Рассвет наступает в полночь. Гл. 1
Ночная темнота отступала — медленно, неохотно, как отступали когда-то разбитые армии конфедератов. Начиная с едва побагровевшей полосы горизонта, там, за бескрайними полями, еще только собирающихся зреть, пшеницы, хлопка и кукурузы, тьма сменялась серо-синим предвестником начала нового дня.
Ни один лист на, казалось бы, вечном дубе не шелохнулся, пока солнце неспешно взбиралось из ниоткуда к краю мира. Кроны громадного дерева, посаженого то ли прадедом, то ли прапрадедом Джеймса Гэллоуэя старшего (он, как не пытался, так и не мог вспомнить кем), днем дарили тень в обширной спальне мальчишек, а ночью превращали некрепкий сон в спектакль-пародию.
Впрочем, сон у ребят всегда был крепким. Разве что Джеймс Гэллоуэй младший по воскресеньям просыпался раньше всех на ферме. По крайней мере ему так казалось.
Сегодня маленького Джеймса разбудил крик петуха. Только почему-то он послышался не из курятника, находившегося в примерно ста ярдах от открытого окна их спальни, а откуда-то сверху, словно петух умудрился каким-то образом забраться на чердак их дома.
И Джеймс проснулся даже не от кукареканья, а от, доносившейся из, медленно уходящего сна, мысли: «Зачем отец перетащил курей на чердак?»
Мальчик открыл глаза. Он лежал на боку, лицом к окну, затянутому серой выцветшей за много лет марлей. Кедровый гонт на чердаке и сосновые доски пола наполняли комнату тяжелым, сладковатым ароматом древесной смолы, масляной краски и сена. Запах так и не испарился после сухой, жаркой июньской ночи.
Его правая рука была откинута под подушкой, а левая... Левая — лежала в паху, там, где сейчас он чувствовал сильное напряжение. Пальцы нащупали под исподней его. Там снова было мокро и липко.
Джеймс не удивился. Так случалось уже не раз. Он даже стал привыкать. Но все равно каждый раз было стыдно.
Поговорить об этом было не с кем. Старшие братья и без того поддевали его при всяком удобном случае. С матерью говорить о таком, конечно же, он не мог, а отец... А что отец? Отец был как та гора из книжки с картинками, про Моисея: неприступным, каменным и почти безжизненным.
Петух вдруг оказался в курятнике и прокукарекал громче, глубже, надрывистей.
«Чертов пересмешник», — подумал Джеймс.
А птица, как будто издеваясь над мальчиком, заскрипела, повторяя скрежет ручной помпы. Но теперь звук доносился откуда-то совсем издалека.
На самом деле это мать качала воду, чтобы напоить скот и приготовить завтрак, ибо ветряк ни разу не шелохнулся за прошедшую неделю. А пустая водонапорная бочка днем раскалялась так, что хоть стейк на ней жарь.
Напряжение постепенно ослабевало. И это приносило облегчение.
Джеймс поерзал на старом матраце, набитом прошлогодним сеном. Заглянул под простыню. В свете зарождающегося утра прямо у его бедра синел выцветший от бесконечных стирок фабричный штамп мешка из-под муки.
Последние годы мама шила простыни из таких мешков.
Но где-то в глубине его памяти хранилось ощущение мягких, белоснежных льняных простыней; таких же нежных, как и ее прикосновения. Сэм и даже Крис иногда с тоской вспоминали их. У Джеймса же эти воспоминания не вызывали тоски.
Помпа снова заскрипела. Но мальчик окончательно проснулся и уже мог отличить пародию от реальности.
Крыша сарая, как ворота в рай из той самой книжки, вдруг озарилась золотом восходящего солнца. Джеймс прищурился.
Часы в гостиной пробили пол шестого. Оставалось не более десяти минут до того, как отец хриплым, но зычным басом где-то снизу крикнет: «Молитва через четверть часа!»
За это время семья должна была умыться, одеться и собраться в столовой, чтобы помолиться, позавтракать и отправиться на самое долгожданное событие недели — воскресную службу в First Baptist Church of Abilene.
Сколько себя помнил Джеймс, он всегда ждал воскресенья.
