Сережка с бирюзой
Все чаще и чаще Аза Петровна била посуду, отказывалась готовить обеды, обстирывать и обштопывать непомерно разросшееся, по ее понятиям, семейство. Зять дважды приходил под утро после гулянки, долго никого, не узнавая в лицо. Наталья после очередного скандала выпила горсть снотворных таблеток, и сама же вызвала «скорую». Кольке хотелось тоже принимать участие во всей этой кутерьме, и он однажды, подкараулив момент, выгреб из горящей печи угли прямо на пол и, откатившись на своей коляске, со злорадством наблюдал, как начинает тлеть, а потом и загораться недавно выкрашенный пол. Когда Василий Акимович унял огонь, Колька обиженно швырнул в деда кочергой.
Никто не рассуждал, почему так все происходит. Были убеждены, что от неустроенности жизни и перепадов атмосферного давления. Василий же Акимович думал иначе. Он считал: все потому, что семья его никогда не ела последнего куска, не стояла в очереди с чернильным на ладони номерком, не жила в землянке, в которой он с матерью и пятью сестренками пережили войну. И вообще— не знала настоящего лиха. Конечно, Колькина болезнь — тоже беда, но не безысходная: с годами врачи обещали поправку, будет ходить Колька с тросточкой, а если окажется парнем сильной воли — и танцевать. Только всем им, Рузанцевым, нужно большое терпение и сплоченность.
Поначалу от рассуждений Василий Акимович переходил к внушениям, думая образумить родных, открыть им глаза и вернуть давно забытый покой в отчий дом. Делал он это всегда без видимой надежды на понимание, и в лучшем случае его вежливо, как номинальную главу семьи, выслушивали. В худшем — начинались слезы, обвинение в том, что уж кто-кто, а он-то должен был все предвидеть и позаботиться о них. Зять, правда, долго не присоединялся к таким обвинениям, но и он проронил: «Если бы не жадничали с домом да отделили — все бы жили нормально». Василий Акимович удивился: «Это мы-то — отделять? Помнится, раньше мужик вел жену к себе». Сказал и не обрадовался: Наталью будто подхлестнуло. Полная в мать, с округлившимися глазами и пятнами на лице, она заступилась за мужа: «То раньше, раньше! А теперь все наоборот! — И, не подумав, что муж рядом, добавила: — Радуйтесь, что на меня вообще кто-то позарился! Родили уродину!»
Со временем Василий Акимович убедил себя, что такие разговоры бесполезны.
Он теперь все чаще и чаще в свободные от прогулок с Колькой часы запирался во времянке, давно оборудованной под мастерскую, доставал тяжелый медный лист с уже нанесенным рисунком, и брался чеканить. Пристрастился Василий Акимович к этому занятию так: сменщик его, Платонов, съездил по путевке в Индию, привез три набора чеканов, думая выгодно после сбыть. Инструмент, действительно, изумлял и радовал знающего в чеканном деле толк, цена же, которую Платонов заломил, отрезвляла. И случилось, что на последний набор охотника не нашлось, а свое уступать парень не собирался. Со временем дух предпринимателя в Платонове погас, и он этот инструмент подарил Рузанцеву в день его рождения, поставив, правда, условие: «Первый шедевр — мой!»
Всегда тянуло Рузанцева к ремеслу. В детстве он любил пилить, строгать, резал из дерева игрушки для младших сестер, ладил табуретки. Нигде специально не учась, построил времянку, а войдя в силу, поставил большой дом. Тот самый, который Наталья требовала сначала продать, а поняв, что никогда этого не будет, возненавидела. «Отчий дом! Подумаешь! Атавизм это — отчий дом! Кому он будет нужен? Разве под слом на дачу!»
То, что у дочери не возросло с годами чувство привязанности к стенам, видевшим ее детство, к дому, где было, между прочим, тогда много светлого и веселого, огорчало Василия Акимовича. Свою землянку на краю полусожженного немцами села, где были прожиты четыре суровых зимы, он помнит благодарно. Помнится все: дым волглой хвои, не желающей разгораться, следом — волны недолгого тепла, запах разомлевшей травинки в земле за шершавыми широкими досками... Помнится даже хмурое солнце в узеньком окне под потолком. А тут!
