Песнь, принявшая её облик

В последнюю ночь на Ээе Цирцея разбудила Одиссея задолго до рассвета.

Она не послала служанку и не позвала его по имени. Просто в какой-то миг он открыл глаза и увидел волшебницу у изголовья. В руке она держала светильник, но пламя в нём горело чёрным и не разгоняло тьму.

— Встань, — сказала Цирцея. — Есть предупреждения, которые нельзя произносить при солнце.

Она вывела его из дворца.

Остров спал. В кипарисах не шевелилась ни одна ветвь, и море за ними казалось неподвижной бездной. Спутники Одиссея лежали у погасших костров возле корабля. Издали они напоминали тела людей, выброшенных волной.

Цирцея шла впереди, не оставляя следов на влажном песке.

У самой воды она остановилась.

— Завтра ты услышишь Сирен.

Одиссей ожидал, что волшебница расскажет ему о певицах необычайной красоты, но Цирцея произнесла:

— Не верь их облику.

— Я видел достаточно чудовищ, чтобы отличить женщину от зверя.

— Именно поэтому ты можешь погибнуть. Сирены не показывают человеку себя. Они показывают ему то, чему он не способен отказать.

Волшебница подняла светильник. Чёрное пламя вытянулось, и в его глубине возникло женское лицо. Одиссей успел заметить знакомый изгиб губ, но огонь погас прежде, чем он узнал его.

— Кто они? — спросил он.

— Никто не знает. Одни говорят, что некогда они были спутницами богини, потерявшей похищенную дочь. Другие — что они родились из первой слезы, пролитой человеком о прошлом. Есть и те, кто считает их тенями несбывшихся судеб. Но все эти сказания придуманы живыми. Сами Сирены не называют себя.

— Чего они хотят?

— Чтобы ты сошёл на берег.

— А потом?

— Потом ты перестанешь отличать то, что было, от того, чего ты желал. Твоё тело останется среди костей, но разум будет жить в совершенном воспоминании. Возможно, несколько мгновений. Возможно, тысячу лет. Для Сирен между этим нет разницы.

Одиссей посмотрел на тёмную воду.

— Значит, они лгут.

— Нет, — возразила Цирцея. — Обычную ложь можно разоблачить. Сирены гораздо искуснее: они поют правду, из которой удалено время.

Волшебница велела растопить утром воск и залепить им уши гребцам. Самого Одиссея следовало привязать к мачте так крепко, чтобы он не мог повернуть головы.

— Что бы ты ни говорил, пусть товарищи не освобождают тебя. Если станешь приказывать — пусть не повинуются. Если начнёшь умолять — пусть затянут путы. Если скажешь, что песня умолкла, — пусть не верят и этому.

— Почему мне самому не закрыть уши?

Цирцея ответила не сразу.

Море у её ног на миг отступило дальше обычного, словно тоже ожидало ответа.

— Потому что ты уже решил услышать их.

— Ты называешь меня безрассудным?

— Нет. Я называю тебя Одиссеем.

В её голосе не было насмешки.

— Ты хочешь знать то, чего не должен знать. Открывать двери, за которыми тебя предупреждали не искать. Это твоя сила. И твоя погибель.

Она вложила ему в руку круг жёлтого воска.

Воск оказался тёплым, почти как живая плоть.

— Запомни ещё одно. Пока Сирены поют голосами мёртвых, от них можно спастись. Берегись, когда они заговорят голосом живого человека.

*

На рассвете корабль покинул Ээю.

Попутный ветер наполнил парус. Остров Цирцеи медленно растаял в серебристом тумане, и некоторое время ничто не нарушало спокойствия моря.

Но к полудню ветер внезапно исчез.

Не ослаб — именно исчез, будто кто-то закрыл невидимую дверь. Парус повис. Волны улеглись, и вода стала чёрной и гладкой, как полированное зеркало.

Одиссей велел спутникам взяться за вёсла.

Лопасти погружались в море без плеска. Уключины двигались без скрипа. Даже голоса людей казались приглушёнными, словно корабль вошёл в пространство, где звуку было запрещено существовать.

Впереди показался остров.

Сначала Одиссей принял его за длинную полосу морского тумана. Потом различил белые скалы и несколько чёрных выступов над ними. Н

а острове не росли деревья. Не было там ни травы, ни источников, ни следов человеческого жилья.

