Бумажный поезд

Бумажный поезд

О небе, асфальте и предчувствии

Небо над Пушкиным было низким, как потолок в дешёвом общежитии. Оно давило на город, на купола соборов, на крыши привокзальных ларьков и на головы прохожих, которые шли, опустив лица в воротники. Дождь только что перестал, но воздух остался влажным, тяжёлым, пропитанным запахом мокрой листвы и угольной пыли. Вдали, за оранжерейными корпусами, медленно ползли облака – они были серыми, рыхлыми, похожими на старые ватные одеяла, которые давно не стирали. Время от времени между ними проглядывало бледное пятно солнца, но оно не грело, а лишь подсвечивало мокрый асфальт, и тогда на нём выступали маслянистые разводы – следы проехавших машин, которые уже ушли, оставив после себя только эту радужную плёнку.

Розовый Пёс шёл чуть впереди, его игрушечные лапы ступали по лужам с особой, пружинистой лёгкостью. Он был одет в маленький непромокаемый плащик, который Лиза сшила ему ещё прошлой осенью, и в этом плащике он походил на детектива из старых фильмов, который только что получил дело и теперь направляется на место преступления. На самом деле никакого преступления не было – была только тоска по справедливости, которая, как известно, не имеет ни адреса, ни графика работы. Но Пёс любил драматизировать, и сейчас он нюхал воздух, как будто пытался учуять запах несправедливости.

– Пахнет пережаренным маслом и разочарованием, – сказал он, ни к кому не обращаясь. – И ещё – детскими слезами, которые ещё не пролились, но уже готовы.

Инженер Пенкин шёл по Оранжерейной улице. Он был человеком среднего роста, с лицом, изрезанным ранними морщинами – следствие бессонных ночей над чертежами и постоянного напряжения, когда каждая цифра в смете значила больше, чем человеческое лицо. В правой руке он нёс зонт, который так и не раскрыл – дождь уже закончился, но привычка держать его была сильнее рассудка. Левой рукой он держал маленькую тёплую ладошку своей дочери, которую звали Буся Скрепкина. Буся была девочкой пяти лет, с двумя косичками, торчащими в стороны, словно антенны, улавливающие сигналы вселенской несправедливости. Особенно когда эти сигналы касались наггетсов.

– Пап, я хочу чизбургер и наггетсы, – сказала Буся. Голос у неё был звонкий, как колокольчик, но в нём слышалась та уверенность, которая бывает только у детей и полководцев.

Розовый Пёс остановился и обернулся. Его стеклянные глаза, в которых отражалось серое небо, смотрели на Бусю с той особенной, игрушечной серьёзностью, которая появлялась у него, когда он собирался сказать что-то важное.
– Буся, – сказал он, – ты уверена, что хочешь именно наггетсы? В этом заведении, где даже воздух пахнет пластмассой, а кетчуп разбавляют водой, чтобы он лучше тек?

– Уверена, – ответила Буся. – Они же в рекламе такие вкусные.

– Реклама, – вздохнул Пёс, – это когда тебе показывают не то, что есть, а то, что ты хочешь увидеть. Это как зеркало, которое врёт. Но я тебя понимаю. Когда я был молодым игрушечным псом, я тоже верил рекламе. Особенно рекламе костей. Потом я понял, что кости – это просто кости, а счастье – это когда тебя гладят по голове.

Пенкин остановился. Он посмотрел на небо, на мокрые ветки лип, на старую колоннаду Екатерининского дворца, видневшуюся вдалеке, и вздохнул. Он знал, что спорить с Бусей бесполезно – это всё равно что спорить с законом сохранения энергии: можно, но глупо.

– Буся, – сказал он мягко, – мы можем зайти в «Мини-бургер», он прямо за углом. Или в «Бобо» – там есть пицца с колбасой, ты любишь.

– Нет, – Буся упрямо мотнула головой. – Я хочу именно туда, – и она ткнула пальцем в сторону Царскосельского вокзала, где на первом этаже, между колоннами, ютилась яркая красная вывеска с надписью «Жир – и точка». – Там наггетсы с кетчупом, и кетчуп сладкий, а я люблю сладкий. И там в рекламе по телевизору мальчик счастливый, когда ест.

