В лесаъ, или Хождение по мукамъ
Кто речь ведёт об отдалённых странах,
Ему являвших чудеса без меры,
Во многих будет обвинён обманах
И не найдёт себе у ближних веры…
Л. Ариосто. Неистовый Роланд.
АНДРЭ Сент-Монастырский Экскзюпери
В лесахъ, или Хождение по мукамъ. (Повесть странствий в 2-х частях с прологом и эпилогом)
Предуведомление: Издатель не несёт ответственности за художественное, идейное и нравственное содержание ныне публикуемых записок сорокалетней давности, принадлежащих перу господина А. Монастырского, каковому и надлежит предъявлять все претензии, аще таковые возникнут.
ПРОЛОГ
Ветер странствий веял в моей романтической заднице*! Но сегодня, на пятый день хождений это – лишь слабенький сквознячок. Он ещё пытается сдуть меня дальше в дорогу, но, ой, как ему трудно: я исхудал, но стал [куда] тяжелее [на подъём]. Парадоксальная метаморфоза, но она так естественна при столкновении идеального с реальным, или как говаривал известный писатель Гоголь: «Жизнь наша! Вечный раздор мечты с существенностью».
*) У автора стоит слово на букву "ж", но во избежание проблем с Роскомнадзором издатель заменил его эвфемизмом. ("Кю!" - это я от себя. А.Х.)
Часть первая. ИДИЛЛИЯ
В мечтах ты бредёшь свободный и благостный по берегу тихой речки, наслаждаясь красивейшими пейзажами и прохладой, навеваемой легчайшим ветерком. В светлых струях, резвясь, блещут серебряными спинками беззаботные рыбки, ни мало не помышляющие о дне грядущем, а в тёмной заводи жестокий рок уготовал им страшную гибель в зубастой пасти столетней щуки-судьбы …но прочь мрачные мысли – природа мудра, душа сливается с ней и не хочет вспоминать о неизбежном.
В полдень ты погружаешь разгорячённое тело(1) в живительный поток, он смывает с тебя усталость, унося её куда-то далеко-далеко. Из воды ты выходишь обновлённым, полным сил и плотских желаний – молодое тело требует пищи – грубой, плотной, сытной, обильной, – и ты направляешь свои стопы в близлежащую деревеньку …sorry (2), …или сельцо, чья колокольня сверкает золотом луковичной маковки в прозрачной лазури августовского неба, и где чистенькая старушка в беленьком платочке, приветливо улыбаясь, угощает тебя кринкой холодного молока с ломтём душистого ржаного каравая(3 - паки sorry, виноват, а заодно уж прошу прощения и за все лингвистические, стилистические, семантические и прочие ляпы, которые и впредь будут обильно наполнять сие непритязательное сочиненьице) …сиречь хлеба. Ты садишься в тени старой ветлы и вкушаешь эти простые дары земли и крестьянского труда, и нет ничего на свете вкуснее и желаннее для тебя в этот миг. И вот, послеобеденная дрёма обволакивает тебя лёгким шёлком, и ты погружаешься в царство Морфея тут же, в тени на травке (вообще-то, бог сна – Гипнос, а Морфей, формирователь – его сын и технический директор по сновидениям). Проснувшись взбодрённый и свежий, ты кланяешься доброй хозяюшке до земли, кладёшь в котомку остатки ржаного кар… ломтя и – дальше, в путь-дорогу. А вечером – привал с ночёвкой у реки, ужин и чай с запахом костра, холодок от воды и звёзды, звёзды, звёзды… Ты спишь на голой земле как первобытный сын природы и пробуждаешься под утро, в его ранних, трепетных сумерках от лёгкого дразнящего озноба. Вскакиваешь и бежишь, чтобы разогнать застоявшуюся, остывшую кровь, а потом бросаешься в реку, – от ледяной ключевой воды перехватывает дыхание, кожу обжигает и покалывает, но уже через минуту всё это проходит, – и ты плывёшь, плывёшь до усталости, до одышки, до тяжести в руках и ногах от тщетной борьбы с течением. Выбравшись на берег, разводишь костёр и, подкрепившись на скорую руку, снова выходишь на дорогу, и вот уже новый день встречает тебя, неложно обещая свои простые и вечные радости.
Часть вторая. ОТВЕРЖЕННЫЙ
Но такова ли действительность? Когда ветер странствий, резвившийся в моей романтической заднице, достиг ураганной силы, я не выдержал: набил рюкзак (это, собственно, был потертый солдатский вещь-мешок, сконструированный врагами народа специально для того, чтобы калечить спины доблестных воинов нашей непобедимой Красной Армии и тем самым выводить их из строя) чем попало, а именно, куском полиэтиленовой плёнки, опрометчиво назначенным на должность заместителя палатки, мотком верёвки, толстенной книжкой какого-то немецкого экзистенциалиста с абсолютно непригодным для чтения романом, тяжеленным эмалированным котелком, который со слезами и клятвами вернуть в целости и сохранности выпросил у тёщи, пачкой овсяных хлопьев геркулес «Экстра», ибо они почти не требует варки, и разной необходимой в походе мелочью типа спичек, топора, ложки, зубной щётки и запасных носков, схватил авоську с харчами (хлеб и яблоки, впрочем, последние я купил уже в Шахунье) и поднял паруса, сиречь натянул видавшие вид кеды, напялил кургузую штормовку с короткими рукавами и роковой дырой на плече и шагнул к дверям тесной для моего вольного духа квартиры. Близкие и прочие родственники ползли за мной, цепляясь за штаны и стращая голодной смертью, беглыми каторжниками, которыми-де кишмя кишат бескрайние дремучие леса нашей необъятной Родины, и прочими «страстями-мордастями» как выражался пролетарский писатель Максим Горький (он же Алексей Максимович Пешков). «Не ходют в лес в одиночку!» – вопияли родичи истошными голосами. «Ходют, ходют, ходют», – упрямо думал я сам себе, бесстрашно (по причине блаженного неведения) покупая билет на электричку до Шахуньи.