Над берегом кружили птицы.

Их крылья двигались, но не издавали ни звука.

Еврилох подошёл к Одиссею и указал на воду. Возле борта плыла деревянная чаша. За ней — обломок весла. Потом показалась детская игрушка, вырезанная в форме коня.

Наконец корабль миновал человеческую руку.

Она была белой и не тронутой разложением. На одном пальце поблёскивало золотое кольцо.

Одиссей вынул воск.

Он размял его в ладонях и собственноручно залепил уши каждому гребцу. Люди поглядывали на приближающийся остров, но не задавали вопросов. Цирцея пользовалась среди них слишком мрачной славой, чтобы пренебречь её советом.

Когда все были готовы, Одиссей встал у мачты.

— Вяжите.

Еврилох обмотал верёвку вокруг его груди.

— Туже.

Верёвка легла вторым кольцом, потом третьим. Ему связали запястья за мачтой, стянули бёдра и щиколотки.

— Этого достаточно, — сказал Еврилох.

— Нет.

Одиссей посмотрел ему в глаза и указал подбородком на верёвки.

— Крепче.

Еврилох повиновался. Узлы впились в тело.

Гребцы заняли свои места. Теперь они не слышали ни моря, ни приказов, ни даже ударов собственного сердца. Еврилох поднял руку, и вёсла одновременно погрузились в воду.

Корабль двинулся к белому острову.

*

Сначала Одиссей не услышал ничего.

Потом в тишине возник едва различимый звук.

Где-то упало веретено.

Он вздрогнул.

Звук был настолько обыкновенным, что на миг страшнее его показалось бы только собственное имя. Так падало веретено в женской половине дворца на Итаке. Оно ударялось о каменную плиту, немного катилось и замирало у стены.

Потом скрипнула дверь.

Прошелестела одежда.

Босые ноги прошли по знакомому полу.

Всё это звучало не с острова. Звуки возникали внутри Одиссея, в той области памяти, куда он не позволял себе заглядывать во время войны и странствий.

Кто-то тихо вздохнул.

— Одиссей…

Он закрыл глаза.

Это был голос Пенелопы.

Не смутное подобие и не искусная имитация. Это была она — до последнего оттенка дыхания, до едва заметной хрипотцы, возникавшей, когда Пенелопа долго молчала.

Так она произнесла его имя в ночь перед отплытием.

Так смотрела на него, стараясь не показать страха.

Так держала младенца Телемаха и спрашивала, скоро ли закончится война.

Одиссей открыл глаза.

На прибрежных камнях сидели три существа.

Издали они казались женщинами, закутанными в серые плащи. Но вскоре Одиссей понял, что принимал за ткань сложенные крылья. Перья на них выцвели от соли и времени, а на сгибах обнажалась тёмная, сморщенная кожа.

Тела Сирен были птичьими, узкими и иссохшими. Ноги заканчивались длинными когтями, охватившими камни. Из человеческого в них оставались руки и лица — неподвижные, белёсые, лишённые возраста.

На первый взгляд Сирены казались юными.

На второй — бесконечно старыми.

Их длинные волосы не развевались, хотя над островом ходил ветер. В прядях запутались ракушки, обрывки водорослей и маленькие косточки. На шеях висели кольца, застёжки, медальоны и детские амулеты — последние дары тех, кто сошёл на берег.

Но страшнее всего были глаза.

Каждая Сирена смотрела только на Одиссея, и всё же их взгляды не пересекались. В глазах первой он видел горящую Трою. В глазах второй — тёмные врата Аида. В глазах третьей отражался дом на Итаке.

Ни одна из них не раскрывала рта.

Пение продолжало звучать.

— Ты устал, — сказал голос Пенелопы.

Одиссей почувствовал, как эти два слова проходят сквозь него нежнее и глубже клинка.

Никто не говорил ему этого.

Цари просили его совета. Воины ждали приказов. Спутники требовали спасения. Боги испытывали его, чудовища преследовали, мёртвые взывали к памяти.

Но никто не сказал:

Ты устал.

Голос Пенелопы знал.

— Тебе больше не нужно быть хитроумным. Не нужно искать выход. Не нужно вести других. Сойди на берег. Я ждала тебя.

Белые скалы дрогнули.