Розовый Пёс подошёл к вывеске, принюхался, потом отошёл.
– Я бы сказал, что этот мальчик счастлив не от наггетсов, а от гонорара, – заметил он. – Но это уже слишком сложно для пяти лет. Идём, Буся. Я буду рядом. И если наггетсы окажутся невкусными, я обещаю: мы никогда больше сюда не придём. Даже если они будут показывать эту рекламу сто раз в день.

– А если они будут вкусными? – спросила Буся.

– Тогда мы придём снова, – сказал Пёс, – но будем знать, что это просто случайность, а не закономерность.

Пенкин вздохнул глубже. Он знал, что реклама – это ложь, что счастливый мальчик на экране получает гонорар, а настоящие наггетсы пахнут не свежим маслом, а пережаренным жиром, который впитался в стены за годы работы. Но он также знал, что дочери этого не объяснить, и что её глаза, широко распахнутые и полные ожидания, стоят дороже любой цены, даже если цена эта завышена.

– Хорошо, – сказал Пенкин, чувствуя, как внутри у него что-то сжимается – то ли кошелёк, то ли совесть.

И они пошли к вокзалу...

О колоннах и людском потоке

Здание Царскосельского вокзала было старым, как сама история, и оно видело многое: императоров, революционеров, солдат, беженцев, и теперь – бесконечный поток людей с чемоданами на колёсиках, которые катились по мраморному полу, издавая монотонный гул, похожий на отдалённый морской прибой. Колонны, поддерживающие сводчатый потолок, были массивными, с капителями, украшенными лепными листьями, но за столетия лепнина облупилась, и теперь она напоминала остывший суп – местами гладкая, местами шершавая, с выбоинами и трещинами. Высокие окна пропускали дневной свет, но он был скудным, серым, и внутри царил полумрак, в котором лица пассажиров казались бледными восковыми масками.

Розовый Пёс, шагая рядом с Бусей, смотрел по сторонам с видом бывалого путешественника.
– Я люблю вокзалы, – сказал он. – Они как большие, шумные библиотеки, где вместо книг – люди. У каждого своя история, и все они ждут своего поезда. Некоторые ждут годами, сами того не замечая.

– А ты ждёшь своего поезда? – спросила Буся.

– Я уже нашёл свой поезд, – ответил Пёс. – Он идёт в никуда, но с хорошими попутчиками.

Пенкин и Буся вошли в вестибюль. Сразу стало шумно – эхо разносило голоса, объявления о прибытии поездов, детский плач, стук каблуков. Где-то в углу играл аккордеонист, и его музыка, залихватская и грустная одновременно, вплеталась в общий гул, как нитка в плохо сотканную ткань. Буся сжала руку отца сильнее – она не боялась, но ей было любопытно.

Они прошли мимо ларька с пирожками, где продавщица с красным лицом выкрикивала цены, и мимо стойки с кофе, откуда доносился запах горелых зёрен. И, наконец, они увидели её – точку «Жир – и точка». Она была втиснута в узкую нишу между колонной и стеной, и казалось, что помещение сжимают с двух сторон, как книгу между пальцами. За стеклянной витриной виднелись столы – они были маленькими, круглыми, с пластмассовыми стульями, прикрученными к полу, чтобы их не уносили. Пенкин прикинул на глаз: четырнадцать посадочных мест. И три арендатора – сама бургерная, рядом притулилась витрина с выпечкой и ещё одна стойка с напитками. Казалось, они делили между собой каждый сантиметр, как нищие на паперти.

Очередь была небольшая – трое человек. Пенкин встал в хвост, а Буся прилипла к стеклу, за которым на подносе лежали образцы наггетсов. Они выглядели идеально – золотистые, ровные, как детские кубики. Но Пенкин знал, что за этим глянцем скрывается масса перемолотого мяса, сои, усилителей вкуса и прочей химии, которая делает еду похожей на еду, но не является ею.

– Смотри, пап, какие они ровненькие! – воскликнула Буся.

– Да, – сказал Пенкин, и в голосе его прозвучала та самая тоска, которая бывает у человека, который видит красоту там, где её нет. – Они выглядят так, будто их штамповали на заводе по производству запчастей для тракторов. Только тракторы, по крайней мере, пашут землю, а эти – только наш кошелёк.

Розовый Пёс, услышав это, хмыкнул.
– Тракторы, Пеня, тоже пашут не по своей воле. Их кто-то ведёт. Как и нас. Разница только в том, что трактору не нужны наггетсы. А нам – нужны. Или кажется, что нужны. Великая иллюзия человечества – верить, что мы сами выбираем.

