Лев Консон
Я уже писал о Льве Консоне. Тогда, впервые, я наткнулся на сайт памяти Виктора Некрасова, где в аудиоформате звучал его отзыв о «Коротких повестях» — Некрасов говорил о них с почти благоговейным изумлением. А теперь, словно эхо того открытия, Майкл Шрайбман написал о писателе, прошедшем ад ГУЛАГа, — и я снова вернулся к этой книге.
Она превосходна и жутка, и при этом почти никому не известна. Между тем, её автор ничуть не уступает Шаламову. Короткие новеллы и зарисовки из того света полны странной, дикой красоты — красоты человеческих лиц и, как ни странно, природы, которая равнодушно цвела за колючей проволокой. Но прежде всего это книга о бесконечном унижении.
Лагеря, среди прочего, были созданы для уничтожения неординарных людей. Неортодоксальное мышление — в чём бы оно ни выражалось — автоматически вело туда, поэтому на страницах Консона кишит столько ярких, необычных типов. Среди них те, кто при ином ходе истории мог бы стать крупными политическими лидерами; блистательные интеллектуалы и даже странный человек из затерянной в тайге полуязыческой секты.
Вот, например, Глеб — или Саша? — один из самых запоминающихся:
«...Так вот его и звали — то Сашей, то Глебом. Худой, среднего роста, чуть сутулый, прихрамывал. Мне он запомнился смуглым, черноволосым, но, говорят, он блондином был. Глаза большие, тёмные, сверлящие. Я его взгляд затылком чувствовал. Подходил он тихо, по-кошачьи. Губы тонкие, улыбка холодная, стеклянная, неопределённая. Мир видел в ярких красках и, конечно, парень он был незаурядный. Наверное, перед взглядом вот таких худышек трепетали здоровые лбы на громадных парусниках».
А рядом — Тимка с голубыми глазами. Его уводили в изолятор, и Консон пошёл проводить. Был солнечный день. Тимка поднял большие голубые глаза к огромному синему небу и сказал:
«Мир-то какой большой, а жить негде».
Эти две строчки — больше, чем иная многотомная хроника.
Но есть и другой полюс — нечеловеческий, почти языческий. Алексей, например, — о нём Консон пишет совсем иначе. Никакой ситуации, лишь иное видение, иная цивилизация:
«Стал учиться этой науке. Иду по следу. Петли распутываю. Случалось убивать. Только не сразу так просто получаться стало. Теперь мне нож и палка ни к чему. Я вот этими руками, что хочешь сделаю. А тогда не умел».
Первыми гибли самые сильные и смелые — от рук охраны и уголовников. Выживали те, кто умел смиряться с насилием. Решительные политзаключённые не успевали создать коллективы, способные противостоять администрации. После их гибели сотни мужчин, многие из которых прошли войну, молча наблюдали, как два десятка уголовников — на них опиралась охрана — насиловали молоденьких девушек.
Лишь ближе к концу эпохи массовых репрессий украинские и прибалтийские партизаны, как и советские ветераны войны, стали создавать подпольные группы и уничтожать врагов. Сыграла роль и ошибка начальства: на время политических изолировали от уголовных, и те получили передышку, чтобы организовать собственное сопротивление.
Лагеря поставили под вопрос легитимность всех прежних идеалов и принципов воспитания. Они оказались бесполезны для выживания. Близким товарищем еврея Консона и соратником по повстанческой группе становится парень, воспитанный в казачьих союзах эмигрантов — в среде, где царили антисемитизм и авторитарный дух:
«Голод, страх. Вот потому и потянулись литовцы к литовцам, украинцы к украинцам, безумцы к безумцам, подонки к подонкам, корейцы к корейцам... У нас тоже группа была. Все молодые и совсем разные. Был испанец, еврей, западный украинец, русский из Маньчжурии, потом из Башкирии Пашка Первушин и Колька Купцов — из Харькова. Нас собрали из разных лагерей. Мы к тому времени уж лет по пять отсидели с уголовниками. Всех нас можно упрекнуть в беспринципности, но в той жизни были другие законы. Там все другим было. Там и другом становился не тот, кто исповедовал схожие взгляды, а тот — кто потеснился на нарах, с кем докурил окурок, кто нашёл в себе силу не отщипывать от твоей пайки, когда тебя не было рядом с ней. Высшим достоинством в наших глазах была способность человека противостоять голоду, насилию. Другого критерия мы не имели. Национальность, идеология в счёт не шли. Да и не было у нас тогда идеологии, мировоззрения. А то, что нам досталось от родителей и школы, оказалось полностью непригодным».
Пережитое привело автора к глубокой рефлексии. Вряд ли он простил себе унижение, беспомощность, молчаливое соучастие. Он не мог спасти тех девушек, не всегда мог помочь товарищу — хотя в других случаях помощь приходила, а примкнуть к сопротивлению способен далеко не каждый. Но книга стала исповедью, и, возможно, она хоть немного облегчила его ношу.
Лев Фейгелевич Консон был арестован в 1944 году в шестнадцать лет, провёл в лагерях одиннадцать лет и вышел на свободу только после смерти Сталина (в 1952-м его освободили, но до 1955-го он оставался на поселении). Всю жизнь он проработал токарем — крупный писатель, он оставался квалифицированным рабочим. В 1981 году эмигрировал в Израиль. А в 1983-м в Париже вышел его сборник «Краткие повести» — тот самый, который Некрасов назвал прекрасным открытием.
Ближе к финалу книги есть горькая сцена уже на израильской земле. Старик-эмигрант, бывший зэк, работает у станка. Он разбивает очки, поднимает их с пола — стёкла рассыпались. Он трет глаза, но без очков совершенно слеп, а работу надо закончить, деталь должна быть сделана. Молодые израильтяне сбиваются в кучку и смеются. Беспомощный старый оле хадаш, русский, слепой, как крот, — отличный повод для весёлого глума.
Этот эпизод страшнее многих лагерных сцен. Потому что он говорит о том, что унижение не кончается вместе с колючей проволокой. Оно остаётся с человеком навсегда — и даже на свободе, среди своих, оно может повториться в самой обыденной, почти невесомой форме. И в этом, пожалуй, главная правда Консона: ад ГУЛАГа не заканчивается за воротами, он продолжается в каждой насмешке, в каждой разбитой линзе, в каждом мгновении беспомощности, которую никто не спешит облегчить.
Ссылка на мой ТГ канал:
https://t.me/Musat71
Свидетельство о публикации №226080702001