Между ними возникла дорога, поднимающаяся к дворцу. Одиссей увидел оливковые деревья, каменную стену и ворота Итаки. На ступе

нях стояла Пенелопа, молодая, какой он оставил её. Рядом с ней играл маленький Телемах.

Войны не было.

Троя не пылала.

Антиклея была жива. Одиссей увидел мать во дворе: она перебирала шерсть и улыбалась, словно никогда не умерла от тоски по сыну. Его товарищи, погибшие во время странствий, сидели в тени платана и спорили о чём-то пустяковом.

Даже Эльпенор был среди них — смеющийся, беспечный, не знающий о падении, которое оборвёт его жизнь.

Сирены запели:

> Сойди к нам на берег — здесь годы уснут, 
> Здесь мёртвые дышат и верные ждут. 
> Здесь меч не поднялся, не вспыхнул огонь, 
> Здесь сын твой младенческой тянет ладонь. 
>   
> Здесь море вернёт погребённых волной, 
> Здесь мать твоя снова пребудет с тобой. 
> Одно только слово, единый лишь шаг — 
> И бывшее станет не бывшим в веках.

Одиссей рванулся.

Мачта задрожала. Верёвки впились в грудь, перехватив дыхание.

— К острову! — закричал он. — Поворачивайте!

Гребцы продолжали смотреть перед собой.

Он повторил приказ. Пообещал им золото, землю и власть. Назвал их трусами. Пригрозил смертью. Но люди, ограждённые воском, налегали на вёсла, не слыша своего царя.

Тогда Одиссей стал умолять.

Он просил их вспомнить Итаку. Клялся, что на острове ждёт спасение. Уверял, будто Цирцея обманула их из ревности. Кричал, что видит богов, повелевающих изменить курс.

Еврилох поднял голову.

Увидев, как царь бьётся в путах, он встал, подошёл к мачте и затянул верёвки туже.

Пенька разорвала кожу на запястьях.

Одиссей закричал от боли, но голос Пенелопы заглушил его крик:

— Разве ты не хочешь вернуть всё, что потерял?

Хочу, подумал он.

Слово возникло в нём прежде, чем он успел ему воспротивиться.

— Разве ты не хочешь снова обнять мать?

Хочу.

— Увидеть сына младенцем?

Хочу.

— Вернуться ко мне таким, каким ты был прежде?

И тут Одиссей замешкался.

Сирены почувствовали это.

Все три одновременно склонили головы. Их движения были резкими, птичьими, но лица оставались прекрасными и неподвижными. Когти заскребли по камням. Бесшумно раскрылись серые крылья.

Песня стала мягче.

— Ты вернёшься ко мне прежним, — сказала Пенелопа. — Без крови на руках. Без мёртвых в памяти. Без ночей, когда ты просыпался от их голосов. Я ничего не стану спрашивать. Тебе не придётся рассказывать. Не придётся просить прощения. Я уже простила тебя.

Одиссей перестал вырываться.

Корабль медленно приближался к середине острова. На песке белели кости, но в наваждении они казались цветущими яблонями. Черепа становились гладкими камнями. Обломанные рёбра превращались в ветви.

И всё же одна подробность оставалась неизменной.

Пенелопа улыбалась.

Она улыбалась слишком безмятежно.

Одиссей вспомнил настоящую жену. Пенелопа могла смеяться, но её улыбка никогда не была покорной. Она замечала каждую хитрость мужа и отвечала на неё своей. Могла молчать так, что это молчание становилось вопросом. Могла разгневаться. Усомниться. Уйти, не дослушав.

Женщина на берегу ничего не требовала.

Она не спросила, почему он так долго не возвращался. Не спросила о павших под Троей, о разграбленных городах, о погибших спутниках. Не спросила, сколько раз он предпочитал путь домой собственной славе — и сколько раз поступал наоборот.

Она простила его прежде, чем он признал вину.

Она любила его, ничего не выбирая.

Именно это выдало Сирену.

— Ты не Пенелопа, — прошептал Одиссей.

Женщина на берегу улыбнулась ещё нежнее.

— Я та Пенелопа, которую ты помнишь.

— Нет.

— Я та, к которой ты стремишься.

— Нет.

— Я та, какую ты любишь.

Одиссей посмотрел на её совершенное лицо.

— Ты та, которую я придумал, чтобы она никогда не могла меня судить.

Улыбка исчезла.

