Мадонна из Галактики

Семья у Мадины была простая. Отец, Ахмед, работал лесником. Он был молчалив, кряжист и носил тяжелые сапоги, которые пахли дегтем. Когда он стирал их по вечерам, вода в тазу становилась чёрной, и Мадина думала: «Как же он устаёт». Но отец никогда не жаловался. Мать, Зарема, работала в местном клубе художественным руководителем. Вела кружок народного танца и хор. Хор состоял из семи пожилых женщин и одного глухого старика, который пел, закрыв глаза, и попадал только в те ноты, которые придумывал сам.

Аул назывался Верхний Куркут. Стоял он высоко, почти у самых облаков. Когда утром Мадина выходила на плоскую крышу сакли, ей казалось, что можно протянуть руку и зачерпнуть ладонью белый туман. Туман был холодный и пах мокрой травой. Внизу, в долине, кричали ослы. Кричали они так, будто спорили о смысле жизни.

Мадина росла без особого ухода — как трава на каменистом склоне. С утра убегала в горы, гоняла овец, падала в крапиву — жгучую, мокрую от росы, — ревела, вставала и бежала дальше, потому что дома ждала работа: таскать воду, полоть, чистить кур, слушать, как отец молчит, а мать вздыхает.

— Беги, — говорила мать, — беги, пока ноги носят. Наработаешься ещё.

И Мадина бежала. Она думала: это и есть жизнь. Она не знала, что жизнь бывает другая. Вечером садилась на порог и слушала, как мать поет старые песни. Песни были долгие, тягучие, как мед. Слова в них были про любовь, разлуку, смерть и снова про любовь. Мадина слушала и запоминала. Память у нее была цепкая.

Голос прорезался лет в двенадцать. Сначала тонкий, как у козленка. Потом окреп, налился силой. Мать как-то услышала, как дочь поет во дворе, и уронила таз с бельем.

— Откуда это? — спросила она.

— Не знаю, — ответила Мадина. — Оно само.

В их ауле говорили: голос — это не музыка. Голос — это честь. Если ты поёшь — ты показываешь, кто ты есть.

Мадина не знала, какая у неё честь. Она просто пела. И люди плакали.

Она думала: «Значит, я есть».

С тех пор она пела везде. На свадьбах, на похоронах, на празднике урожая. Ее звали в соседние аулы. За ней присылали машину. Старый «Москвич» трясся по горной дороге, водитель курил «Беломор», а Мадина смотрела в окно и представляла, что это не колхозная развалюха, а белый лимузин.

Репертуар у нее был странный. С одной стороны — народные песни, те самые, от которых у стариков наворачивались слезы. С другой — то, что она слышала по старому телевизору «Рекорд», который ловил всего два канала. По первому показывали заседания правительства. По второму иногда, очень редко, крутили зарубежную эстраду. Мадонна, Уитни Хьюстон, «Бони М». Мадина не понимала слов, но мелодии врезались в память намертво. Она пыталась их воспроизвести, перевирая английские слова на свой лад. Выходило забавно, но трогательно. Сельская молодежь была в восторге. Старики качали головами.

— Не наше это, — говорили они. — Чужое.

— А мне нравится, — отвечала Мадина. — Там такая музыка! Будто летишь куда-то.

К восемнадцати годам она стала местной звездой. На свадьбу без нее не ехали. Ее уговаривали, ей платили, ее уважали. Но внутри у Мадины зрело странное чувство. Ей было тесно. Горы, которые она так любила, вдруг начали давить. Они стояли вокруг, как высокие стены. За ними был мир. Огромный, шумный, цветной. Она видела его в телевизоре. Там всё сверкало. Там люди ходили в красивых платьях и пели на огромных сценах. Там было возможно всё.

Однажды вечером она сидела на крыше и смотрела на звезды. Рядом сидел ее троюродный брат Тимур. Он был немного влюблен в нее, как и все молодые люди аула. Но молчал, потому что боялся.

— Слышь, Тимур, — сказала Мадина. — А ты бы уехал?

— Куда?

— В город. В большой.

— Не знаю. У меня тут хозяйство. Овцы. Куры. Куда я их брошу?

— Продай овец. Купи билет. Увидишь другую жизнь.

Тимур помолчал, пожевал травинку.

— Не могу, — сказал он наконец. — Привык я тут. А ты чего, серьезно?

— Серьезно, — сказала Мадина. — Мне надо. Понимаешь? Не могу больше. Сплю и вижу сцену.

Она действительно видела сцены. Огромные, залитые светом. Тысячи людей в зале. Она стоит у микрофона. На ней серебряное платье. И поет. И все слушают, затаив дыхание. А потом — шквал аплодисментов. Такой, что стены дрожат.

С этой мечтой она и жила. А потом случилась та свадьба.

Троюродный дядя выдавал дочь замуж. Гуляли три дня. Резали баранов, пили вино, танцевали до упаду. Мадина была гвоздем программы. Она спела всё, что умела. И народное, и зарубежное. Когда она затянула «Like a Virgin», гости сперва притихли. Такого в ауле еще не слышали. Слова чужие, мотив непривычный. Но голос... Голос был такой, что мурашки бежали по коже. Чистый, сильный, летящий. Он заполнял собой всё пространство. Он заставлял сердца биться быстрее.

Дядя Мурат сидел во главе стола. Он был старшим мужчиной в роду, уважаемым человеком. Когда-то, в молодости, он сам пробовал уехать в город. Поступал в техникум. Но не сложилось — вернулся, женился, стал поднимать хозяйство. И вот теперь, слушая племянницу, он вспомнил свою несбывшуюся мечту. Слезы сами покатились из глаз. Крупные, соленые. Он не стеснялся их. В горах плакать не стыдно.

После третьего тоста он подозвал Мадину.

— Слушай, дочка. Я старый человек. Много видел. Мало что понял. Но одно знаю точно. Если есть талант — уезжай. Здесь ты переспеешь, как груша на солнце. Да кому нужна такая? Все должно быть грамотно. А там... Там, может, и выйдет чего.

— Дядя, — сказала Мадина. — А если не выйдет?

— А ты не думай об этом. Кто думает, тот не делает. Кто делает, тот не думает. Поезжай в Ленинград. Там, говорят, культура. Театры, консерватории. Покори их. Устрой им там всем концерт.

Он засмеялся, хлопнул ладонью по столу и пошел танцевать. Танцевал он тяжело, неуклюже, но с душой. Мать смотрела на него и улыбалась.

Решение созрело быстро. За две недели. Мать, узнав, сперва заплакала. Отец молчал два дня. На третий сказал:

— Не пущу. — Отец смотрел в пол. — Там твой голос ничего не стоит. Там ты будешь просто... никем. Пойми. В горах ты — Мадина. А там ты — «лицо кавказской национальности». Ты готова стать никем?

— Да, — сказала Мадина. — Но я не останусь никем. Я буду петь.

— А если не дадут?

— Тогда я буду петь тихо. Для себя. Папа, я справлюсь, — говорила Мадина. — Я сильная. Ты сам меня учил.

— Я тебя учил в горах жить. А там горы другие. Стеклянные.

Мать добавляла тихо:

— Там климат плохой. Сыро. Простудишься. Кто тебе там чай с малиной сделает?

— Мама, ну какой чай! Я еду петь!

Отец стоял на своем. И тогда вмешался дядя Мурат. Он пришел вечером, сел за стол, выпил чаю и завел долгий разговор. О том, что жизнь одна. Что талант дан не просто так. Что нельзя курице сидеть на золотых яйцах. Отец слушал, хмурился, но молчал. Спорить со старшим братом было не принято.

— Ладно, — сказал он наконец. — Пусть едет. Но если что — сразу обратно. Поняла?

— Поняла, — кивнула Мадина. У нее внутри всё пело. Ей хотелось прыгать до неба.

Сборы были недолгими. Мать собрала сумку. Положила самое необходимое: теплый платок, шерстяные носки, баночку меда, сушеное мясо, лаваш. Отдельно завернула в платок горсть родной земли. Маленький такой узелок.

— На чужбине пригодится, — сказала она. — Будешь скучать — понюхай. Легче станет.

Отец дал денег. Немного, но сколько мог. Дядя Мурат добавил от себя. Набралось на билет в плацкартном вагоне и на первое время. Мадина убрала деньги в потайной карман, который сама пришила к подкладке куртки.

— В поезде будь осторожна, — наставлял отец. — Никому не доверяй. Воды много не пей — почки застудишь. В городе сразу сними угол. Не ходи по темным улицам. И никому не говори, откуда ты. Сейчас время такое. Не любят горских.

Мадина кивала, но почти не слушала. Она уже была далеко. Мыслями там, в сверкающем городе, где все ходят в красивых пальто и слушают живую музыку. Где театры, концертные залы и, конечно же, та самая сцена.

Прощание вышло скомканным. Мать плакала и все пыталась засунуть в сумку еще что-нибудь. То сухари, то вареные яйца. Отец стоял прямой, как скала, и только желваки ходили по скулам. Дядя Мурат обнял ее крепко и сунул в руку сложенную вчетверо купюру.

