И день прошёл и день грядёт. 2-2

2.
   В Баку припекало солнце, буйно цвели деревья и клумбы. Уже асфальт раскалялся после полудня, широкие проспекты пахли битумом. Мужчины переходили на майки, летние распашонки, девушки с радостью обнародовали стройность ног. Давно открылись летние кафе и чайханы, шумели восточные базары. Там пахло аппетитным шашлычным дымком, свежевыпеченным лавашом, пряностями и разносимым по рядам громогласными торговцами ароматным чаем в грушевидных стаканах армуды. Прилавки ломились от овощей и фруктов, молодой свежей зелени, усатые продавцы сбрызгивали свой нежный товар водой, весело скалясь, зазывали покупателей. Храбрецы уже ездили на пляжи к солёно-йодистой Каспийской воде с горячим лечебным кварцевым пескам. Когда спадала дневная духота, народ шёл на Приморский бульвар к морю, к благодатной прохладе и открытым кафе.


  Лето атаковало стремительно, планируя, как обычно, взять город в полон беспощадным июльским и августовским пеклом. В часы бессонных ночных бдений Сафрон с тоской думал об этом и ему вспоминался тихий, будто задремавший исполин ночной Петербург; видел гранитные набережные, бережно обрамляющие замёрзшие вены неподвижной Невы, которая, наверное, уже должна была вскрыться ото льда. Закрывал глаза, а внутри него шло хаотичное движение мыслей и чувств, сотканных из клубка воспоминаний его короткого пребывания в Северной столице. Пёстрой чередой проплывали перед ним лица, вспоминался их говор, такой непохожий на говор жителей его родного южного города.


 Воспоминания приходили яркими кусками, как акты пьесы с его участием. Все герои этой пьесы, даже проходные персонажи: старик, с которым он встретился ночью во время прогулки по городу, или таксист, подвозивший его к дому Клавдии Дмитриевны, были милы его сердцу и дороги. Лишь два персонажа виделись чёрными кляксами на листе с экспозицией пьесы. Ими были, погрязший в своём откровенно отвратительном величии и снобизме и амикошонстве Головчин, он представлялся ему слизнем на зелёном листе, полным липкого злоядия, и Михаил, к нему, он до сих пор не подобрал эпитет. Он виделся ему отвратительным человеком-невидимкой, зачем-то прибывшим из прошлого Агнессы, которого она осветила, а он, разоблачённый, без возражений выслушав приговор, исчез в какую-то чёрную дыру. Оставалось в остатке: зачем он приходил с этим прошлым, чего хотел? Неужели ждал прощения?


   Часто вспоминал Матвея, думая о нём без отторжения и даже с жалостью. Его странное поведение, погружённость в себя, закрытость, временами плохо сдерживаемая агрессивность оставили неприятный осадок. Матвей оставался для него неразгаданным. Дать определение его внутреннему мироощущению он так и не смог. Матвей ему не звонил, молчал, а он, решив, что его звонок может выглядеть нетактичным напоминанием о долге, тоже не звонил. К невозврату долга он отнёсся спокойно: не возвращает, значит, пока нет возможности — так было принято в его дружеской среде, а найти его он сможет легко, ведь Саша знает его телефон.
Мысленно окидывая сюжет Петербургской пьесы и его персонажей, он с удовлетворением заключал: «Так и везде — хороших людей всегда больше, а в моей неоконченной северной пьесе, соответственно, процент отрицательных героев несущественен».


   но, конечно же, главной героиней этой неоконченной, неожиданно прервавшейся для него пьесы, оставалась Агнесса, — её образ матрицей поселился в голове. Пьеса её судьбы продолжалась за три тысячи километров от берегов Каспия без него, какие сюжетные хитросплетения происходят сейчас вокруг неё, были ему неведомы, — он мог только предполагать развитие событий. Она сама ему не звонила, позвонить он стеснялся. Единственным человеком, который мог хоть что-то рассказать о ней, был Захар, но и он знал мало.


  Сафрон боролся с унылым голосом сердца, говорившим: она не предназначена тебе. Кто ты такой перед ней? Средненький и неприметный человек, школьный педагог без учеников, неуч-музыкантишка безо всяких достижений, бедняк, в принципе, провинциал из южной республики. Избранником этой женщины с горькой судьбой, думалось ему, должен стать, конечно же, долготерпеливый Аркадий, человек её круга, любящий давно и к тому же находящийся рядом с ней. А я…  рядом с ним я слепой щенок.

