в кармане только у нас, у меня. Нет, все именно вот каким образом одинаковые - сладко есть, пить желают, жить-не-тужить, бесчисленно размножаться. И при этом нарушают все добродетельные заповеди, какие сами для себя и придумали.
   Я - непобедим, так как, в отличиие от других, я прекрасно осознаю, что насиловать, убивать (да-да, сеньёры и сеньёрины!) не только можно, но и нужно, необходимо, посему я сильнее других, более слабых и нерешительных, в любом случае. Плевать я хотел на букву уголовного закона, точнее - чту его, разумеется, на словах, а на деле ногами попру, посему весь мир лежит у меня в руках.
   Белая полоса, затем чёрная - это свыше установленная истина бытия; так почему бы не сделать так - думаю я -  чтобы передо мной стелилась бы только белая, а всё чёрное - скинуть на других, более слабых и податливых на обман, да - только так: козлы отпущения.

                12

   У меня в голове едва разборчивые, глухие звучат голоса, и я вдруг начинаю понимать, то, что мне негромко, но настойчиво шепчут они  - уничтожай больше, больше - людей, памятников, церквей - тогда выше взлетишь... И я старательно выполняю эти повеления свыше, от полной безнаказанности безумствовую и ликую... Да мне, признаться, просто нравится делать ЭТО, как, скажем, свежий воздух полной грудью вдохнуть, или, проголодавшись, выпить горячий жирный бульон, почесать зудящую ладонь...
   Рядом со мной мои соратники и друзья; нет, не эти, что в дежурных нарядах и в расстрельных командах, грубое, недалёкое, нечленораздельно мычащее мужичьё, а -такие же, что и я прирождённые командиры, властелины судеб людских.
   Я смотрю на них и с удивлением узнаю в них самого себя; мы понимаем друг друга с полуслова и с полувзгляда. Я вижу их глаза, наполненные чёрной лющейся ртутью, и не нужно никаких слов. Они - это я...
   И мне кажется, кружа мне голову, что я - вездесущ ...
  "Какие успехи, товарищи? МАхер?"- спрашиваю Я каждое утро, подтянутый, обрызганный французской водой из бездонных буржуйских запасов, появляясь на пороге конторы. "МАхер-шмАхер!,"- ярко улыбаясь розовым пухлым ртом, отвечает мне, как отвечали раньше в маленьих, провинциальных городках, "Я" №2 товарищ Гениев в таких же, что и у меня кожаных картузе и тужурке, в огромных галифе и в сверкающих, как две молнии, сапогах. "МАхер-шмАхер-гемАхер!"- в тон ему бодро и чуть лукаво взбросив бровь, добавляет "Я" №3 товарищ Бриллиантов, забивая патроны в наган и отправляя тот в кобуру. И мне становится хорошо и спокойно.
   Я сегодня везде, во всех этажах власти - в совнаркоме, во ВЦИКе, в всех, какие есть, продотделах, и, главное,- в ВЧК; я вглядываюсь в лица окружающих меня людей: они все странно похожи на меня, точно мы рождены от одной матери - те же нос, скулы, сверкающие в ненависти к врагу глаза... Я как будто схожусь по утрам сам с собой, общаюсь с собой, их мысли и слова - это мысли мои, мои слова, мы неторопливо, раскуривая папиросы у окна, обсуждаем дальнейшие наши планы; всякое сопротивление нашей власти будет подавлено жесточайшим образом,- такой у нас беспримерный договор. Безумцы, отчаявшиеся на подобное, захлебнутся собственной кровью. Нет, это вовсе, как опрометчиво думают, не пролетарская революция,- тихо шепчут мои губы,- это МОЯ революция, борьба за МОЮ вечную, нерушимую власть...
   И мне хочется кричать: Я, Я, Я!.. Я понимаю, в чём ошибка русского алфавита - первой буквой в нём должна была б стать буква "Я"... Какая опрометчивость, неучтивость, несправедливость!..
   Их Ильич, этот картавый выскочка, халиф на час, когда речь идёт о догме, о марксизме, он ослеплён, не видит дна этой философии убожества, а оно, дно это, определено и поставлено нами - глубже не копай, запрещено, опасно для жизни!
   "Я" №7 товарищ Рубин назидательно говорит: "На кого нам опираться в нашей борьбе?" Я твёрдо даю ответ: "На молодёжь и на преступников." "Почему так?"- тут же, иронично и тепло изломав морщины на лбу, спрашивает "Я" № 18 товарищ Перец. "Потому что одни горячи и неопытны, а вторые наоборот - опытны и хладнокровны." Все удовлетворённо машут оттопыренными ушами и твёрдыми кожаными картузами.