С металлом Василию Акимовичу приходилось иметь дело только на работе. В своей доменной печи он плавил его каждую смену, посылая кокс лопатами в вечно жаждущую, раскаленную пасть и любуясь чистым, парным потоком. Уходя домой, снимал огромные задубелые варежки и уж не вспоминал ни о чем. Когда же взял впервые в руки тяжелый лист меди, попробовал перегнуть его, помять своими твердыми, каменными пальцами, понял — никогда и ничего не хотел в жизни больше, чем победить эту твердь. И не просто смять, нет: сделать из нее, как велел Платонов, «шедевр».
Надо сказать, что тайно Василий Акимович верил в какую-то свою избранность. Он знал еще от отца, учителя истории в сельской школе, что всякий человек рождается талантливым. Отец повторял это часто, внушал ему, подрастающим сестренкам, своим ученикам. Кто поверил — вышел в люди, проявив себя ярко и смело. Василий Акимович тогда, по малости лет, наверное, сомневался в истине отцовских слов, думая, что, если бы так оно было, сам отец давно уже стал бы академиком. И лишь спустя годы понял — лучшего учителя, чем историк Рузанцев, погибший на третьем году войны, сыскать и теперь сложно. А значит, прав отец и потому надо, пусть запоздало, искать искру божью в самом себе.
Аза Петровна запротестовала было, понаблюдав, как спешно начала наполняться времянка всякой всячиной. Смотрела с недоумением, поджав тонкие синеватые губы: «Как бы не так! Все равно на лето постояльцев пущу!» Но не пустила: к лету Василий Акимович взял отпуск и вырыл перед входом в избушку яму, перекинув для себя узкий горбыль: ни жена, ни дочь сунуться к нему теперь не могут. Когда же, пролив сто потов, закончил работу, оказалось— хвалиться ею не перед кем. Даже Платонов идти смотреть «без подогреву» не соглашался. Некогда. А пришел, повертел чеканку в руках, повглядывался, сознался: «Черт его знает. Может — шедевр. — И хохотнул: — Нынче, Акимыч, с другими мерками к искусству подходят. Но лично мне чеканка эта нравится. — И посоветовал начать готовить персональную выставку. —Ты —рабочий, тебя быстро продвинут, давай, дерзай!»
Платонов вообще-то относился к Василию Акимовичу, как к своему, потому, наверное, и позволял этакое панибратство. Но тон его был не обидным, и Василий Акимович продержал его в тот день долго, он чувствовал в себе необоримое желание хоть о чем, хоть о самых пустяках наговориться с человеком, не стремящимся во что бы то ни стало обвинить Рузанцева в своих неудачах, Платонов был к тому же парнем сильным, уверенным: жизнь его ничем не обделила, он это сознавал и умел тому радоваться.
Показывать свои работы Василий Акимович не торопился. Года два прошло с тех пор, а его домашние только стук из времянки слышали. Аза Петровна, высчитав, что муж тратит на свою прихоть ровно столько времени, сколько другие мужики проводят у пивной, сама смирилась и велела дочери оставить отца в покое: «Пусть тешится». Наталья щурилась, дергалась: «На старости лет — ударился!
Кому это все нужно, ими магазины, посмотри, завалены!» Зять подпевал: «Меня соседи останавливают, ведра дырявые суют. Снеси, говорят, Акимычу, пусть починит. Я им: «Не лудит он — чеканит». — «Чего, — таращатся, — ему тогда нести?»
Аза Петровна не любила безвыгодной работы мужа, нынешнюю сама с трудом переносила, но смутно понимала, что мешать сейчас Рузанцеву не должна: треснет, разойдется по швам их семейный корабль, который и так уж на честном слове держится.
* * *
На другом конце города, в небольшой квартире, что зовется полуторкой, жила Мария. Полным именем ее звали редко, все — Маша да Маша, наверное, потому что долго молодо выглядела и что-то детское в лице сохранила. Пока Иришка была маленькой, не верили, что это ее дочь, когда подросла, стали их признавать сестрами. Всего несколько лет назад оглядывались ей вслед, предлагали знакомства. Она относила это на счет вечного мужского желания урвать у жизни как можно больше, но не сердилась. Родных у Маши не было, и наставлять на ум ее могли только соседи, которым Маша как-то подавала повод собою командовать. Особенно Нюрке, высокой, энергичной, с рябоватым, невыразительным лицом и вечно пережженной мелкой завивкой. Себя, однако, та считала женщиной «с изюминкой», но, говорят, только Виктор, ее последний муж, понимал, почему Нюрка набивает себе цену. «Дура, — твердила ей Нюрка, обычно врывавшаяся в квартиру без звонка и стука. — Дура! Наверное, короля выжидаешь? Как же, вот он тебе явился — не запылился! — А выкричавшись, вытирала руки фартуком и складывала их на животе. — Ну, чего опять мужика отшила? Давай, рассказывай!»