«Вечный раздор» другого вышеупомянутого писателя начался, так сказать, «не отходя от кассы». Уселся я в обшарпанном вагоне у замызганного, прокопченного окошка и уставился в пространство, предвкушая скорое появление идиллических ландшафтов. Бездна пошлости открывающихся моему жадному взору пригородных пейзажей не сильно тревожила мою душу, девственно наивную в плане разного рода путешествий и походов. Сперва промелькнули сточные грязно-серые воды Мутер-Вольги, потом долго рябило в глазах «фешенебельными» дачными «куркульниками» зажиточных нижегородских обывателей, мирно соседствующими с халупами граждан не очень зажиточных, но усиленно желающих и со тщанием напрягающихся приобщиться к этой славной социальной когорте. Вскоре профунял креозотом в открытые окна трудолюбивый Шпалозавод, убежали назад и канули в Лету осанистые сёла и неуклюжие деревеньки – всякие там, линды, осинки, кезы и тарасихи. Уплыл им вослед вселенский центр народного промысла ложкарей-одиночек – уездный град Семёнов, промелькнул безымянно угрюмый железнодорожный разъезд, и вот потянулись бесцветные, унылые, какие-то убогие, облезлые, покалеченные леса, стоящий по колено в болотах и тёмной, тинной воде сухостой пополам с валежником – побочный продукт созидательной деятельности славного советского народа-труженика, уверенным широким шагом приближающегося к своему счастливому будущему, победе коммунизма во всём мiре.
Помнится, в первой части «Улитки на склоне» Кандид никак не может понять, зачем нужно сеять, если кругом полно еды? Вот и я, несколько поутратив первоначальный запас своего невежественного оптимизма от созерцания оного безотрадного зрелища, вопрошал в недоумении то ли сам себя, то ли Кого-то мне неизвестного, Который знает всё на свете и может, если пожелает, мне ответить, пролив свет ведения во тьму моего смущённого, вопрошающего разума: «И чего они всё суетятся, копошатся чего-то, куда-то всё порываются, чего-то всё хотят? Чего они хотят?» И сам себе (или не сам?) отвечал: «Есть, наверное, хотят, – как говаривали славные подруги, тётки-партеногенезщицы, – чего они ещё могут хотеть?» Жрать они хотят, кушать, а как накушаются да посерют, так спариваться возжелают, а потом спать, – выдрыхнутся, и опять всё с начала. Ну, да бог с ними, не о них же речь.
Состояние этой, с позволения сказать, тайги меня слегка насторожило, но я снял со своей невинной головы евпаторийскую панаму и разогнал ею недобрые предчувствия, набрасывающие прохладную тень на мои горячие и светло-заветные надежды первопроходца и покорителя неведомых, но благоденствующих земель, изобилующих непугаными радушными аборигенами. Перед окончанием более чем четырёхчасового плацкартного маршрута лес и вовсе иссяк, какие-то луговины весьма скоропостижно обернулись грязным перроном, за которым, почти не возвышаясь над ним, виднелась долгожданная Шахунья, сразу же вызвавшая в моей памяти ассоциации с белёсыми поселковыми пейзажами Средней Азии и Нижнего Поволжья. О, все эти присно мне памятные густо и равномерно покрытые пылью джусалы и ушулуки(4), и ещё тот безвестный казахстанский городок, где разворачивается действие фильма «Дни затмения», напряжённо таинственного, наводящего тоску и беспросветное уныние повествования о неких загадочных событиях, как бы связанных с наукой, но, по сути, мрачно фатальных и глубоко мистических.
* * *
Вступление в этот заповедный рай юношеских грёз не способствовало поднятию моего увядающего духа. Вид сего захолустного городишки в точности соответствовал моим представлениям об уездной дыре эпохи до исторического материализма, сиречь имперской дореволюционной России-матушки, то бишь тому образу, который формировался в голове среднестатистического ученика средней школы учебной программой по истории и литературе, убогим порождением несокрушимой идеологии победившего на шестой части нашей планеты социализма. Несколько портило впечатление отсутствие классической патриархальной лужи на вокзальной площади, что, вероятно, находило себе оправдание в жуткой жаре, истомившей в то лето Среднее Поволжье и доводившей до одурения слабые головы непривычного к такому зною и духоте населения региона. Впрочем, этот изъян с избытком возмещался наличием совершенно невообразимого количества высококачественной пыли, поднимаемой в воздух с поверхности перемолотого в пудру суглинка проезжей части городских пространств не деревянными колёсами пасторальных бричек, двуколок и тарантасов (Бог весть, что означают эти пленяющие воображение романтические созвучия), но лязгающими гусеницами бульдозеров и гигантскими протекторами смердящих бензиновым и дизельным перегаром монстров с косноязычными неоязыческими именами «МАЗ», «КрАЗ», КамАЗ» it cetera-Z, среди которых попадались не менее радикальные, хотя и более лояльно поименованные «Кировцы».
Вокзал, выдержанный в стиле вышеупомянутых ветхозаветных бричек, серые, понурые дома и поникшие, измождённые деревья, не оседающая завеса пыли, раскалённые тротуары и громыхающие на невероятных ухабах привокзальной площади грузовики, жители, с загадочными намерениями снующие между неправдоподобно скудными прилавками нескольких магазинов – скорее клубов для встреч аборигенов и более удобного для них распространения местных новостей и сплетен, а паче всего окончательно ошалевший вид разомлевшей, разварившейся от полуденного зноя и затянувшегося ожидания встречающей, провожающей и отъезжающей публики нагнали на меня такую неизбывную вселенскую тоску, что я поспешил покинуть этот тихо агонизирующий, недужный мiрок, принимающий свои предсмертные судороги и возню механических чудовищ за движение жизни. «Плевать, – подумал я словами Кандида, – у них же всегда так, ведь это же не Лес». И заспешил прочь. Но издыхающее поселение, как видно, не собиралось так легко расставаться со своей добычей. Хищное обиталище големов, франкенштейновых монстров и песочных человечков коварно внушило мне мысль срезать путь, и, поманив миражом, ложной дорожкой напрямки, прельстило мою немощь. Загнав меня химерой торного пути в непролазные заросли ивняка и колосящиеся бурьяном канавы на окраине, город-призрак продержал меня ещё около часу, но на большее у него, изнурённого этим немыслимым пеклом, уже не хватило сил.