   Товарищ комиссар Яков Бриллиантов, тридцатипятилетний черноволосый красавец с горбатым, античным носом, доверительно мне говорит на ухо, учит: "Начинающийся хаос, вырастающий до чудовищных размеров, должно возглавить в наших с тобой интересах; революции, раз начавшись, имеют тенденцию к нарастанию, вплоть до полного умопомрачения, но ты голову терять никогда не должен..."
   Товарищ комиссар Яков Бриллиантов снова настойчиво учит меня: "Их этот картавый вождь, говорливый карлик в помятом польтишке и куцей кепчонке, нахлобученной на исполинский рыжий затылок, станет лишь ширмой, прикрывающей наши великие планы по установлению порядка на века; пусть все эти нелепые, суетливые существа, его поклонники и обожатели, думают, что строят новое светлое будущее, да - но только для меня, для нас, для особо избранных... Придёт такое время, и мы откроем карты; наш гений и кормчий - товарищ Троцкий, этот громовержец и чародей... А лысого хулигана пуля мстителя рано или поздно настигнет..."
   Товарищ комиссар Яков Бриллиантов неторопливо, но настойчиво вливает в меня новые мысли: "Они, теперешняя элита, выбравшаяся из своих загаженных полуподвалов и съёмных углов, занавешенных грязными гардинами, пока ещё спокойно, гордо подняв головы, ходят по улицам городов. О, это временное, поверь... Если бы они только знали, что реально крутится вокруг них! Заставить их, этих наивных чудаков и простаков, сделать это - окончательно и бесповоротно уничтожить старую власть, а потом... потом мы их самих станем пачками вешать на телеграфных столбах. Так было и так будет всегда. У нас, в нашем деле, нет и не может быть никаких раз и навсегда данных друзей, только исполнители нашей воли, которых, приходит время, мы тихо убираем с нашего пути, при восхождении наверх к мировой (да, мальчик, да, пора проснуться тебе!) власти... Они этого в  силу своей разобщённости не в состоянии понять..."
   "Да-да, какая, к чертям собачьим, ЭТИ элита?- восторженно думаю я.- Я - элита! Я нигде и - везде, я - сама соль земли! Они только исполнять мои решения... Русский мужик уверен, что его зло - хорошее, доброе, он всегда готов жалеть и прощать; нет - настоящее ядрёное зло во мне!"
   Изувер Гениев тоже не отстаёт: "Для расстрела нам не нужно ни доказательств, ни излишних, изматывающих обе стороны допросов, ни  ни тем более адвокатов. Вздор. Мишура. Только выдвинутые обвинения в контрреволюционной деятельности. Мы своим внутренним чутьём находим нужным расстреливать и расстреливаем. Вот и всё." Правильно, метко словом и пулей бьёт, товарищ!
   Комиссар Яков Бриллиантов мне каждое утро без устали твердит: "Они, наивные глупцы, думают, что за новый мир, за своё счастье сражаются; нет! За наш, за твой и мой мир, за наши счастье и благополучие! Откуда тогда разруха, голод, страдания? Это наша невидимая, тонкая, уверенная работа..."
   И я отчётливо, округленно ясно понимаю, что не доброта, не братская любовь, не прощение самое сильное на свете оружие, как талдычат нам с трибун бородатые социалисты, понаехавшие со всего света, слетевшись словно мухи на свежее, ещё дымящееся дерьмо, а - обман, хитрость, ещё раз обман, удар с размаху в переносицу ручкой нагана... Я теперь знаю, что процветания добиться легко - нужны только железная воля и власть; я, если мягко сказать, накручиваю, темню, морочу другим голову и пусть даже приторно улыбнусь, чтобы быстрее пробиться на самый верх. И тогда никаких сентиментальностей, не ждите от меня никакой пощады.
   Но я потрясён богатством русской культуры: церкви, ризницы в них радужно сияют, золото, жемчуг, парча, тишина, спокойствие, уверенность в себе, в собственных силах... Мне на секунду кажется, что я поднял руку на какого-то прекрасного спящего колосса: и если проснётся он - уж мне не сдобровать...
   Мы неожиданно принимаем бой на железнодорожной станции; противник, очнувшись, ведёт массированный артобстрел. Летят и крутятся, сверкают выбитые рельсы, как ангельские мечи и молнии. Я - дьявольское семя?- мелькает во мне, когда осколок со свистом рвёт возле моего виска воздух,- пусть... Чтобы умереть и опять рассыпаться в точки и линии...