  Он пытался смиряться с этими мыслями, но сердце не смирялось, тихо роптало и обрастало непреходящей нежностью к её образу. Обидчивая и беспокойная госпожа Надежда нашёптывала: финал пьесы туманен, не дописан, всё в жизни возможно, лишь небесам открыто будущее. Тогда он ободрялся и говорил себе: позовёт — помчусь, полечу в тот же миг, чтобы быть рядом, слышать её голос, видеть удивительные малахитовые глаза, но уже через минуту падал духом.


  В одно из очередных ночных бдений, ему вспомнилось, всегда казавшееся ему странным, одно длинное высказывание бабушки, звучащее, как некая математическая формула. Его она произнесла в то время, когда он горевал, погрузившись в депрессию. Однажды за вечерним чаем, погладив его по голове, она тихо проговорила: «Время, мой мальчик, идёт только вперёд, его не провернуть назад. Но оно, из-за силы чьей-то неисполненной любви, иногда может притормаживать или ускорятся, чтобы дать возможность любящим сердцам встретиться. Оно ускоряет движение любящего человека идущего из точки «Б» в точку «А», где его ждёт любовь, но в то же время, притормаживает ход человека, ожидающего любовь в точке «А». Время милостиво, дружочек, оно может себе позволить встретиться любящим сердцам». «Ах, бабушка, бабушка! — проговорил тогда он. — Люди смогли решить гипотезу Пуанкаре, но твоя теорема о движении сердец сложнее любой математической загадки, ведь это сугубо личное, не материальная субстанция, а невидимая метафизика движения душ».


  Сейчас ему думалось: «Заветная точка «А», по которой я скучаю, не стоит на месте. Она движется по непредсказуемой дороге жизни и судьбы, не зная о моей любви, а рядом с ней любящий человек. Бабулечка, бабулечка, я наивный мальчик, только тогда понял, что люблю, когда оказался вновь в исходной точке «Б», из которой руки ей не подать, не увидеть этих завораживающих глаз, не сказать заветных слов. И выходит, как у Бродского: «Идя из точки «А», там поезд на равнине стремится в точку «Б», которой нет в помине».


  Он призадумался и сказал себе уже вслух: «Хотя, бабушка, ты всегда права! Мы с тобой не реалисты, всё расставляющие по точкам в диаграммах, не математики и мыслим другими понятиями, думающие сердцем. И тлеет во мне, разгораясь, надежда, что встреча с Агнессой не могла быть случайной, не для того мы встретились, чтобы не соединиться. Мы живём во времена, когда расстояния быстро преодолеваются, я должен вновь оказаться рядом с ней. Я непременно вернусь в точку «А»!
Деликатный Гриша давно заметил его состояние, но ничего не спрашивал. Но недавно они засиделись на кухне за бутылкой вина, София спала и Сафрон пылко и откровенно рассказал ему всю историю своей поездки в Питер. Говорил скомкано и горячо, Гриша слушал молча, а когда Сафрон сжал голову руками и простонал: «Я люблю её, Гриша! Тугодум, увалень, нерешительный, стеснительный, живу чувствами, не из тех я мужчин, что всегда уверены в себе. До меня, как до жирафа, только здесь в разлуке дошло, что люблю», он остановил его горячечным спичем.


  К Грише со школы приклеилось прозвище Одиссей за его не по годам житейскую мудрость и твёрдость в отстаивании своих убеждений, часто пылких и наивных. Он вступал в споры с учителями, директором, со взрослыми; в пацанячих стычках всегда был на стороне слабых, если приходилось биться, никогда не покидал поле битвы. Сафрон всегда был на его стороне, хотя и не обладал, как он, навыками кулачного боя, впрочем, упавшего тогда, по твёрдым пацанским понятиям, не били, а бить со спины было подлянкой. Гриша, как и Сафрон,  был из тех русских могикан, не покинувших Баку во времена кровавых событий распада страны. Обычно молчаливый, иногда он мог разгореться и говорить долго и горячо, и остановить его было трудно. И сейчас он горячо заговорил, стукнув кулаком по столу:


   — Брат, твоя бабушка любила говорить, что нельзя сделать омлет, не разбив яйца. Ты меня удивляешь, раскис, растёкся киселём! За любовь нужно бороться, вспомни, как мне пришлось бороться за любовь Софочки, когда за ней стал ухлёстывать наглый городской мажор на «Порше» сынок уважаемых в городе высокомерных родителей толстосумов. Я ходил на разборки один, он — с вооружённой кодлой и мы разобрались! Меня не побили, не убили, не оскорбили, поняли меня, — такую позицию мужчины и в Африке поймут и зауважают. Любить на расстоянии, брат, конечно, прекрасно, но это как-то книжно и нелепо, это в книгах писатель решает судьбы героев, в жизни — ты сам решаешь свою судьбу. В конце концов, никто не отменял естественный отбор. У тебя нет другого выхода, как быть с ней рядом, чтобы добиваться её любви. Что тебя сдерживает? Будь уверен, что мы присмотрим за могилами твоих близких, они и для нас с Софой родные люди. Лети к ней, докажи свою преданность, может быть к тебе никогда больше не придёт такая любовь и до старости будешь локти кусать. Нужно бороться, брат, она должна увидеть, почувствовать твою любовь. На твоём месте я бы уже давно был рядом с той, которую любишь.
 

  Жадно поедая раскрасневшееся лицо друга заблестевшими глазами, Сафрон схватил его за руки.
 — Ты, прав, Одиссей, я полечу, но я хочу увидеть твоего мальчика, этое вот-вот должно случится.
— Аминь, братишка.
— — —


  А время родов Софы неумолимо приближалось. Переваливаясь, как утка, она ходила, поддерживая большой живот, застенчиво улыбаясь виноватой улыбкой. Занятия на гитаре были отставлены, рождения ребёнка ожидали со дня на день. Гриша вечерами уезжал на работу, каждый час нервно звонил, Сафрон нежно ухаживал за женой друга, старался опередить все её желания, всю работу по дому делал сам, ходил в магазины, готовил еду, стирал.
 

  То, что Софа носит мальчика, было уже известно. Всё случилось, как всегда случается в таких случаях в непредсказуемый день и час. Гриша позвонил в двенадцатом часу ночи, сообщил, что едет домой, а через минуту после его звонка у Софии начались схватки. Скорая приехала быстро. Сафрон помчался вдогонку за неотложкой на своей машине, Гриша приехал в роддом через полчаса. Во втором часу ночи к ним подошла пожилая медсестра в халате, с цветастым платком на голове. Он был повязан, как у простой сельской русской женщины: закрывал лоб, щёки, обвивал шею и завязан на затылке. Радушно улыбаясь, она сказала им по-азербайджански, что мальчик здоровый, с мамой всё в норме, душевно добавив традиционное «Allah verdi!»
 

 Сафрон бросился к Грише с возгласом: «Бог дал, дружище! Она сказала — Бог дал! В начале было слово, и слово было — Yes! Гриша! Бог дал!». Медсестра смотрела ни них улыбаясь, хотела уйти, но Сафрон, забывшись (хватать за руку незнакомую женщину считалось плохим тоном)), придержав её за руку, спросил по-русски: «Как вас зовут?» — «Айнур», — засмущалась женщина. Он суетливо достал из бумажника купюру в сто долларов, протянул ей со словами: «Айнур — значит луноликая! Вы, принесли нам благую весть с небес, луноликая!»
 

 Женщина засмущалась, спрятала руки за спину, отрицательно качая головой. Сафрон вложил ей деньги в карман халата, рассмеялся: «Наши кавказские обычаи, требуют подателю благой вести дать посильное вознаграждение, Айнур ханум, мы вас никогда не забудем, будем вспоминать добрыми словами». Женщина покраснела и неожиданно на хорошем русском сказала, улыбаясь: «Поздравляю счастливого папу». Сафрон обнял Гришу: «Это он счастливый папа. Habemus Papam! У нас есть папа!».


  Они с Гришей пили на кухне, Сафрон опьянел, обнимал Гришу и повторял часто и восторженно: «Гриша, Гриша, Бог родился!» Когда уже расцветало, спросил: «Бро, а как Бога назвали?» Гриша лукаво улыбнулся: «Отгадай. Первая буква С». — «Сергей? — Прекрасное имя». — «Вторая буква А». — «Савелий? Согласен на Самсона, вес богатыря 3900, не томи, бро». — «Подсказка на миллион, третья буква…», — захохотал Гриша и, не докончив шутливую викторину, обнял его: «У нас новенький Сафрон родился».


  Сафрон долго смотрел на него непонимающе, наконец, с повлажневшими глазами обнял: «Спасибо, спасибо, Гриша! Как бы сейчас радовались и Дана, и бабушка, и отец». Он выбежал в комнату, вернулся с кустом картона и кнопками прикрепил его к настенному шкафу, написав на нём фломастером: «У нас не курят! Здесь родился Бог».