* * *
И что мне напятило тащиться от истоков? Да, я ведь ещё не рассказал, как лихо намечал себе маршрут путешествия. А дело было так. Не мудрствуя лукаво, взял я школьный вариант карты Горьковской области, «отъехал» по ней подальше на север, нашёл приток Ветлуги с мистическим названием Большая Какша, приложил линейку к её истоку близ Шахуньи, провёл прямую до ст. Ветлужская, внёс поправку на пересеченную местность (итого получилось у меня километров пятьсот), дал себе на всё про всё две недели и, ничтоже сумняшеся, отправился, как уже сообщал, в путь-дорогу. Вот такой фатализм, а побудило меня к подобному безрассудству простодушное доверие к печатному слову. Прочёл я, в не помню каком романе фантаста Владимира Михайлова, как герой запросто прогуливается налегке по нескольку дней вдоль наобум выбранной речки с буханкой хлеба подмышкой. И всё у него ладно да складно: то приют нечаянный, то кормежка у рыбацкого костра халявная, а то, и вовсе, девку надыбает сочную да сговорчивую, ну, я и возмечтал, чтоб и мне так было. А умишка-то не хватило, чтобы не вниз от чахлых истоков неведомых притоков, а вверх от большой реки подыматься, авось сподручней бы вышло. Хотя тоже не факт. Может, пойди я от Волги вверх по Ветлуге (или от Ветлуги по Какше), так, глядишь, ещё раньше бы восвояси-то воротился – ведь отправлялся я, что твой Мальбрук в поход, недели на полторы на две, а обернулся пятидённый.
Так вот. Выбрался это я, значит, из Шахуньи и, уставив один глаз на карту области, а другим глазком озирая окрестности, направил свои стопы в сторону безымянной (только по моей, конечно, карте) речушки, которая вливается в другую, опять же не поименованную речку, а уж эта последняя впадает в самую ту реку Ветлугу. И тут, не далее, чем через восемь километров, и ранее, чем через два часа ходу, открылась мне страшная истина: малые реки – большие болота, а что не болота, то калюжи, да топи, да коровьи вязла. Ветер странствий ослаб, и мне стало жарко. Безымянная по карте речка оказалась на местности наполовину заросшим ручьём, увязшим в болотах и отороченным весьма плотными зарослями тальника или какого-то другого неприветливого кустарника. Именовалась эта, скажем так, проточная болотина вполне даже поэтически: река Шара. И эта Шара дала мне жару (пардон за изысканный каламбур). С пригорка топография этой подлой речки напоминала «бороду» на спиннинге или клубок ниток, которым полдня играл шальной котёнок, – такие лихие виражи она закладывала, что от одного беглого взгляда голова кругом пойдёт. Карту я читать, конечно, не умел, ориентированием не занимался, поэтому маршрут себе намечал по прямой между двумя заданными точками. Однако в обычной нам реальности прямиков не бывает, а окольные пути оказываются если не самыми короткими, то, по крайности, самыми близкими и скорыми, но такого опыта житейской мудрости у меня в те поры тоже ещё не было.
Вот и полез я сдуру низким левым берегом, чтобы потом мне эту Шару не пришлось форсировать, ибо пункт назначения находился именно на этом берегу, и вылез на строительство таинственной дремучей фермы, которое аборигенов угораздило развернуть к моему приходу. Ландшафт этой terra incognita Бог, видать, и так-то из отходов мастерил, а тут ещё и представители местной фауны, проявляющие зачаточные признаки разумной деятельности, руку приложили – и не простую голую руку, но усиленную могучими техническими средствами, а не какой-нибудь там палкой-копалкой. В итоге получилось нечто вроде городской свалки, точнее свалки строительно-промышленных отходов, которую сначала затопили, а потом устроили на ней танковый полигон.
Мне бы сразу оглобли поворотить, но нет, я упорный, пру напролом не разбирая дороги. Ну, и запёр в самый эпицентр этого рукотворного катаклизма. Увяз, что твой бегемот (я про него в детстве наизусть знал, книжка у меня была такая, «Телефон» Корнея Чуковского), и верчу головой как муха на *овне, осматриваюсь. Справа Шара морские узлы вяжет, слева бригада энергичных шабашников моделирует тектонические сдвиги верхних слоёв земной поверхности при формировании ландшафта в Юрский период Мезозойского тектогенеза, а я, значит, как раз на линии фронта загораю. Ну, думаю, выберусь живым, поставлю богу Саваофу двухфунтовую свечку в ближайшей синагоге, закажу благодарственную мессу и, может быть, пролью кровь жертвенного агнца под иконой Николы-Угодника(5). Пополз на разведку к творцам локального катаклизма. Подобрался поближе, смотрю, странные какие-то аборигены. Я, конечно, не этнограф, но мне почему-то представлялось, что под Шахуньей обитают племена этаких скуластых, губастых, коренастых мужиков, русоволосых или рыжих, голубоглазых и невообразимо конопатых. А эти, увлечённо занятые геотектоникой, вовсе не походили на образ моего гипотетического русского селянина, ибо все, как один, были темноглазые, черноволосые, смуглолицые и горбоносые, в общем смурые и суетливые, а нашему мужику надлежит быть светлообразным и степенным.
Выдвинулся я из зарослей и говорю: «Добрый день, э-э, господа. Как бы это мне, значит, половчее вниз по этой вот реке Шаре проследовать, просветите пришельца. М-м!?» «Вай, вай, вай! – отвечают аборигены на местном диалекте, слегка приостановив свою трудовую деятельность и без особого интереса взглянув в мою сторону, – Ныкак нэ прайдош. Иды на трасса». Обрисовали, так сказать, ситуацию лаконичной фразой и, дружно указав мне направление облепленными глиной и цементом лопатами, поспешно вернулись к своим титаническим деяниям, досадно прерванным моим некстати появлением. Их мерно двигающиеся спины красноречиво говорили, что вопрос исчерпан, а сам вопрошающий не представляет для них интереса в свете стоящей перед ними глобальной задачи. Почесав раздумчиво в загривке, я почёл за лучшее оставить замысловатую речушку в покое и попытать счастья на большой дороге, то бишь на трассе.
