Иваново детство-4. Василий Никитич
Часть 1. Жил на острове Буяне
Глава 4. Василий Никитич
Летнее утро в чувашской деревне
Август в Старом Буянове будто переводил дух после знойного лета. Дни стали мягче, в воздухе уже чувствовалась лёгкая прохлада, а по утрам на траве лежала серебристая роса. Бабушка Меланья, выйдя на крыльцо и прищурившись на небо, покачала головой:
— Через несколько дней осень постучится в ворота. Видите, как облака низко идут? Да и ветер с севера тянет — не к теплу.
В деревне завершали жатву. Мужики чинили и убирали инвентарь, чтобы к холодам всё было на своём месте. По дворам стучали молотки, скрипели петли, где-то громко смеялись, где-то тихо переговаривались, обсуждая, сколько зерна собрали, хватит ли сена на зиму, не пора ли чинить крышу.
Семья Соловьёвых жила своим привычным ритмом. Передний двор — «килкарти» — был полон движения: тут и там сновали куры, гуси важно вышагивали к пруду, а у навеса «лупасай» стояли телега, сноповозка и сани, будто ждали своего часа. За домом, на заднем дворе —« анкарти», — располагались хлев, погреб и летняя кухня «лас», где в тёплые дни готовили, чтобы не топить большую печь. Баня «мунча» пряталась у оврага, возле речки, и пахла берёзовыми вениками и горячим деревом. Ворота с двускатной крышей, украшенные резьбой и солярным кругом, стояли распахнутыми — в такие дни деревня не запиралась: все были на виду, все друг другу помогали.
Дорога в Урмары
Иван проснулся рано, ещё до петухов. Он любил эти тихие минуты, когда деревня только просыпалась, а воздух был свежим и чистым. Лошадь Лодка уже стояла у ворот, переступала с ноги на ногу и тихонько фыркала, будто подбадривала мальчика: «Ну, давай, Ваня, не зевай!»
Отец, Василий Никитич, подошёл, проверил упряжь, подтянул ремни, кивнул:
— Всё в порядке. Сегодня важный день: повезём колхозное зерно на Урмарский элеватор. Там не просто мешок высыпать — там всё по счёту, по совести.
Иван забрался на телегу, сел рядом с отцом, и они тронулись. Лодка шла ровно, уверенно, будто знала дорогу наизусть: через поле, мимо родника, по лесной тропе, где деревья смыкались над дорогой зелёным сводом.
Пока ехали, Василий Никитич вдруг вздохнул и, глядя вперёд, тихо заговорил:
— Знаешь, Ваня, я ведь в твоём возрасте тоже по этим дорогам ходил. Только тогда времена были другие, тяжёлые. После неурожая в двадцать девятом году в деревне ели лебеду да крапиву. Отец мой, твой дед, уходил на заработки за тридцать вёрст, а мы с матерью и младшими сёстрами тут оставались. Я тогда за старшего был: воду носил, дрова колол, скотину пас. И знаешь, что самое трудное было? Не работа. Труднее всего было видеть, как мать ночами плачет от бессилия, а ты ничем не можешь помочь.
Иван слушал, сжав кулаки, и ему вдруг захотелось обнять отца, сказать: «Теперь мы вместе, теперь мы справимся».
— Но и хорошее было, — продолжил Василий Никитич уже чуть веселее. — Помнишь, я тебе про Назаркку, Анастаса Фёдорова, рассказывал? Так вот, он тогда, в голодные годы, половину своего мёда отдавал тем, у кого дети голодные сидели. И не кричал об этом, не ждал благодарности. Просто делал. В деревне таких людей помнят.
Происшествие в дороге
Дорога шла через лес, и тут Лодка вдруг остановилась, насторожилась, уши вперёд поставила. Василий Никитич натянул вожжи:
— Что такое, девочка?
И тут из кустов на дорогу выскочил заяц, метнулся, а следом за ним — лиса. Они столкнулись прямо перед телегой, закружились, будто в танце, а потом лиса рванула в сторону, а заяц — прямо в лес.
Лодка фыркнула, но не испугалась. А вот дальше случилось то, чего никто не ждал: ветка, давно сухая, с треском рухнула поперёк дороги. Телега дёрнулась, колесо наехало, и вдруг раздался тихий, но зловещий треск.
Василий Никитич соскочил на землю, осмотрел колесо:
— Вот беда… Спица треснула. До элеватора ещё вёрст десять, а так не доедем.
Иван спрыгнул следом, сердце колотилось. Он хотел помочь, но не знал как.
— Не паникуй, — спокойно сказал отец, хотя в глазах у него мелькнула тревога. — Надо снять колесо, посмотреть, можно ли починить на месте.
