Паломничество в Страну Мельмонт Оскара Уальда Авто

#версия
Идея - by Ed Collet  

Глава I. О скуке, шелке и звоне невидимых цепей

Я, тот, кого вы можете читать :) под именем -  Себастьян Мельмонт, всегда полагал, что величайшая трагедия современности — это не нищета духа, а отсутствие достойного стиля. Бедность можно скрыть за веером из страусиных перьев, но дурной вкус выдает джентльмена с головой, как дешевая позолота на дверном молотке. Мой дом в Челси был моим манифестом: черные дубовые панели, бархат цвета запекшейся крови, павлиньи перья в севрских вазах. Я жил внутри собственной метафоры, ибо жизнь без эстетики — всего лишь физиология, недостойная пера художника.
В тот вторник я диктовал своему молчаливому секретарю (человеку столь же невыразительному, как промокашка) главы нового романа. Главный герой, милорд Прекрасный Принц, рассуждал о порочности материализма... Восхвалением удовольствий красоты и молодости. Фразы текли легко, словно старое бургундское, они были остры, отточены и абсолютно пусты. В камине трещали поленья, за окном лондонский туман пожирал газовые фонари. 
И тогда раздался звон.
Он не принадлежал этому миру. Это была тяжелая, скорбная музыка старой бронзы, перемежаемая сухим стуком дерева о дерево. Звук исходил не из коридора. Он рождался прямо у моего кресла.
Я поднял глаза. Передо мной стоял он. Старый знакомый из Кентервильского Замка. Юноша неземной, почти болезненной красоты, чья кожа напоминала тончайший китайский фарфор, освещенный луной сквозь толщу болотной воды, он был так похож на милорда "принца", на... меня. На нем была рубаха эпохи Тюдоров, некогда белая, теперь истлевшая до состояния лунного кружева. Но главное — цепи. Тяжелые, ржавые вериги опоясывали его стан, сковывали тонкие запястья, тянулись к ногам и, что было ужаснее всего, тугой спиралью обвивали шею, исчезая где-то под распоротым воротом. Каждое его движение сопровождалось тем самым погребальным звоном.
— Вы испортите паркет, — холодно заметил я. — Мои слуги только вчера навели восковую полировку. К тому же, этот маскарадный костюм чудовищно вышел из моды еще при Королеве Тауэра и Отрубленной Мечом Головы. Эстетически вы — провал, мой дорогой фантом.
Призрак Кентервиля — да, это определённо он, ибо кто еще мог это быть, кроме персонажа моей самой ранней, самой пылкой юности? — медленно опустился в вольтеровское кресло напротив. Цепи проползли по обивке, оставляя на дорогом шелке полосы рыжей пыли. Его бледные губы дрогнули.
— Ты пишешь обо мне, Себастьян, — сказал он голосом, похожим на шелест осыпающейся штукатурки. — Но ты забыл звук моих оков. Ты забыл, как сияет луна в моем подземелье. Ты оставил меня в вечности, а сам ушел пить чай с критиками.
Я рассмеялся. Смех получился безупречным — легким, чуть утомленным превосходством.
— Призраки существуют лишь для тех, кто верит в потусторонний мир, любезный. А я верю исключительно в силу глагола и размер аванса. Вас нет. Вы — неудачный черновик. Плод юношеской меланхолии, которую я давно обменял на цинизм. Будьте добры, испаритесь во всех смыслах, пока я не велел протопить камин пожарче.
Но когда я снова взглянул на него, кресло было пустым. Лишь слабый запах сырости и гниющих роз остался висеть в воздухе. И на подлокотнике, там, где покоилась его рука, темнело влажное пятно.