Лицо Пенелопы на миг стало гладким, точно маска без черт. Потом вернулось вновь, но теперь в нём было что-то неуловимо неправильное. Глаза оказались слишком тёмными. Губы шевелились на мгновение позже слов.

Одиссей перевёл взгляд на сидящих на скалах существ.

И увидел, что их рты зашиты.

Тонкая чёрная нить стягивала губы каждой Сирены. С

тежки уходили глубоко в белую кожу. Ни одна из них не могла издать ни звука.

От этого открытия разум Одиссея похолодел.

Пели не Сирены.

Пел он сам.

Они только касались невидимыми когтями его памяти, извлекая из неё голоса, запахи и образы. Мелодия рождалась из его тоски. Слова — из его вины. Облик Пенелопы создавался его желанием.

Сирены не знали, как звучит её голос.

Он сам дал его им.

Одна из них спрыгнула со скалы.

Она двигалась неловкими прыжками, волоча крыло по песку. Когда существо приблизилось к воде, его лицо начало меняться. На мгновение оно стало лицом Антиклеи, потом Эльпенора, потом одного из павших под Троей воинов.

Наконец Сирена приняла облик самого Одиссея — молодого, ещё не отплывшего на войну.

Юноша стоял на берегу и смотрел на человека, привязанного к мачте.

— Я — тот, кем ты мог остаться, — сказал он.

Одиссей ощутил почти физическую боль.

Перед ним был он сам без шрамов и седины, не знающий страха перед морем и вины перед мёртвыми. Человек, которому ещё не приходилось выбирать между дурным и худшим.

— Сойди, — позвал юноша. — Я верну тебе тебя.

И Одиссей понял последнюю тайну Сирен.

Они питались не телами.

Тела на берегу были лишь пустыми оболочками.

Сирены пожирали человеческое будущее.

Каждый, кто сходил к ним, отказывался от всего, чем ещё мог стать, ради совершенного образа того, кем уже не являлся. Поэтому на острове не было живых и мёртвых. Были лишь люди, навечно заключённые в последний счастливый миг.

И всё же Одиссей хотел сойти.

Понимание не уничтожало чар. Напротив, делало их мучительнее. Он знал, что перед ним ловушка, и желал ловушки. Знал, что дворец — скала, жена — хищная птица, объятия матери — когти.

Но ложь не становится слабее, когда её называют ложью, если она обещает вернуть невозвратимое.

Одиссей снова рванулся к берегу.

Верёвки держали.

Тогда песня изменилась.

— Взгляни на меня, — попросила Пенелопа.

Она стояла у самой воды.

Теперь она была не юной. В её волосах серебрилась первая седина, а возле глаз появились тонкие морщины. Сирены поняли, что совершенство выдало их, и добавили созданному образу следы времени.

— Взгляни, — повторила она. — Я не призрак. Я ждала тебя. Я всё ещё жду.

На этот раз Одиссей почти поверил.

Почти.

Но затем заметил, что Пенелопа смотрит на него без страха.

Настоящая женщина боялась бы, что вернулся не тот человек. Что война изменила его. Что долгожданный муж окажется чужим. Её любовь не могла быть лишена сомнения, потому что только призрак любит без риска.

— Ты можешь не найти меня дома, — сказала Сирена, читая его мысли. — Можешь вернуться слишком поздно. Я могу умереть. Разлюбить. Не узнать тебя. Почему ты выбираешь неизвестность, когда здесь я принадлежу тебе навеки?

Одиссей долго молчал.

За спиной гребцов поднимались и опускались вёсла. Корабль проходил напротив центра острова. Это было место, откуда ещё можно было повернуть к берегу — и откуда вскоре уже нельзя будет вернуться.

— Потому что она не принадлежит мне, — ответил он.

Три Сирены замерли.

— Пенелопа принадлежит себе.

Существо у воды дрогнуло.

— Она может тебя отвергнуть.

— Может.

— Она может не простить тебя.

— Может.

— Она стала другой.

Одиссей посмотрел на призрак жены.

— Я хочу вернуться к той, которой она стала. Не к той, какой я велел ей оставаться в моей памяти.

На берегу что-то треснуло.

Лицо Пенелопы раскололось, как тонкая глиняная маска. Из трещины показалась белая кожа Сирены. Потом исчезли волосы, губы и глаза. Осталась узкая птичья голова с зашитым ртом.

Наваждение разрушилось.