Помощь из леса
Они принялись за дело. Иван держал инструменты, подавал гвозди, старался не мешать, но быть полезным. Василий Никитич снял колесо, осмотрел трещину, покачал головой:
— Тут одной спицей не обойдёшься. Надо ставить новую, да и обод подтянуть.
Вдруг из леса вышел старик — невысокий, в потрёпанной шапке, с посохом. Оказалось, это дед Игнат, лесник, который знал каждую тропу и каждый овраг в округе.
— Чего стоите, мужики? — хрипловато спросил он, подходя ближе. — Колесо, вижу, подвело.
Василий Никитич коротко объяснил. Дед Игнат кивнул, прищурился:
— У меня в сторожке неподалёку запасная спица есть. Да и инструмент найдётся. Помогу, чем смогу.
Он повёл их по узкой тропинке к своей сторожке — маленькой, но уютной, с печкой, лавкой и полками, заставленными банками с грибами и травами. Пока дед Игнат доставал спицу и молоток, Василий Никитич заварил чай из сушёной мяты, которую нашёл на полке.
— Ты, Ваня, посиди, отдохни, — сказал отец. — А мы с дедом Игнатом сейчас всё сделаем.
И действительно, через полчаса колесо было починено, обод подтянут, и Лодка снова стояла ровно.
— Спасибо вам, Игнат Петрович, — искренне сказал Василий Никитич. — Без вас бы мы тут застряли надолго.
Дед Игнат махнул рукой:
— Пустое. Мы, деревенские, друг за друга держимся. Да и не дело, чтобы колхозное зерно не довезли.
Они попрощались, сели на телегу и поехали дальше. Теперь дорога казалась Ивану другой: будто он увидел, как крепко держится деревня — не только стенами и заборами, а людьми, которые не бросают друг друга в беде.
Когда они наконец добрались до элеватора, солнце стояло уже высоко. Зерно сдали, расписались в ведомости, и Василий Никитич положил руку на плечо сына:
— Сегодня ты по-настоящему мне помощником был. Не растерялся, не ныл, делал, что говорили. Это и есть взрослость.
Иван улыбнулся, чувствуя, как внутри разливается гордость.
На обратном пути они ехали медленнее, и отец снова заговорил — теперь уже не про тяжёлые годы, а про хорошие: про то, как в деревне всем миром ставили новую избу, как на праздники пели старинные песни, как старшие учили младших не только делу, но и уважению к земле и людям.
Рассказ Василия Никитича
Дорога домой шла через поля, уже не золотые, а чуть поблёкшие, будто уставшие от летней работы. Солнце клонилось к закату, и длинные тени ложились на тропу, сплетаясь в причудливые узоры. Лодка шла неторопливо, будто тоже хотела подольше растянуть этот тихий вечер, а телега мягко поскрипывала, убаюкивая мысли.
Иван сидел рядом с отцом, смотрел на мелькающие берёзы, на далёкие крыши деревни, и вдруг почувствовал, что сейчас отец хочет рассказать что-то важное — не про колесо и не про элеватор, а про то, что живёт в нём самом, глубоко и тихо, как родник под корнями старого дуба.
Василий Никитич помолчал, поправил вожжи, потом тихо вздохнул и сказал:
— Знаешь, Ваня, фамилия наша, Соловьёвы, хоть и звучит теперь крепко, по-хозяйски, а появилась она у меня совсем недавно, не так, как у прадедов наших. В Чувашии ведь как было: фамилию давали по имени отца. Так и шли поколения, будто ниточка тянется.
Род, народ, Родина
Он посмотрел на сына, будто хотел убедиться, что тот слушает не ушами только, а сердцем.
— Прадед мой был Фёдор Николаев — фамилия пошла от имени его отца, Николая. А сын его, Назарка, в церковных книгах записан как Анастасий (Назар) Фёдоров — значит, уже по отцу своему. Потом родился Никита Назарович, и записали его Назаровым. А меня, когда в метрику вписывали, со слов записали Василием Никитичем Никитиным. Документов тогда толком не было, всё на память да на слово держалось.
Иван слушал, стараясь не пропустить ни слова. Ему вдруг стало интересно, как это — когда фамилия будто ещё не устоялась, будто примеряется к человеку, как новая рубаха.
— А когда меня в армию призвали, — продолжил Василий Никитич уже чуть тише, будто возвращаясь в те годы, — там со старыми порядками не считались. Там надо было чётко: фамилия, имя, отчество — и всё по списку. Я тогда молодым был, горячим, но не драчливым. А вот петь любил. С детства мать меня учила чувашским песням, старинным, протяжным — таким, что в груди что-то шевелится, будто земля сама поёт.
Он снова помолчал, улыбнулся каким-то своим воспоминаниям.