«Дойду что ли, – сам себе думаю, – по этому тракту до более благоразумной речки, а уж там, пожалуй, и погуляю по бережку». Трассу обозначал редкий ряд тополей, бледно маячивших где-то на самом горизонте. Раскланявшись с трудолюбивыми спинами энтузиастов тектонического моделирования и форсировав вброд Шару, я опять – ибо не вынес пользы из урока с болотистой поймой (как, собственно, и положено российским любителям народной потехи перманентного хождения по граблям) – двинул напрямки к намеченному отдалённому ориентиру, самому отчётливому из всех смутных тополиных силуэтов. Прошёл покос, уточнил направление у водителя сельхозтехники, вступил на густо поросшую травой лужайку, и раз! – по колено в воде. «Да, фигня, – думаю – нормально, вот, если б по шейку, тогда конечно, тогда бы неприятно, а по колено – пустяк, одно удовольствие». Дал задний ход и нацелился обогнуть коварный лужок слева – там такие кусточки были невинные, детская забава, а не преграда. Подхожу к кусточкам, глядь, а они окаймляют ручеёк, столь же невинный, как и они сами. Прошёл я вдоль него несколько шагов и перебрался на другую сторону по услужливо кем-то положенному брёвнышку. И напрасно это сделал, потому что забрался в петлю, каких в избытке наплёл ручеёк в этой низине. Пришлось ретироваться тем же порядком. До сей поры недоумеваю, кому и за какой надобностью приболело там бревно укладывать, ведь это же просто топкий майдан, осока да кочки, стрекозы да лягушки, чего там промышлять-то?
В общем, если бы я решился тупо следовать намеченному плану, то ещё долго проигрался бы с этим ручейком в «ручеёк» (Это опять каламбур. Тем, кто «не догоняет», поясняю: «ручеёк» – это такой танец, типа детский, или игра; берутся за руки попарно, встают колонной, и первые «протекают» также парами под поднятыми руками остальных в конец колонны, затем следующие, и так – без конца, без начала). Вот и меня это чудо природы чуть не «засосало», да хорошо опять какой-то механизатор подвернулся, дал мне, невеже убогому, своего пацана в проводники. Смышлёный малый и вывел к очередному, последнему для меня переходу через гиблый ручей. И уж после этого я, нигде более не плутая, мимо мёртвой и брошенной деревни (одержание произошло, вот её и бросили), с заколоченными, какого-то жухлого вида избами, через жнивьё выбрался, наконец-то, к тракту и просто рухнул замертво в бурьян, малость не доходя до полосы асфальта, весь мокрый от пота, грязный от пыли, обессиленный и несколько приунывший – уж поверьте на слово добровольному скитальцу, чрезвычайно утомительное занятие таскать буераками по адовой жаре пуд багажа в солдатском вещмешке, впившемся в спину узкими лямками (это у меня называется «налегке»), и с полными воды кедами на ногах.
Содрав с себя липкое тряпьё и разложив его для просушки на одиноко грустившей у обочины сеялке, я растянулся в её благодатной тени и со вкусом пополдничал, чем Бог послал, сиречь шахунским хлебом всухомятку и парой яблок, – прикупил два кило там же, на вокзальной площади. Час спустя ретиво взнуздал себя, взбодрённый кратким отдыхом, выбежал на шоссе и поскакал к дрожащей в серо-голубом мареве линии горизонта, изредка поглядывая одним глазком на карту местности, которую явно составляли наши в хлам пьяные, но всё равно коварные, контрразведчики исключительно ради того, чтобы дезинформировать вероятного противника, если этот хитротырный секретный документ каким-либо невероятным образом попадёт в его кровожадные лапы. Кстати, несколькими годами позже мне довелось ознакомиться с картами, по которым реально можно ориентироваться – это были немецкие армейские карты, составленные перед второй мiровой войной, очевидно, для вермахта. Можно с уверенностью сказать, что генштаб Красной Армии вымер бы от зависти, увидев в 41-м эти шедевры топографии. Но вернёмся к нашей робинзонаде.
Скачу час, скачу два. Пыль, жара, бензиновый угар, и ни малейшего ветерка, ни всамделишного, ни моего идиллического. Э, нет, думаю, такой отдых народу не нужен. Об этом ли вдохновенно мечтал я посреди асфальтово-бетонной городской пустыни? Ладно, думаю, ужо, добреду до правильной речки, а там и оторвусь по полной, разобью бивак, костерок разожгу, выкупаюсь. Красота райская: котелок, чаёк, закат, сумерки, прохлада. Ну, брат, последний рывок, шоссе по карте где-то недалече пересекает вожделенную водную артерию, на бумаге всего какие-то три сантиметра покрыть осталось…
* * *
За лесом неспешно садится медно-красное солнце, отжарившее свою дневную вахту, а я всё плетусь по омывающему меня знойными волнами и отнюдь не намеренному остывать асфальту, всё такой же потно-мокрый и пыльно-грязный, и ноги гудят как набатные колокола, и ступни пылают, словно я топчусь по горящим угольям, самонадеянно пытаясь подражать болгарским нестинарам (ну, это такие чудики, типа, йоги, которым по кайфу шлёпать голыми ластами по раскалённой жаровне). И вдруг, по давно уже опустевшей дороге мимо меня пропылил ядреного цвета «Запорожец», и неожиданно затормозил, обогнав меня метров на двадцать. Гипертрофированные человеческие особи массой центнера в полтора и более, видимо по контрасту с собственными внушительными пропорциями, имеют слабость ко всему изящному (gently) и миниатюрному. Оба передних сиденья в «Запорожце» занимал именно такой любитель компактности. Вставив свою струящуюся потом «фотокарточку» в рамку дверного окна он весело спросил, точнее констатировал: «Пешком по белу свету»?! «Ага», – отвечаю без тени энтузиазма. Толстяк, похоже, ожидал, что услышит именно эти унылые интонации и потому, не раздумывая и не сомневаясь в ответе, благодушно осклабившись всем своим широким «пейзажем», пригласил, пожалуй, даже повелел: «Садись»! По обычной своей привычке к рефлективной отстранённости я тут же увидел всю эту картину в ракурсе немного сверху, чуть слева и спереди и понял, что действию для полной завершённости не хватает широкого жеста, которым благожелательный автомобилист радушно усаживает незадачливого путешественника в своё шикарное транспортное средство. Увы, парню едва хватало пространства салона и для того, чтобы кое-как отереть лицо, спасаясь от назойливых ручейков пота, беззаботно журчавших вдоль обширных холмов его щёк по обе стороны от крутых отрогов мясистого носа, служившего водоразделом на этой сильно пересечённой местности.