Он хотел сказать это тихо, но девушка в бейсболке за кассой услышала и посмотрела на него с лёгким презрением – так смотрят на тех, кто приходит в храм быстрого питания, но сомневается в его святости.

– Ваш заказ? – сухо спросила она.

– Комбо с чизбургером и наггетсами, – сказал Пенкин.

– С картошкой фри и напитком?

– Да.

– Семьсот восемьдесят рублей.

Сзади, из очереди, раздался скрипучий голос. Высокая, сухопарая женщина лет семидесяти, с седыми волосами, собранными в строгий пучок, и с сумкой на колёсиках, протолкнулась вперёд. На ней было пальто советского покроя, с большими пуговицами, а из кармана торчала закладка из «Литературной газеты».
– Молодой человек, – сказала она, обращаясь к Пенкину, – вы знаете, что при советской власти бургер стоил… ну, тогда их не было. Но если бы они были, они бы стоили десять копеек! И это было бы правильно. Потому что цена должна быть справедливой, а не такой, чтобы у народа глаза на лоб лезли.

Девушка за кассой вздохнула с таким видом, будто это был не первый раз, когда кто-то вспоминает Советский Союз в её очереди.
– При советской власти, – сказала она с ледяным спокойствием, – не было бургеров. Были котлеты в столовых, которые пахли рыбой, даже если их делали из говядины. Вы бы хотели такую котлету?

Женщина (её звали Нинель Владленовна) на мгновение задумалась.
– Это была бы честная котлета, – сказала она. – А честность дороже вкуса.

Цена повисла в воздухе, как гильотина, и Пенкин на мгновение почувствовал, как его пальцы холодеют. Он переспросил, хотя уже знал ответ. Девушка повторила, и цифра прозвучала ещё более неумолимо, как приговор.

Пенкин полез в кошелёк. Он вытащил купюры – их было немного, и он пересчитывал их дважды, как будто от этого сумма могла уменьшиться. Но она не уменьшалась. Он заплатил и взял бумажный пакет – он был тёплым, и из него шёл пар с запахом картофеля и чего-то ещё, что Пенкин мысленно обозначил как «запах обмана».

Нинель Владленовна, которая тоже взяла чай и булочку, уже сидела за соседним столиком и смотрела на них с сочувствием.
– Вот так, – сказала она, как будто продолжала внутренний диалог. – За восемьсот рублей вы могли бы купить в нашем «Супе» два обеда. Но вы выбрали бургер, потому что так проще. Я понимаю. Но не одобряю.

– Садись, – сказал он Бусе, показывая на единственный свободный столик...

О том, как котлета может быть философом

Пенкин развернул бургер. Булочка была бледной и мягкой, как щека младенца, но она не имела запаха свежего хлеба – скорее, она пахла чем-то средним между ватой и пластиком. Внутри лежала котлета – круглая, тонкая, серовато-коричневого цвета, с проплешинами, где мясо (или то, что его заменяло) соединялось с сухарями. Пенкин поднёс её к носу – запах был скудным, как доход после уплаты всех налогов. Он попробовал. Вкус был словно намёк на вкус: где-то вдалеке слышался звон колокольчика, который оповещал о том, что где-то существуют коровы, но до этой котлеты они не дошли. Мясо напоминало резину, которую жевали, чтобы размять челюсти, но глотать её было не обязательно. Соус – сладковатый, слишком яркий, как дешёвый парфюм – перебивал всё остальное, пытаясь убедить мозг, что это вкусно.

Наггетсы были маленькими, аккуратными, и каждый из них выглядел как точная копия другого – словно они родились из одной матрицы и не имели ни малейшего намёка на индивидуальность. Пенкин откусил один. Он был хрустящим снаружи, и этот хруст был громким, как шаги по сухим листьям, но внутри наггетс оказался вязкой массой, напоминающей разваренный картон, который щедро сдобрили солью и глутаматом. Это была еда, которая не была едой, – она была реквизитом для рекламного ролика, который снимали с киногеничными актёрами, а настоящие люди ели её, как куколки едят сухие листья.

– Вкусно? – спросил Пенкин у Буси.