— В казарме сперва посмеивались: мол, зачем тебе эти песни, тут строевая нужна. А потом привыкли. А однажды пришёл к нам старшина, постоял, послушал, как я пою, и говорит: «Ну, Никитин, да ты у нас как соловей! Голос чистый, ровный, будто над рекой летит». И с той поры стали меня звать Соловьёвым. Сперва в шутку, потом в списках так и записали: Василий Никитич Соловьёв.
Иван даже приоткрыл рот от удивления:
— Значит, из-за песни?
Отец кивнул:
— Из-за песни. И знаешь, что самое удивительное? Я сперва сердился: вроде как не по-нашему, не по-отцовски. А потом подумал: фамилия — это ведь не только про род, это ещё и про то, какой след ты оставляешь. Если мой голос людям радость приносил, если песня согревала, когда на душе холодно, может, и правда, пусть буду Соловьёв. Пусть эта фамилия будет не только от имени отца, но и от того, что я умею — от песни, от тепла, от того, чтобы не дать людям замёрзнуть душой.
С песней по жизни
Он замолчал, и в этой тишине стало слышно, как ветер шелестит в высокой траве, как где-то далеко кричит перепел, как Лодка тихонько фыркает, будто тоже слушает историю.
А потом Василий Никитич тихо, негромко, будто не для всех, а только для сына и для дороги, запел. Голос у него был не громкий, но глубокий, будто из самой земли шёл, и слова ложились ровно, как стежки на крепкой ткани:
Над рекой туман плывёт,
Тропка в поле ждёт.
Кто с добром в наш дом войдёт —
Тот душой поймёт…
Иван не знал всех слов, но смысл их понял сразу: это была песня про дом, про дорогу, про то, как важно не потерять себя и не забыть тех, кто рядом.
Когда песня стихла, стало слышно только скрип колёс да тихий цокот копыт. Иван посмотрел на отца и тихо спросил:
— А ты и сейчас можешь петь для всех? На празднике, например?
Василий Никитич улыбнулся:
— Могу. Да и не только на празднике. Иногда и просто так, когда вижу, что человеку тяжело. Песня ведь как хлеб: её не жалко, её хочется делить.
Сап-сар к;р;к, ай, сар к;р;к
Хураласс;н, ай, туй;нать.
Яш-яш ;м;р, ай яш ;м;р
Иртсе каясс;н, ай, туй;нать.
Шап-шур тут;р, ай, шур тут;р
Хураласс;н, ай, туй;нать.
Яш-яш ;м;р, ай, яш ;м;р
Иртсе каясс;н, ай, туй;нать.
Желтая — желтая шуба, ай, желтая шуба,
Кажется, ай, потемнеет.
Годы молодые, ай, годы молодые.
Кажется, ай, проходят.
Белый-белый платок, ай, белый платок,
Кажется, ай, запачкается.
Годы молодые, ай, годы молодые,
Кажется, ай, проходят.
В родной деревне
А когда они подъезжали к мосту через овраг, деревня встретила их привычными звуками: криком петуха, стуком молотка, смехом детей.
Телега въехала на околицу Старого Буянова. В домах уже зажигались первые огоньки, будто звёзды спустились на крыши. У ворот их снова ждала семья: Ольга Терентьевна и Мария стояли у калитки, рядом бегала Галинка, Пётр махал рукой, а бабушка Меланья вышла на крыльцо, накинув на плечи тёплый платок.
Ольга Терентьевна подошла, улыбнулась:
— Ну, вот и дома. А мы тут пирог с морковью испекли — знали, что вы голодные будете. Ну, как съездили?
— Хорошо, — ответил Василий Никитич. — Чуть не застряли, но справились. И Ваня мне настоящим помощником был.
Иван покраснел от похвалы, но в груди у него было тепло: он понял, что стал чуть ближе к тому, чтобы быть настоящим Соловьёвым — таким же надёжным, как дед Анастасий, таким же заботливым, как Мария, таким же твёрдым, как отец.
Василий Никитич слез с телеги, обнял жену, потом посмотрел на детей, на дом, на потемневшие от времени брёвна, на резные ворота, на узор солярного круга, который будто хранил их двор от бед, и тихо сказал:
— Хорошо дома. И знаешь, Ваня, — добавил он, кладя руку сыну на плечо, — теперь и ты часть этого рода. Не только по крови, но и по делу, по слову, по песне. И когда-нибудь, может, ты тоже кому-то расскажешь, как мы Соловьёвыми стали.
Иван кивнул, чувствуя, как в груди становится тепло и спокойно. Он понял: быть Соловьёвым — это не просто носить фамилию. Это значит держать слово, помогать, не бросать в беде, а если станет тяжело — петь, чтобы другим стало чуть светлее.
Продолжение следует
Свидетельство о публикации №226080901383