                13

   Нет Бога на свете, одни грязь и жестокость повсюду, подлость; но вот, когдя я Серёжины стихи читаю, думаю - есть Он; как же Ему не быть, если такое сказано:
                Нивы сжаты, рощи голы,
                От воды туман и сырость.
                Колесом за сини горы
                Солнце тихое скатилось.     .
или - вот:
                Еду. Тихо. Слышны звоны
                Под копытом на снегу.
                Только серые вороны
                Расшумелись на лугу.
                Заколдован невидимкой,
                Дремлет лес под сказку сна.
                Словно белою косынкой
                Повязалася сосна.    
   О! О!
   Читая его стихи, я весь дрожу, мне неистово хочется видеть его беспомощно распростёртым у моих ног, как много раз это уже бывало, когда он, накачанный с помощью моих хитрых уловок алкоголем в бесчисленных ресторанах и пивных, спотыкаясь, что-то бессвязное бормоча, валился без сил на мостовую; почувствовать, что мой бог, о котором я, может быть, не могу так красочно сказать, как это делает он о своём,- главнее, сильнее его бога, которого он так высоко, празднично умеет воспеть... Я... У меня... Во мне...- закипая, не могу я подыскать нужных слов... Мой бог - вот, наконец, увидел я:
                Я ли это - с волей на причале,
                с пёсьим сердцем, с волчьей головой,
                Пой же трубы гнева и печали!
                Вейся клёкот лиры боевой!
                И храпя и воя без умолку,
                кровь свою роняя на бегу,
                серебристым длинномордым волком
                к вражьему престолу побегу.

Сегодня читал эту волшебную сказку его:   
                Белая береза
                Под моим окном
                Принакрылась снегом,
                Точно серебром.
                На пушистых ветках
                Снежною каймой
                Распустились кисти
                Белой бахромой.       
и плакал, не удержался... Мои творения показались мне мелкой билибердой, бредом параноика...
                Белесый воздух глух и пьян,
                Мутна и лжива ночь.
                Нет сил вдохнуть такой туман
                И выдохнуть не вмочь.
                Глядят соседи из окна
                На пьяную гульбу.
                Лишь я, как крыса, за столом
                Скребу, скребу, скребу…
   У него как-то необычно, страстно и в то же время тихо, размеренно, покойно всё из-под пера выходит; кажется, вот сейчас руку протянешь - и нащупаешь калитку в деревенский дворик; вот в ладони мягкие осенние листья, сладковато пахнущие прелью, вот перед глазами ярко на кусте пылают цветы; в каждой строчке его чувствуется бездонность, безмерность... Ах, как он в стихах своих говорит - сердце замирает в груди от неги и умиления, но следом на губах и на языке появляется стальной, жалящий привкус ревности, когда я вижу, что все эти Иваны, не помнящие родства, несметные толпы их, поют дифирамбы золотоволосому невысокому, щегольски выряженному человечку, по сути дела обыкновенному смертному, беспутному щёголю, падшему совершенно и бесповоротно - разве не видят они того?- развращённому дурными женщинами и вином...
   Вот он пишет легко, ясно, приподнято... У меня сжимались кулаки от злобы и ненависти к нему, к ним ко всем, этим высоколобым нытикам, к его свите, пачкающей бумагу своими никчемными писульками, вечно ошивающимся возле него, купающимся в лучах его славы... Я ввалился домой, рухнул, не раздеваясь, на стул, представил его жёлтую соломенную шевелюру и аметистовые глаза, как тотчас из меня вылилось вот это:
                Здесь плюнуть некуда. Одни творцы. Спесиво
                Сидят и пьют. Что ни дурак – творец.
                Обряд всё тот же. Столик, кружка пива
                И сморщенный на хлебе огурец.               
а потом ещё:
                И бродит запах – потный, скользкий, тёплый.
                Здесь истеричка жмётся к подлецу.
                Там пьёт поэт, размазывая сопли
                По глупому прекрасному лицу.               
и ещё:   
                Но входит день. Он прост, как теорема,
                Живой, как кровь, и точный, как затвор.
                Я пил твоё вино, я ел твой хлеб, богема.
                Осиновым колом плачу тебе за то.
   И я подумал: я мучаюсь, бьюсь о невидимую стену, терплю каждый день и каждый час, находясь рядом с ним... Быть улыбчивым и покладистым, когда в груди горит костёр ненависти, это и, правда, мука... Терпеть, улыбаться, а потом в подходящий момент нанести разящий, смертельный удар... Это тоже своего рода избранность...
    Он, Серёженька, говорит:
  - Любовь правит миром, вот посмотри: любовь рассыпана повсюду, каждая божья тварь на этом свете источает из себя весёлую, сладкую зыбь... И девушка, сверкнувшая любопытным, тёплым взглядом из-под шляпки в тебя на улице,  и малое дитя у матери на руках с зелёным пузырём под носом, всякое дерево и куст, шелестящие на ветру, и даже глазастая, вечно жующая корова на лугу. Об этом легко писать, подумаешь о таком, и строчки так и бегут из-под пера...
    Я не спорю с ним, киваю в знак согласия головой; пусть говорит, что-нибудь крамольное непременно да и скажет, уж я знаю его.
     - Я не понимаю, что происходит вокруг, может ты мне объяснишь?- вдруг переменив тему, спрашивает он меня, наивно, по-детски, раскрыв свои удивительно голубые глаза.- Какая-то феерия, фантасмагория; на словах новая власть за правду, за справедливость, а на деле...- не договаривая он подавленно замолкает.
   - Что на деле?- спрашиваю я, безразлично глядя в окно. "Вот, пожалуйте..."
   - А на деле - наоборот...
   - Это тебе кажется, Серёжа,- говорю я и прикладываю палец к губам. В его глазах вспыхивает неподдельный страх.
    "Но ведь пел дифирамбы новой власти?" думаю я.- Пел, ещё и как! Прозрел, открылись глаза на происходящее вокруг него - что ж... С такими слишком зрячими у нас, у чекистов, разговор особый... После всего сегодня сказанного нужно суммировать: да, я представитель высшей силы, только, возможно, не с большой буквы - пусть так - а с маленькой - дьявола... Уничтожь неистовство, злость, святую в устах ложь - уничтожишь мою суть... Я и такие же, как я,- суперогрганизм, подавляющий разрозненные индивидуумы других представителей социума..."
   Он, беспечно поигрывая в руках тростью, насвистывая какую-то пустую мелодейку, накинув на жёлтую шевелюру шляпу, ушёл. Я закрыл за ним дверь. Со щемящей грустью, играя на скулах желваками, припомнил боевую юность свою, и через минуту рука моя полетела по листу бумаги:
                Я помню, кипящие
                Падали сабли.
                Но это – для тела,
                А для души –
                Как манна небесная,
                Падали вши...
    Мне стало много легче, как будто гора свалилась с плеч. Я снова, открыв шкаф, облачился перед зеркалом в скрипящую при каждом движении кожанку и в пахнущее нафталином галифе, натянул сапоги, защёлкал в своё отражение незаряженным наганом, представляя вместо себя - его.