Маша покорно рассказывала, кто такой к ней сейчас заходил, по каким делам, о чем шла у них беседа. Нюрка долго не верила: «Плотник? Ну-ну, чего-то он на Семена не похож». Маша объясняла, что он—не их, а из другого домоуправления, Семен же вечно пьяный и стекла даже до второго этажа, не уронив, не донесет. Заключала Нюрка все равно одним и тем же: «Ну и что, что — плотник? И ты — не барыня». — «Так раму чинил», — пожимала плечами Маша, и Нюрка уходила, швырнув дверью.
Когда подросла дочь, Нюрка бывать у Маши стала намного реже: Иришка не любила соседку и скрывать того не пыталась. В Иришке была вся Машина жизнь: казалось, оставь ее дочь — умрет тут же. Понимала, что время работает не на ее желание — невестится уже Иришка, того и гляди — замуж выскочит и что тогда? Она не знала, что тогда, только горько вздыхала ночами да плакала в подушку. Нюрка над ней смеялась: «Ну да: всем по одной жизни бросили, а тебе две досталось. Одну ты уже на эту вертихвостку истратила. Ладно, Николая выгнала, - а то бы...»
В покаянные минуты Маша многое поведала Нюрке, и та нередко обращала Машины тайны ей же во зло. Вот про Иришкиного отца Николая, например, никто ничего в новом доме не знал. Сошлись, пожили немного, разошлись, бывает. Нюрка знала и, сидя на скамейке со старухами, костерила Машу почем зря. Мол, гордая: мужик сбегал разок налево и тут же вон из дому вылетел. Старухи, зная покладистый Машин характер, удивлялись: «Неужто выгнала?» — «Еще как! — схватила топор и чуть плечо не рассекла!» — захлебывалась Нюрка. «И он что? Испугался?» — «А вы как думаете?» Одни поджимали губы, осуждая Машу, другие после, завидев ее, громко и почтительно здоровались.
Зарегистрировалась Иришка с соседним парнем стремительно, как, впрочем, делала в жизни все, и тут же стала собираться на север, в какую-то Найбу на берегу Ледовитого океана. Маша ходила в те дни как в тумане, плохо соображая и трудно веря, что остается одна. Нюрка, затащив ее с лестницы к себе, утешала: «Плюнь, бабонька! Радоваться надо, теперь замуж выйдешь, а то ты у нас как яблоко надкусанное: и выбросить жалко, и доесть некому...» Маша плакала, полоскала лицо холодной струей и шла к себе — укладывать молодым чемоданы.
С год подождала — не одумается ли Иришка, не вернется ли, а когда получила твердое и рассудительное ее , «нет», начала устраивать по-своему квартиру: соскребла масляную краску со стен, побелила, убрала дощатую перегородку в главной комнате, отделала белым кафелем кухню, подновила полы, смыла яркие вырезки из разных журналов с дверей и стен ванной. Нюрка одобрила: «Давно бы так! Теперь на жилье похоже. И как только домоуправ терпел?» Маша вступалась за дочь: «Чего ему, домоуправу?» Нюрка заводилась: «Конечно, он тобой доволен, из всего подъезда ты исправней всех за квартиру платишь, хвала тебе и честь, но у Ирки твоей ума нет, не было и не будет! Надо же так стены размалевать! И в синее, и тебе в зеленое, и в розовое! Месяц зубами, поди, все по ночам отдирала или нет?» Маша знала: высказывается Нюрка от души, мстительно, и спорить сейчас с ней без пользы. Только, усаживаясь на низенький стульчик, чтобы почистить картошку, ради справедливости произнесла:
— Молодая, все по-модному делала.
— По-модному? Копеечной-то краской? Ой, ну ты даешь! Коврами — модно. Или не знаешь?
Маша, не поднимая головы, улыбнулась: Нюрка ведала, что говорила — на ее стенах каких только этих ковров нет, и по двести, и по триста рублей. Только куплены они на деньги, каких Маше сроду и не иметь, и даром они ей не нужны.