– Угу, – сказала она, жуя, и в глазах её было то счастье, которое не зависит от качества продукта – только от ожидания, которое оправдалось, даже если ожидание было иллюзорным. Она макала наггетсы в сладкий кетчуп, и её лицо светилось так, как будто она ела нектар богов.

Розовый Пёс сидел на соседнем стуле и смотрел на эту сцену с выражением старого профессора, наблюдающего за экспериментом.
– Она счастлива, – сказал он. – И это единственное, что имеет значение. Вопрос не в том, что она ест, а в том, что она чувствует. Если бы она знала, что эти наггетсы стоят на самом деле двадцать рублей, она была бы так же счастлива, но ты бы чувствовал себя умнее. Это цена твоего спокойствия, Пеня. Ты заплатил не за еду, а за то, чтобы не объяснять ей, как устроен мир. И это дорого. Это всегда дорого.

Пенкин смотрел на неё и чувствовал, как его внутренний голос – голос инженера, который привык всё измерять и взвешивать – кричит о несправедливости. За эти деньги он мог купить в ресторане «Суп» тарелку настоящего борща со сметаной, горшочек с горячим и компот. Или в «Мини-бургере» на той же Оранжерейной улице он взял бы два больших бургера, картошку и стакан колы, и ещё осталось бы на мороженое. Но он сидел в этом закутке, где четырнадцать стульев, три арендатора, и пахло подгоревшим маслом, и платил в полтора раза больше, чем на Московском вокзале.

– Пап, ты не ешь, – заметила Буся, переставая жевать.

– Я не голоден, – солгал Пенкин.

– А почему ты злой?

– Я не злой, я задумчивый.

Но он действительно был зол. И злость его росла не от голода, а от чувства беспомощности – он понимал, что эта цена не имеет никакого разумного обоснования. Это был просто произвол, наглость, основанная на том, что рядом вокзал и люди спешат. И пока он сидел и смотрел на дочь, которая доедала свои наггетсы, его злость превращалась в холодное отчаяние, которое бывает, когда понимаешь, что мир устроен не по чертежам, а по чьей-то прихоти.

Нинель Владленовна, которая уже допила свой чай, встала и подошла к их столику.
– Молодой человек, – сказала она, глядя на Пенкина с той особенной, советской прямотой, которая не признавала дипломатии. – Я всё слышала. Вы злитесь на цену. И правильно делаете. Но злость – плохой советчик. Лучше подумайте: почему вы вообще сюда пришли? Потому что дочка захотела? А почему она захотела? Потому что ей показали красивую картинку. Вот и ответ. Мы всегда приходим туда, куда нас ведут картинки. И платим за это. Вопрос не в том, чтобы изменить картинку, а в том, чтобы научиться видеть сквозь неё.

Пенкин хотел что-то ответить, но в этот свистнула электричка. Через минуту  они уже стояли на перроне, и вокзальный шум остался позади...

Когда они вышли из здания вокзала, и небо уже начало темнеть. Густые облака, казалось, опустились ниже, нависая над крышами, и ветер подул с реки, принося запах сырости и прелых листьев. Пенкин повёл Бусю по перрону, где уже загорелись жёлтые огни фонарей, дрожащие в лужах на асфальте. Платформа была длинной, с железными навесами, на которых когда-то была краска, а теперь – только ржавчина и копоть. Люди стояли небольшими группками, и их лица в жёлтом свете казались чужими и отстранёнными, как маски.

Розовый Пёс шёл чуть позади, оглядываясь на уходящий поезд.
– Я люблю вокзалы, – повторил он. – Они как сны, которые снятся всем сразу. Каждый видит свой.

Электричка подошла беззвучно – только лёгкий скрип тормозов и шипение пневматических дверей. Пенкин и Буся вошли в вагон. Он был почти пустой – лишь в дальнем конце сидела женщина с ребёнком, и ещё один человек дремал, уткнувшись в стенку. Пенкин выбрал место у окна, чтобы Буся могла смотреть на проплывающие огни. Она села рядом, положила голову ему на плечо и почти сразу стала клевать носом – усталость взяла своё.

Поезд тронулся. За окном поплыли платформы, столбы, серые многоэтажки, тёмные силуэты деревьев. Свет уличных фонарей мигал, и тени бежали по полу, как испуганные звери. Пенкин смотрел на это мелькание и думал о том, что его жизнь состоит из таких же мелькающих кусков – работа, дом, дочь, снова работа. И между ними остаются эти небольшие паузы, когда он сидит в электричке и считает, сколько ещё осталось до остановки.