Предвестником праздника был вымытый до блеска белый Форд с большим, местами проржавевшим кузовом. Он пах машинным маслом и бензином. Он пах приближающейся поездкой в город.
Мальчик развернулся, лег на спину. Пружины заскрипели так зло и громко, что братья, спавшие «валетом» в дальнем от окна углу, тоже заерзали. Их кровать, большая, с витиеватыми узорами высокой металлической спинки, серо-синей, бесформенной тенью сливалась сейчас с голубыми стенами комнаты.
Голубыми, но уже выцветшими и обшарпанными, были доски и над Front porch, где почему-то сейчас качалось извечное кресло-качалка, словно оно жило своей тайной жизнью. Бледно-голубыми были деревянные колоны, и резная ограда Front porch. Их из года в год вся семья, включая и Джеймса, выкрашивала голубой лазурью. Так делали почти все в Техасе. Отец Джеймса, дед, прадед и прадед прадеда, свято верили в предание не их отцов, что злые духи боятся голубого цвета. Лучше раз в год перед Пасхой потратить пару литров краски, чем потом пожалеть о том, что этого не сделал.
Ступени, ведущие к дощатому настилу, уже давно не красили. Но после дождя на них все еще можно было различить пятна белой краски.
Кресло-качалка, в котором отец каждый вечер перед вечерней молитвой курил свою сигару, а мать иногда позволяла себе отдохнуть: посидеть, сложив ноющие руки на грязном фартуке и глядя невидящим взглядом на ряды кукурузных пагонов, только-только исторгших свои светло-зеленые рыльца, представлялось маленькому Джеймсу чем-то вроде, как когда-то сказал пастор Якобс, «лоном Авраамовым».
Здесь, на защищенном от злых духов, месте и отец, и мать, наверное, чувствовали себя в безопасности. Они чувствовали себя дома...
Джеймс откинул простынь, вскочил с кровати и тихо, стараясь не разбудить братьев, подошел к эмалированному тазику у двери, возле которого на тумбе возвышался белоснежный фарфоровый кувшин и накрахмаленные вафельные полотенца, ровно, край в край, развешенными по трем подручникам.
Теплая вода наполняла его маленькую ладонь, струилась сквозь плотно сомкнутые пальцы и... успокаивала раны от лопнувших мозолей, которые, зудя, вчера все не давали заснуть.
Джеймс пару раз плеснул себе в лицо, осмотрел руки. Под ногтями заметил тонкие черные полосы.
Он тер их жесткой щеткой из кабаньей щетины до тех пор, пока из-под ногтей не выступила кровь. Но так и не смог до конца извлечь всю грязь.
Оставив надежду, еще раз ополоснул руки. Кровь предательски выступала. Он слизнул ее с большого и указательного пальца.
Вытирать полотенцем не стал. Вернулся к кровати и украдкой отер руки и лицо простыней. Кровать снова предательски заскрипела, не смотря на все усилия присесть как можно тише.
— Какого черта, Джимми?! — Сэм приподнялся на локтях, еще сонным взглядом осматривая спальню.
— Какого черта?! — вторя брату, пробубнил Крис...
— Молитва через четверть часа! — раздался голос отца, примирявший всех и вся, решавший все противоречия, выносящий вердикт.
Все трое братьев застыли и переглянулись.
Начиналось утро...
Некогда белая, а теперь сероватая рубаха из грубого хлопка, которую Джеймсу торжественно вручили в виде подарка на День рождения год тому назад, была уже мала в рукавах и плечах. Зато мама как могла накрахмалила воротничок. Он хрустел, пока Джеймс Гэллоуэй младший спешно застегивал пуговицы. Последняя, у самого воротничка, далась ему с особым усилием.
До него эту рубаху носил Крис. А до Криса — Сэм.
Идеально выглаженные маминым чугунным утюгом шерстяные брюки тоже носили до него и Сэм, и Крис. Теперь их края Джеймсу едва доставали до лодыжек. И даже ослабленные подтяжки не особо помогали.
Зато темно-синий галстук из rayon блестел на солнце как настоящий шелк и выглядел просто шикарно, хотя шелку и в подметки не годился. Но он был таким взрослым! Этот подарок отца на Рождество 1929 года казался Джеймсу знаком отличия, билетом в закрытый мир взрослых.