                14

   Она, Элеонора, говорю я вам, была настоящая красавица... Я видел каждую клеточку её тела, каждый атом, трепещущие, как лепестки на ветру, впитывающие в себя, сто крат сильнее отдающие; каждую её жилку, пульсирующую, нежную. На мгновение понятны стали слова Сергея: любовью пропитано всё вокруг... А я? А у меня?  Вспомнил ужас тёмных, промозглых петроградский ночей, расстрельные подвалы на Гороховой, до отказа забитые бывшими царскими офицерами, профессорами, испуганными сопливыми студентами, ожидающими своей неминуемой участи... Отогнал от себя видения - не нужно теперь этого! Время другое наступило, затаиться, упасть на дно пора пришла...
   Конечно, желая похвастаться, я проговорился о своей дружбе с Сергеем.
   - Ты знаешь самого С.Е.?- в восторге вскричала она, захлопав в ладоши.- Ты непременно должен меня с ним познакомить!..- сейчас же потребовала она.
   - Нет, ты останешься недовольна... - видя её неожиданную, такую неподдельную пылкость, я уже жалел, что сказал ей об этом.
   - Почему же?- упорствовала она.
   - Ты даже не представляешь, какой он  - обыкновенный, даже вульгарныйй. Он много пьёт, а когда выпьет - ругается и дерётся... 
   - Не станет же он обижать девушку?
   - Говорю тебе, ты его не знаешь. Вне подиума он такой же, как все - ест, пьёт, веселится, гм - испражняется...
   - Не верю, его стихи говорят о другом...
   "О, опять его стихи! Никуда не деться от них, проклятых!"- острый коготь ревности полоснул меня по сердцу...
   Целую неделю она только и делала, что умоляла меня о встрече с Сергеем. Наконец, это мне надоело.
   - Хорошо,- сдался я.- Но только с одним условием.
   - С каким же?
   - Ты встретишься с ним один-единственный раз.
     Она как-то неопределённо пожала плечами; искривив губы, отвернулась в сторону. Тогда я не придал этому значения, а зря.
   После нашего разговора она, остро чувствовал я, стала отрешённее, холоднее. Выдумывала какие-то причины, чтобы не оставаться со мной наедине.
                ... Здесь так темно в тоске острожной
                И петь , и плакать, и дышать,
                Но только здесь так сладко можно
                С любовью ненависть смешать...
   Скрипя сердце, я представил Элеонору Сергею, когда он в очередной раз прибыл в Ленинград за новой порцией славы и обожания... Она была совершенно очарованна им. Кажется, она тоже ему приглянулась. Он без остановки читал ей свои стихи, недвусмысленно проливая голубой огонь своих глаза прямо в её широко распахнутые от восхищения карие очи. Стихи были, как всегда, изумительны, прекрасны... Он взял её руку, надолго приложился к ней губами... За весь вечер, что мы втроём сидели за столиком в дорогом ресторане, поглощая на мои деньги яства и вина, она так и не взглянула на меня. Я последними словами ругал себя - этим и должно было всё закончиться...