Розовый Пёс устроился на сиденье напротив, положив голову на лапы.
– Знаешь, Пеня, – сказал он, – в этом есть что-то правильное. Ты злишься, но ты здесь. Ты купил ей то, что она хотела. Ты сделал это. Это и есть твоя справедливость. Не та, что в законах, а та, что в поступках.

Он почти уснул, когда почувствовал, что напротив кто-то сел. Открыл глаза – и увидел человека, которого не было там минуту назад. Незнакомец был высокого роста, в длинном чёрном пальто, которое казалось безразмерным, словно висело на невидимых плечах. Его лицо было бледным, как мрамор, и очень правильным, почти античным, но в глазах – тёмных, без зрачков, – Пенкин увидел бездну, в которую не хотелось смотреть. От незнакомца исходил холод, хотя в вагоне было душно, и этот холод был похож на сквозняк из открытого склепа.

– Добрый вечер, инженер Пенкин, – сказал незнакомец голосом, который звучал как шорох пергамента.

Пенкин вздрогнул. Он так и не смог привыкнуть к внезапным появлениям мессира.

– Мессир– пробормотал Пенкин, инстинктивно прижимая к себе Бусю.

– Добрыйвечер, – ответил Мессир Баэль, и улыбнулся – улыбка была холодной и ровной, как линия горизонта.

Розовый Пёс приподнял голову и с интересом уставился на Баэля.
–Пришли наблюдать, коллега? – спросил он. – Я тоже наблюдаю за людьми. Только вы делаете это с высоты, а я – с уровня колен.

Баэль посмотрел на пса с лёгким удивлением, потом кивнул.
– Да, – сказал он. – Мы коллеги. Вы работаете с любовью, я – с абсурдом. Но это почти одно и то же.

Пенкин хотел возмутиться, сказать, что это не его дело, но Буся проснулась и уставилась на Баэля с любопытством. Дети боятся только реальных вещей – например, темноты или папы, когда он сердится. Демонов они не боятся.

– Вы тоже хотите наггетсы? – спросила Буся серьёзно.

Баэль рассмеялся – смех его был похож на звон разбитой вазы, мелодичный и тревожный.

– Нет, дитя, я не ем наггетсы. Моя пища – это наблюдение за человеческой глупостью, и сегодня я был сыт. Я видел, как твой отец стоял в очереди, как он пересчитывал купюры и как он заплатил сумму, которая в десять раз превышает себестоимость того, что вы съели. И я задался вопросом: почему? Почему ты, инженер, человек, который строит мосты, считает пролёты и нагрузки, позволяешь обманывать себя так примитивно?

Пенкин молчал, потому что он и сам не знал ответа.

Нинель Владленовна, сидевшая через проход, вдруг подала голос:
– А я знаю почему. Потому что он любит свою дочь больше, чем свои принципы. И это правильно. Только вот принципы – они тоже должны быть на месте. А то получается, что за любовь платят, а за принципы – нет. Это несправедливо.

Баэль посмотрел на неё с интересом.
– Вы тоже философ? – спросил он.
– Я пенсионерка, – ответила Нинель Владленовна. – Это почти одно и то же.

– Видишь, – продолжал Баэль, – глобализация и капитализм работают вместе, как хорошо смазанный механизм. Глобализация принесла одну и ту же еду во все страны мира – ты можешь съесть этот бургер в Москве, Нью-Йорке или Токио, и везде он будет одинаково безвкусным. А капитализм научился продавать этот безвкусный продукт по разной цене в зависимости от того, где ты находишься. На Московском вокзале цена ниже – там выше конкуренция. В Пушкине – выше, потому что вокруг мало альтернатив, а ты уже спешишь на поезд. Они не продают тебе еду, они продают тебе удобство, которое, впрочем, совсем не удобно, потому что ты бы и сам сварил макароны за пять минут, но ты выбрал пакет с картошкой, потому что дочь попросила.

– Но ведь это нечестно, – сказал Пенкин, чувствуя, как в его груди разрастается гнев, который он раньше сдерживал.

– Честность – это категория из тех времён, когда люди обменивались товарами, а не символами. Сейчас ты покупаешь не наггетсы, а знак: «Я хороший отец, я купил дочери то, что она хотела». Этот знак стоит 780 рублей. И рынок оценивает его именно так. Это и есть капитализм – когда потребности превращаются в товар, а чувства – в цену.