Ветер странствий радостно зашевелился в моей мокрой штанине, нога сама собой приподнялась и… О, это было великое искушение, едва не послужившее причиной моего падения и разрушения цельности моей натуры, устремлённой к высокому идеалу естественной жизни. Но тут откуда-то из тёмных глубин памяти всплыли вдруг суровые глаголы евангелиста Матфея: «…и если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки её и брось от себя». От такой безграничной принципиальности новозаветных ортодоксов решимость моя укрепилась, и, поборов влечение слабой плоти, я вежливо, но твёрдо отклонил предложение, мужественно победив соблазн воспользоваться тем презренным благом цивилизации, от молоха которой я, собственно, и бежал спасаться в девственных лесах дикой природы поветлужья. «Ну-ну!» – то ли одобрил, то ли изумился Центнер с гаком, пожал похожими на две подушки плечами и укатил, чихнув на меня сажей из выхлопной трубы своей шайтан-арбы. Побрёл и я вслед этому доброму (неудавшемуся!) самаритянину, испытывая смешанное чувство сожаления, гордости и тревоги, ибо день уже явно был на исходе, а подходящего места для привала и ночлега видимая глазу перспектива не обнаруживала.
«Тьфу, – думаю, – и что, дурак, в машину-то не сел? Сейчас бы уж, поди, чаёк у костра попивал, в речку поплёвывал, звёздочки на бархате ночного небосклона считал, да сладко позёвывал. Поругивая свою приверженность к усложняющим жительство идеалам, иду себе вперёд и иду, с тупым безразличием переставляя заплетающиеся ноги. Рюкзак впился в плечи мертвой хваткой, штаны, залубеневшие от пота и дорожной персти, шмурыгают по лядвиям, натирая пах до кровяных мозолей, ноги в кедах разбухли и выпирают, как тесто из квашни, ступни горят, как у татарского пленника, которому, чтобы не убёг, в надрезы кожи сечёного конского волоса набили, в глотке пересохло, ажно скрипит, шершавый язык упирается в зубы, будто я впопыхах запихнул в рот черствый пирожок с повидлом из студенческой столовой. Солнце между тем скрылось, и совсем уже смеркаться стало, а рекой и не пахнет, паршивого лесочка, и того нигде не видать. От такой невезухи я окончательно пал духом. Впереди ширь да гладь, да деревни какие-то, которых по карте и быть не должно. Заприметил туземцев, спрашиваю, далеко ли до реки, а они про неё и не слыхивали. Что же это за лихо за такое, хоть садись и плачь. Впору придти в полное отчаяние, негде страннику бездомному главы приклонить. Но вариантов никаких, только вперёд. Иду что твой зомби, на автопилоте, и тут планида моя, наконец, переменилась.
Случилось так, что как раз о ту пору пролетала над этими забытыми всеми богами местами среброкрылая Фортуна, спеша неизвестно куда по неведомо каким своим надобностям. Опустив долу свои световидные очи, заприметила «слепая» Богиня некое шевеление где-то в мглистых низменностях суетного бытия земнородных существ. Мне так думается, что Слепой Удачу именуют чисто аллегорически, и хотя, конечно, всевидящей её тоже не назовёшь, но какое-то зрение у Фортуны всё-таки есть. Ведь разглядело же моё Счастье, хоть и близоруко щурясь, мои несчастья (полагаю, что это очередной каламбур). Ибо, разве для Неё, небожителя, наше эфемерное существование – не прах и тление, а какой-то смертный – не полудохлая букашка, которая барахтается в дорожной пыли, придавленная своей тяжкой ношей? Жалкие ужимки забавного насекомого, комично сражающегося со своим вещмешком, то ли развеселили эфирную Путницу, то ли вызвали в ней некое подобие сочувствия, но только бесстрастное Божество приподняло на миг свою глазную повязку (Может, я путаю Фортуну с Фемидой? Ну, да простят меня божественные жители Олимпа, которые сами всё запутали своими беспорядочными и кровосмесительными связями.) и указало лучистым взглядом дежурному ангелу-хранителю объект, требующий его особого внимания и незамедлительного вспомоществования.
Вот так и вышло, что возле очередной деревни, не обозначенной на карте скрытными КГБэшными геодезистами, я его и встретил. Он катался на велосипеде времён НЭПа с таким невинным видом, будто и впрямь не имеет ко мне ни малейшего отношения. По внешности ему было годков десять (если мерить по нашему, человеческому возрасту), выгоревшие волосы ежиком и круглые очки на сильно задранном кверху конопатом носу. Мордочка серьёзная, эдакий сельский всезнайка. «До Кокши далеко ли?» – спрашиваю, а сам себе думаю, как же это сей забавнейший вундеркинд меня выручать будет? «До Какши? – этак с ехидцей переспрашивает меня юный умник, – Да, нет. Километр, …или два, …а, пожалуй, что и три». Ну, спасибо, успокоил, утешил измаявшуюся душу. «Благодарю тебя за радостную весть, о, посланник Удачи! – ответствую я безо всякого, впрочем, воодушевления и понуро продолжаю своё безнадёжное шествие далее. Однако слышу, догоняет. Пристроился рядом, вихляет рулём, приноравливаясь к моей неспешной поступи, поблёскивает на меня своими круглыми профессорскими очками.
Некоторое время сопровождал без слов, выдерживая ради благородства манер учтивое молчание, видать, для солидности или желая показать хорошее воспитание. Впрочем, вел он себя, действительно, вполне непринуждённо, этак попросту, будто нам не впервой прогуливаться по дружески, не испытывая неловкость от затянувшейся паузы, какая случается в разговоре недавних знакомых. Потом степенно и раздумчиво, как бы вовсе и не ко мне обращаясь, а так вообще, обозначая тему беседы для невидимой аудитории, произнёс: «А если …на велосипеде?». И смотрит с видом безразличной незаинтересованности, мол, это вопрос риторический, я ни на чём не настаиваю, ведь ты, известное дело, приверженец простых радостей жизни и чуть ли не луддит, или вроде того.