  Новый беспокойный человечек круто изменил жизнь друзей. Всё теперь вертелось вокруг ангелочка, требующего внимания к себе; осунувшаяся, похудевшая София похорошела, светилась счастьем. Весь дом уже знал о рождении ребёнка, соседи сердечно поздравляли Гришу, но в гости никто не набивался: держались негласной, веками соблюдаемой традиции — вето на сорокадневную изоляцию новорождённого от посторонних глаз. По настоянию Сафрона Гриша перенёс в свою спальню бобинный магнитофон. Теперь в ней тихо звучали классические струнные квартеты
 

  Больше всех радовался рождению мальчика пожилой сосед по этажу Салах, до сих пор работающий водителем автобуса. У него было шесть дочерей, с двумя из них Сафрон ходил в детский сад. Шесть дочерей для простого водителя в Азербайджане тяжёлое испытание!  По обычаю, их положено выдавать замуж с целым рядом всяких процедур, непременно с приданным, а процедуры эти довольно затратны для семьи девочки. Салах грезил мальчиком, а рождались девочки. Когда же родилась шестая дочь, не потерявший иронии Салах, назвал её Басти;, что переводится, как хватит, подтвердив этим глубинную связь и родство всемирного человечества, ведь испанское — basto, французское — baste, итальянское — bastare — это довольно, хватит.
Сафрон настраивался ехать в Петербург, но ему так уютно было существовать в новой реальности, с ощущением тёплой семейственности, воцарившейся в доме, ещё совсем недавно погружённого в скорбь, что он откладывал и откладывал свой отъезд.
 

  В середине последней декады апреля, раздался телефонный звонок.
 — Захар! — вскричал он, глянув в телефон.
 — Привет, Колумб, ну и жарень у вас тут, я в куртке, а аборигены ваши все оголились, — весело трещал Захар. — Обалдеть! Ничего так здесь, симпатично, не ожидал, а девчонки чернявые прям пушистенькие. Такие топчики есть!
Сафрон обомлел.
 — Как?! Северный брат, ты в Баку?! Почему не позвонил?
 — Образовалась пауза, в кассе были билеты, решил по твоему методу познакомиться с восточным народом. Слушай, аэропорт у вас просто бомбический! Космический какой-то, наш Пулково отдыхает, запашок только здесь странный и не аппетитный…
 — Дыши от себя. Ты герой! Я еду, до аэропорта всего двадцать километров, — засмеялся Сафрон.
 —Тут меня водилы усатые атакуют, цены приемлемые, бабло имеется. Скинь адрес, я доберусь, не маленький.
 —Нет уж, жди, я еду.



  У Гриши был выходной. Сафрон возбуждённо ему сообщил, что прилетел друг из Питера, и он не знает, как быть: у них тесно, а в доме крохотный малыш. Гриша возмутился:
 —Обалдел? Мы же бакинцы, а не жлобьё какое-то, брат, встретим, приветим и разместимся. Твой друг — наш друг. Гони в аэропорт, мы с Софой долму приготовим, и всё остальное будет, ничего не покупай.

 Крепкую фигуру Захара на площади аэровокзала Сафрон увидел издалека. В расстёгнутой куртке, с перекинутой через плечо спортивной сумкой, он весело беседовал с усатым мужчиной, видимо, очередным страждущим таксистом. С разгона обняв, он затискал смеющегося друга, повторяя: «Брат, брат, брат, прилетел». Схватив его за руку, потащил к машине, заглядывая в глаза.
 — Классная тачка! — рассмеялся Захар, — садясь в машину, — у моего отца такая же была в девяностые с форсированным движком. Лет в пятнадцать я её угнал, но менты не дали погонять, словили быстро. Папаня хотел выпороть, да я его скрутил, не дался, больше он не пробовал воспитывать меня. Чего так похудел-то, тебя не кормят, болеешь?