Буся слушала открыв рот, потом сказала:

– А почему нельзя просто продавать наггетсы дёшево, чтобы все могли их есть?

– Потому что тогда, дитя, – усмехнулся Баэль, – рухнет система. Если наггетсы будут дёшевы, люди перестанут мечтать о них. А если люди не мечтают, они не работают, не платят налоги, не строят заводы. Мечта должна быть дорогой, чтобы она была целью. Ты ведь мечтала о наггетсах, Буся? Вот они и стали твоей маленькой целью. А твой отец заплатил за то, чтобы цель была достигнута. В этом нет никакой магии – только экономика...

О том, как слова переходят в стихи

Пенкин ощутил, что слова Баэля – это не просто слова, а острая игла, которая входит в самые уязвимые места. Всё, что он говорил, было правдой, но это была та правда, которую не хочется слышать. Инженер привык к логике, к точным расчётам, и здесь, в этом разговоре, он чувствовал себя так, будто его чертежи опровергли законы физики.

– Но ведь есть другие способы, – возразил он. – Можно пойти в ресторан, где за ту же цену дадут горячий суп и мясо, и при этом ты не будешь чувствовать себя обманутым.

– Можешь, – кивнул Баэль. – Но ты не пошёл. Потому что ты хотел быстрого решения, и это решение было навязано тебе не тобой, а рекламой, которую видела дочь, и её желанием. Капитализм работает не с твоим кошельком – он работает с твоим желанием угодить близким. Это очень тонкая материя, её нельзя измерить в миллиметрах, но можно измерить в рублях. И ты только что её измерил.

Розовый Пёс, который до этого молчал, вдруг встал на задние лапы.
– Знаете, что я думаю? – сказал он. – Вы все правы. И все неправы. Потому что справедливость – это не цена, которую ты платишь. Это чувство, которое ты получаешь, когда видишь улыбку того, кого любишь. Буся улыбнулась? Улыбнулась. Значит, справедливость восторжествовала. Не в масштабах экономики, а в масштабах её сердца. А это важнее.

Буся зевнула и прошептала:

– Пап, я хочу спать.

Пенкин погладил её по голове, и она прильнула к нему, прикрыв глаза. Баэль смотрел на них, и в его взгляде мелькнуло что-то похожее на усталость.

– Хорошо, – сказал демон. – Я вижу, что ты утомлён, и я не буду затягивать. Но позволь мне закончить нашу беседу так, как я привык. Я прочитаю тебе стихи. Они написаны на немецком, в рифме, и они о том, о чём мы говорили. Слушай.

Баэль выпрямился, его лицо стало торжественным, и он заговорил на гортанном, глубоком языке:

Das Kapitale, das da wachst und schwillt,
Es nimmt den Lohn, es bricht das Bild,
Aus Stahl und Rauch, aus Brot und Fleisch,
Es macht den Menschen blass und kreisch.
Die Kette rasselt, die Borse lacht,
Der Tag ist kurz, die lange Nacht,
Der Arbeiter, er schafft den Schatz,
Doch bleibt ihm nur ein kahler Platz.

Die Ware rollt durch alle Welt,
Das Herz wird kalt, der Geist zerfallt.
Doch fragst du, wer den Preis bestimmt? –
Der, der die Gier nach Traumen nimmt.
So iss dein Brot, so trink dein Glas,
Doch klage nicht um das, was war.
Das Kapital – es ist kein Fluch,
Es ist nur der verwirrte Buch.

Und zahlst du, zahl mit wachem Sinn,
Denn du bezahlst mit deiner Stund,
Mit deiner Haut, mit deinem Mund,
Mit deiner Furcht, mit deinem Grun.
Die Welt ist Kauf, der Mensch ist Ware,
Die Zeit ist Schuld, das Leben bare,
Und wer sich klug im Markte halt,
Der weiss: der Preis ist seine Welt.