Памятуя недавний скорбный опыт пренебрежения услужливостью благодушного толстяка, водителя шикарного «Запорожца», я поспешил уверить своего ангела в полном своём почтении и деловито приступил к осмотру его механизма. Одр это был, конечно, ещё тот, но на пару километров его, несомненно, хватит, – и я решился. Котомку на руль нацепил (ибо была ещё и котомка, которая отнюдь не противоречила моим понятиям о прогулке налегке), рюкзак солдатский слезать со спины не захотел, да и всё равно, багажного отделения у нашего рыдвана не имелось. Кое-как взгромоздившись на седло и убедившись, что смогу сохранять равновесие, усадил ангелочка на раму и, благословясь, покатил, предвкушая близкое блаженство заветного привала. Ангел мой едет, как ни в чём не бывало, из роли юного селянина не выходит, со мной общается на равных, запросто, как старый знакомый. «Вы, – спрашивает, – геолог?». Серьёзный такой, будто сам не знает. «Нет – отвечаю ему в том же тоне, – азъ есмь бродяга бесшабашная». Слово за слово, кручу полегоньку педали, десяти минут не прошло – докатили до моста. От души поблагодарил своего спасителя, тепло распрощались, он поспешил обратно, наверное, к Фортуне, продолжать своё дежурство, а я стою, озираюсь, место вожделенного упокоения от трудов праведных изучаю на предмет точных координат той кочки, в которую мне сейчас предстоит забить колышек первопроходца.
Вот он, мост, вот лесок на взгорке, рукой подать. Оно, конечно, может и подать, да только не рукой, а уж и не знаю чем. Странная вещь, лесок на бугре, но чем выше поднимаюсь по холмику, тем глубже увязаю в топь, да и сама болотина как бы всё шире делается. Вот тебе парадокс грешного бытия, а то …мечта, …существенность. Ладно, кое-как выбрался я из этого вязла на опушку, шагнул было в лес, а там такая чащоба дремучая да сырая, что бр-р-р, мурашки по коже и волоса дыбом. Вернулся к двум корявым сосенкам на окраине, запалил промеж них костерок, чайку вскипятил, напился вдоволь, да и завалился спать с устатку как истинный сын природы, под открытым небом. Ну, это я так намечтал себе, что азъ мол-де ей сын возлюбленный, а мать-природа глянула и усомнилась: не то пасынок, не то вовсе чужой мальчишка приблудился. И напустила на меня (смирения ради моей души, или испытывая моё мужество и решимость в стремлении к высоким идеалам) орду лютых кровососов, укутала липким туманом, сбрызнула холодной росой. И ещё мост этот коварный, он как огромный ксилофон гулко и протяжно гудел каждым своим брёвнышком под колёсами-молоточками полуночных (и откуда они только брались в этой глуши?) грузовиков. Так что ночка мне выдалась ничуть не спокойнее, чем бурсаку Хоме Бруту при бдении у гроба ведьмовской панночки. Затемно ещё, продрогший, изгрызенный и не выспавшийся, выполз я из-под волглого одеяла, трясясь как щенок и ощущая себя совершенно несчастным, разбитым, обманутым в лучших надеждах и окончательно всеми заброшенным, затеплил костерок из отсыревших дровишек и спрятался в его едком дыму от тварей вездесущих кровососущих.
Восход был быстрым и решительным. Ярило проследовало непосредственно в зенит и, не теряя времени, принялось поливать просыпающийся мiр из всех своих безжалостных огнемётов. Собрав манатки, я спешно позавтракал и под прикрытием рюкзака продолжил свою «романтическую прогулку вдоль идиллической речки».
* * *
Шагаю. Ласково пригревает солнышко (в тени – 34 градуса по Цельсию). Тихо, травинка не шелохнется, и звон в ушах – то загустевшая кровь скрипит в жилах, да комары поют свою гнусную песнь, сзывая на пир, где я буду подан в собственном поту, своих кровожадных друзей и родственников из неистребимого племени летающих болотных insect’ов и прочих им сочувствующих гемофилов. И что-то вязкое и противное во рту, и руки оттянуты до колен авоськой с харчами, и лямки лютого вещмешка впились в спину, что твои пираньи, и ноги горят как у клиента святой инквизиции, уличённого в сатанинских плясках на углях, над которым добрые доминиканские братья Томаса Торквемады начали торжественное совершение церемонии auto da fe (акт веры, исп. и португ.).
Но вот полдень, и я стремлюсь погрузить изнемогающее тело в священные воды Ганга. Да, что я, какой такой Ганг? Э-э, это не Ганг, это Какша. И к этой Какше ближе, чем саженей на сто, ну никак не подобраться. Так что «прогулка вдоль идиллической речушки» продляется ещё часа на четыре, и эти «счастливые» часы кажутся то днями, то целыми неделями безнадежных блужданий по заливным бережкам норовистой речки с бесконечными увязаниями в топких луговинах, разуваниями и обуваниями, топтанием на месте, хождением кругами и возвращениями «откуда пришёл». И вдруг удача, глазам не верю: топи нет, в прибрежных зарослях ивняка появилась прогалина и взору открылась водная гладь. Лихорадочно срываю с себя липнущее грязное шмотьё, которое ещё утром (после вчерашней стирки) было вполне приличной одеждой, и …а, черт, проклятые кровососы! Беспорядочно обхлёстывая себя дланями по всем доступным местам и яростно почёсываясь, кидаюсь к «ласковым струям», продираюсь сквозь путаницу кустов, поскальзываюсь на раскисшей у береговой кромки глине, наступаю на увязшую в донном иле корягу и, взвыв от боли, плюхаюсь в красно-коричневый поток тёплой, пахучей, обильно украшенной ошмётками пузырящейся тины жижи.
Полчаса отмыкаю в этом «борще» и ни малейшего облегчения. Измазавшись по самые ноздри в глине, тине, иле и бог весть ещё в чём, выбираюсь на травянистый и кустистый бугор, где, подзуживая от нетерпения, меня уже поджидает оголодавшая от безлюдья комариная братия, точнее сестринское сборище гнуса. Изображая вертящегося дервиша в туче настырных насекомообразных вампиров, жду, когда солнце просушит всквозь пропотевшие штаны и штормовку. Однако ни сил, ни терпения на это мероприятие у меня, конечно, не хватает, и досушивать заскорузлую одёжку приходится на собственной натёртой лямками и швами, воспалённой от укусов шкуре. Настроение угасает, как догорающая лучина у засидевшейся за полночь пряхи. Впрочем, теплится ещё слабенькая надежда, подогреваемая тоскующим на сухом пайке желудком: воображение рисует приветливую крестьянку с кринкой парного молока и ломтём душистого хлеба. А деревня – вот она виднеется. Хотя опять, виднеться-то виднеется, но всё как в известных народных сказках (или, к примеру, как у братьев Стругацких, в Сказке о Тройке): шагаешь-шагаешь, а с места всё никак не сдвинешься. Прямо не пройти – болото, в обход – топь, в объезд – дорогу тракторами разбили так, что колеи водой залило аж выше колена, а вдоль по берегу колхозное стадо такое месиво учинило, что глядеть муторно – ни дать, ни взять непроходимое «коровье вязло» бурёнки воздвигли.