                15

   Человеческую особь нужно беспрестанно тревожить, толкать кулаком в затылок и прикладом винтовки между лопаток, сама эта, с позволения сказать, личность по природе своей может только на печи лежать да шептуны в драные свои штаны пускать. Это - моя работа, строго надзирать, а там - хоть трава не расти, хоть невинных младенцев на ужин заказывай...
   А что если культуру и национальности вообще отменить? Ведь люди в сущности - одно большое мычащее стадо, которое надо, щёлкая бичом, пасти; пожалуй, и пряник вовсе не понадобится, пусть не искушают себя,- один беспощадный жёсткий кнут.
   Сделать так, чтобы жёны доносили на мужей, а мужья, соответственно, на жён. Денежными подачками и - чаще - пулей в подвале закрыть особо несогласным рот.
   Сделать: учителя из "наших" ничему толковому не учат, врачи как-то внезапно, ненароком "залечивают" до смерти. Организовать эскадроны смерти - за звонкую монету нанимать отпетых головорезов и убийц, постепенно безжалостно вырезать всех - и женщин, и детей, и стариков. Например: в мыло, в зубной порошок - яд, и проблема перенаселения (Мальтус) решается с быстротой молнии. Я буду делать, что угодно, чтобы хотя бы, оглянувшись: нет ли вокруг никого?- сыпать металлические опилки в закваску, потому что я - чистое зло. Они говорят, что - марксизм, классы, будущее, как Ильич научил, и т.д. Ерунда! Только мы и - они, я и они... Два вечно противоположных элемента во вселенной.
   Я принесу в мир новый порядок, все друг друга будут бояться и ненавидеть, с оглядкой, с опаской относиться к ближнему; плоха та власть, которую не боятся, а, значит, не уважают.
   Мой правящий класс герметически изолировать от остальных, вот тогда можно будет развернуться в полную силу.
   Мы создаём новые "верхи" из чужаков, даём им немного обогатиться, тем самым развращаем их, ставим на свою сторону; как итог, разрыв между новыми верхами и низами до размера непреодолимой пропасти; затем, чтобы обновить систему, натравливаем на господ отчаявшуюся от безысходности чернь, которая тем самым устраняет вновь появившимся наших конкурентов, и позволяет удержаться нам у власти; создаём из взбунтовавшейся черни новую временную верхушку и так - до бесконечности. Сначала мы развращаем правителей деньгами, затем натравливаем на них озверевшую чернь. Элиту развращаем, чернь опускаем, так было и так всегда будет.
   Новая, теперь вечная аристократия - это я: рад представиться!
   Вот он, секрет избранности: не счастье народа - эфемерное, пустышка, а - исключительно своё, высота хлебного, сытного места, положения над обществом, иерархия, и в ней, в этой иерархии, я занимаю достойное, самое высокое место, такое, чтобы сам Бог уважительно отодвинулся. Я - выше.
   Вначале, повторяю, захват власти в масштабах одной страны, затем, неизбежно,- всего мира. Вмешиваться в личную жизнь безапеляционно!
   Нет, не мир и всеобщее благоденствие, не на том зиждется порядок, нельзя дать счастье всем и каждому, всегда найдётся тот, кто смешает все карты, и снова налаженное мной, нами  размеренное бытие скатится к неопределённости, к ненужному для меня и для нас хаосу. Только террор избранных над остальной массой человечества - вот железная нерушимая конструкция; такие люди, как я с живым умом и острыми зубами её нерушимая опора. А счастье, пол-счастья будет тем, кто нам верно будет прислуживать. Беспощадная война на истребление несогласных - в этом соль жизни.
   А Серёженька твердит: любовь, любовь... Сопли, пьяные бредни!
   По своей обязанности читаю в канцелярии письма трудящихся, где эти несчастные жалуются, бесконечно жалуются на голод и холод, на безденежье, на повальную безработицу, на злоупотребления новых властей, похуже царского времени - что ж, это наш план в действии. Особенно позабавило меня одно коротенькое письмецо: ... "Жалоба Советскому Правительству и лично тов. Троцкому. Я, нэпман Яков Кацнельсон, усей душой за Советскую власть, помогал усеми силами своими бороться с царскими проклятыми буржуями, сам, Слава Б-гу, имею теперь, як разрешено, магазин и кинотятр, два лотка на базаре. А тут какой-то завёлся у нас, у Москве, поэт Сергей то ли Исенькин, то ли Есеня, ничиво не делает, стихи противу власти кропает, эти сведения точные, и ещё безумно пьёт, буянит, явреек нахальничает. Примите, наконец, меры. И керенки у нас имеются, и царские золотые рубли. Звиняйте за што. 1925 год, декабрь его месяц."