— Знаю! Про меня подумала. — Нюрка, что касалось ее, угадывала быстро, как насквозь видела. И тут же ощетинилась: — Не этими ли руками заработаны?
Маша вздохнула.
— А! И ты, наконец, туда же! Всем завидно, и тебя разобрало. Поди, побежишь скоро заявлять: мешают соседи, молотками беспрестанно стучат!
Маша успокоила:
— Не побегу, чего взяла?
— Взяла вот! Уже мне высказала одна: стоит сама в хромовых наших сапогах и выговаривает: «Вы бы, — советует, значит, — сильно артель свою не раздували. Сапоги, верно, теплее всяких импортных, но ведь посадят». А то я без нее не знаю: посадят, если орать всюду!
Маша подняла взгляд:
— Нюр, а если правда?
— Передачу будешь носить. Ты самая тут жалостливая. Виктор мой отбивные любит, запомни!
— Ладно тебе, — испугалась Маша, в секунду пережив Нюркин позор. — А может, хватит?
Нюрка раздула ноздри:
— У тебя мужика нет, тебе и не знать, как их держать рядом. Думаешь, все мне надо? Нет! Ему, гаду ползучему! Ради него рискую. Знаешь же, как он машиной грезит. Вот купим — и точка. Сами они ни черта не умеют делать. «Мужики!» —презрительно протянула Нюрка и опять завелась. — Ты мне вот скажи, положа руку на сердце, хоть один настоящий тебе попадался? — И сама ответила: — Нет, конечно. Чего далеко ходить? Наш подъезд возьми. Кого только нет! И инженер, и учитель, и этот, как его, ну — в фотоателье? Плотник есть, ученый. — Нюрка кивнула крупной головой в сторону Машиного соседа. — А мужиков— нет! Вымерли! Этот красавец, — опять в сторону ученого, — парнишке велосипед купить не может. Не заработал!
Маша попробовала было вступиться:
— У них своя система воспитания.
— Слыхала эту систему, слыхала. Выложи, говорит, первую долю сам, а остальное — добавлю. Где он эту долю, мальчишка-то заработает?
Маша знала, где: в колхозе, летом.
— Много им в колхозе отвалят? — Нюрке такие разговоры горячили кровь, и она их любила. — Жадничает — раз шиш зарабатывает.
Маше вспомнилось, как та же Нюрка, в переполохе, просила именно этого соседа — к нему, мол, не сунутся — подержать до вечера мешок с заготовками. Тот принял, не спрашивая, что в нем.
После Нюрка хохотала: «Вот олух! Мог бы с нами вместе по этапу пойти!»
— Или Семен наш, плотник, руки золотые!
— Он пьет, как разошлись.
— И я говорю тебе. Баба сдерживала, еще толк какой- то был...
Маша дочистила картофель и подожгла газ. Нюрка метнулась к себе:
— Ой, у меня же щи убежали!
Маша облегченно вздохнула, поставила кастрюлю на огонь, ушла из кухни. На балконе, накрытое от солнца и ветра плотным целлофаном, стояло кресло. Иришкино любимое. Оно стесняло комнату, и Маша вынесла его недавно на балкон, не решившись продать или отдать кому-то, хотя Иришка ей похвасталась: «Деньги на мебель почти есть, мам, купим самую лучшую». Села в него, зажмурилась, пробуя ни о чем не думать. Не вышло: мысли кружились роем — о дочери. Как ей там, родненькой, север же, ладно ли с Валеркой живут, тут он был сорвиголова. Должно быть — ладно: вот он и старше Иришки годами, а поддался дочке — ей трудно перечить... Об одиночестве думалось. Хорошо ли, плохо ли, а живут Нюрка с Виктором. Цапаются, после милуются у всех на виду. Соседи на них больше и не смотрят — устали. Жалко, втянула Нюрка его в подпольное дело — шить сапоги. Сама дорабатывает на обувной, запаслась всем, Виктора быстро обучила — он у нее способный. Да незаконное это дело... Попадутся...