  Сафрон рассмеялся:
 — Пропал аппетит из-за тоски по Питеру, а ты в отличной форме, качаешься?
 — Из стороны в сторону, пятый угол ищу, — проговорил Захар, не отрывая глаз от окна. — Скукотища. Взялся за учёбу, выравниваюсь. Дружбаны все куда-то попрятались, движухи никакой, все уже строят планы на лето. Сеструха с хахалем мозги пудрят, им папанины аптеки приглянулись, пытаются со мной заранее решить вопрос делёжки, нанятый отцом управляющий тоже не прочь откусить кусочек. Где сядут — там и встанут. Угодникова помнишь?
— Мне он показался довольно скользким угрём, — кивнул Сафрон.
 — А какой ещё масти должен быть юрист? Будущий навар греет сердце хмыря, руки потирает, хорошей работой надолго мной обеспечен. Мама болеет, деньгами меня спонсирует, отец ей хорошо оставил наличкой. Она терпеть не может слюнявого Сонькиного френда, боится его.
 —А лего-девочки, пушистенькие, уже не поднимают настроение? — улыбнулся Сафрон.
 —Во, где, зануды! — провёл по горлу ребром ладони Захар, — а чем здесь пахнет?
 —Здесь сто лет нефть качали, кажется, всю выкачали, а запах остался.
 —А у нас корюшкой — самый сезон, — сказал Захар.


   На современном трёхполосном шоссе Сафрон прибавил скорость, стрелка спидометра держалась у отметки 110 километров, Захар вертел головой, с интересом рассматривая окрестности, балаболил:
 — Нормально водишь. Слушай, я думал, что здесь у вас какая-то Азия, Хоттабычи и Ровшаны в халатах и папахах ходят, а всё, как везде, дороги отличные, но как-то всё необычно, со своим лицом. Чего в Египет-то народ прётся? Здесь и море, и фрукты, и солнце, цены не особо кусаются, я в кафе перекусил — не дорого и вкусно, по-русски говорят, хотя и с акцентом, но смысл понимают.
 — Весёлый, сообразительный, отзывчивый и очень деловой народ. Туристы уже распробовали плюсы путешествий к нам, многие сюда стали ездить, ковид, правда, обламывает этот маршрут. Рек с гранитными набережными у нас нет, но есть Приморский бульвар, пляжи, увидишь местную экзотику, поедим восточной еды. Ты надолго?
 — Послезавтра назад.
 —Захар! Побудь недельку.
 — Сессию, брат, пересдать нужно, мама волнуется, — развёл руками Захар.
Сафрон быстро глянул на него.
 —Ты, брат, стал совсем другим, каким-то серьёзным, повзрослевшим, что ли.
 —Пора, наверное, хватит куролесить, я о матери теперь думаю. Умрёт — я один, как ты останусь. Сестра… жадная — в отца, боюсь, что эта делёжка рассорит нас, — с серьёзным лицом повернулся к нему Захар.
Они чудесно провели вечер, Захар в пять минут сдружился с Гришей и Софией, расстроился, что не знал о ребёнке и пришёл без подарка. Его успокаивали, от долмы, домашних солений и азербайджанского вина он был в восторге.

  Гриша с Сафроном играли на гитарах. Пришло время удивиться и Грише, София с Сафроном сыграли выученную пьесу. В два часа ночи Гриша с женой ушли к себе, а друзья остались на кухне. Пили чай, Сафрон рассказывал, как прошли похороны Даны, как он жил всё это время, и словно утомившись, неожиданно замолчав, повесил голову.         
 — А что ж ты не спрашиваешь? — выдержав паузу, спросил Захар.
 — О чём, брат? — вздрогнул Сафрон.
 —Дурика-то не включай, о ней, что Ваньку ломать-то, делать безразличный вид. Знаю же, думаешь о ней, или забыл уже? Сам же говорил, такие оставляют отпечаток в сердце. Стёрся отпечаток? Притормозил благоразумно? В кусты слинял?
 —Захар, Захар! Я боюсь услышать что-то плохое, мне всё время думается, что с ней может случиться что-нибудь недоброе и она мне ни разу не позвонила.
 — А у тебя, что руки отсохли? Погоди, — Захар прошёл в гостиную, вернулся с толстой книгой.
 —Это тебе от неё, подписала, посмотри.