— Это на крайний случай, — шепнул он. — Не трать на ерунду.

— Дядя, я же...

— Молчи. Бери. Ты теперь там одна. Надеяться не на кого. Только на себя и на Бога. А Бог, как говорится, высоко.

Старый автобус до райцентра трясся по серпантину четыре часа. Потом еще три часа до вокзала в Нальчике. На вокзале было шумно, грязно и суетно. Мадина впервые увидела столько людей сразу. Все куда-то бежали, толкались, кричали. У нее зарябило в глазах. Она нашла свой поезд, забралась на верхнюю полку и прижала сумку к животу.

Поезд тронулся под вечер. За окном поплыли горы. Сперва знакомые, родные. Потом всё более чужие. Сглаженные, невысокие. Потом и они исчезли. Пошла равнина. Плоская, бескрайняя, унылая. Мадина смотрела в окно и впервые почувствовала страх. Не тот, что бывает, когда оступишься на горной тропе. Другой. Тягучий, холодный. Она ехала в никуда. У нее не было ни знакомых, ни адреса, ни четкого плана. Только мечта.

Соседи по купе попались молчаливые. Пожилая пара ехала к детям в Тверь. Женщина вязала носок. Мужчина читал газету. Они не обращали на Мадину внимания. Она забилась в угол, укрылась курткой и попыталась уснуть. Сон не шел. Под стук колес она начала тихонько напевать. Сперва про себя, потом почти шепотом.

— Красиво поешь, — сказала вдруг женщина с вязанием. — Ты откуда такая?

— Из Верхнего Куркута, — ответила Мадина.

— Не знаю такого. Это где?

— На Кавказе. В горах.

— А-а. Понятно. И куда едешь?

— В Петербург. Петь.

Женщина переглянулась с мужем. Тот отложил газету.

— Ну-ну, — сказал он неопределенно. — Дело хорошее. Только трудно там.

— Я справлюсь, — сказала Мадина.

Она и сама не знала, откуда бралась эта уверенность. Но она была. Внутри, под ребрами, горел маленький, но жаркий огонь. Он не давал сомнениям взять верх. Он толкал вперед.

Поезд прибыл на Московский вокзал ранним утром. Мадина вышла на перрон. С неба сыпал мелкий, противный дождь. Вкупе с ветром он создавал ощущение, что на тебя кто-то сердито плюет. Вокзал был огромный, серый, гулкий. Люди текли сплошным потоком. Мадина встала у колонны и впервые в жизни поняла, что такое одиночество.

В поезде она говорила мало. А когда спросила у носильщика дорогу до метро, он переспросил дважды — она непривычно ставила ударения, и слова выходили твердыми, как камни. Она покраснела и замолчала на весь вечер.

Ночью, когда все уснули, Мадина вышла в тамбур. Поезд стучал, за окном мелькали редкие огни. Она стояла одна. Вспомнила, как в ауле в такие моменты можно было выйти на крышу и увидеть звёзды. Здесь не было звёзд. Только мокрое стекло и её отражение.

Она посмотрела на себя. И не узнала.

— Ты кто? — спросила она у отражения. Оно молчало.

Она постояла ещё минуту и вернулась в купе.
Спать не хотелось. Она сидела на верхней полке, смотрела в темноту и тихонько напевала. Без слов. Просто ноту.

Город был серым, плоским и совершенно равнодушным. После гор, где всё стремится вверх или вниз, здесь всё было распластано по земле. Дома стояли ровными шеренгами, как солдаты на плацу. Небо висело низко, тяжело. Оно давило на плечи. У выхода с вокзала стоял человек в костюме Петра Первого и курил. Костюм был дешёвый, из поролона. Пётр курил, стряхивая пепел в лужу, и смотрел на Мадину мутными глазами. Она почему-то запомнила именно его.

Первые дни она просто ходила по улицам. Смотрела, впитывала, запоминала. Город был красив, но как-то холодно, надменно. Он не нуждался в ней. Он вообще ни в ком не нуждался. Он жил своей жизнью — огромный, равнодушный механизм.

Она спустилась в метро в первый раз. Эскалатор вёз её вниз, в гул. Люди стояли неподвижно, как статуи. Никто не смотрел на неё. Она была невидимкой. Мадина хотела спросить у женщины рядом, как пройти к выходу, но женщина смотрела в телефон и не поднимала глаз.

Мадина промолчала. Вышла на своей станции, поднялась наверх. Ветер бил в лицо. Она вдруг поняла: здесь можно кричать — и никто не обернётся.

Ночуя в дешевом хостеле на Лиговском, она поела лаваш, который дала мать, и запила водой.
В хостеле было шумно. Кто-то смотрел телевизор, кто-то ругался на кухне. Мадина лежала на кровати и смотрела в потолок. Рядом на тумбочке лежал мешочек с горстью земли. Она взяла его, понюхала. Пахло сухой травой. Она убрала мешочек обратно.

Ей хотелось заплакать. Но она не плакала. Она лежала и слушала, как за стеной кто-то кашляет. Деньги таяли быстро. Комнату нужно было найти в ближайшие дни.

Через неделю она нашла угол в коммуналке на Гражданке. Маленькая комната с окном во двор-колодец. Облезлые обои, скрипучий пол, за стеной кашлял старый дед. Но это было жилье. Свое. Мадина повесила на стену плакат Мадонны, который купила в переходе, разложила вещи и села на кровать. Первая ночь в своем, пусть и чужом, доме.

Потом начались кастинги. Вернее, попытки на них попасть. Она обзванивала продюсерские центры, обивала пороги студий. Везде требовали либо денег, либо связей. У нее не было ни того, ни другого. Один раз ее всё-таки пустили. Прослушали в полутемном зале. Попросили спеть а капелла. Мадина запела. Ту самую «Like a Virgin». Она выкладывалась полностью, до дрожи в коленях, до испарины на лбу. Когда она закончила, в зале повисла тишина. Потом человек за столом снял очки и сказал:

— Голос есть. Безусловно. Но формат... Как бы вам сказать... Неформат. Понимаете? Сейчас такое не в тренде. Нам нужно что-то более... современное. Клиповое. А у вас — мощь, душа. Это хорошо для филармонии. Но филармония денег не приносит.

Вечером, в комнате коммуналки, она подошла к мутному зеркалу в прихожей. Оттуда смотрела чужая девушка. Испуганная. Худая. С глазами, полными надежды и страха. Мадина долго вглядывалась в неё — и не узнавала.

Мадина вышла на улицу. Шел дождь. Опять. Она стояла под козырьком и смотрела, как капли разбиваются об асфальт. Внутри что-то дрогнуло. Но не сломалось.

— Ничего, — сказала она себе. — Это только начало. Я еще спою.

Через месяц деньги кончились совсем. Хозяйка комнаты, грузная женщина с лицом бульдога, постучала в дверь и потребовала плату. Мадина открыла потайной карман. Там оставалась только купюра дяди Мурата — на самый крайний случай. Крайний случай, кажется, наступил. Она отдала деньги, пересчитала оставшуюся мелочь и поняла: нужно искать работу. Такую, где платят сразу и не спрашивают дипломов.

До метро она шла пешком — на маршрутку не было денег. У входа, на облезлом столбе, ветер трепал бахрому из рваных объявлений. Продажа котят. Ремонт телефонов. Набор в охранное агентство. И жёлтый листок: «Требуются уборщицы в торговый центр «Галактика». Зарплата два раза в месяц. Спецодежда».

Она прочитала и прошла мимо. Спустилась в метро. Встала на эскалатор. Эскалатор вёз её вниз, в тёплый подземный гул. Она смотрела в спину стоящего впереди мужчины и думала: Нет. Не уборщицей. Я певица. Я приехала петь.

Потом вспомнила: скоро снова платить за комнату. В кошельке — триста рублей и мелочь. В холодильнике — пусто. Мать спрашивала вчера по телефону:
— Ты ешь нормально?

— Да, мам, всё хорошо. — сказала Мадина.

Отец взял трубку. Помолчал. Сказал:
— Ну, как там?

— Нормально, папа.

— Не ври.

— Я не вру.

Он опять помолчал. Потом:
— Если что — приезжай. Я не буду ругать.

Она положила трубку и заплакала. Впервые с приезда.

На следующий день с самого утра приехала на то место. Столб стоял на том же месте. Жёлтый листок трепыхался под скотчем. Она подошла. Постояла. Вокруг шли люди — с пакетами, с телефонами, с нормальной жизнью. Она стояла и смотрела на слово «уборщицы». В этом слове не было музыки. Вообще ничего не было. Только швабра. Только ведро. Только хлорка.

Она протянула руку. Отдёрнула. Снова протянула. Листок рванулся вместе со скотчем — бумага надорвалась по краю. Адрес уцелел. Она сунула его в карман и пошла домой. Всю дорогу чувствовала, как он жжёт бедро сквозь ткань.

Она вспомнила отца: «Ты готова стать никем?»

— Готова, — сказала она вслух. — На время.

Она набрала номер.