Об одиночестве думалось часто, и всякий раз сердце как в холодную воду окуналось: почему так случилось, не сама ли она виновата? Вспомнила нечеткой давней памятью себя лет с десяти: тогда первый раз ей сказал о любви Гришка Материков с Украины, новичок в их классе. Она удивилась и весь вечер загадочно улыбалась, а на следующий день Гришка наелся чесноку, и Маша его возненавидела. Парней было много после: провожали, писали письма, даже дрались из-за нее—никто в судьбе не задержался, только Иришкин отец. Он Машу просто ни о чем не спросил, взял за руку и повел в загс. Думала — навсегда вместе, оказалось — на полгода. Рожала без него, вот вырастила. А потом откуда-то взялся Михаил Игнатьевич. Долго ухаживал, рассказывал про Колизей, индийский танец катхакали, про экстрасенсов. Оттого что разговора поддержать не может, Маша, слушая, краснела. Выпивать Михаил Игнатьевич давно бросил — радикулит мучил, все к батарее спину прилаживал, и они больше телевизор смотрели. Маше не нравилось, что у него крашеные волосы, не нравилась его вкрадчивая манера задавать лишние вопросы, но отказать ему в уме было нельзя, да и замуж она за него не собиралась. А он сделал предложение. Тоже — робко вроде, но настойчиво: потом, мол, не обессудьте, если что... Квартиру свою повел показать. Маша сходила из любопытства: хотелось знать, как живет этот человек. Все ничего оказалось, да, пойдя за водой — кран на кухне не работал, — увидела в совмещенной ванной туалетный круг, обвязанный для тепла старой тряпкой, поставила на плиту чайник и, сославшись на неотложное дело, ушла насовсем. По дороге вспомнила отчего-то Гришу Материкова, горько посмеялась...
И только. Ничего не случилось с ней, да и не могло: росла Иришка ребенком ревнивым, лишних дома терпеть не могла. Позволила матери самую малость: держать на тумбочке портрет актера Урбанского, который ей самой нравился. Когда тот погиб и Маша оплакала его, как родного, стала поглядывать на мать удивленно: неужто еще способна на что-то? Мать старилась — это естественно, значит, естественным должно быть и угасание в ней всяких чувств.
А Маша не старилась, нет, в ней копилась и копилась нерастраченная женская нежность, проступала все четче душевная мягкость и готовность пожертвовать собой, не оставляла надежда, что это не навсегда, что судьба додаст положенное и еще будет она счастлива. Такие мысли томили ее, поддерживали в ней смутное ожидание чего-то нового, что должно с нею случиться. Предчувствовала, что будет все это в новом году, по ранней, еще зеленой весне.
* * *
За неделю до того, как в Машину квартиру постучал Василий Акимович, в подъезде устанавливали телефоны. Давно лежало заявление и у Маши, но не для себя хотела его — для дочери: все меньше по вечерам уходить будет. Иришка уехала, и необходимость в телефоне отпала. А тут — пришли. Соседи забегали, захлопотали, номерами обменивались, аппаратами хвалились. Нюрка к Маше влетела:
— Давай, готовь свой синенький, ставить будут!
— Кого? — не поняла сразу Маша.
— Да телефон — кого!
Нюрка знала, где стоит аппарат, и полезла в ящик.
— Вот потеха: теперь и мы людьми станем.
— Зачем он мне, — неуверенно пожала Маша плечами. — Кому звонить?
— Ну, дура, кому! Да хотя бы в магазин: «Алло, будьте добры, скажите, пожалуйста, привезли уже паюсную икру?»
Маша улыбнулась:
— Разве что — в «скорую».
— И в «скорую», и в кино — чего зря ноги бить? А еще, слушай! Ты же сегодня серьгу потеряла — вот и катай объявление: «Кто нашел сережку с бирюзой, прошу позвонить по телефону...» Интересно, какой тебе номер дадут?
— Ты что — про сережку писать? Это на обмен или собака если пропала.
— Собака! Она и так прибежит. А тебе без сережек — не личит. Камушки — ровно глаза. Чего-то, бабонька, они у тебя нынче повыцвели?
Маша удивилась бы, не поперчи Нюрка комплимент, и опять улыбнулась. Но сережку, и верно, было очень жаль — единственное, что осталось от матери. Таких уже нет — старинная, хитрая сережка. Застежка поистерлась, хотела в мастерскую сносить — опоздала...
— Кому она одна-то нужна? — разыгрывая из себя заботливую, напирала Нюрка. — Добро бы золото. Нет, ты и правда напиши!