Наконец, на закате дня я – в деревне. Толстая баба в замызганном ситцевом халате с вздувшимися узластыми венами на ногах выносит вчерашнего молока в подозрительной банке, ну а хлеб у меня свой остался, ещё с Шахуньи, хоть и почтенного возраста, позачерствел, мятый да крошеный, – котомку-то набивать туго приходится, чтоб лямка на горловине петлёй затянулась, – однако вполне съедобный, и не заплесневел, и в сухарь не засох. Молоко припахивает холодильником, зато полтина за литр – это по-божески. Гожо бы и переночевать здесь же, а то шибко я умаялся за день, сил нет. Где-нибудь на сеновале, а нет, так и в баньке. Однако при упоминании о такой возможности «приветливые» селяне крестятся и поспешно захлопывают ставни, испуганно причитая и бормоча что-то о тесноте, малых детях, нежданно наехавших гостях и иных неудобствах, препятствующих в полной мере проявиться их знаменитому русскому радушию и странноприимству.
Столетняя старуха отнекалась одиночеством, мол, боязно с чужим-то мужиком под одной крышей ночь коротать, не ровён час взбредёт ему на ум похабство, да и полезет к ней с баловством, а уж ей вряд ли по силам обороняться да защищать свою честь должным образом. На робкую просьбу пустить хоть в баню, прошамкала изумлённо: «Что мы, нехристи что ли»? И уже в крайней избе меня доконал мурластый бугай, хмуро следивший из окна за моими мытарствами, а заодно и за неприкосновенностью границ своего огорода. Услыхав, с какой нуждой я по избам мыкаюсь, мордастый ажно задохнулся от негодования: «Это ж глупость какая-то»! Бугаева хозяйка, высовываясь из-за благоверного плеча, осведомилась с суровым недовольством: «Чово ещо»? На что, потрясённый моим невежеством супруг, радостно прояснил ей ситуацию, воскликнув: «Да, заночевать»! «Ну»?! «Вот и я говорю, глупость»! На меня они смотрели как на странный и докучливый персонаж, который находится по ту сторону телеэкрана, поэтому, закончив свой консилиум и поставив мне диагноз, извещать меня о результатах вовсе и не собирались (не сочли, так сказать, необходимым снизойти): о чём это, мол, с юродивым разговаривать, ишь, дурень, в избе ночевать возомнил, ну, пусть поищет олуха, подобного себе, который будет пускать в своё жилище всякого подряд прохожего.
А солнце между тем уже закатилось в зыбкое марево горизонта за околицей. Дорога шла полями над правым берегом вольно раскинувшейся внизу по лесистому краю Ветлуги. Впереди было голо, только виднелась череда селений, нанизанных с малыми промежутками на просёлок, по которому я держал свой путь. Было ещё совсем светло, и на открытом пространстве между деревень негде было даже присесть, чтобы справить большую потребу, беспокоившую меня всё настойчивее. Комарьё на закате и вовсе остервенело. Одна радость: оводы, строки и слепни уже отправились на заслуженный ночной отдых укреплять силы добытой за день кровью неуклюжих, медлительных млекопитающих, в достатке предоставляемых заботливой матерью природой в их полное распоряжение. Силы мои иссякали быстрее, чем угасали последние отсветы вечерней зари на белёсом безоблачном небе. Я готов был впасть в отчаяние, ибо идти дольше у меня не было никакой возможности.
* * *
Я бреду в сумерках по очередной деревне с неизвестным мне названием, разыскивая какого-то отдыхающего из города, но он, невесть куда отлучившись, где-то запропастился, а на развалюхе, где он временно обитает, висит амбарный замок. Потом иду искать цыган, живущих на отшибе, – они, как мне здесь сообщили, добрые и вполне могут пустить на ночевку. Но сегодня не мой день, не везёт, оказывается нынче суббота, и цыгане все ушли в баню (вот интересно, они что, так всем кагалом(6) и запёрлись в одну баньку, или они поврозь ходят по соседям?). Ждать я не решаюсь – вдруг всё-таки не пустят.
У околицы, чернея пустыми провалами окон, весь окружённый зарослями бурьяна, – малины, бузины, репейника и крапивы в мой рост, – стоит, накренившись, заброшенный дом, мрачный, убогий, одинокий. Задней стены у дома нет, и он напоминает череп мертвеца – пуля, пробив лоб, снесла затылок и часть темени. Боец упал лицом к дороге, давным-давно истлел, и череп, укрывшись в зарослях, лежит, уперев подбородок в землю, а в бездонных глазницах мерцают звёзды, пронизывая чёрную пустоту мёртвой головы своим холодным светом, проникающим под тесный купол сквозь зияющую тьмой космоса страшную рану.
Темнеет быстро, лучшего пристанища на эту ночь мне уже не найти. Я решаюсь пробраться в это мёртвое чрево, выносившее некогда не одно поколение покинувших его людей.
Где теперь эти люди? Куда ушли из колыбели своей? Зачем бежали от своих истоков? Может быть, пресекся их род, и последний из них отнесён на погост чужими, не плачущими людьми. А может, ослабла и порвалась связь с землёй, установленная их предками в незапамятные времена, и разметало их по белу свету, не укоренённых, не ведающих ни прошлого своего, ни будущего, да и по настоящему своему лишь скользящих туманной тенью промелькнувшей в вышине над мутно-тревожным потоком их бренного жительства зловещей птицы. Но, может быть, всё много проще и прозаичней, и нет тут никакой трагедии бытия и роковой драмы превратного существования, и жизнь их идет себе помаленьку своим обычным чередом. Детки повзрослели и крепко встали на собственные ноги. Свой новый большой дом они выстроили в центральной усадьбе, куда стекалась в последние годы вся молодёжь, которая, храня верность родной земле, не променяла сельскую жизнь и крестьянский труд на сомнительные техногенные блага городской цивилизации. (О, милый нашему закопчённому сердцу урбанистический пейзаж, собранный, как детский конструктор, из скоплений громоздких бетонных коробок для работы и отдыха и рассекаемый, как именинный пирог со свечками, асфальтовыми променадами. Фабрика смерти с производственным ангаром, тёплым стойлом и конвейером иллюминированных стеклянных балаганов, зазывающих «почтенную» праздношатающуюся публику оглушительной музыкой и слепящей электрической радугой пошлых до непристойности вывесок окунуться в море опустошающих душу, разрушающих тело и отупляющих ум развлечений.) И старики, пользуясь их любовью и заботой, тоже беспечально поживают с ними, помогая по силам приглядывать за хозяйством и внуками. Так оно или нет, Бог весть. Дом молчит, затаив обиду, но он не станет жаловаться на своих прежних хозяев и обитателей, не станет открывать самое сокровенное неизвестно откуда забредшему путнику.