  Сафрон побледнел. Бережно взял в руки роскошно оформленную большеформатную книгу об Эрмитаже. Все странницы в ней были с прекрасными иллюстрациями и аннотациями, с замиранием сердца глянул на форзац. Неровным почерком с наклоном вправо она написала: «Чистому и светлому Сафрону. Верю, что тебя ожидает счастье». Он несколько раз перечитал эти короткие строки, поднял на Захара подозрительно повлажневшие глаза.
 —  Я перед отлётом забегал к ней в салон сказать, что лечу к тебе. Она в самом деле изменилась, грустная, улыбается натянуто, будто всё время о чём-то думает. Хотя… когда подписывала книгу, знаешь, ожила, улыбалась мечтательно, мне так показалось.
 —Долго с ней говорил? — спросил Сафрон, машинально поглаживая книгу.
 —Минут пятнадцать. Просила зайти к ней, когда вернусь, рассказать, как ты живёшь. Давай выйдем, курить охота.
Они вышли во двор, уселись на придомовую скамью, под раскидистой ивой. Небо уже розовело, было свежо, в роще кричали проснувшиеся птицы, Захар с интересом разглядывал двор, курил.
 — Старый двор, хрущёвки, похоже на старые Ленинградские дворы. Тихо, чисто, уютно, как-то просто, по старинке, мирно, беседки во дворе со столиком для доминошников и у нас так раньше было. Питер, будто сирота, брошен, рушится, похваляемся фасадами, а за ними дворы-колодцы в старом городе, коммуналки, грязные арки, крысы. Гриша говорил, ты в Питер собираешься, кстати, классный парень и жена стоящая, вот бы такую же встретить. Хочешь её увидеть?
 —Хочу, только…имеет ли смысл, кажется, она сделала выбор …
—Аркадий… ну не знаю … с виду мужик достойный, но не думаю, что она с ним останется. Может быть у них что-то и было, может быть даже и сейчас есть. Он, наверное, любит, она … не знаю, не уверен, счастливой не выглядит, а ведь должна была сиять, как все бабы при любимом мужике-то? И вообще, не вижу я их парой.
 —Почему? Ты в какие-то психологические дебри уходишь, все твои предположения странны, по крайней мере.


  Захар заговорил горячо и быстро:
 —Э, нет, брат! Я молодой, но зоркий сокол, жизнь научила. На её дне рождения я всё снимал, в смысле просекал, хотя в оконцовке на грудь прилично принял. Просекал, как она на него смотрит, как говорит с ним, как смотрит на тебя, как с тобой говорит, сравнивал картинки. Между прочим, поначалу и свои шансы оценивал, но недолго. Знаешь, на меня она смотрела по-доброму, но как на школьного шалуна смотрит училка. С Аркадием говорила, как со старым добрым другом, все слова с которым, давно проговорены, никаких новых, думаю, не будет ими сказано, если сойдутся. Уверен, он мужем путёвым будет, она об этом знает, но что-то, блин, не так, сквозняк какой-то между ними. Ты только не злись, зашёл я как-то в салон, её не было, ну я у Тани и поспрошал, что, да как. Короче, они на постоянке никогда не жили и не живут, встречаются, расходятся по своим углам, а в салон он давно не заходил. Таня удивляется и не понимает, что произошло, Агнесса молчит.


 — Зачем ты это сделал!? Это некрасиво.
— Что такого? — пожал плечами Захар, — разведка должна работать.  Понимаешь, если они станут жить вместе, это будет как бы продолжением их долгой тусовки, но без новизны, кекс разве что, извини, оживит их на некоторое время. Хотя … он уже не юноша, а у неё скелет в шкафу серьёзный. Надёжность — это хорошо для обычной бабы, но она же баба не обычная, да ещё умная и с историей. Устроит ли её такая болотная жизнь? Да и его тоже, — не сопливый менеджер по продажам, мужик, считай, жизнь прожил. Короче, как-то у них не по-нашему, как в кино, блин, французском.
Сафрон удивлённо вскинулся.
 — Откуда ты стал брать такие слова? Ты меня удивляешь, прямо психоаналитик!
 — Психоаналитик на минималках, — ухмыльнулся Захар, — я много передумал за это время.
 —И как же она улыбалась ему и мне? — сглотнул подступивший к горлу комок Сафрон.


 Захар ухмыльнулся.
 — Ему — как к любимым рыбкам в аквариуме. Рыбок, конечно, можно любить, но это всё ж только рыбки. На тебя… (Захар ненадолго задумался) … так на меня смотрела когда-то Катя Сухова, моя первая школьная любовь, так на меня ни одна женщина не смотрела после. Хотя… в её взгляде на тебя было ещё что-то. Как бы это сказать? Вот! Она как бы приценивалась!
 —Захар! — вырвалось у Сафрона.  —  Что ты несёшь?! Она не деревенская баба, не торговка, а я не картошка!
Рассмеявшись, Захар щёлкнул пальцами.
 — Да, ладно, не нервничай. Ни как на кобеля смотрела, а типа, как на хорошую картину в музее. Бро, а в женщинах по твоей теории должны оставаться отпечатки мужчин?
 —Должны, — глухо ответил Сафрон, — может быть даже сильней и крепче, чем у мужчин, такое в романах описывается.
 —Ну, вот. Она же написала тебе: чистому и светлому Сафрону! Чем не отпечаток? Чистый и светлый! За это брёвнышко тебе есть смысл ухватиться.