Маша на следующий день написала, подумав, что, действительно, испыток — не убыток. Ровно, круглым почерком вывела на лощеном листе свою просьбу, сообщив номер телефона, адрес и порадовалась: ладно еще, что знает, где выронила. А упала сережка на остановке, с которой Маша возвращается домой. Пустынная, в общем, остановка: завод да ее детсад, кругом — ничего, строить только будут. Уже дома, особой памятью восстановила: перед автобусом, когда встала со скамьи. Поправила волосы, рукой задела... даже почувствовала, как это было. «Может, подобрали и завтра сообщат?», — понадеялась.
Нюрка перед сном наведалась, прочитала текст, всплеснула руками:
— Это за какое же такое вознаграждение?
Маша смутилась:
— А кто зря хлопотать станет...
— Нет, за какое все же? — Нюрку интересовала сумма.
— Ну — двадцать...
— А пятьдесят! — Нюрка сощурила глаза.
Маша задумалась: пятьдесят — почти половина ее месячной зарплаты. Но если кто найдет —с радостью отдала бы. Вслух сказала уклончиво:
— Да не будет такого. Она — что иголка в стогу.
Когда к ней обратились, Маша мыла лестничную площадку. Подняла взгляд и увидела сначала новые весенние ботинки, потом серое суконное пальто, клетчатый мягкий шарф, волевой, крупный подбородок и лишь потом — пытливые серые глаза в сеточке морщин. Мужчина, похоже, знал Машу и сказал, что пришел по объявлению.
Она удивилась:
— Неужели — нашли! А я ее утром высматривала! — Высунувшейся тут же Нюрке Маша радостно сообщила: — Вот, с сережкой!
Та, призывая повернуться на голос, пропела:
— А я тебе что — велела зря?
Мужчина смутился:
— Может быть...
— Конечно! Я сейчас, вы проходите! — спохватилась Маша.
Нюрка прилепилась к двери, пока Маша спешно выжимала тряпку, и знаками давала понять, что мужик этот — мировой и что его непременно надо подцепить. Маша расстроенно попросила:
— Ну уйди ты!
Василий Акимович не знал, как начать разговор. Дело в том, что сережки он никакой не находил, но видел, как Маша клеила на их общей остановке объявление. Когда отошла — прочитал. Сам бы, наверное, не решился — опять сменщик Платонов подтолкнул: «Ты у нас теперь — профессионал. Чего стоит новую сделать, порадовать женщину?» И еще подмигнул: «Она, Акимыч, — ничего, я ее часто созерцаю!»
Рузанцев приметил Машу давно: один и тот же народ к автобусу собирается. А женщина она, верно Платонов сказал, заметная, особенно волосы: гладкие, русые, узлом на затылке. Теперь так редко носят... Когда объяснил коротко, Маша растерялась:
— Но как же... Я и не знаю...
Василий Акимович пообещал:
— Вы мне другую дайте с собой, я попробую сделать.
Маша провела его в комнату, попросила присесть и ушла за шкатулкой, где были ее нехитрые украшения: костяные бусы, заколки для волос и эта осиротевшая сережка.
Василий Акимович подержал серьгу на своей крупной ладони — крохотную, со сканевой припайкой, подумал — не просто повторить будет, но Маше сказал:
— Что выйдет, принесу через недельку. Добро?
Маша кивнула:
— Добро.
Ее немного мучило после ухода Рузанцева, что они не условились о цене: показалось — много мастер попросит. Свое серебро, свой камушек, да и сложно сделать. «Ну и пусть, сколько скажет, столько и отдам». Еще вспомнила, что не поинтересовалась: почему пришел, не позвонил — телефон-то она четко вывела.
Нюрка на все ответила разом:
— Ох, Мария, Мария, ты у нас или ненормальная, или, и верно, святая.
Василий Акимович принес сережки не через неделю, как обещал, а немного позже. Он, встретив Машу на остановке, попросил опять не тревожиться: дела идут, но в цехе — аврал, допоздна приходится у печи стоять. Был он в защитного цвета брезентовой куртке с накинутым поверх кепки капюшоном и походил больше на геолога. Крупный, ладный мужчина с резкими складками на лбу. «От постоянной жары, наверное», — прикинула Маша. Они разговаривали теперь, как хорошо знакомые, и Платонов, всегда опаздывающий, пробегая, громко присвистнул. Маша спросила:
— Чего это?