                16

   Элеонора больше мне не звонила, её телефон не отвечал. Прошёл день, другой, пробежала неделя, я весь изнервничался, истрепался, не знал что и думать, курил одну за другой папиросы. Усатая старуха в пуховом платке на плечах, хозяйка квартиры, которую снимала Элеонора, сказала, когда я, несколько раз категорично позвонив в дверь, заявился к ней, что квартирантка, собрав свои вещи, заплатив неустойку, несколько дней уж как убыла в неизвестном направлении.
   Сергей тоже куда-то исчез, никто не знал, где искать его; я обошёл все рестораны, все пивные, все кабаки, в которых он был завсегдатаем - ничего. Московский его телефон словно умер. Я почувствовал, что вокруг меня творится что-то неладное.
   Вдруг, бредя в полном опустошении по Невскому, я увидел её идущей с ним под руку по другой стороне проспекта, они весело о чём-то болтали; мои кулаки сжались... Это стало последней каплей...
   С. увёз её с собой в Москву. Больше мы с ней не виделись.
   Я сидел в служебной комнате на Гороховой, облитой вечерним розовым, предзакатным солнцем из окна и, выгнав перепуганную грудастую и толстозадую сорокалетнюю машинистку в белой блузе и в тугом воротничке под горло, в длинной измятой юбке, клацал одним пальцем на её пишущей машинке донесение наверх: "Товарищу Троцкому... Строго секретно... На предложение возглавить журнал, в котором бы печатались хвалебные материалы по поводу нашей новой народной (печатая это слово, я улыбнулся) власти, С.Е. ответил категорическим отказом... Дополнительно: утверждает, что вся кремлёвская верхушка насквозь пропитана (его слова) жи.ами, какой-то непомерной кислятиной (опять же его слова)... Его внимательно слушает молодёжь, внемлет каждому его слову, его беспутные речи развращают умы... Прошу принять экстренные меры..."
   Невероятно, торжественно, триумфально! Позвонил вчера сам товарищ нарком Троцкий; немного очаровательно картавя, похвалил меня за усердие, за революционную бдительность, я был вне себя от счастья...  Затем же он строго заговорил (я едва успевал записывать его слова на клочке бумаги, подвернувшемся мне под руку): "Только террор! Только так мы можем компенсировать наши относительную малочисленность и крайнюю неопытность в деле построения нового, справедливого, доселе невиданного, общества; уступчивости и мягкотелости история нам не простит. Если до настоящего момента нами целенаправленно уничтожены сотни и тысячи наших идейных противников, то теперь пришло время создать такой аппарат диктатуры, который, если понадобиться, сможет легко уничтожить десятками, сотнями тысяч наших врагов. У нас нет времени и возможности соблюдать формальности - следствие, адвакатура, суд и так далее - должны немедленно включиться в действие революционные зоркость и целесообразность. Мы вынуждены встать на путь физического нивелирования всех классов, всех групп общества, из которых могут даже гипотетически выйти враги нашей власти. Предупредить, заблаговременно подорвать возможность противодействия революции - в этом помимо всего прочего и заключается главная задача террора. Уничтожая массово и прежде всего мучных интеллигентиков - скажут нам в упрёк - мы якобы уничтожаем необходимых нам специалистов в деле промышленного производства. Ничего подобного! За границей специалистов подобного рода  - инженеров, технарей разного рода - сколько угодно, да ещё и кратно более подготовленных, чем наше доморощенное, по словам покойного, но вечно живого (я снова улыбаюсь) Ильича, дерьмо, высоко задирающее нос от собственного псевдовеличия. А вот саботаж чинить, тут наши горе-герои поднаторели. Контролировать зарубежных спецов будет легко, здесь у нас они чуждый элемент, ни с чем и ни с кем не связанный, ни с чьей конкретно судьбой, у них только один интерес - money - это как раз и замечательно. Таким образом они изолированы и, следовательно, политически нейтральны. Патриотизм, любовь к родине, к судьбе своего народа, самопожертвование, героизм - слова-пустышки..."
   Я был в неописуемом восторге!  Слова вождя были как будто сняты у меня с языка! Что ж - тем лучше... Долго я ещё держал тревожно пикающую трубку, трепетно прижав её к груди, в ушах звучали слова - " беспощадный террор", "мучная интеллигенция", "money"...  Тут же в голове у меня родились строки:
                И улыбнутся вдруг тебе свиные рыла
                И ты внесешь лысеющий затылок.
                И хрюкнешь сам, не подобрав слюны,
                И круглый нож, нависший над прилавком...
                Припомни, друг: святые именины
                Твои справлять - отвык мой бедный век;
                Подумай, друг: не только для свинины
                И для расстрела создан человек. 
И ещё такое короткое, но весьма грозное четверостишие:
                Разжиревший проклятый буржуй!
                К стенке, и пулю в затылок!
                У меня ж за обедом
                лишь хвост от селёдки...               
   Я немедленно пролил созданные строки на бумагу. Наверное, насчёт "хвоста от селёдки" я сильно приврал, всё остальное же - чистая правда...
   Я думаю великий вождь кое-что не договорил. Я добавлю от себя: одурачить этих болванов, мужичьё, вчерашнюю остервеневшую солдатню и матросню, заставить их поверить в эту несусветную чушь, в социалистическую утопию, стереть их в нескончаемых революционных войнах до тла, и - вечно царствовать...