— Алло, — сказала она. — Я по объявлению. Уборщица.

Голос не дрогнул. Это было самое трудное — сказать это слово вслух. Оказалось, оно короткое. Всего четыре слога. Она положила трубку и заплакала. Впервые с приезда.

Где-то высоко, над серой пеленой туч, пряталось небо. Такое же, как в горах. Просто его не было видно.

Стеклянные двери «Галактики» разъехались в стороны с тихим шипением. Мадина шагнула внутрь и на секунду замерла. Здесь было тепло. Пахло кофе, ванилью и чем-то сладким, похожим на сахарную вату. Где-то наверху, под стеклянным куполом, играла тихая музыка. Не та, что крутят по радио, а специальная, фоновая — без слов, без души, но приятная. Она обволакивала, успокаивала, заставляла забыть о сером дожде за стенами.

Люди текли мимо неё сплошной рекой. Женщины с пакетами, мужчины в пальто, подростки с наушниками, мамаши с колясками. Все они двигались медленно, плавно, будто под водой. Никто не толкался, не кричал. Здесь было тихо. Так тихо, что звенело в ушах.

Мадина постояла, привыкая к свету, и пошла искать служебный вход. Тот оказался с обратной стороны здания — неприметная железная дверь, обшарпанная и грязная. За дверью была лестница вниз, в цокольный этаж. Там, в полуподвале, пахло хлоркой, сыростью и табаком. На стенах висели плакаты по технике безопасности. Лампы дневного света мерцали, издавая тонкий, противный писк.

В комнате клининговой службы было тесно. Стояли шкафы для инвентаря, стол со сломанной ножкой, подпёртой кирпичом, и несколько стульев. На стене висел отрывной календарь за прошлый год — его никто не менял, и он показывал март, хотя на дворе стоял ноябрь. Мадина вошла и остановилась у порога. Из-за шкафа вышел человек.

Он был немолод. Лет пятидесяти с лишним. Худой, сутулый, с длинным лицом и светлыми, будто выцветшими глазами. На нём был синий рабочий халат, застёгнутый на все пуговицы. Из нагрудного кармана торчала пачка «Явы». Пахло от него табаком так сильно, что, казалось, он не курит, а просто живёт в сигаретном дыму, как рыба в воде.

— Здравствуйте, — сказала Мадина. — Я по объявлению. Уборщица.

Человек поднял на неё глаза. Он смотрел долго, изучающе, но без наглости. Так смотрят на картину в музее — вроде бы и видишь всё, а смысл пока неясен.

— Хорошо, — произнёс он наконец. Голос у него был глуховатый, с хрипотцой. — Уборщица — это, знаете ли, краеугольный камень. Краеугольный, потому что без нас всё быстро загадится. Я вам вот что скажу: Рим пал от грязи. Не от варваров. Канализация засорилась — и привет, империя. А у нас тут не Рим, конечно, но принцип тот же.  Меня зовут Альберт. Я тут бригадир. Буду вами руководить. В разумных пределах.

Мадина не всё поняла из того, что он сказал — слишком книжно, слишком быстро, — но на всякий случай кивнула. Она уже усвоила: в городе лучше кивать.

Он посмотрел на неё долго. Так смотрят на картину, которую не могут понять. Потом спросил:

— Что вы по жизни делали?

— Пела, — сказала она.

Он кивнул. Ни удивления, ни насмешки. Просто кивнул.

— Заполните анкету. И не пишите в графе «образование» — «жизнь». Все так пишут.

Пока она аккуратно вписывала буквы в выделенные поля анкеты, Альберт продолжал:

— Это хорошо, что вы пели. Петь — значит дышать правильно. А правильное дыхание — залог долгой жизни. Я, когда проводником был, возил одного тенора из филармонии. Он всё время дышал животом и пил сырые яйца. Говорил, связки смазывают. Может, врал.

— А вы проводником работали раньше? — спросила Мадина из вежливости.

Альберт снял очки и потёр переносицу. Жест был медленный, как у человека, который собирается с мыслями.

— Двадцать лет. Поезд «Мурманск — Анапа». Это, знаете ли, не работа. Это образ жизни. Сидишь в купе, наливаешь чай, слушаешь. Пассажир за сутки рассказывает то, что жене за десять лет не выложит. Я там всё читал — Диккенса, брошюры по пчеловодству, однажды даже инструкцию к огнетушителю. От скуки.

Он замолчал, глядя в стену. Мадина подумала, что он забыл про неё. Но он продолжал:

— А потом пса подобрал. В Мурманске. На перроне сидел, дрожал. Худой, рёбра как клавиши. Я его в купе пронёс под шинелью. Назвал Чарльзом. В честь Диккенса.

— И что? — спросила Мадина.

— Ничего. Полгода ездил со мной. Пассажиры думали — служебный. А он просто друг. Умный. Лежал на второй полке, чай пил из блюдца. А потом ревизор пришёл. Кричал, топал. Чарльз его за лодыжку — цап. Не сильно, но достаточно. Меня уволили по статье. Пса в отлов. Я потом искал — не нашёл. То ли убежал, то ли... не знаю.

Он снова надел очки, посмотрел на Мадину и добавил:

— Так что вы не переживайте насчёт пения. Это не самое опасное занятие. Опаснее всего — любить животных. И людей. Впрочем, люди — те ещё животные. Ладно. Работа простая. Мыть полы, зеркала, убирать мусор. График — два через два. Сменщица ваша — тётя Валя. Женщина суровая, но справедливая. Как английский суд. Только приговоры выносит быстрее.

Тётя Валя появилась через полчаса. Она вплыла в комнату, как ледокол в порт — медленно, тяжело и неумолимо. Это была крупная женщина лет под шестьдесят, с мощными руками и грудью, которая покоилась на животе, как два мешка с мукой. Лицо у неё было круглое, румяное, но глаза смотрели цепко, с прищуром. Когда она улыбалась, во рту блестели золотые зубы. Улыбалась она часто, но улыбка её означала не радость, а скорее понимание жизни. Горькое, циничное понимание.

— А, новенькая! — прогремела она, оглядывая Мадину. — Тощая какая. Ну ничего, на наших харчах раздобреешь. Тут кормят в столовой. Борщ дают и котлеты. Котлеты, правда, из чего сделаны — загадка природы. Может, из картона. Кто их разберёт.

Мадина вежливо улыбнулась. Тётя Валя это заметила и одобрительно кивнула.

— Вежливая. Это хорошо. Вежливых тут любят. Покупатель нынче пошёл нервный. Чуть что — кричит. А кричать в торговом центре — это у них вроде спорта. Ты не бойся. Я тебя научу, как с ними. Главное правило — не спорь. Стой, кивай, улыбайся. А про себя думай о своём. Я, например, о пенсии думаю. Или о море. На море я никогда не была, но говорят, оно синее.

Когда Мадина выходила из служебного входа после собеседования, она увидела у главных дверей огромную Белку. Та раздавала детям шарики и молча махала лапой.

— А это кто? — спросила она у тёти Вали.

— Аниматор. Безголосый. Весь день машет, молчит. Жалко парня.

Мадина посмотрела на Белку. Та стояла неподвижно, как манекен. И вдруг Мадине показалось, что Белка смотрит на неё. Сквозь стеклянные глаза.

Она отвела взгляд и пошла к метро.

Так началась трудовая жизнь Мадины в ТРЦ «Галактика».

Первые дни она просто привыкала. Торговый центр жил своей жизнью — огромной, сложной, многослойной. Утром, до открытия, он был пуст и тих. Только гудела вентиляция да шуршали колёса тележек уборщиков. Мадина мыла полы на втором этаже, возле бутиков с нижним бельём. На витринах стояли манекены с идеальными телами и пустыми лицами. Она смотрела на них, как на пришельцев.

В десять открывались двери. Врывались первые покупатели. Чаще всего это были женщины. Они шли быстро, целеустремлённо, с горящими глазами. Каждая держала в уме список покупок и примерный бюджет. Бюджет, впрочем, был понятием растяжимым. Как говорила тётя Валя:

— Женщина приходит в магазин за туфлями. Уходит с платьем, духами и новым мужчиной. А туфли покупает в другой раз. Шопинг — это охота. Только вместо ружья — кредитка.

На второй день работы к ней подошёл охранник. Пожилой, с нашивками. Посмотрел сверху вниз.

— Эй, смуглянка, — сказал он. — Полы у входа не забудь. Там грязно. Наприезжают к нам — хоть бы работали нормально.

Мадина подняла глаза. Хотела ответить. Но вспомнила совет тёти Вали.

— Хорошо, — сказала она.

Он усмехнулся и ушёл.

Она смотрела ему вслед и сжимала швабру так, что пальцы побелели.

Мадина присматривалась. Ей всё было интересно. Она никогда прежде не видела такого количества вещей. Одежда, обувь, сумки, часы, телефоны, украшения, косметика. Всё блестело, переливалось, кричало о себе. И всё стоило денег. Таких денег, которые она даже представить боялась.