Начищенные до блеска ботинки давили пальцы, слишком накрахмаленный, воротник сдавливал шею, а штаны уже давали испарину, и Джеймс уже ощущал неприятный запах собственного тела.
Но, вместе с братьями, он сел за старинный дубовый стол, который здесь, в этой непомерно громадной, освещенной, через высокие и широкие окна дома — признак былого богатства фермы Гэллоуэев, стоял, как казалось, даже до самой фермы.
Отец глянул на сыновей. Подумал: «Сэму скоро понадобится бритва».
Пытаясь подражать пастору Якобсу, торжественно произнес:
— Помолимся.
Маленький Джеймс, наклонил в благоговенье голову, сложил ладони. Уперся локтями поудобней в стол.
Дуновение ветра принесло запах бензина, странно переплетающегося с таким редким запахом кофе и домашнего масла из маминой кухни.
Запах был таким вкусным, что Джеймсу хотелось немедленно схватить кусок булки, намазать маслом, нагромоздить на нее яичницу, бекон, полить это все майонезом, который мама делала в праздники и по воскресеньям, и уминать это все, как в последний день жизни...
— Отец наш Небесный! Благодарим Тебя за хлеб, который Ты дал нам сегодня. Благодарим Тебя за то, что в мире, здравии, благополучии и спокойствии пребываем мы, твои дети, вчера, сегодня и, с Твоей помощью, — завтра. Молим Тебя простить все прегрешения наши, вольные и невольные, и благословить еду на этом столе, которую Ты от неизреченной милости Своей даровал нам сегодня. Аминь.
— Аминь, — повторил Джеймс и уперся взглядом в громадные, почти черные, узловатые пальцы отца.
Они взяли тарелку и протянули ее навстречу почти таким же пальцам матери.
Так было каждое утро.
Джеймс сглотнул слюну, перевел взгляд на яичницу. Ее убавилось ровно на половину. Тарелка Сэма взлетела в то же мгновение как отцовская — опустилась на стол.
Пришла очередь Кристофера...
Бекон пах так, что Джеймсу пришлось украдкой утереть рукавом слюну, пока отец неспешно и обильно поливал свой завтрак домашним майонезом.
Сэм и Крис держали вилки наготове, как держали свои штыки солдаты генерала Джона Белла Худа при Франклине.
Из уроков воскресной школы он запомнил и генерала Худа, и Франклин.
Пастор Якобс много и подробно описывал события гражданской войны, особенно если кто-то в классе его к этому подталкивал.
Дети быстро уловили, что вместо того, чтобы слушать бессмысленные цитаты из Священного Писания, старого и наивного пастора Якобса всего лишь одним их вопросом можно было легко увести его в увлекательные рассказы о том, как герои юга боролись с «исчадьями ада». Именно так и никак иначе называл пастор Якобс северян.
Сегодня «Худ» не спешил с отмашкой.
Джеймс Гэллоуэй старший со спокойствием сфинкса нанизывал жирный кусок бекона на вилку. Отправил его в рот, тем самым давая сигнал, что остальные могут начинать есть.
Мама еще не успела и присесть как гостиная наполнилась скрежетом вилок о семейный фарфор, который доставался из старинного дубового серванта только по большим праздникам.
Сегодня его достали. А значит сегодня было не обычное воскресение.
День отцов на ферме Гэллоуэев, с некоторых пор, отмечался особенно торжественно. Джеймсу же нравилось в этом празднике то, что ложиться спать, в этот день, можно было не как в обычное воскресенье - в девять, а в — десять вечера.
Позавтракав, мама заколкой прикрепила каждому из сыновей красную розу. Папе же на лацкан его парадно-выходного пиджака она особо тщательно прикрепила цветок белой розы.
Уже при входе в церковь такую же Джеймс заметил и на ее платье.
***
Башня Первой Баптистской Церкви в Абилине была такой высокой, что Джеймсу каждый раз приходилось задирать голову, чтобы увидеть ее крышу. А смотреть на башню доставляло ему особое наслаждение. Почему? Во-первых, она была очень высокой. Во-вторых, ее окна напоминали бойницы крепости. А в-третьих, его манили высокие своды самой колокольни: что там? Как все устроено? Кто звонит там на такой высоте?