  Сафрон раздражённо повёл головой.
 — О чём ты говоришь, теоретик с жизненным опытом? По-твоему за эти два качества она должна меня полюбить? Один нынешний французский писатель мудро заметил: «Если ты знаешь, почему ты кого-то любишь, это значит, что ты его не любишь». Мало ли чистых и светлых людей? Большинство женщин их даже не замечает, а замечают, как раз, ярких, понтовитых и крутых.
 
  —Добавь и упакованных, но эта песня, брат, про консуматорш. А когда незаметных и светлых настоящие женщины узнают ближе, брат, их любят сильнее, чем понтовитых. Ведь счастье не в деньгах, правда? — лукаво блеснул глазами Захар. — Много ли женщин открыто говорят так о мужчине, которого видели всего-то пару раз? Зачем же ты хочешь в Питер? Страдать? Ход неверный. Слушай, пойдем, покемарим немного.
Сафрон разложил диван. Захар лёг лицом к стене, а он долго ещё сидел на кухне. Ребёнок плакал, София на цыпочках выходила в ванную его подмывать, так же тихо возвращалась в спальню, нежно приговаривая: «Тихо, тихо, лапонька», после в спальне тихо запела колыбельную, малыш иногда похныкивал и тогда Софа ласково пропевала: «Баб-баю-бай, спи, мой мальчик, засыпай».
 

  Сафрон улыбнулся. Еле слышно звучал струнный ре-минорный № 13квартет В. Моцарта, София напевала колыбельную в тональности первой части. Он тихо прилёг на спину поверх лёгкого одеяла, чтобы не тревожить Захара, слушал музыку, думал об Агнессе. Между третьей и четвёртой частью квартета малыш заснул, слышно было, как Софа, вздохнув, прилегла, скрипнула кровать. Дыхания Захара совсем не было слышно, но неожиданно он глухо проговорил, не поворачиваясь: «Не тяни резину, брат»


  Сафрон лёг на правый бок лицом к нему, помолчав, тихо спросил: «Извини ради Бога, а что с твоей Катей Суховой, вы расстались?». Захар ответил в стену: «Мы не расстались и никогда не расстанемся, хотя она умерла, выпив флакон таблеток». Сафрон лежал не дыша, а Захар продолжил после долгой паузы: «Ненавижу эту масть, резать готов. Ему дали небольшой срок, я собирался его убить в суде, пистолет купил, но тварину в тюрьме свои за что-то пришили.
 — Боже мой, — вскрикнул Сафрон, прикрывая рот рукой.
 — Спи, брат, — сказал Захар, — чего только не бывает в жизни.
Но он не заснул. Через минуту лёг на спину, закинув руки за голову, заговорил, глядя в потолок.