— Да так, балагурит. Кстати, он и велел мне сделать вашу сережку.
— Он? — удивилась Маша.
— Вы ему нравитесь, — доверительно сообщил Рузанцев, но Маше от этого стало грустно.
Был вечер, когда Рузанцев их принес. Сначала Маша долго пыталась различить, какая сережка прежняя, а какая— новая, но, не сумев, махнула рукой и, радостная, подошла к зеркалу. Пока продевала в мочки, Василий Акимович объяснил, что камешки в серьгах он заменил, потому как по цвету подобрать не удалось, но эта бирюза настоящая. Маша внимательно глянула на них и на свои глаза, отметила, что и верно, с серьгами ей много лучше.
— Вам идут, — скупо похвалил Рузанцев.
Спросить, что стоит работа, Маша никак не решалась. Уже и про Иришку наболтала, и про то, как объявление написать решилась.
- Выходит, и правда, надо до последнего в лучшее верить?
—Только так! – улыбнулся Василий Акимович.
Он сидел уже полчаса, и, ему тут очень нравилось. Нравились тихие ходики, зеленоватые легкие шторы на окнах, буйные цветы, которые спускались с потолка по стене, чистая льняная скатерть... Он уже знал, что Маша одна, и потому не торопился уходить. Конечно, если бы понял, что им тяготятся, давно встал бы, но Маша, разрумянившись, бегала на кухню то за вареньем, то свежий чай заваривать и говорила, говорила, чувствуя к этому человеку бесконечное доверие.
Зазвонил телефон, Маша подняла трубку, сказала: «Ошиблись номером», — и присела к столу. Оба примолкли.
Подумали каждый о своем и друг о друге.
Телевизор Маша не стала включать, вспомнив, как прикипал к экрану Михаил Игнатьевич, дверь за собою тоже заперла, и когда Нюрка ткнулась в нее по привычке, не открыла:
— Соседка, — объяснила. — Позже сама к ней зайду.
Свет у Маши был мягкий, уютный. Он падал с потолка, рассекаясь чашечками люстры и делал углы комнаты таинственно новыми. В одном стояла тумбочка с двумя портретами. Совершенно серьезно Василий Акимович не мог понять, где Иришка, а где Маша.
Она смеялась:
— И ей, и мне здесь — по двадцать. — Она порадовалась, что не убрала, как хотела, свой давний портрет и видела, как тот понравился гостю.
Густым голосом, не проявив прямолинейного мужского интереса, а как говорят о картине, Василий Акимович произнес:
— Знаете, вы красивая.
Он пришел снова через неделю. Стал заходить и после, иногда сразу со смены. Соседи притихли, огорошенные и уязвленные: надо же, не молчком, не тайком — без оглядки! А у него — семья!
О семье скупо сказал слесарь с первого этажа, который работал на том же заводе. Мол, есть. Но кто жена, кто еще там – не знает. Он же и оборвал: «Что вы, сами не живые? У бабы, не видите, первая любовь!» Сказал и больше из него слова не выдавили. Какая — первая? Не Иришкин ли отец одумался? Как же теперь все повернется?
* * *
Толина смерть стушевала Машину историю, и соседи зажужжали о случившемся, дружно взявшись хлопотать о похоронах.
Толя — еще один Машин сосед, их балконы рядом. Умер Толя нелепо: пошел через подмерзший с ночи котлован с отходами мазута и провалился. Одни ругали, жалея, мол, молодой, безмозглый, другие доказывали, что через этот котлован, правда, не по центру, еще ходят в эту пору. Отправили делегацию к руководству дорог — Толя работал там на катке, собрали по пятерке, распределили обязанности.
Пришла бывшая жена с девочкой, похожей на Толю, с ней парень, ее новый муж. Пришли, посмотрели, девочка испугалась, и Маша увела ее к себе.
Маша знала о случившемся больше всех, но никому ничего говорить не стала. А знала она все потому, что часто сидела в кресле на балконе и видела, как Толя тосковал, глядя в окна соседнего дома, куда ушла жена. Если та появлялась в проеме, спешно отступал в темноту комнаты, переждав, выходил опять. Маша тогда боялась пошевелиться, чтобы не смутить его.