Особенно её притягивал парфюмерный магазин на первом этаже. Он назывался «Ароматы мира» и сиял золотыми огнями. Там работали девушки с идеальным макияжем и ледяными улыбками. Они скользили между стеклянными витринами, предлагая покупательницам флаконы. Флаконы были похожи на драгоценности. Некоторые стоили, как половина её зарплаты.

В свой первый выходной Мадина решилась. Она надела лучшее, что у неё было — чёрную водолазку и джинсы, — и вошла в «Ароматы мира» как покупательница. Девушки оглядели её и потеряли интерес. Оно и к лучшему. Мадина подошла к витрине и стала пробовать духи. Она брызгала на запястье, нюхала, закрывала глаза. Один запах был сладкий, как мёд. Другой — горький, как полынь. Третий пах дымом и чем-то неуловимым. Она нанесла его на шею, и ей сразу стало хорошо. Запах был терпкий, глубокий, взрослый. Так, наверное, пахнут знаменитые певицы перед выходом на сцену. Так пахнет успех.

— Этот берёте? — спросила продавщица, подходя сбоку. Голос у неё был прохладный, оценивающий.

— Я... просто пробую, — сказала Мадина.

— Пробовать можно. Покупать — лучше.

Мадина кивнула и вышла. Но запах остался с ней на весь день. Она чувствовала, как на запястье пульсирует аромат. И ей казалось: вот сейчас, именно сейчас, что-то должно произойти. Что-то большое и важное.

Не происходило ничего. Но внутри становилось легче. Маленький флакон воображения — а работал не хуже настоящего.

Так она изучала жизнь торгового центра. Когда шла на обед, белка стояла на том же месте. Раздавала шарики. Мадина подумала: «Она никогда не уходит?»

Через неделю она открыла для себя другое место. Магазин кожаных изделий. Там, на витрине, стоял манекен в чёрном корсете. Корсет был узкий, блестящий, с тонкой шнуровкой на спине. Сразу было видно: дорогой. Кожа матовая, благородная, без единой царапины. Мадина замерла перед витриной. Этот корсет был точь-в-точь как у Мадонны. Только ещё лучше. Он сиял под лампами, как доспех воина.

Мадина стояла и представляла. Вот она выходит на сцену. Свет бьёт прямо в глаза. Зал замирает. Она в этом корсете. Нет, не просто в корсете — в образе. Вся такая дерзкая, смелая, недосягаемая. И поёт. И голос её летит над залом, как птица над горами.

— Чего стоишь? — раздался голос за спиной.

Мадина обернулась. Это была тётя Валя. Она стояла со шваброй, уперев руки в боки, и смотрела на витрину.

— Корсет разглядываю, — честно сказала Мадина.

— И чего?

— Красивый.

— Красивый, — согласилась тётя Валя. — Только куда тебе его? Ты в нём полы мыть собралась? Или, может, мусор выносить? Это, девка, вещь для другой жизни. Для красивой. А у нас с тобой жизнь простая. Полы, вода, тряпка. Романтика.

— А может, у меня будет красивая жизнь, — сказала Мадина тихо.

Тётя Валя посмотрела на неё долгим взглядом. Во рту блеснуло золото.

— Может, и будет. Кто знает. Я вон тоже в молодости думала — выйду замуж за капитана дальнего плавания. Буду ходить в шёлке, пить шампанское. А вышла за сантехника. И ничего, прожили тридцать лет. Правда, шампанское всё же пили иногда. По праздникам. Ладно, пойдём. Альберт зовёт, у него там совещание по графику. Будет опять цитировать кого-нибудь.

Она развернулась и пошла прочь. Мадина ещё раз взглянула на корсет, мысленно примерила его и поспешила за напарницей.

С тех пор каждый раз, проходя мимо магазина кожаных изделий, Мадина останавливалась. Смотрела на корсет. Считала в уме зарплату. Отнимала траты. Выходило: надо копить три месяца.

Она стояла и представляла. Вот она выходит на сцену. На ней этот корсет. Свет бьёт в глаза.

Она смотрела на ценник и шептала:
— Я куплю тебя. Когда-нибудь.

Совещание проходило в подсобке. Альберт сидел за столом и читал смятый листок с графиком. Рядом с ним стоял высокий молодой человек в форме бариста. У него были гладко зачёсанные назад волосы, острый нос и выражение лица человека, который знает о вас что-то стыдное. Поверх фартука на нём был надет пиджак. Это смотрелось странно, почти комично. Но сам он, кажется, этого не замечал.

— А, Мадина! — произнёс молодой человек с лёгкой улыбкой. — Я тебя вчера видел возле эскалатора. Ты мыла перила и что-то напевала. У тебя тембр интересный. Густой. Сочный. Как хороший эспрессо.

— Это Эдуард, — сухо представил Альберт, не поднимая глаз. — Старший бариста. И, по совместительству, страшный человек.

— Почему страшный? — удивилась Мадина.

— Потому что врёт, не краснея, — отозвался Альберт. — Говорит, что он теневой продюсер шоу-бизнеса. А на самом деле просто варит кофе. Впрочем, кофе он варит отличный. Тут не соврать.

Эдуард ничуть не смутился. Он откинулся на стуле и закинул ногу на ногу.

— Альберт Геннадьевич, вы человек старой закалки. Вы не понимаете, что такое шоу-бизнес сегодня. Это не сцена. Это имидж. Я создаю имиджи. Кофе — это просто точка входа. Через неё приходят люди. Понимаешь, Мадина?

Мадина смотрела на него во все глаза. Он говорил уверенно, гладко, как по написанному. И, хотя внутри неё срабатывал какой-то сигнал тревоги, голос Эдуарда гипнотизировал. Он обещал. Он знал слова. Он был здесь единственным, кто говорил о сцене не как о мечте, а как о бизнесе.

— У тебя данные есть, — продолжал Эдуард. — Внешность, голос. Но нужен материал. И нужен продюсер. Приходи ко мне на прослушивание. У меня студия в Мурино. Оборудование — полный фарш. Запишем демо. Раскрутим.

— Бесплатно? — спросила Мадина.

— Для тебя — да. Потому что я вижу потенциал.

Альберт крякнул и поправил очки.

— Он видит потенциал, — пробормотал он в сторону. — Как же.

— А что вы имеете против? — нахмурился Эдуард.

— Ничего. Ровным счётом ничего. Просто я знаю, чем обычно заканчиваются такие прослушивания в Мурино. И это не имеет отношения к музыке.

Эдуард вспыхнул, но сдержался. Он поднялся, поправил пиджак и направился к двери.

— Мадина, я буду рад тебя видеть, — сказал он уже с порога. — Кофе за мой счёт. И помни: талант — это только половина дела. Вторая половина — правильные знакомства.

Он ушёл. Альберт вздохнул и почесал переносицу.

— Вот такие у нас тут кадры, — сказал он. — С одной стороны — Диккенс. С другой — Остап Бендер. И оба в одном фартуке.

— А мне он показался... ничего, — неуверенно сказала Мадина.

— Ничего — это самое опасное слово в русском языке. За «ничего» обычно скрывается либо подлость, либо глупость. Иногда — и то, и другое вместе. Но я вам не судья. Хотите — идите. Только адрес оставьте. На случай, если пропадёте.

Мадина промолчала. Внутри неё боролись два чувства. Одно — надежда. Другое — сомнение. Надежда говорила: а вдруг он правда продюсер? Сомнение шептало: не бывает так просто. Но надежда говорила громче. Как всегда.

Дни тянулись, похожие друг на друга, как две капли хлорки. Мадина втянулась в работу. Полы, зеркала, мусор, обед, снова полы. В девять вечера она снимала рабочий халат, переодевалась и ехала на метро в свою коммуналку. Там её встречал скрипучий пол, запах старой мебели и тишина.

Однажды выйдя на улицу после очередной смены она заметила что начинается дождь. Мадина стояла у служебного входа, и увидела Белку под козырьком. Та стояла одна, без детей. Голова была немного опущена. Мадине показалось: Белка устала. Она хотела подойти, но передумала.

Иногда Мадина заходила на фуд-корт. Там, в дальнем углу, стояла точка с надписью «Кавказская выпечка». Хозяйку звали Гаянэ. Это была женщина лет сорока, крупная, шумная, с руками, которые всё время что-то делали — месили тесто, раскатывали, лепили. От неё пахло тандыром, пряностями и чем-то домашним. Мадина впервые подошла к ней через две недели после начала работы. Просто захотелось горячего хачапури.

Гаянэ подняла глаза, оглядела её — синий рабочий халат, усталое лицо — и кивнула:

— Стоять будешь или сядешь? Табуретка есть. Садись, не стесняйся.

Мадина села. Гаянэ ловко слепила хачапури, сунула в тандыр и вытерла руки о фартук. Потом вдруг спросила:

— Ты чего такая грустная? Сменщица твоя, тётя Валя, говорит — новенькая уборщица. Это ты?

— Я.

— Ну вот. А я Гаянэ. Тут работаю. Выпечка, самса, чай. Ты ешь давай. Горячее. С сыром тянется. Сразу повеселеешь.