  — Знаешь, брат, пацанячья любовь, она, как это сейчас говорят — это другое. Когда тебе пятнадцать, и ты влюблён, тебе всего-всего совсем малёхо нужно. Про пожрачку даже забываешь: хлеба кусок, вода — шикарно, если есть пара яблок, огурец с чужой грядки или ягода с куста — банкет. Кобелиных мыслей нет, дебил в голове смущается, краснеет, взрывы в голове, когда коснёшься хотя бы её руки. Хочешь её увидеть, тоскуешь без неё, подгоняешь время встречи. Если бы Катин здоровенный батя кое-что узнал о нас с ней, оплеухой бы я не отделался. Лето без неё — это вообще труба была, — у меня крыша съезжала от тоски. Она с семьёй на всё лето уезжала на дачу. Я к ним ездил электричкой — 90 км от Питера, от контролёров бегал, дома говорил, что тасуюсь с друзьями, домой приходил часа в три ночи, иногда под утро, когда опаздывал на последнюю электричку. Отец врубался, щерился: «Тасуются они — шалавятся балбесы. Ну-ну, играй гармон!» От электрички до их товарищества ещё километра три пёхом. Пёс у них был на цепи— Рембо. До калитки он не доставал, но на ночь отец Кати цепь распускал, и пёс мог далеко достать. Здоровенный, злобный — смесь кавказской и дворняги. Я его приваживал, подкармливал, колбаски приносил, стал хвостом вилять, скентовались. Катин батя мужик прижимистый — кулачище и жмот, всем в семье командовал. Меня не кормили, а она для меня хавчика дома подтыривала и мы с ней на весь день уходили на озеро. Загорали, плавали, ныряли, целовались под водой, на пляже она смущалась, народу всегда было много. Назад шли через лес, целовались красными от лесной малины губами. . . да. . . целовались. В десятом часу батя меня выпроваживал, щерился: «Ждём завтра, Ромео», в конце августа выпроводил в очередной раз.  Я шёл и так затосковал по ней, что не пошёл к электричке. До часу ночи скитался по линиям и вернулся к их дому. Сердце выскакивало из груди, Рембо вилял хвостом, я крючок на калитке поднял, вошёл. Катя спала в веранде, мы в ней часто в карты там резались, прикрытая марлей дверь была приоткрыта,  я нырнул к ней. Она не спала, лежала в ночнушке, я лёг к ней и мы целовались, целовались…без всего, брат, без всего этого. Как же она пахла! А после мы заснули, а когда я открыл глаза — светало. Ладно, я, — я бы претерпел, если бы батя меня поймал и отбуцкал, но ей бы досталось по полной… короче, по-пластунски прополз до калитки, ещё метров пятьдесят по линии полз, что б соседи не засекли, а после рвал когти с километр… в ноябре после школьной дискотеки я проводил её до подъезда… ублюдку обкуренному всё равно было, кого словить … сука… как вспомню, дышать нечем, будто весь воздух из меня откачали, — Захар дёрнулся, судорожно вздохнув.
Сердце Сафрона бешено колотилось, губы одеревенели. Ему хотелось плакать, гладить волосы Захара, он уже руку протянул, но Захар, хлюпнув носом, резко повернулся лицом к стене, хрипло бросив: «Давай покемарим».


 Тихо соскользнув с дивана, Сафрон схватил пачку сигарет, стараясь не шуметь, тихо вышел во двор и жадно закурил. Чёткие и ясные мысли звучали в голове: «У всех в шкафу есть скелет своего Чикатило, он до конца дней будет выходить на охоту за их сердцами. У Захара свой, у Агнессы свой, у меня — свой. Захар, Захар, я тебя угадал ещё в поезде, мой дорогой северный брат, ты страдал и продолжаешь страдать. Кто страдал, тот знает, что такое любовь. Ты сберёг свою  Да, да, да,

   Захар, любовь юных — ей так мало нужно! Не такие же чувства охватывали тебя, когда ты, ещё мальчиком переходил рубикон от мальчика к преюноше? Какие фантастические мечты возникали после прочитанных книг о любви, как колотилось сердце, когда ты думал об этом! Да, химия в этом была, но это была дистиллированная химия, очищенная фильтром чистого невинного сердца. Как у Гумилёва: «Как мальчик, игры позабыв свои, следит порой за девичьим купаньем и, ничего не зная о любви, все ж мучится таинственным желаньем».


  Уже подступало утро, он знал, что не заснёт, но волнение дня и усталость сработали. Он вернулся в дом, тихо прилёг на бок, стараясь не потревожить Захара. На какое-то время, как в море из ваты, он проваливался в чёрную зыбкую трясину сна и он опять к нему явился. Страшный сон, который давно не приходил, прячась в глубинах подсознания: он маленький, только начал что-то говорить, у отца на руках. Отец бежит с ним к подъезду дома, тяжело дышит, на миг останавливается, поднимает голову на детский крик с балкона. На нём трое страшных бородатых мужчин подняли над собой девочку в голубом платье. Она кричит, мужчины смеются и сбрасывают её с балкона.  Она летит всего миг, глухой звук удара об асфальт. Девочка лежит на асфальте, а её платье медленно окрашивается в цвет лопнувшего граната. Мужчины на балконе гогочут, кричат что-то его отцу на незнакомом языке, он больно закрывает ему глаза ладонью, прижимает к себе, бежит, бешено колотит ногой в дверь квартиры, дверь в чудесный мир бабушки, тёти Даны, дяди Фила, его передают из рук в руки, целуют, плачут.
 

Сафрон вскрикнул, подскочил на диване с бешено колотящимся сердцем. Дверь в кухню была слегка приоткрыта, Гриша с Софой и Захаром завтракали. Застонав, он сел на край дивана, раскачиваясь, сжал голову руками


Рецензии