При этом само несимметричное расположение башни относительно здания церкви создавало иллюзию шаткости или перекоса. Казалось это не здание удерживает башню возле себя, а наоборот, - башня держит здание.
Так лошадь, сгибая колено правой передней ноги, сначала приседает, потом, ее мощное жилистое тело рушится наземь всего лишь от немощи одной из четырех ног.
И Джеймсу, каждый раз, казалось, что это здание может рухнуть в любой момент. Только убери башню. Но башню никто не убирал, и церковь стояла.
Стоит до сих пор...
А воротник впивался в шею так безбожно больно, что Джеймс опустил голову, украдкой потирая затылок и шею, держа за руку мать.
Толстый, грузный и неповоротливый пастор с отвратительным, прыщавым румянцем на щеках и маленькими голубыми глазками, постоянно бегающими по головам прихожан, словно прожектор, возомнивший себя богом, что-то долго рассказывал о «храме тела».
Пастор Якобс то и дело, впопад и невпопад, восклицал «Аллилуйя!», вознося маленькие, белые, пухлые ручки к небесам, а, затем, с чувством выполненного долга осматривал прихожан, как актер в театре осматривает тьму зрительного зала, ожидая смертной казни или аплодисментов.
Джеймс не собирался ни казнить Якобса, ни аплодировать ему. По правде говоря, ему было все равно.
Все время, пока продолжался это представление Джеймс смотрел на белокурые пряди шелковистых волос девочки, сидящей двумя лавами впереди.
По сути ради этого он и мечтал об этом воскресенье. Хотя если бы его жгли на костре инквизиции, то и тогда бы он в этом не сознался.
А девочка зачем-то постоянно поправляла свои волосы.
Тонкое белоснежное запястье на мгновение погружалось в водопад шелковистых волос, а затем выныривало, обнажая маленькие пальчики с аккуратно обстриженными ноготками, из, шелковистых светлых, как неспелая рожь, прядей куда-то к хрупким плечам... Исчезало, как наваждение, как сон...
Девочку звали Кет. Кэтрин. А если быть точным, то – Элизабет Кэтрин Джонсон.
И она была для Джеймса сейчас единственным живым человеком в этом, соборе... Разве что кроме матери.
Пастор Якобс в очередной раз возвысил голос:
— « И вы, отцы, не раздражайте детей ваших, но воспитывайте их в учении и наставлении Господнем».
Легкий шум пронесся по залу церкви.
«Что бы значили эти слова пастора? Выпороть сына за непослушание – святой долг отца! А как иначе? Воспитание и заключается в том, чтобы пороть и поощрять. Это и есть «наставление Господне! Раздражение?! Разве у ребенка бывает раздражение?..»
На самом деле паства была снисходительна к старому Якобсу. Она уже лет пять как не особо прислушивалась к тому, что проповедовал пастор, в надежде вскоре увидеть на его месте молодого и «перспективного». Слухи о нем ходили давно. Поговаривали, что готовят замену из Орегона.
Но почему-то именно сейчас по спине Джеймса пробежали мурашки.
Ему казалось странным, что в тридцатиградусную жару здесь было прохладно и даже холодно. То ли от предчувствия будущего, толи от переживания прошлого...
Потом много и долго пели.
У Джеймса никогда не было ни голоса, ни слуха. Поэтому он просто открывал рот и шепотом, постоянно сбиваясь, произносил слова, смысл которых не понимал и понимать не особо стремился.
Он ждал. Ждал, когда маленькая головка, обрамленная волнами белокурого шелка, обернется, и ослепит его взглядом небесной голубизны.
Так ему представлялось в его снах, в его мечтах...
Почти так и было.
В своем воздушном белом шелковом платье, едва прикрывающем ее острые коленки над белоснежными гольфами, она вставала, и, держа своего отца за руку, шла по проходу между лавами.
Шла так грациозно! Так непринужденно, что у Джеймса замирало сердце.
Хотелось смотреть на нее всегда.
Она казалась Джеймсу королевой, которая снисходительно взирает на своего подданного.