Толя был очень молод еще. Они поженились, когда им шестнадцать исполнилось. На свадьбе ровесники кричали: «Браво, Ромео и Джульетта, докажем, что в нашем веке тоже случается великая любовь!» Документы оформить не успели — ей встретился мясник из ближнего гастронома, девочку на себя записал, ждали кооператива, чтоб подальше от всяких глаз уйти. И вот...
Маша горько плакала, обнимая кроху, та, ничего не понимая, лепетала:
— Это ваш сынок, тетечка? Он отдохнет и встанет, хотите, я ему пошепчу пойду?
Думалось Маше все тяжелое: о предательстве, о злобе людской, о бессердечности. Когда вечером зашел Василий Акимович, прижавшись к его груди и вздрагивая, она поведала:
— Не случайно умер Толя! Он искал смерти, он ее сам искал!
Василий Акимович гладил Машины волосы, утирал мокрые щеки и молчал. А она, отстранившись, посмотрела вдруг на Рузанцева испуганными глазами и перехваченным голосом спросила:
— А если и она так? Господи, а если?
Рузанцев покачал головой: он хорошо знал свою жену и чего опасался, так чтобы не встретила она Машу, узнав, ради кого он подал на развод. Маша, однако, настояла, чтобы они, пока в душе тревога не уляжется, говорили только по телефону.
Провожая Рузанцева, Маша много молчала, отвечала невпопад, а вернувшись домой, как подкошенная, упала на неразобранную постель.
— Мамочка! —прикрывая ладонью рот, кричала Маша. — Мамочка! Что мне делать? Ну что же мне делать?
Редко вслух звала Маша свою мать, которую не видела и не помнила, от которой, кроме сережек, ничего не осталось, даже — фотографии. Сирота Маша знала только свой детский дом и няню Клаву, иногда ласкавшую ее. Лица матери и тети Клавы сливались в одно — милое, доброе, родное.
— Мамочка моя! Научи!
Она проваливалась в забытье, но реальность не давала ей даже временной передышки, обостряя все, усугубляя, пугая. Нет, собственная жизнь давно уже перестала быть предметом ее забот. Страшные мысли были о Василии Акимовиче, о Васе, о том, как бездумно вошла она, Маша, в его судьбу. Как бездумно и эгоистично!
Искала себе оправдания и не находила. «А она, разве она не может хоть капельку за весь свой горький бабий век побыть счастливой? Не может: говорят же — «свое счастье на чужом несчастье» ... А если для другой все безразлично? Если у них давно — плохо?» Василий Акимович никогда и ничего подробно о своей семье не говорил, а Маша – не расспрашивала.
Перебивалось радостным: он рядом — единственный, сильный, надежный мужчина и ей хочется заботиться о нем, кроить каждую свою минуту с расчетом его желаний, делать все, что раньше не любила. Она может ждать его у проходной завода под проливным дождем, может не спать, когда он — в ночной и держать на плите обед наготове, может... Она все для него может, но не имеет права.
И снова:
— Мамочка, научи!
Потом вспомнила, что не проведала почту. Спустилась, одолев четыре этажа, не рискуя никого встретить — намаявшись похоронами, все спали. Отомкнула ящик, и к ее ногам упало письмо от Иришки. Она ждала его со дня на день, и лицо ее тотчас осветилось. Читать на ходу не стала, поднялась.
Иришка звала ее к себе, и все настойчивее. «Мама, да тут такое чудо жить! Если бы ты поверила!» Маша верила — многие влюбляются в север и никогда назад не возвращаются. Боялась, что и Иришка из таких. Сама ехать не думала — чего мешать. Но на этот раз дочь сообщила: «Ма! Хочешь - сознаюсь? У нас, считает врач, будет сын! Решено на домашнем совете: имя ему даешь ты!» Молниеносно пронеслось – «Вася. Только — Вася!..» Потом сердце сжалось болью за дочь: как она будет рожать, да все ли хорошо окончится? «Кто там ей поможет: ребеночек, морозы. Как раз — в самую сильную стужу!..» На последнем листе Маша прочла: «Ну, ма, неужели теперь ты нас бросишь на произвол судьбы? При-ез-жай!»
Гудела и кружилась голова, когда она поднялась к телефону. Звонил Рузанцев, хотел вернуться. Маша ни о чем сейчас не могла думать и говорить. Она прикрыла ладонью глаза, помолчала и виновато произнесла:
— Нет, родной... Я уже засыпаю.
Свидетельство о публикации №226080702105