Мадина взяла хачапури. Он был действительно горячий, сыр тянулся длинными нитями. Она ела, а Гаянэ стояла рядом, опершись руками о прилавок, и смотрела на неё без стеснения.

— Вкусно? — спросила она.

— Очень.

— Ну и хорошо. А то ходишь тут как в воду опущенная. У нас на точке так нельзя. У меня тут всё вкусное и все весёлые. Даже когда грустные — всё равно едят и улыбаются. Ты приходи, если что. Я чай сделаю. Не магазинный, не из пакетиков. Настоящий. С чабрецом.

Мадине стало тепло. Не от еды — от того, что кто-то говорит с ней просто так. Без подвоха. Без «ты откуда» и «какой национальности».

— Спасибо, — сказала она.

— Не за что. Приходи. И подругу свою приводи. Ну, тётю Валю. Она хорошая. Только ворчит много.

Гаянэ улыбнулась. Зубы у неё были ровные, белые. И весь её вид — крепкий, уверенный, шумный — напоминал Мадине женщин из родного аула. Тех, что месят тесто, смеются громко, а если плачут — то не прячут слёз.

Она стала заходить к Гаянэ раз в несколько дней. Просто так. Съесть хачапури, выпить чаю, помолчать. Гаянэ не лезла в душу, но и не была равнодушной. Она была — рядом. И этого хватало.

Ближе к декабрю в «Галактике» поставили новогоднюю ёлку. Огромную, до самого потолка. Её украшали шарами, гирляндами, бантами. И тогда она снова увидела большую белку, она раздавала шарики детям, махала рукой, фотографировалась.

Мадина проходила мимо и вдруг услышала голос. Глухой, искажённый поролоном, но всё же человеческий:

— Привет.

Она остановилась.

— Привет.

— Ты новенькая уборщица? Я тебя вчера видел. Ты пела в коридоре. У тебя голос — как стекло. Чистый и острый.

Мадине стало смешно. Белка говорит про голос. Абсурд.

— А ты кто? — спросила она.

— Семён. Аниматор. Недоучившийся кукольник.

— Почему недоучившийся?

— Ушёл из училища. Спорили про Шекспира. Я сказал, что «Гамлет» — это трагифарс. Они сказали, что я дурак. Я собрал вещи и ушёл. Теперь вот. Белка.

Мадина смотрела на него и не знала, что сказать. Человек в костюме Белки спорит о Шекспире. Мир сошёл с ума. Или наоборот — только здесь, в этом абсурдном месте, он и обретал настоящий смысл.

— А почему ты в костюме разговариваешь? — спросила она. — У вас же нельзя.

— Нельзя, — согласился Семён. — Но мне надоело молчать. Я молчу по десять часов в день. Это пытка. Хочется хоть слово сказать. Тебя как зовут?

— Мадина.

— Красивое имя. Как песня. Слушай, Мадина. Ты, если захочешь, приходи вечером в подсобку вашу. Там иногда собираются нормальные люди. Альберт читает вслух какую-нибудь чушь. Я снимаю голову Белки и молчу.

Мадина улыбнулась. Этот странный парень в нелепом костюме говорил с ней так, будто они сто лет знакомы. Без подвоха, без задней мысли. Просто так. Ей стало тепло.

— Приду, — сказала она. — Если смена позволит.

— Приходи. Я там курю дамские сигареты. Мне стыдно, но я курю дамские. Потому что они легче и тянутся лучше. Ну в общем ладно, я уже начинаю заговариваться.

Белка помахала лапой и пошла к детям. Мадина смотрела ей вслед. Ей казалось, что она спит. Но сон был хороший.

С администратором Станиславом Юрьевичем она познакомилась при обстоятельствах менее приятных. Это случилось в середине декабря. Мадина мыла полы в зоне фуд-корта и напевала. Просто так, для себя. Вокруг было шумно, никто не слушал. Но кто-то всё же услышал.

К ней подошёл человек в тесном костюме, с серебряным бейджиком «Администратор». Он был невысок, лысоват, с тонкими губами, поджатыми так, будто он только что съел лимон. От него пахло мятной жвачкой. Он подошёл, остановился и уставился на Мадину.

— Вы что делаете? — спросил он.

— Полы мою.

— А ещё?

— Пою.

— Вот именно. Поёте. А здесь петь не положено.

Мадина удивилась.

— Почему?

— Потому что это торговый центр. Здесь покупатели. Они пришли за покупками, а не за концертом. Шум им мешает. А ваш голос — это шум. Понимаете?

Мадина смотрела на него, не веря своим ушам. Её голос — шум? Тот самый голос, которым восхищались в ауле, который заставлял плакать суровых мужчин, который был её единственным богатством? Шум?

— Я негромко, — сказала она.

— Негромко, громко — неважно. В правилах торгового центра сказано: персоналу запрещается издавать громкие звуки, не связанные с выполнением служебных обязанностей. Вы связаны?

— С чем?

— С обязанностями. Петь в ваши обязанности не входит. Мыть полы — входит. Вот и мойте. И не пойте. Идеальный торговый центр — это тишина. Только фоновая легкая музыка и редкая оплаченная реклама.

Слово «оплаченная» он особо ярко выделил, развернулся и ушёл. Мадина осталась стоять со шваброй в руке. Внутри что-то кипело. Она хотела крикнуть ему вслед что-то обидное. Но сдержалась. Вспомнила совет тёти Вали: не спорь, кивай, думай о своём.

Она стала думать о корсете. Чёрном, блестящем, из магазина кожаных изделий. И о том, как однажды она всё-таки купит его. И наденет. И выйдет на сцену. И тогда этот человек в тесном костюме поймёт, что ошибался. Что голос — это не шум. Голос — это оружие.

До конца смены оставалось три часа. Мадина вздохнула и принялась за работу. Швабра скользила по кафелю. Пол блестел. В отражении она видела своё лицо и улыбалась. Чему — она и сама не знала. Но это было хорошее чувство.

Уходя домой она проходила мимо поста охраны. Охранник сидел, пил чай из кружки. Увидел её — и хотел сказать что-то. Открыл рот.

— Певица, блин, — сказал он, но голос прозвучал неуверенно. Почти растерянно.

Мадина остановилась.

— Я не певица, — сказала она спокойно. — Я уборщица. Я мою полы.

Он уставился на неё. В его взгляде мелькнуло что-то похожее на удивление.

— Ты чего это? — спросил он. — Огрызаешься?

— Нет. Я просто говорю правду. Я мою полы. И иногда пою. Потому что если не петь, то можно задохнуться.

Она развернулась и пошла дальше.

Он смотрел ей вслед. Кружка с чаем остывала в руках.

— Задохнуться, — повторил он тихо. — Ага. Знаю.

Декабрь в Петербурге — особое время. Не такое, как в горах. Там снег выпадает сразу, щедро, накрывает всё белым покрывалом. А здесь он сыплет мелкой крупой, тает на асфальте, превращается в серую кашу под ногами. Световой день короток. В четыре часа уже темно. Утром темно. Жизнь проходит в сумерках.

В «Галактике» времени суток не существовало. Здесь всегда горел ровный электрический свет. Здесь всегда было тепло. Покупатели текли бесконечной рекой. Казалось, они не уходят домой, а просто циркулируют по этажам, как кровь по венам. Мадина иногда думала: а есть ли у них дом? Или они так и живут здесь, среди витрин, фуд-кортов и эскалаторов?

Она привыкла к работе. Руки сами находили нужное движение. Швабра скользила по кафелю ровно, без усилий. Ведро наполнялось и опустошалось. Грязная вода уходила в слив. Чистая вода приносила блеск. Это было почти медитативно. Почти красиво.

Альберт как-то сказал:

— Знаете, Мадина, мытьё полов — это философия. Вы смываете следы. Человек приходит, оставляет грязь, уходит. Вы убираете. Он приходит снова. Снова оставляет. И так до бесконечности. Это метафора. Человечество пачкает, мы отмываем. Мы — ангелы хлорки.

— Скорее уж черти, — проворчала тётя Валя, проходя мимо. — Ангелы, скажешь тоже. Ангелы вон в бутиках сидят. Надушенные.

— Ангелы в бутиках — это падшие ангелы, — парировал Альберт. — Они торгуют. А торговля, как известно, первый шаг к греху.

— Какому ещё греху? — не поняла тётя Валя.

— Любому. На выбор. Грех — он как товар. Всегда в ассортименте.

Тётя Валя махнула рукой и пошла дальше. У неё были свои дела. На втором этаже кто-то разлил колу. Лужа была огромная, липкая. Она напоминала карту неизвестного континента.

Мадина всё чаще заглядывалась на витрину с корсетом. Он стоял там, недосягаемый, как мечта. Цена была напечатана мелким шрифтом на золотистой табличке. Мадина пересчитывала зарплату. Если не есть в столовой, если экономить на проезде, если ходить пешком... Выходило, что копить нужно месяца три. Три месяца без обедов — это много. Но корсет того стоил. Она представляла, как однажды войдёт в магазин и скажет: «Заверните». Просто так. Без объяснений.