Справедливости ради стоит признать, что так, по сути, оно и было. И на то были основания: отец Элизабет Кэтрин Джонсон — единственной наследницы миллионного состояния своего отца, был нефтяным магнатом и одним из самых богатых людей Техаса.
В самый удачный момент этот лысоватый, поджаристый сорокалетний, бизнесмен, вдруг решил купить клочок земли в этом штате. И не прогадал. Из клочка земли, ему потекли сотни тысяч долларов. Нефтяных долларов.
Видимо он и сам не осознавал природы происхождения своего богатства, но, из последних сил пытался выжать все, что ему чудом подкинула судьба.
Церковь отвечала ему взаимностью.
А Кэт, проходя мимо Джеймса, в какой-то момент поднимала взгляд.
На секунду... буквально на секунду!
Смотрела мальчику прямо в глаза, и...
Не выдав ни малейшего интереса, опускала головку, словно он был витражом в соборе — ярким, красочным, но всего лишь витражом, отражающим свет.
И все же, именно ради этого взгляда Джеймс Гэллоуэй младший вот уже который месяц так ждал воскресенья.
Он и не мог представить, что обычная воскресная служба сегодня окажется роковой для него.
В честь Дня отцов церковь устроила барбекю.
Джеймс наблюдал как отец ловко, подбрасывая высоко вверх стейк, ловит его лопаткой, и укладывает снова на решетку гриля.
Крис, стоящий рядом, попытался повторить трюк отца, но добротный кусок мяса слишком высоко подлетел, пару раз перевернулся в воздухе и упал на траву, минуя лопатку Криса.
Джеймс расхохотался. Что-то подобное он видел в кино знаменитого Чарли Чаплина.
Уже ближе к полудню подъехал Томас Хейден — мэр города Абилина.
Его черный громадный Buick Eight остановился напротив центрального входа в церковь. Водитель мгновенно выскочил, оббежал Бьюик и почтительно, кажется даже с поклоном, открыл заднюю дверь.
Грузный мужчина лет пятидесяти в льняном костюме цвета созревшего хлопка и залихватской белой панаме, неспешно выбрался из машины. Огляделся, словно видел Первую баптистскую церковь Абилина в первый раз, удовлетворенно кивнул водителю, и, неспешно проследовал в здание.
При входе снял панаму, оголив заметную лысину.
Каким-то чудесным образом пастор Якобс оказался в этот момент на пьедестале.
Наиграно радушно, широко раскинув руки, грузный толстяк направился к мэру, пытаясь изобразить то ли восторг, то ли благоговенье.
Когда они оба вышли на задний двор церкви, где кипела жизнь: мужчины стояли в ряд у жаровней, женщины, второпях, ставили на длинные дощатые столы, уже покрытые льняными скатертями, кувшины с лимонадом, домашние пироги и дымящиеся стейки с кровью, а дети играли в салки.
Мистер Томас Хейден приветствовал всякого крепким рукопожатием, словно знал каждого лично. Справлялся о здоровье детей и жен...
Мужчины, завидев мэра, забыв о стейках и сосисках, долго жали ему руку, словно соревнуясь, — кто дольше. Джеймс Гэллоуэй был в их числе.
Мэр пожал руку и ему.
— Сэм все еще проказничает? — широко улыбаясь спросил он Джеймса старшего.
Полгода назад Сэма Гэллоуэя задержала полиция, когда тот, тайком, пытался пройти в кинотеатр без билета на премьеру «The Virginian». Тогда впервые показывали этот фильм c невероятным звуком, и весь Абилин ломился в кинозал, словно в Ноев ковчег.
— Нет, сэр. — Коротко ответил Гэллоуэй.
— Это радует, — мэр еще раз встряхнул в рукопожатии руку Гэллоуэя и, не сменяя улыбки, обернулся:
— Мистер Джонсон! По запаху чувствую — сегодня отменное жаркое грозит всем нам!
Мистер Джонсон снисходительно качнул головой.
— Пустяки! Я давно уже обещал Кэтрин веселый уик-энд.
Оба расплылись в благодушной улыбке, глядя друг другу в глаза.
Джеймс Гэллоуэй старший вернулся к жаровне. Сегодня он больше не показывал «фокусов» со стейком.
Свидетельство о публикации №226080601749