Дворец рассыпался в прах. Оливковые деревья стали грудами костей. Мать Одиссея растворилась в воздухе. Маленький Телемах обернулся высохшим телом неизвестного моряка.

Сирены поднялись на крыльях.

Теперь Одиссей увидел весь остров.

На камнях сидели не три существа, а сотни. Они заполняли выступы, расселины и уступы скал. Маленькие, огромные, молодые, древние — все с человеческими лицами и зашитыми ртами.

И все смотрели на него.

Возможно,

каждая хранила голос одного погибшего моряка. Возможно, Сирены не были отдельными существами, а составляли единое создание, рассыпавшееся по острову множеством тел.

Они разом раскрыли крылья.

Солнце померкло.

В сознание Одиссея ворвались сотни голосов. Мать звала его из царства мёртвых. Павшие друзья проклинали его. Пенелопа плакала. Телемах спрашивал, почему отец предпочёл славу сыну.

Среди них звучал и его собственный голос:

— Ты не вернёшься.

Это уже не было соблазном. Сирены поняли, что надеждой его не удержать, и обратили против него страх.

— Ты никогда не увидишь Итаку.

Одиссей стиснул зубы.

— Все, кого ты любишь, исчезнут раньше твоего возвращения.

Он закрыл глаза.

— Море заберёт твоё имя. Твой дом станет чужим. Твоя жена забудет твой голос.

Кровь стекала по его связанным рукам.

— А если ты всё же вернёшься, то поймёшь: человек, которого там ждали, умер много лет назад.

В этих словах могла быть правда.

Но теперь Одиссей знал: даже правда становится оружием, когда её лишают выбора.

Он не ответил.

Корабль миновал остров.

*

Пение слабело медленно.

Сначала исчез голос Телемаха. Потом умолкли мёртвые товарищи. Последней продолжала звать Пенелопа.

Она уже ничего не обещала.

Только произносила его имя.

— Одиссей…

Он не открывал глаз.

— Одиссей…

Голос звучал всё дальше.

— Одиссей…

Наконец осталось только море.

Вернулся плеск вёсел. Зашумел ветер. Парус вздрогнул и наполнился, будто корабль вырвался из огромной невидимой ладони.

Еврилох не торопился освобождать царя. Он ждал, пока белая полоса острова не исчезнет за горизонтом. Лишь тогда вынул воск из ушей, подошёл к мачте и развязал узлы.

Одиссей едва удержался на ногах.

Его запястья кровоточили. На груди и плечах остались глубокие следы верёвок.

— Что ты слышал? — спросил Еврилох.

Одиссей посмотрел назад.

Острова уже не было. Но на самой границе слуха ему всё ещё чудилось дыхание Пенелопы.

— Они пели о доме? — спросил Еврилох.

— Нет.

— О бессмертии?

— Нет.

— О чём же?

Одиссей долго молчал.

— О том, что никогда не существовало, — ответил он. — Но чего я желал сильнее всего.

Еврилох не понял, однако расспрашивать не стал.

Той ночью Одиссей не спал. Он сидел на носу корабля и смотрел, как звёзды дрожат в чёрной воде. Иногда ему казалось, что под поверхностью движутся огромные серые крылья. Иногда он слышал скрип двери на Итаке и падение веретена.

Он пытался вспомнить голос Пенелопы.

Но уже не мог понять, какой голос принадлежал ей, а какой оставили в его памяти Сирены.

Это было их последнее колдовство.

Они не сумели удержать его тело, зато похитили уверенность в воспоминании. Отныне всякий раз, думая о жене, Одиссей должен был спрашивать себя: вспоминает ли он живую Пенелопу — или ту совершенную женщину, что ждала его на белом берегу?

Однако теперь он знал, как различить их.

Призрак всегда говорил именно то, что Одиссей хотел услышать.

Живая Пенелопа имела право молчать.

Впереди море темнело, скрывая ещё неведомые испытания. На горизонте проступали очертания скал, похожие на зубы огромного зверя. Спутники тревожно всматривались в них, ожидая приказа.

Одиссей поднялся.

Его руки болели, на теле сохла кровь, а в сердце всё ещё звучала песнь, принявшая облик любимой.

Но он не обернулся.

Позади оставалось совершенное прошлое, которого никогда не было.

Впереди ждало несовершенное будущее.

И только к нему ещё можно было плыть.


Рецензии