В холмах
Ну ладно, поздняя весна. Холмы. Бурая трава. Кое–где ещё лежит снег. Свет контровой. Лошади на дальнем плане. Объектив, конечно, широкоугольный, тут важны пространство, размах. Но главное — не опоздать, не забыть какой–нибудь мелочи, потом ведь изойдешь в пустой ругани.
И Буслаев садился в рейсовый автобус, погружённый в своё, механически расплачивался с водителем и не мог справиться с беспокойством. Вечера в конце мая долгие, но солнце ждать не станет. Облако набежит, тени лягут — и пропала съёмка!
Он прикидывал тяжесть кофра, расстояние от шоссе до холмов, и как он достанет камеру, подберёт оптику, навернёт оранжевый фильтр, а потом будет искать точку, откуда будет снимать, единственную точку, которая и станет оправданием местности, оказавшейся в кадре, единственным её смыслом.
Он подошёл к дому, нажал кнопку звонка у двери. Открыл крепкий старик с коротко остриженной седой бородой, в клеенчатом переднике и нелепом вязаном колпаке на коротком ежике головы. Поздоровались. Буслаев объяснил, что хотел бы сделать серию фотографий на другой стороне распадка, а времени мало, солнце уходит, и можно ли переобуться, оставить свою городскую обувь здесь и переночевать, если он застрянет.
— Без проблем, — кивнул хозяин и, помедлив, спросил:
— А что, Мария тебя не узнала в последний твой приезд?
— Нет.
— Я ей сказал, кто приезжал.
— Как Мария, держится?
— Плохо. Не будет толку. Четвёртый инсульт. Родственники её не пускают, говорят, живите в городе. Я им сказал, что там умру. Мне лучше здесь.
Старику хотелось поговорить, излить душу. Старик не спешил.
— Козлят сфотографируй.
И Буслаев согласился: хорошо, ладно, сфотографирую козлят, а сам подумал, что плёнка дорогая, и может не хватить на холмы и на лошадей в контровом свете. Пожалел, конечно, плёнку, но шёл за стариком в дом, к закуту, где жались три новорожденных козлёнка, доставал камеру, менял оптику, вставал на табурет, потому что нужна была высокая точка съёмки, включал вспышку, хотя вспышку не любил. Но свет в мутных окнах кончался, и надо было как–то выкручиваться.
— Ну вот, — сказал Буслаев, старательно сделав три снимка. — Я пойду, солнце заходит.
Вернулся он через час, так ничего и не выходив. Он даже не открыл кофр, потому что фотографировать было нечего. В низинах лежал грязный снег. И лошадей пастись не выгнали. Буслаев просто потерялся среди бездумного ландшафта. Просветлённая оптика ослепла. Не помог и оранжевый фильтр. Дух места ушёл. Это сразу понимаешь, не нужно ноги топтать. И трава показалась ему какой–то особенно поблёкшей и невыносимо прошлогодней.
— Всё одно у меня ночуешь, — суетился старик. — Ты моих козлов запечатлей! Я их кастрировал, а посмотри, как вымахали!
«Козлы так козлы», — думал Буслаев, накручивая светосильный «портретник», и шёл к козлам.
Козлы были рослы и пугливы. Они с любопытством приглядывались, а потом отбегали. Было что–то неуловимо непрочное в повороте и посадке их голов. Смотрели с лёгкой усмешкой. Подхватывались, когда он приближался. А он оставлял свою камеру и всё пытался заглянуть в бездонную щель козлиного зрачка и удивлялся лёгкому янтарному цвету глазного яблока. Они были древние, эти животные: мы всё видели, всё знаем, всех переживём.
— Может, сходить в магазин, за водкой? — сказал он старику, — Ночью будет холодно.
— А куда же ты пойдешь? — хмурился хозяин.
— Да через дорогу.
— Нет там, и надо тебе это?
— Можно и без этого, — соглашался Буслаев, понимая, что старик зашивается, и какая тут водка, когда скоро ночь, а нужно кормить живность, и козы не доены.
Он чистил картошку, собирал ужин, слушал блеянье коз в долгих весенних сумерках. Кавказская овчарка срывалась в лай, потом затихала, гремела цепью. И он слышал монотонную воркотню старика, когда за тяжёлой крестьянской работой особенно не задумываешься о смысле и своем предназначении, а просто доишь, кормишь, режешь на мясо, выхаживаешь новорожденных, — привычно, как привычен поворот небесного колеса.
Сели за стол уже поздно. Ели без особых разговоров. Хозяин горестно жаловался на одиночество. Ему бы женщину в дом, чтобы прибраться, борщ сварить, и нет ли у Буслаева знакомой в городе. Он с молодой набаловался. Ещё и ребёнка мог бы сделать. А с Марией детей не нажили.
— Надо подумать, — сочувственно кивал Буслаев.
Они пили чай, когда старик встал и прильнул к окну.
— Кто–то плачет. Ты не слышишь?
Они напряжённо замолчали. За дверью, в пристройке, где был закут, послышался надрывистый крик.
— Это козлёнок, — забеспокоился хозяин. Он вышел и позвал Буслаева:
— Помоги!
Они внесли козлёнка в комнату, уложили на диван.
Козлёнок хрипел, ему не хватало воздуха. Он пытался встать, падал на передние ножки и заваливался на бок. Он кричал, просил помочь суетящихся рядом людей и умолкал. Бока его тяжело ходили.
Они беспомощно смотрели на умирающего.
— Кончается, — сказал хозяин.
Козлёнок замолчал. И опали бока.
— Пусть здесь полежит… Отойдёт... Тёплый ещё… Вот теперь я бы выпил. За помин души!
«Легко сказал, весело, — думал Буслаев. — И это в привычку. Божья тварь увидела свет и умерла. И привычен ужин рядом со смертью. Привычно любить женщину, от которой пахнет козами и травой. Только женщины нет. А я плёнку пожалел. Пожалел и отнял...»
Он поднялся, стараясь не глядеть на остывающее тело, ставшее вещью.
— Поеду я, пожалуй. Доберусь как–нибудь. А за ужин спасибо.
Старик не удивился и не стал отговаривать. Дескать, решил так решил.
И Буслаев скоро собрался, подхватил кофр, пошагал с пригорка к дороге. И услышал уже в темени:
— Ты не говори им, что я старый. Я потом сам...
Буслаев видел прямоугольник света распахнутой двери и силуэт старика.
— Не скажу, — откликнулся он.
Свидетельство о публикации №226080401226