Глава II. Об исписанной бумаге и предательстве памяти

Сомнение — это первый признак того, что стиль начинает уступать место чувству. Иди порой, что гаже - совести. Ненавистное состояние. Чтобы избавиться от него, я решил прибегнуть к испытанному лекарству всех великих эстетов — алкоголю и перечитыванию собственных ранних дневников. Если призрак реален, значит, мой рассудок приказал долго здравствовать. Значит, нужно провести достойные его поминки.
На дне секретера, среди счетов от портного и засушенных орхидей, лежала тетрадь в переплете из темно-зеленой кожи. Я не открывал ее лет десять. Она должна была содержать мои восторги по поводу Байрона и едкие заметки о провинциальных актрисах, обращающиеся со слогом Шекспира, как с платьицами для кукол.
Я открыл ее дрожащими пальцами.
Почерк был моим. Тот же наклон вправо, та же хищная элегантность росчерков. Но слова… Слова принадлежали не моему разуму, а той части моей реальности, которую я ампутировал ради успеха.
«14 октября. Он смеялся надо мной сегодня. Сказал, что мои цепи — это просто плохо сидящий фрак общества. Как он глуп. Мой идеальный денди, мой жестокий наперсник. Он видит во мне лишь пугало, которым можно стращать гостей на Хэллоуин. Но если бы он знал, какая бездна тайн скрыта под этой ржавчиной... Я пишу ему письмо кровью из тюрьмы собственного сердца, хотя знаю, что бумага останется белой».
Дальше шло описание сцены, которой никогда не было в моей жизни. Утешение друга в прочтении письма в заброшенной часовне, сорванная с шеи цепь, впившаяся в ладонь парня, его шепот, переходящий в экстаз познавающего. 
Я отбросил тетрадь, как ядовитую змею. Безумие. Чистейшее безумие. Вероятно, в дни своей голодной молодости, пытаясь продать издателям хоть какую-нибудь готическую чушь, набросал эту сцену, да так прочно забыл, что теперь мозг подсовывает мне чужие фантазии под видом реальности. Альтер эго обретает плоть — банальный сюжет для второсортной книжки под стук колес поезда.
Чтобы доказать себе абсурдность происходящего, я спустился в библиотеку. Там, над камином, висел единственный портрет, который я позволил себе оставить после смены имиджа. Юноша в старинном камзоле, с моими нынешними чертами лица, но с глазами, полными такой вселенской тоски, что даже пыль казалось слишком веселой компанией для него.
Кентервильский дух. Мой триумф двадцатилетней давности. История о том, как современные американские буржуа выживают древнего аристократа из родового гнезда с помощью патентованного пятновыводителя «Воспер» и машинного масла для смазки заржавевших доспехов. Рассказ принес мне первые серьезные деньги.
Я смотрел на портрет. Призрак должен был появиться сейчас. Обязан. Ему нравится театральщина.
Тишина сгущалась. За окном кричала одинокая сова. 
— Ну же, выходите, мой закованный друг! — бросил я в сумрак библиотеки. — Или боитесь, что я процитирую вас дословно и уличу тем в плагиате... самого себя?
Темнота ответила мне тяжелым вздохом. Не моим.
Из угла, где стояла статуя Пана, отделилась фигура. Цепи волочились по полу беззвучно — впервые за все время.
— Пятновыводитель, — тихо проговорил он. — Какая банальность. Ты продал мою трагедию за шесть гиней и похвальную рецензию в утренней газете. Ты превратил мою вечную беседу в анекдот для аристократиков.
— Я превратил тебя в бестселлер, — парировал я. — Что может быть долговечнее золота?
— Только кровь, — прошептал он, делая шаг вперед. — Кровь, которая засыхает между камнями подвала.