Doch Brot und Wein – sie sind nicht Ware,
Sie sind das Blut der alten Erde,
Sie sind der Geist, der aus der Leere
Den Traum erschafft und die Geb;rde.
Wer Brot bricht, bricht das stumme Schweigen,
Wer Wein trinkt, trinkt der G;tter Feuer,
Doch wer sie kauft um Geld und Eigen,
Der macht sie leer, der macht sie teuer.
So iss, so trink, doch wisse still:
Der Markt nimmt alles, was er will.
Nur eines bleibt dem, der es wagt:
Der Bissen, der dir selbst behagt.[1]

Нинель Владленовна, которая всё это время слушала, наклонилась к Баэлю:
– А вы не могли бы перевести? А то я немецкий, конечно, помню, но только «Гитлер капут» и «штрассенбан».

Баэль улыбнулся и перевёл:

– Это стихи о том, как капитал растёт, поглощая зарплаты, превращая труд в товар, и как человек, создающий богатство, остаётся ни с чем. И о том, что цена вещей – это на самом деле цена наших желаний. Ты заплатил за наггетсы, но ты заплатил и за своё чувство вины, за свою занятость, за свою любовь к дочери. Всё это было упаковано в бумагу. И это, пожалуй, самое гениальное изобретение капитализма – продавать нам то, что мы и так имеем, но в красивой обёртке.

Нинель Владленовна кивнула.
– А вот при социализме, – сказала она, – мы продавали то, что имели, в серой обёртке. Зато знали, что внутри. Иногда там была вкуснятина, а иногда – нет. Но это было честно. По крайней мере, честнее.

– Честность, – сказал Баэль, – это роскошь. Рынок не любит роскоши. Рынок любит, когда ты платишь, не понимая, за что. И вы, Нинель Владленовна, заплатили в своё время не меньшую цену. Просто за другие вещи. За идеи, которые оказались дороже, чем булочки.

Он поднялся, и его пальто взметнулось, хотя ветра не было. Двери электрички открылись, и на платформу ворвался свежий ночной воздух, пахнущий дождём и травой. Баэль шагнул к выходу, обернулся и посмотрел на Пенкина.

– Прощай, инженер. Ты построишь ещё много мостов, и, возможно, однажды ты соединишь берега, которые кажутся далёкими. Но не пытайся соединить берега в своём кошельке – они всегда будут разными. Таков уж мир.

Он исчез в темноте, и двери закрылись, а поезд тронулся дальше. Пенкин смотрел в пустой проём, где только что стоял демон, и чувствовал странное опустошение. Буся спала, положив голову ему на колени. За окном проплывали редкие огни деревень, и небо становилось совсем чёрным, усыпанным неяркими звёздами.

Розовый Пёс подошёл к Нинель Владленовне и тронул её за рукав.
– Вы тоже сходите? – спросил он.
– Да, – ответила она. – Мне через две остановки. Я, знаете, всё думаю: может, демон и прав? Может, мы всегда платим за иллюзии, а за реальность – нет?
– Всегда, – сказал Пёс. – Но это не делает иллюзию хуже. Это делает её дороже.

Пенкин погладил дочь и подумал: «Сегодня я заплатил семьсот восемьдесят рублей не только за бургер. Я заплатил за то, чтобы увидеть, как мир работает изнутри. И, наверное, это был самый дорогой урок в моей жизни».

Электричка мчалась в ночь, унося его домой, где его ждала тишина и чайник с заваркой. Но что-то в этой поездке изменилось. Он больше не чувствовал себя жертвой, он чувствовал себя наблюдателем. И это было важнее, чем цена за картошку.

Нинель Владленовна, выходя на своей станции, обернулась и сказала:
– Передайте вашей дочке: пусть она всегда помнит, что счастье не в наггетсах. Оно в том, кто рядом. И если рядом хороший папа, то даже самый дорогой бургер становится просто едой. А любовь – она бесплатная. По крайней мере, должна быть...

О том, как заканчиваются путешествия и начинаются мысли

Когда электричка остановилась на их станции, Пенкин разбудил Бусю, и они вышли на платформу. Вокруг было тихо – только редкие пассажиры, сонные фонари и далёкие собаки. Они пошли по тёмной улице, держась за руки. Буся молчала, но через некоторое время спросила:

– Пап, а тот дядя был настоящим демоном?

– Не знаю, – честно ответил Пенкин. – Но он был очень умным.

– А он прав?

– В чём-то да. Он сказал, что мы платим не за еду, а за желания. Я заплатил за твоё желание, и я нисколько не жалею. Просто я хочу, чтобы ты знала: иногда мы можем выбрать не ту еду, но мы всегда можем выбрать, как к этому относиться.