С Эдуардом они пересекались часто. Кофейня стояла на перекрёстке двух галерей. Мимо неё проходили все. Эдуард замечал Мадину издалека. Он картинно взбивал молоко, рисовал на пенке сердечко и махал ей рукой. Жест был небрежный, почти королевский.

— Ну что, — говорил он, когда она подходила ближе. — Созрела? Студия ждёт. Микрофон скучает.

— Я подумаю, — отвечала Мадина.

— Думать вредно. Думать — это откладывать. А откладывать — значит не делать. Приходи в субботу. Я как раз свободен.

Мадина не отказывала, но и не соглашалась. Внутри что-то мешало. Может быть, слова Альберта. А может быть, взгляд тёти Вали, когда она услышала про Эдуарда.

— Этот? — переспросила она, жуя пирожок. — Ох, девка, берегись. У него в глазах — чистый пикап. Я таких за версту чую. Он тебе про студию, а сам про другое думает.

— Про что?

— Сама догадайся. Ты же не маленькая.

Мадина догадывалась. Но мечта была сильнее подозрений. Ей так хотелось верить, что этот человек в пиджаке — её шанс. Единственный. Последний. Что без него она так и останется уборщицей на веки вечные.

Однажды вечером Эдуард подстерёг её после смены. Она выходила через служебный вход. Он стоял у двери, курил и смотрел в тёмное небо.

— Мадина, — сказал он. — Давай серьёзно. Я вижу, ты талантлива. Таких, как ты, здесь больше нет. Я предлагаю тебе запись. Бесплатно. Просто приходи. Что ты теряешь?

Она стояла, переминаясь с ноги на ногу. Ветер трепал волосы. Снег сыпал за воротник.

— Хорошо, — сказала она. — Я приду. В субботу.

— Вот и славно. Запиши адрес.

Она записала. Эдуард ушёл, насвистывая какой-то мотив. Мадина смотрела ему вслед. Внутри было тревожно. Но она сказала себе: это просто страшно, потому что новое. А новое всегда страшно. Так говорил дядя Мурат. Он же и советовал покорять Ленинград. Значит, надо идти.

В субботу она проснулась рано. Долго стояла перед зеркалом. Надела лучшее платье. Подвела глаза. Надушилась тем самым ароматом из «Ароматов мира» — пробник ей всё-таки подарила одна из продавщиц, сжалившись. Запах был терпкий, глубокий. Мадина посмотрела на своё отражение. Оттуда глядела молодая женщина с горящими глазами. Почти Мадонна.

Ехать нужно было долго. Метро до конечной, потом маршрутка, потом пешком через дворы. Мурино оказалось районом новостроек. Огромные, похожие на муравейники дома стояли вплотную друг к другу. Дворы были заставлены машинами вплотную. На детской площадке стояла одинокая лошадка-качалка на пружине. Она скрипела под ветром, хотя на ней никто не сидел. Этот скрип был слышен на весь двор — монотонный, жалобный, как будто сама площадка просила, чтобы на неё наконец пришли дети.

Эдуард встретил её у подъезда. Он был в домашнем свитере, но при этом в том же пиджаке поверх. Пиджак, видимо, был частью образа.

— Пришла! Молодец! — он широко улыбнулся. — Пошли. Студия на пятом этаже.

В лифте пахло краской и кошками. Эдуард говорил без умолку. Что-то про контракты, ротации, знакомства на радио. Слова были гладкие, как речная галька. Они катились мимо, не задевая сознания.

Квартира оказалась съёмной. Маленькая, однокомнатная. На стене висел плакат с изображением нотного стана. В углу стоял синтезатор. Рядом — стул. Никакой студии, конечно, не было. Был ноутбук с прикрученным микрофоном. И диван. Большой, продавленный, застеленный пледом.

— Вот моя студия, — сказал Эдуард. — Скромно, но со вкусом. Садись.

Мадина села на стул. Эдуард защёлкал мышкой.

— Сейчас включу минус. Спой что-нибудь. Что хочешь.

— Можно Мадонну?

— Давай. Только без слов. Слова никто не слушает. Слушают интонацию.

Мадина запела. Сперва тихо, потом громче. Голос заполнил комнату. Стены были тонкие. Соседи, наверное, слышали. Но ей было всё равно. Она пела, закрыв глаза. Представляла сцену. Свет. Зал.

Когда она закончила, Эдуард помолчал. Потом кивнул.

— Хорошо. Очень хорошо. Но нужна обработка. Сведение. Это долгий процесс. А пока... — он поднялся и подошёл ближе. — Может, чаю? Или чего покрепче?

Рука его легла ей на плечо. Легла как-то слишком уверенно, слишком по-хозяйски. Мадина вздрогнула.

— Я не пью, — сказала она.

— Зря. Расслабляет.

Рука поползла ниже. Мадина вскочила со стула.

— Я, наверное, пойду.

— Куда? Мы же только начали. Ты талантливая. Я тебя раскручу. Но для этого нужно... взаимопонимание. Понимаешь?

Она понимала. Очень хорошо понимала. И от этого внутри всё сжалось в тугой комок. Она отступила к двери.

— Спасибо за прослушивание. Я подумаю.

Она двинулась к выходу, но Эдуард оказался быстрее. Встал между ней и дверью, руки в стороны, как крест.

— Ты чего? Мы же только начали.

— Мы ничего не начали.

В его глазах мелькнула злость, тут же спрятанная за улыбкой. Он сделал шаг вперёд. Она отступила.

Рука легла на плечо. Пальцы — липкие от сиропа.

— Расслабься, — сказал он. — Всё будет хорошо.

Мадина не двинулась. Но внутри что-то щёлкнуло, как взводимый курок.

— Убери руку, — сказала она тихо. — Пожалуйста.

— Да ладно тебе...

— Я сказала — убери.

И в этот момент в дверь позвонили.

— Кого там ещё?..

Он подошёл к двери, глянул в глазок. Побледнел. Открыл.

На пороге стояла тётя Валя. В своём рабочем халате, с авоськой в руке. Из авоськи торчал батон. Вид у неё был самый будничный, но глаза горели таким огнём, что Эдуард отступил на шаг.

— Ой, простите, — сказала она сладким голосом. — Я тут мимо шла. Дай, думаю, зайду. У меня племянница в этом доме живёт. А квартиры перепутала. Не помешала?

Эдуард стоял, открыв рот. Мадина смотрела на тётю Валю, не веря глазам.

— Мадина? — удивилась тётя Валя. — Ты что тут делаешь?

— На прослушивание пришла, — тихо ответила Мадина.

— На прослушивание? — тётя Валя перевела взгляд на Эдуарда. — А микрофон-то включён? Что-то проводов не вижу.

Эдуард хотел что-то сказать, но тётя Валя уже взяла Мадину под руку.

— Пойдём-ка, дочка. Тут прослушивания не будет. Тут будет только стыд и разочарование. Поверь моему опыту.

Они вышли из квартиры. В лифте Мадина молчала. Тётя Валя тоже молчала. Только когда вышли на улицу, она остановилась и посмотрела Мадине прямо в глаза.

— Ты как?

— Нормально.

— Не ври.

— Обидно. Я думала, он правда продюсер.

— Все они продюсеры. Только спектакли ставят разные. Ты молодая, доверчивая. А мир — он гнилой. Не весь, конечно. Но кусками. И нужно учиться эти куски обходить. Поняла?

— Поняла.

— Вот и умница. Пойдём, тут автобусная остановка рядом.

Они пошли через двор. Тётя Валя вдруг усмехнулась и покачала головой.

— Я за тобой от самого метро ехала, — призналась она. — Альберт сказал: езжай, присмотри. У него чутьё на такие дела. Как у собаки на грозу.

— Спасибо, — сказала Мадина.

— Не за что. Я сама когда-то молодой была. Тоже верила. Тоже обжигалась. Потом прошло. Замуж вышла. Детей родила. Жизнь, она долгая. Всё у тебя будет. И сцена, и песни, и любовь. Только не такая. Не фальшивая. А настоящая.

В автобусе они сидели рядом. Молчали. За окном проплывал заснеженный, серый Петербург. Он не был красивым. Но он был настоящим. Как боль. Как надежда. Как жизнь.

На следующий день Мадина пришла на смену раньше обычного. До начала оставалось полчаса.

У витрины с корсетом она остановилась. Корсет был на месте. Кожа блестела под лампами. Цена не изменилась. Мадина постояла, посмотрела и пошла дальше.

— Засмотрелись? — раздался голос за спиной.

Это был Альберт. Он стоял, сунув руки в карманы синего халата, и щурился на витрину.

— Красивая вещь, — сказал он. — Дорогая, наверное.

— Дорогая, — согласилась Мадина.

— И что вы в ней видите?

— Не знаю. Мечту.

Он замолчал. Потом вдруг добавил совсем другим тоном — тише, глуше:

— Я всё это говорю, а сам... Знаете, я ведь собаку свою так и не нашёл. Не искал, если честно. Побоялся. Вдруг он мёртвый? Вдруг его усыпили? А так — не знаю. Может, живёт где-нибудь. Может, его какая-нибудь старушка подобрала и колбасой кормит.