Глава III. О геометрии дома и анатомии праха

Ночь прошла в работе. Я писал лихорадочно, желая изгнать морок силой чистого искусства. Я создавал новый рассказ, где высмеивал саму идею привидений. Герой-Себастьян находил всему рациональное объяснение: сквозняки, игра света на окислившейся меди, нервное истощение гения. Текст получался блестящим, убийственно остроумным. 
Под утро, отправив рукопись издателю, я почувствовал свинцовую усталость. Спускаясь на кухню за содовой, я заметил нечто странное. Линолеум в холле возле маленькой кладовой под лестницей вздулся. Рисунок паркета пошел странными концентрическими кругами, словно вода, в которую бросили камень.
Ручка двери кладовой была ледяной.
Я дернул ее. Дверь, которую не открывал со дня переезда — зачем писателю запасы консервированного супа, если есть доставка из ресторана «Савой»? — поддалась с тошнотворным скрипом. Изнутри пахнуло не затхлостью старого белья. Пахнуло землей. Глубокой, влажной могильной землей.
Лестница уходила вниз, в кромешную тьму. В доме не было подвала. Дом стоял на монолитном фундаменте викторианской эпохи. Архитектурный казус, галлюцинация или...
Я зажег спичку. Желтый огонек осветил крутые ступени, покрытые липкой слизью. Спускаться пришлось недолго. Каморка размером четыре на четыре шага. Стены выложены старым кирпичом.
А в центре, на низком гранитном постаменте, стоял открытый свинцовый гроб.
Спичка обожгла пальцы и погасла. В наступившей темноте я слышал лишь оглушительный стук собственного сердца. Собрав остатки литературного мужества, я чиркнул второй спичкой.
Склеп встретил меня запахом тления и вековой пыли. Внутри гроба лежал скелет. Время и сырость не пощадили его: желтоватые кости местами проела зеленоватая гниль, ребра рассыпались в прах от одного движения воздуха. Но одежда сохранилась. Истлевший бархат, пряжки туфель ручной работы.
И маленькая книжица в костлявых пальцах левой руки. Пергамент раскис от влаги, но чернила проступили на нем ядовито-ржавыми буквами.
Я осторожно, двумя пальцами, извлек ее. Титульный лист.
«Истинный дневник мыслей. Автор — Себастьян Мельмонт».
Дата издания — 1823 год.
Мой взгляд метнулся к стене. Там, прислоненная к грубой кладке, стояла картина. Портрет, написанный маслом на толстом холсте. Рама почернела от времени. Краска пошла глубокими трещинами-кракелюрами.
С холста на меня смотрело лицо Кентервильского призрака. То самое лунно-бледное лицо, те самые темные глаза, полные упрека. Но художник запечатлел его живым. И на шее юноши уже виднелись багровые следы — начало тех самых железных колец, которые позже станут его проклятием.
Я подошел ближе. Подпись в углу картины едва читалась: «Автопортрет. С. Мельмонт. 1821».
Земля ушла из-под ног. Кое-как перся рукой о край гроба. Пальцы коснулись чего-то холодного и металлического. Опустив взгляд, я увидел, что нижняя челюсть скелета лежит отдельно. Между пожелтевшими зубами был зажат ключ. Старинный, витиеватый ключ от несуществующего замка.
Значит, никакого двойника нет. Нет мистического альтер эго. Есть сухой факт антропологии и библиографии. Был писатель Себастьян Мельмонт. Готический романтик, пьяница, человек с душой настолько черной, что ему потребовались внешние атрибуты греха — цепи. Он умер здесь, в этом доме, задолго до того, как первый камень современного Челси лег на болото. Умер молодым, возможно, от разрыва сердца или петли, оставив после себя легенду.
А я… Я, современный, успешный, пресыщенный "Себастьян Мельмонт" — лишь нелепый самозванец, присвоивший имя мертвеца вместе с купчей на недвижимость. Вся моя исключительность, весь мой стиль оказались украденными у трупа.