Я стою в темноте единственной комнаты приютившего меня дома среди крошева глины и битого кирпича развалившейся печи. Пахнет сухой пылью с кисловатым пожарищным привкусом сажи и нагретым за день деревом. В комнате нет ни лавки, ни скамьи, и я, изнемогая от усталости, валюсь в углу, отпихнув кирпичи, прямо в пыль и паутину и проваливаюсь в дремотный кошмар. Звёзды светят мне через проломы в кровле. Я лежу покрытый липким потом в зыбком состоянии между сном и явью, а комары угрожающе зудят и настырно лезут под мокрое полотенце, намотанное на мою перегревшуюся за долгий день голову.
* * *
Солнечный луч, проткнув крышу, бьёт мне прямо в глаза. Новый, только что народившийся день ожидает меня со всеми своими «простыми, но вечными радостями». Чихая и чертыхаясь, вылезаю из гостеприимных развалин. Тело, отлежанное на голых досках пола, ноет, шея не ворочается, во рту сухо и пыльно, и от странного ощущения, будто язык и губы опутаны паутиной, возникают смутные подозрения, что в моей ротовой полости ночевал паук. С трудом взваливаю на спину рюкзак и, еле переставляя затёкшие ноги, выхожу на залитую солнцем улицу. Оказалось, что при свете дня вчерашние угрюмые селяне вполне приветливы и весьма разговорчивы. Мне подробно объясняют, что пройти вдоль по реке будет крайне затруднительно, там, собственно говоря, вообще не ходят, топко, а идти к следующей деревне надо по тропинке: «Как последний дом минуешь, так она и начнётся, тропка-то. Так вот, значит, по этой тропке иди и иди, не сворачивая. По столбам пойдёшь. Летась кабель под землёй проложили, а столбы-то так и остались. Вот по столбам и шагай, самый раз на Фёдоровку и выйдешь». Кто-то приносит литровую банку молока и солёный огурец размером с хорошую Мирзачульская дыню, "Торпеду", попей на дорожку. Утолив одним махом и голод, и жажду, благодарю и прощаюсь (огурец забираю с собой, употреблять его вместе с молоком да ещё на такой жаре было бы поступком крайне опрометчивым). Конечно же, я не в обиде за то, что переночевать не впустили. Не те времена, не те люди, я для них чужак, чего ж мне обижаться. Молочком угостили – и на том спасибо. Ухожу с лёгким сердцем, с новыми ожиданиями, с оживившимися надеждами, а они остаются: стоят, смотрят мне вслед без удивления, но и без понимания.
Солнце ещё не успевает сесть, как я нахожу ту деревеньку, дорогу до которой мне так подробно объяснили утром. Тропа затерялась в траве, когда я и версты по ней не прошагал, а столбы спилили из неизвестных соображений. Скорее всего, это вовсе и не та деревня. Впрочем, вряд ли есть разница, люди-то те же: опять я стучу в окна и иду дальше, и снова стучу и иду, и снова пустой дом и звёзды сквозь крышу.
ЭПИЛОГ
На пятый день, пройдя километров двести, начинаешь понимать, что когда каждый день разнообразие – это тоже однообразие. Налаживается походный быт, привыкаешь к постоянной смене впечатлений и теряешь остроту восприятия. И вот однажды, ты вдруг замечаешь, что ветер странствий тихо скончался в своей берлоге, а тебе нестерпимо хочется сесть на пароход, на автобус, на электричку и домой, домой, домой… В ласковую ванну, к радушному холодильнику, на такую не романтичную, но желанную кровать. И никаких звёзд и костров, никаких пыльных дорог и разваливающихся пустых и страшных домов, никаких болот, и уж в особенности никаких комаров. А если и залетит один в твоё окно на четвёртом этаже, так ведь это свой, городской, цивилизованный, да к тому же ещё один-единственный. Ты почувствуешь к нему глубокую нежность и братскую симпатию, и, растрогавшись до слезы, вспомнишь те пять дней, когда умерла Мечта. И вы похороните её в сыром склепе своей памяти и разопьёте на её могилке каждый свою обычную выпивку: он – капельку твоей крови, а ты …ты – бутылочку «Боржоми» из холодильника.
11.08.1985 – 25.10.1985. (редакция 2011-2012)
____________________________
Проекция на реальность и Реплики из зала:
1) Разгоряченное? Скажи лучше: изнурённое палящим солнцем, припылённое дорожной перстью, изжаленное голодными кровососами и натруженное до изнеможения утренним переходом.
2) Ляпсус, в деревнях церквей не бывает, значит, поклонный крест тебе, а не колокольня, или тащи свои кеды до села, может там тебе что-ни-что и блеснёт …медным купоросом во смуром нёбушке.
3) Каравай – собственно, пшеничный хлеб на молоке с яйцами, печеный в каравайнике, посудине клином. Вообще непочатой, цельный хлеб; коровай – особенного вида булка с разными украшениями, подаваемая на свадебном пиру; также местное название круглого пирога с курицей, свининой или другой начинкой.
4) Сие сравнение, вставленное, по всей видимости, при печатании текста, очевидный анахронизм, ибо в те поры я ещё в указанных географических пунктах не бывал, а про фильм уже не помню, может и смотрел.
5) Прошу господ присяжных заседателей сделать снисхождение к юному возрасту сочинителя и учесть, что на тот момент его душа ещё не была просвещена святым крещением. Посему нижайшая просьба не считать оный пассаж за кощуны.
6) Пожалуй, следовало сказать: табором, но ведь они же оседлые. Впрочем, я даже не пытался разузнать, сколько их, семья ли это или артель какая-нибудь.
Свидетельство о публикации №226081101293