                17

   Через несколько месяцев Сергей из Москвы прислал истеричную телеграмму, и я стал готовиться к финалу драмы под назаванием "Гений и злодейство". Он окончательно решил перебраться на жительство в город на Неве; что ж, тем хуже было для него...
   Я знал, что в Москве сфабриковано врачебное дело о его якобы сумасшествии - это хорошо, но явно не достаточно... Я видел в каком состоянии последний раз он приезжал в Ленинград - напуган, затравлен многими уголовными делами против него, совершенно безумен, такого только подтолкни...
   Большая удача, диагноз этот, я думаю, он уже тогда от полной безысходности хотел концы отдать; я видел его глаза, когда последний раз приезжал в Москву его навестить. Врач, наш боевой товарищ, верно тогда подметил: "...залечить лекарствами до смерти; в принципе, это несложно..." Да вот беда - взял и сбежал из больницы...
   "А не надо ничего делать,- говорит "Я" № 15 Генрих Давыдович, мой непосредственный руководитель, старший уполномоченный,- спустите с него штаны и, как следует, трахните всей опергрупой,- сам в петлю полезет, сам и удавится, слишком возвышенный и гордый; а не полезет, поможете ему, такие молодцы да не справятся? А встретите вдруг на месте смуглых чернобородых людей в шляпах и в длинных кафтанах - не пугайтесь, это свои..."  "Только не говорите потом никому, что это дело рук наших с вами головорезов,- прохаживаясь вместе со мной по коридору Управления, дружелюбно сказал он мне, прощаясь, протягивая ладонь,-  я слышать ничего об этом не хочу, пусть это навсегда останется несчастным случаем. Бедные русские, вечно им везёт..."
   Он, Сергей, и вправду опасен для окружающих, он ненормален, нормальные люди не могут сочинять такие чудные, божественные стихи; он не понимает, что передо мной нужно стоять на коленях... Пусть я слаб, сочинительствуя поэзию, пусть из-под моего пера льются одни неприкрытые ничем гадости - зато я могу его легко уничтожить в буквальном смысле этого слова, тысяча и один способ существует, как раздавить, стреножить его. Нетрезвый, он ведёт на публике опасные, контрреволюционные речи, выкрикивает в адрес уважаемых, заслуженных деятелей непотребные слова, это непростительно, преступно... Он уверен, что ему, такому великому, всё сойдёт с рук - зря; круг неизбежно сжимается... Что у трезвого на уме... Ненормален, значит - опасен, значит его рано или поздно всё равно пришлось бы убрать... Великая поэзия? Непревзойдённые гений словесности? К чёрту! Я дам миру новое потомство, новых, ещё более высоких гениев...
  Надоел всем до тошноты своими экстравагантными выходками и ребяческими капризами. Ему подсунули это стареющую фурию, изгибистую, как ивовая ветка, танцовщицу А.Д., отправили его и её на самолёте в Европу, думали он не вернётся, да и слава богу - баба с воза... Если бы он адаптровался за границей, превратившись в среднестатистического буржуа с круглым животиком, то там бы и пропал, быстро бы спился и скурвился, почил бы тихо на старости лет где-нибудь в приюте для умолишённых... Нет, взял и вернулся в Россию на свою голову.
  Мне не терпелось снова увидеть его, такого белокурого, красивого, франтоватого... на гранитной плите в мертвецкой с пробитой головой на деревянной штакетке...
   Я понял, чего я страстно желаю - лицезреть розовый, ещё пульсирующий, нежно дрожащий мозг этого несуразного гения, не знающего себе цены, так бездарно растрачивающий свою драгоценную жизнь... Мне не терпелось увидеть его источник мыслей на железной тарелочке, вынутую дрожащую ало-синюю спираль его кишечника... Жаль - думал я - что душу его нельзя подсмотреть, между пальцами крепко ухватить, придавить пребольно её, из нагана в неё пальнуть... Где-то же притаилась она - там, в его тщедушном теле между рёбрами?..