Глава IV. О последнем акте милосердия

Я поднялся наверх, шатаясь, словно пьяный. Солнце заливало столовую. Все вернулось на свои места: рациональный мир, здравый смысл, завтрак. Никаких цепей, никаких склепов. Просто старый дом с плохой вентиляцией, вызвавший миазмы и кошмар. Картину можно сжечь, гроб замуровать, историю продать газетчикам как забавный курьез.
Я сел за стол. Нужно работать. Новый роман ждет.
Мое перо зависло над бумагой.
— Ты ошибся, — прошелестело совсем рядом.
Он сидел на краю стола, свесив одну ногу. Цепи снова сияли первозданной бронзой. Он выглядел почти счастливым.
— Ты искал тело, чтобы похоронить миф, — продолжил Призрак. — Но тела больше нет. Гниение завершило свою работу. Остался только я. И осталась правда.
— Какая правда? — выдохнул я. Горло пересохло. — Что некий сумасшедший в восемнадцатом веке носил железо и марал бумагу? При чем тут я?
— Посмотри на свои руки, Себастьян.
Я посмотрел. На моих запястьях, поверх белоснежных манжет, тускло поблескивали узкие железные браслеты. Они не имели веса, но кожу под ними жгло огнем.
— Ты думал, что создал меня, — шептал он, и его голос теперь звучал в унисон с моим собственным внутренним монологом. — Но это я ждал тебя. Этот дом притягивает носителей имени. Мы — одно целое, разорванное временем. Ты написал мой рассказ, чтобы спасти меня от забвения, а я довел тебя до этого подвала, чтобы показать тебе твою подлинную родословную. Ты спрашивал, живу ли я вместо тебя и каковы твои настоящие чувства? Да. Потому что ты разучился их чувствовать. Ты заменил страсть синтаксисом.
Он встал. Звон заполнил комнату, вытесняя кислород.
— Куда ты идешь? — спросил я, хотя знал ответ.
— Туда, куда уходят все хорошие персонажи, когда автор ставит точку, — улыбнулся он. — В переплет. Но прежде я заберу то, что принадлежит мне по праву крови и сюжета.
Он двинулся ко мне. Я хотел вскрикнуть, отстраниться, но тело отказалось повиноваться. Он проходил сквозь меня, как лунный свет проходит через стекло. Ледяная волна прокатилась по моим венам, вымывая оттуда тепло, амбиции, страх перед критиками и любовь к хорошей кухне. Вместе с этим льдом в меня хлынуло нечто иное — тяжесть столетнего одиночества, боль неразделенной любви и сладкая мука творчества, не знающего гонораров.
Цепи сомкнулись вокруг нас обоих на долю секунды, издав финальный, чистый аккорд, и растворились в воздухе.

Эпилог. О сомнении как высшей форме стиля

Я очнулся на ковре в библиотеке. Вечерело. Голова была ясной, как горный хрусталь. Я чувствовал себя обновленным и бесконечно уставшим.
Я встал и подошел к столу. На нем лежала стопка бумаги — ровно двести листов. Исписанных моим ровным, каллиграфическим почерком. Роман. Тот самый, лучший. Психологический триллер о писателе, которого преследует его собственный персонаж. Текст был закончен. Идеальная композиция, безупречные диалоги. Каждая фраза резала, как стекло.
Но внизу последней страницы стояла подпись. Та самая, с титульного листа найденного дневника, выведенная изящной вязью девятнадцатого века:
Sebastian Malmont.
У меня перехватило дыхание. Значит, это написал мертвец? Значит, Призрак действительно существовал и управлял моей рукой? Рациональная часть моего мозга немедленно предложила десяток объяснений: автоматическое письмо, глубокий транс, диссоциация.
Я взял листы, намереваясь бросить их в огонь. Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Мне нужна моя жизнь обратно.
Но прежде чем швырнуть рукопись в камин, я пробежал глазами последнюю строчку эпилога. Ту, что я совершенно точно не помнил, чтобы печатал секунду назад:
«Говорят, истинный талант не умирает. Он лишь меняет перчатки. Иногда эти перчатки оказываются саваном. Можете считать это произведение автобиографией. Можете — чистым вымыслом. Автор оставляет за вами право выбора, ибо сомневаться в собственном существовании — это единственное развлечение, которое переживет любую моду. P.S. Кстати, проверьте ваш винный погреб. Запах земли въедливее типографской краски».
Я замер. Огонь в камине вспыхнул ярче, хотя я не подбрасывал дров. Откуда-то снизу, из-под тяжелых дубовых половиц, донесся тихий, одобрительный смех. И следом за ним — знакомый, едва уловимый звон старой бронзы, удаляющийся в сторону кухни.
Я выпустил листы. Они рассыпались по полу белыми птицами.
Рациональность дала окончательную трещину. Призрак получил успокоение, найдя свое истлевшее тело? Безусловно. Писатель в смятении фиксирует происходящее? Очевидно.
Но сомнения не прошли. Напротив, они кристаллизовались в абсолютную уверенность. Ведь если текст лучшего романа дописал мертвец, используя мою руку как перо, то кто именно сидит сейчас в кресле, смотрит на пустой камин и боится обернуться к открытой двери библиотеки? Тот, кто носит имя Себастьяна Мельмонта по паспорту придумок, или тот, кто вписал это имя в вечность первым? 
И чей желудок сейчас требовательно урчит, напоминая, что ужин в «Савое» заказывать бесполезно, если единственная приличная еда в этом доме растет на глубине шести футов под землей?..


Рецензии