Он поправил очки и отвернулся.

— Вот вам и вся философия. Грош ей цена.

— А вы? — спросила она. — Вы перестали мечтать?

— Нет, — ответил Альберт. — Я просто сменил объект. Теперь я мечтаю, чтобы в этом торговом центре хотя бы раз в день кто-нибудь сказал «спасибо». Просто так. Без повода. Пока не сбылось. Но я работаю.

Он кивнул ей и пошёл дальше по коридору. Синий халат мелькнул и скрылся за эскалатором. Мадина посмотрела на корсет. Потом на своё ведро. И пошла дальше.

Через несколько дней Мадина шла по коридору третьего этажа. Навстречу ей двигалась Белка. Точнее, Семён в костюме Белки. Он раздавал шарики детям. Дети визжали, хватали шарики и убегали. Семён, завидев Мадину, притормозил.

— Привет, — сказал он глухо. — Ты какая-то грустная. Случилось что?

— Да так. Ерунда.

— Ерунда не бывает грустной. Ерунда бывает смешной. А грустное — это всегда серьёзно.

Мадина посмотрела на него. Огромная беличья голова смотрела стеклянными глазами. Но внутри, где-то там, был живой человек. Смешной, нелепый, потерянный. Как она сама.

Мадине вдруг стало легко. Она рассмеялась. Смех получился звонкий, чистый. Белка от неожиданности покачнулась.

— Ты смеёшься! — сказал Семён. — У тебя смех как колокольчик. Я таких не слышал.

— Брось. Обычный смех.

— Нет. Обычный — это «ха-ха». А у тебя — музыка. Ты вообще музыкальная. Я слышал, как ты поёшь в коридоре. Я специально хожу мимо, когда у тебя смена. У меня маршрут даже изменился. Администратор ругается. Говорит, Белка должна стоять у входа, а не бродить по галереям.

Мадина смотрела на него. Парень в костюме Белки меняет маршрут, чтобы её услышать. Это было так нелепо и так трогательно, что у неё защипало в носу.

— А почему ты Белкой работаешь? — спросила она. — Ты же умный.

— Я не умный. Я неудобный. В училище говорили — слишком много думаю. В театре сказали — слишком странный. А Белке думать не надо. Белка просто машет лапой.

— И тебе не обидно?

— Обидно. Но знаешь что? Когда я в костюме — меня никто не видит. Но я вижу всех. Вот ты сегодня пела, а никто не заметил. А я заметил.

Он опять замолчал, глядя куда-то в сторону. Потом вдруг сказал: — Я, когда в училище учился, у нас был педагог по сценической речи. Старый, вредный. Он говорил: «Голос — это не звук. Это поступок». Я тогда не понимал. А сегодня услышал тебя — и понял. Ты этим голосом не просто поёшь. Ты делаешь что-то. С людьми.

— Знаешь, что мне тот педагог сказал, когда я уходил? — спросил вдруг Семён.

— Что?

— «Вы, Семён, бездарны, но амбициозны. Это самое опасное сочетание». Я ему в лицо рассмеялся. А потом всю ночь не спал. Думал — может, он прав.

Он посмотрел на Мадину. Глаза у него были злые и беспомощные одновременно.

— Я не вернусь в театр. Никогда. Пусть они там хоть все провалятся со своим Шекспиром. А я буду Белкой. Белке никто не говорит, что она бездарна.

Он молчал. Молчание это казалось Мадине чересчур долгим.

— Приходи вечером в подсобку, — сказал вдруг Семён. — Сегодня Альберт будет читать вслух Чехова. Он говорит, Чехов — лучшее средство от сплина. Не знаю, правда или нет. Но чай будет. И печенье. Тётя Валя принесла.

Мадина кивнула. Белка помахала лапой и пошла дальше. Дети сразу облепили её со всех сторон.

Перед тем как спуститься в подсобку, Мадина проходила через холл. Охранник стоял у входа.
— Ты чего такая весёлая? — спросил он. — Прямо
как на свадьбе.

— А вы что, против?

— Против. У нас тут не цирк. У нас работа.

Мадина ничего не ответила. Прошла мимо.
Но внутри она чувствовала, как его слова оседают, как грязь на чистом полу.

Позже в подсобке собралась небольшая компания. Альберт сидел на перевёрнутом ведре, держа в руках потрёпанную книгу. Тётя Валя разливала чай по кружкам. Семён снял голову Белки и оказался бледным молодым человеком с тонкими чертами лица и усталыми глазами. Теперь он был похож на Пьеро. Именно таким она его и представляла.

— Ну-с, — произнёс Альберт, поправляя очки. — Сегодня у нас Антон Павлович Чехов. Рассказ «Скрипка Ротшильда». Вещь печальная, но полезная. Как рыбий жир.

Он начал читать. Голос у него был ровный, спокойный. Слова ложились одно к другому. В подсобке пахло хлоркой, чаем и табаком. За стеной гудела вентиляция. Где-то далеко играла вечная музыка «Галактики». А здесь сидели четверо людей. Уборщик-философ, уборщица с золотыми зубами, кукольник-аниматор и девушка из горного аула. И было им хорошо.

Когда чтение закончилось, все помолчали. Потом тётя Валя вздохнула:

— Хороший рассказ. Только грустный очень. Вот скажи, Альберт, почему всё хорошее — грустное?

— Потому что радость — она моментальна. Как вспышка. А грусть — она длинная. Как сама жизнь. Чехов это понимал.

— А Мадонна? — вдруг спросил Семён. — Она грустная или радостная? Мадина, а как у тебя?

Все посмотрели на Мадину. Она смутилась.

— Я не знаю. Иногда — и то, и другое. Когда пою — радостно. Когда не пою — грустно.

— Значит, надо петь, — заключил Альберт. — Всегда. Даже когда нельзя. Даже когда запрещают. Потому что человек, который не поёт, — это уже не совсем человек.

Мадина запомнила эти слова. Они пригодились ей позже. Очень скоро.

А пока что она встала, взяла свою кружку и сказала:

— Я спою для вас. Хотите?

— Хотим, — сказала тётя Валя.

— Давай, — кивнул Семён.

Альберт ничего не сказал. Он просто отложил книгу и приготовился слушать. И Мадина запела. Прямо там, в подсобке, среди вёдер и швабр. Она пела старую горскую песню — ту самую, которую пела её мать. Про любовь. Про разлуку. Про горы, которые стоят вечно.

Голос её летел под низким потолком, бился о стены, уходил в вентиляцию. Тётя Валя слушала, прикрыв глаза. Семён сидел, обхватив руками колени. Альберт смотрел в одну точку. И каждый думал о своём. О том, что осталось в прошлом. О том, чего не случилось. О том, что ещё, может быть, случится.

Когда Мадина закончила, никто не хлопал. Это было не нужно. Тишина была лучшей наградой.

— Спасибо, — сказал наконец Альберт. — Теперь я понимаю, зачем нужен торговый центр. Чтобы в его подсобке иногда звучали такие голоса.

Она не знала, что дверь подсобки приоткрылась на несколько сантиметров. Что там, в полумраке коридора, стоял охранник. Тот самый.

Он стоял неподвижно, прижимая к груди свою кепку. Слушал.

Когда она закончила, он не вошёл. Не хлопнул дверью. Он просто постоял ещё секунду, потом аккуратно прикрыл дверь и ушёл.

Мадина не видела его лица. Она не знала, что он плакал.

Потом все разошлись. Мадина ехала в метро, смотрела на своё отражение в тёмном стекле и улыбалась. Внутри было тепло.

Вечером она чистила зубы в общей ванной и мельком глянула в зеркало. Оттуда смотрела та же девушка, но что-то изменилось. Глаза стали спокойнее. Плечи — прямее. Как будто внутри что-то встало на место. Она не поняла, что именно. Но почувствовала.

Инцидент случился через три дня.

Был обычный вторник. Мадину отправили мыть туалет в дальней части второго этажа — там, где заканчивалась галерея бутиков и начинался пустой коридор, ведущий к пожарному выходу. Место было тихое, малолюдное. Покупатели сюда заходили редко. Пол был выложен бежевым кафелем. Зеркала — в полстены. Пахло лавандовым освежителем. Работала вытяжка, тихо гудела.

Мадина вошла с ведром и шваброй. Под дверцами кабинок не было видно ног — или ей так показалось. Она не проверяла. Она просто начала работать. Взобралась на стремянку у зеркала и принялась тереть стекло.

Работа была монотонная. Мысли потекли сами собой. Она думала о Гаянэ, которая заплакала от её песни. О тёте Вале, которая приехала в Мурино, сама не зная зачем — просто чтобы выручить. О том, что в этом чужом, сером городе у неё вдруг появились люди. Не родственники, не земляки — а просто люди. Которым она зачем-то нужна.

И от этой мысли внутри потеплело. Так теплеет в горах, когда утром выходишь на крышу и видишь, как солнце поднимается из-за дальней вершины — сперва край, потом половинка, потом всё целиком, и мир вдруг становится золотым.