   Ужасные, красочные картины теснились в моём воображении, я ничего не мог с собой поделать, я - злой, в этом и есть моя избранность...
                В метафоре запутался совсем.
                Ведь это ж всё тревожней и чудесней.
                Ну как сказать, чтоб быть понятным всем?
                Кишки на стол, и это – будет песня!
   А ночью мне ярко, как день, явилось во сне: он лежал обездвижен, глаза, такие ясные, звонкие, пригашены. Я потребовал, играя наганом, чтобы прозектор вскрыл мозговую коробку. Был вынут дрожащий мозг Сергея, хоть на улице и в мертвецкой, стоял мороз, удивительно. Капли крови стекали. Я, жаждав правды, наотмашь ударил стальным сверкающим молотком, который подвернулся под руку, брызги с грохотом разлетелись, опачкав стены  и клеёнчатые фартуки санитаров. И ещё раз. Служащие завозмущались. Я щёлкнул наганом, все тотчас умолкли...
   Утром я пробудился полный решимости действовать...
   То, что было задумано мной, было чертовски рискованно. Я видел фанатично сверкающие глаза его поклонниц и поклонников - восторженные, задыхающиеся от обожания барышни-гимназистки, студенты-литераторы (о, как это несносно глубоко, сладко сказано: "Неуютная жидкая лунность...") Если эти олухи узнают о моих замыслах, на тысячу клочков разорвут в подворотне, затопчут ногами, и револьвер не успею из-за пояса вытянуть; или портфель, напичканный динамитом под колёса моего служебного авто кинут... Никаких к чёрту шуток!..
   А у меня - какая несправедливость! - ни одного воздыхателя, ценителя моих гениальных творений... Ничего, время придёт...
                Кто подойдет к поэту не хуля?
                Ударит в крышу мерзлая земля
                И снова – ни вина,
                Ни пламени
                В дощатой келье.
   Московский вокзал. Сергей в меховой шапке и в тёплом пальто нараспашку выпрыгнул из вагона. Носильщики, подхватили громадные его чемоданы. Синий пожар его глаз, золотая под шапкой ветка волос... О! На мгновение мне страстно захотелось остановить его, крикнуть ему: "Берегись, дурачок, тебя уже ждут, ты погиб!", броситься ему на грудь и зарыдать... Но снова тяжёлая, свинцовая гиря влилась мне в душу... Мне захотелось поцеловать его в щёку... Где-то уже я видел подобную сцену, и этот, который целовал, кажется, очень плохо закончил...
   Я смотрел издалека, прячась в толпе; он не видел меня; его уже поджидали наши архангелы; вот, побросав на асфальт недокуренные папиросы, выдохнув вверх сизые облака дыма, решительно направились к нему...
   У меня, вдруг выскочив, забилось под черепом: когда народы, наконец, вырастут, повзрослеют, они поймут, в чём истинная суть дела, откуда явились все их неописуемые страдания, припомнят мне, нам, все наши грязные, кровавые делишки, сдёрнут нас метлой на помойку, смогут, наконец, сами решать свою судьбу; и я, мы, если выживем, станем такими же, как все, законопослушными гражданами, а перед этим ой как умоемся кровавыми слезами, ибо неблагоразумно, недальновидно заставляем платить других, невинных, за грехи свои...



1996


Заставка из И-нета.


Рецензии
Следующее, Бог даст,- из необъятной своей сумки отредактирую две повести 1999-го, пока без названия.

Павел Облаков Григоренко   03.08.2026 05:38     Заявить о нарушении