Розовый Пёс шёл рядом, и его игрушечные лапы оставляли маленькие, почти незаметные следы на мокром асфальте.
– Буся, – сказал он, – запомни одну вещь. Справедливость – это не когда тебе дают то, что ты хочешь. Это когда ты можешь выбрать, что для тебя важно. Сегодня ты выбрала наггетсы, и они были важны. Завтра ты выберешь что-то другое. И каждый раз ты будешь учиться отличать рекламу от реальности. Это трудное искусство. Но ты научишься.

Буся крепче сжала его руку и сказала:

– Тогда, когда я вырасту, я куплю тебе бургер, который будет стоить дёшево, но будет очень вкусным.

Пенкин улыбнулся, и улыбка эта была тёплой, как летний дождь. Он почувствовал, что внутри него уходит та злость, которая накопилась за день, и на её место приходит лёгкость – потому что дочь его была рядом, и это было главное.

Они вошли в дом, в прихожей было темно, но он зажёг свет, и они прошли на кухню. Буся сразу пошла умываться, а Пенкин вскипятил чай. Он сел за стол, глядя на кружку с паром, и вспомнил стихи, которые читал демон. Он не понимал немецкого, но музыка слов осталась в нём, и он понял одно: иногда самый дорогой товар – это наши иллюзии. И от того, готовы ли мы их оплачивать, зависит очень многое.

Розовый Пёс устроился на подоконнике и смотрел в окно, где уже начинал брезжить рассвет.
– Знаешь, Пеня, – сказал он, – сегодня мы узнали много нового. Мы узнали, что цена бургера не имеет отношения к его вкусу. Что реклама – это искусство создавать желания. И что демоны, оказывается, тоже умеют читать стихи. Но самое главное – мы узнали, что даже в самой нелепой ситуации можно найти что-то, что стоит запомнить. Например, то, как Буся улыбалась, когда ела свои наггетсы. Это стоит больше, чем 780 рублей. Это стоит целого мира.

Он заварил чай и пошёл укладывать Бусю. Когда она заснула, он сел в кресло и долго смотрел в окно, за которым шумели деревья и где-то вдали мигали огни вокзала. Он думал о том, что завтра будет новый день, и он снова пойдёт на работу, будет считать металл и бетон, и, возможно, снова купит бургер, если дочь попросит. Но теперь он будет знать, что это за игра.

И в этом знании была его свобода.

Розовый Пёс, оставшись один на кухне, прошептал, глядя на угасающие огни:
— Игра никогда не кончается. Просто иногда меняются правила. И те, кто это понимает, живут дольше. Даже игрушечные.

Конец.


Примечания:

[1] перевод с немецкого:

Капитал — зверь, вздутый биржей игрой,
Он сдирает с тебя векселя и кожу,
Из дыма заводов и мясной золы
Лепит морду, бледней, чем рожь.
Гремят кандалы, хохочет армада,
День — как чих, а ночь — как век,
Рабочий горбатит спину у стана,
А в кармане — ветер и снег.

Товар ползёт через все заставы,
Сердце стынет, как ржавый гвоздь.
Кто назначает тебе эту плату?
Тот, кто продал твой сон в розницу.
Ешь хлеб, заедая тоскою,
Пей вино, разбавив слезой,
Капитал — не чёрт с рогами,
Он — бухгалтер с тупой косой.

Платишь — плати, не хмурь бровей,
Ты платишь годами, платишь ртом,
Платишь шкурой и дрожью вен,
С каждым рублём становишься льдом.
Мир — это лавка, ты — её свод,
Время — кредит, жизнь — аванс,
Кто понял рынок, тот понял: вход
Стоит ровно твой последний шанс.

Но хлеб и вино — не мякиш, не влага,
Они — кровь земли, её седой очаг,
Они — дух, что из огненной браги
Соткал тебе вечность в один кулак.
Кто хлеб ломает — тот рушит цепи,
Кто пьёт вино — тот глотает свет,
А кто их считает на сломанной цепи —
Тот превращает Бога в куплет.

Так жри, так пей, но знай наперёд:
Рынок сожрёт и твой пот, и твой лёд.
Останется только, что сам ты сберёг:
Кусок, что ты вырвал из жадных рук,
И шаг, что ты сделал, не глядя на юг,
И слово, что бросил в зазор между строк.


Рецензии