Она запела. Сперва тихо, почти про себя. Потом громче. Акустика здесь была великолепная — кафель и зеркала делали звук объёмным, глубоким. Голос летел, отражался от стен, возвращался обратно. Она пела «La Isla Bonita» — песню, которую знала наизусть, хотя слов не понимала. Но ей и не нужны были слова. Ей нужен был этот полёт.

Она забыла, где находится. Вернее — она перенеслась туда, где была собой. Не уборщицей. Не гастарбайтером. Не «лицом кавказской национальности». А просто Мадиной — которая поёт.

В этот момент дверь крайней кабинки распахнулась.

Женщина стояла на пороге. Высокая, в норковой шубе, с идеальной укладкой. Ей было лет сорок пять. У неё было ухоженное лицо и усталые глаза — такие бывают у людей, которые много работают и мало спят. В одной руке она держала стаканчик с кофе, другой прижимала к груди телефон. Видимо, зашла в туалет, чтобы на минуту спрятаться от шума торгового центра.

А вместо тишины — голос. Чужой. Громкий. Непонятные слова. Прямо над головой.

Она испугалась. Испугалась по-настоящему — так, как пугаешься, когда среди ночи в квартире раздаётся незнакомый звук. Сердце ёкнуло и провалилось куда-то в живот. Рука дрогнула. Кофе выплеснулся — прямо на светлую блузку. Пятно расползлось быстро, как чернила по промокашке.

— Вы что... — голос у неё сорвался. — Вы что здесь делаете?!

Мадина замерла на стремянке. Она смотрела на женщину и не могла понять, что произошло. Почему та кричит? Почему у неё такое лицо?

— Простите, — сказала она. — Я думала, здесь никого нет.

— Вы думали! — блузка была дорогая, это сразу видно. И женщина смотрела на пятно так, будто это не ткань, а её личная трагедия. — Это «Эскада»! Муж на годовщину подарил. Понимаете, что вы сделали?

— Я нечаянно.

— Нечаянно! — женщина оглядела её — халат, ведро, смуглое лицо. Взгляд стал брезгливым. — Вы вообще русский язык понимаете? Или только петь на своём умеете?

— Я не хотела, — сказала Мадина. — Я просто пела.

— Пела?! — женщина подняла на неё глаза. В них была не только злость. В них была обида — глубокая, почти детская. — Вы пели в туалете. В общественном месте. Громко. На каком-то диком языке. Я думала — у меня сердце остановится. Вы вообще кто? Почему вы здесь?

— Уборщица.

— Уборщица должна убирать. Для этого вас наняли. А петь — для этого есть сцена. Есть караоке. Есть дома ванная, в конце концов. Вы понимаете, что вы людей пугаете?

Мадина молчала. Она хотела сказать: «Я всегда пою. Дома я пела везде, и никто не пугался. Наоборот — просили ещё». Но она не сказала. Потому что поняла: здесь это не работает. Здесь другие правила. Здесь пение — это нарушение.

— Я позову администратора, — сказала женщина. Голос у неё уже не дрожал. Он стал жёстким. — Это безобразие должно быть наказано.

Она вышла, хлопнув дверью. Мадина осталась стоять на стремянке. Ведро с водой стояло внизу. Швабра была прислонена к стене. В зеркале отражалось её лицо — смуглое, с огромными чёрными глазами. Сейчас эти глаза были полны слёз. Но она не плакала. Она просто стояла и смотрела на себя.

Где-то в глубине коридора уже слышались шаги. Кто-то шёл разбираться.

Мадина спустилась со стремянки. Поправила халат. Приготовилась.

Через десять минут Мадина уже стояла в кабинете администратора. Станислав Юрьевич сидел за столом. Перед ним лежала докладная записка. Женщина в норковой шубе сидела рядом и гневно рассказывала о случившемся.

— ...и она пела! В туалете! Какие-то кавказские напевы! Я чуть инфаркт не получила!

— Ну, насчёт инфаркта — это вряд ли, — мягко заметил Станислав Юрьевич. — Но факт нарушения налицо. Мадина... как вас по отчеству?

— Просто Мадина.

— Мадина. Вы нарушили правила внутреннего распорядка. В пункте четыре-семь чётко сказано: персоналу запрещается издавать громкие звуки. А вы пели. В туалете. Да ещё и зарубежную эстраду.

— Я негромко, — сказала Мадина.

— Громко, негромко — это субъективно. Вот потерпевшая говорит, что громко.

— Очень громко! — подтвердила женщина. — И блузка! Блузка испорчена!

— Блузку обсудим отдельно, — отмахнулся Станислав Юрьевич. — Сейчас речь о дисциплине. Мадина, я вынужден выписать вам выговор. И штраф. В размере одной тысячи рублей.

Мадина стояла, опустив голову. Тысяча рублей — это много. Это неделя обедов. Это шаг назад от корсета. Но хуже всего было не это. Хуже всего было слово «выговор». Оно было обидное, казённое. Как клеймо.

Станислав Юрьевич достал бланк. Заполнил его мелким, аккуратным почерком. Протянул Мадине.

— Распишитесь.

Она расписалась. Бланк был белый, с гербом торгового центра. В графе «Причина» значилось: «Исполнение песен зарубежной эстрады в неположенном месте». Мадина прочитала и вдруг почувствовала, как к горлу подступает смех. Истерический, нервный. Её наказали за песни. За те самые песни, ради которых она сюда приехала. За мечту.

Она вышла из кабинета, сжимая бланк. Прошла по коридору. Возле поста охраны остановилась.
Охранник сидел на стуле, смотрел в стену. Увидел её — и встал.

— Ну что, — сказал он тихо. — Наказали?

— Выговор, — сказала Мадина. — Штраф.

Он хотел сказать что-то. Открыл рот. Закрыл.
Потом сказал:

— Ты пой.

— Что?

— Пой. Даже если штраф. Даже если они ругают. Ты всё равно пой.

Мадина смотрела на него. Глаза у неё защипало.

— Спасибо, — сказала она.

Он отвернулся.

— Иди уже. И пой. Даже если никто не слушает.

— Вы же слушаете, — сказала она.

Он не ответил. Но когда она пошла дальше, он вдруг крикнул в спину:

— И корсет этот купи! Я видел, как ты на него смотришь. Купи. Себе. Поняла?

Она обернулась. Улыбнулась.

— Поняла, — сказала она.

Она пошла в подсобку. В кармане лежал бланк с выговором.

Вечером она сидела в подсобке. Вокруг были канистры с хлоркой, вёдра, швабры. Рядом сидели тётя Валя, Альберт и Семён. Семён снял голову Белки и молчал. Тётя Валя курила, пуская дым в потолок. Альберт вертел в руках бланк с выговором. Читал. Перечитывал. Потом поднял глаза на Мадину.

— Ну-с, — сказал он. — Поздравляю.

— С чем? — всхлипнула Мадина. — С выговором?

— С первым официальным документом. С первым признанием.

— Каким ещё признанием?

Альберт поправил очки и поднёс бланк к свету.

— Вот, чёрным по белому: «Исполнение песен». Не шум. Не громкие звуки. А песни. Понимаете? Они сами, своей рукой, написали это слово. Они признали вас певицей.

Мадина смотрела на него. Слёзы перестали течь.

— Вы думаете?

— Уверен. Эдуард, чтоб ему пусто было, брал бы за такую рецензию сто тысяч. А администрация выдала вам её бесплатно. Ещё и штраф взяли — чисто символически. За урок.

— За какой урок?

— За урок жизни. Общество потребления не выносит искусства. Искусство нарушает их покой. Они пришли в туалет, прости господи, а тут — голос. Живой голос. Это пугает. Они не знают, что с этим делать. Вот и выписывают штрафы. Так было всегда. Так будет вечно.

Тётя Валя хмыкнула.

— Философ хренов. А по делу — правильно говорит. Ты, Мадинка, не плачь. Ты этот бланк спрячь. Придёт время — повесишь в рамку. Будешь внукам показывать.

Мадина сложила бланк вчетверо и убрала в карман. Бросила взгляд на зеркало напротив. Оттуда смотрела она сама. Та самая Мадина из Верхнего Куркута. Только теперь она не искала в зеркале Мадонну. Она искала себя. И нашла.

Она смотрела, как за окном подсобки падает снег. Крупный, белый, почти как в горах. Пол был чистый, блестящий. Он отражал свет лампы. Он был похож на сцену.

Мадина вдруг поняла: никакого контракта не нужно. Сцена — она везде. В горах, в подсобке, в туалете торгового центра. Главное — петь. Просто петь.

Тётя Валя отвернулась. Альберт взял свою книгу. Семён надел голову Белки, но не ушёл — стоял в дверях, глядя на неё сквозь стеклянные глаза.

Мадина взяла швабру.

И прежде чем выйти, тихо, почти беззвучно, напела ту самую ноту — высокую, чистую, с которой начиналась «La Isla Bonita».

Семён вздрогнул. Альберт поднял глаза.

Она шагнула в коридор, и дверь за ней закрылась.

Звук остался.


Рецензии