Роза и фиалка Серебряного века
Разворачивая узорчатый смысловой ковер той эпохи, невозможно не заметить, как символистская муза – барышня капризная и явно страдающая синестезией – постоянно путала зрение с обонянием, заменяя твердую плоть вещей зыбкими предчувствиями. Вся концепция их пресловутого двоемирия требовала от символиста-писателя недюжинной эквилибристики духа: полного бегства от кухонного быта (ну не мог он пахнуть бараньей котлетой) в туманные эмпиреи, в едва уловимый парфюмерный нюанс.
Вот, например, Блок. Сразу вспоминается его «Незнакомка». «Дыша духами и туманами». Какими духами? Бог с ними, с туманами. Какие у нее могли быть духи?
Если поискать в истории всемирных маленьких вещей, то узнаем, что элегантные петербурженки и дамы полусвета активно покупали импортные духи от ведущих европейских домов, ценя сложные композиции на основе амбры, мускуса и пудровых цветов. Французские хиты вроде L'Origan от Coty или творения дома Guerlain, а также роскошный «Любимый букет императрицы» от товарищества Брокар (будущая «Красная Москва»). То есть такие тяжелые, плотные запахи с преобладанием гелиотропа, гвоздики и ванили, которые создавали вокруг загадочной женщины тот самый одурманивающий шлейф.
Представим себе: заскрипели трактирные половицы – сухо, по-будничному, с руганью. В окнах, засиженных мухами, догнивает петербургский, липкий, как патока, рассвет 1906 года. Россия преет в кабаках, чадит дешевым табачным самосадом, захлёбывается водкой. Кожаные тулупы, сивуха, дегтярные сапоги половых – вещественный, чугунный быт империи, идущей ко дну.
И вдруг – сквозь этот водочный перегар, сквозь непотребный деготь – разрез. Пахнуло чужим. Заграничным. Лиловым.
В дверях – Она. Двинулась – и поплыл по заплеванному залу густой, маслянистый шлейф парфюма L'Origan, выписанного из самого Парижа, с рю де ля Пэ. Пахнуло душным парижским жасмином, сухой пудрой, амброй и чем-то древним, как скифские могильники, – могильным, сладким, тлеющим.
Александр Блок, «Незнакомка»:
(...)
И каждый вечер, в час назначенный,
(Иль это только снится мне?)
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
Или вот вспомним Елизавету Дмитриеву, устроившую великолепнейшую мистификацию под псевдонимом Черубины де Габриак; она, по ее словам, предпочитает ароматы, связанные с «прозрачной, душистой весной».
И опять же представим себе: год 1909-й, Петербург, редакция журнала «Аполлон». Сухие, подтянутые господа в крахмальных воротничках – Маковский, Гумилев, Толстой – эстетствуют, пьют цикорий, ищут Слово. Россия беременна катастрофой, а они ищут чистую форму.
И форма явилась. Без тела. Без запаха. По телефону.
Голос – изысканный, с французским грассированием, летящий откуда-то из оранжерейного, католического тумана. Графиня Черубина де Габриак. Отец – испанец, мать – русская, в жилах – южная кровь и гордость инквизиторов. Она присылала стихи на бумаге с траурным кантиком. В конверты были вложены засушенные листья черного тополя.
Каждый стих пахнул – наотмашь, парфюмерно, греховно. Это был аромат «Увядшего лавра» и католического ладана. Мужчины в редакции сходили с ума. Что уж там они представляли, бог весть. Гумилев бредил ею. Маковский целовал телефонную трубку. Словесный суррогат женщины оказался слаще и горячее живой плоти. Символизм требовал тайны – символизм получил ее.
А за телефоном, в душной петербургской комнатке, пахнущей лекарствами и скукой, сидела Лиля Дмитриева. Хромая, некрасивая, скромная учительница. Это Макс Волошин – волосатый, мудрый, как фавн, волошинский гений – придумал этот коварный маскарад. Он вылепил Черубину из Лилиной тоски по красоте, как Пигмалион. Ей дали имя в честь деревянного чертика Габриака, найденного на коктебельском пляже.
Лиля Дмитриева дышала в трубку чужими духами, а сама плакала от уродства своего бытия. Вся Черубина была – химия, обман, заграничный парфюм на петербургском сквозняке.
Конец наступил быстро. Миф лопнул, оставив запах дешевого уксуса вместо мистических лилий. Гумилев высказался о Дмитриевой грубо, по-офицерски. Волошин дал ему пощечину. Дуэль на Черной речке – в снегу, среди облезлых берез, где когда-то стрелялся Пушкин. Пистолеты старинные, осечки, промахи. Черубина умерла там, в сугробе 1909 года. Осталась Лиля – без своего лилового шлейфа, опустошенная, сломанная. Россия катилась в революцию, где не было места ни графиням, ни засушенным тополям. Дмитриева умрет в 1928 году в ссылке, от рака печени, в Ташкенте, под палящим азиатским солнцем, которое окончательно выжгло остатки парфюмерного петербургского тумана.
Черубина Де Габриак:
Горький и дикий запах земли:
Темной гвоздикой поля проросли!
В травы одежды скинув с плеча,
В поле вечернем стою, как свеча.
Вдаль убегая, влажны следы,
Нежно нагая, цвету у воды.
Белым кораллом в зарослях лоз,
Алая в алом, от алых волос.
Но они тогда еще все не знают, что их всех ждет: кутаются в загадки, в ароматы, в слова.
Парфюмерный бум, индустрия, миллионы стеклянных пузырьков, пересекающих границы, летящих сквозь таможни в расейские сугробы, в магазины на Невском и Кузнецком. Метель, деготь, сапоги – и вдруг французская амбра.
Время было насквозь искусственным, крашеным, театральным. Природа казалась грубой ошибкой, рукотворное – идеалом.
Человек Серебряного века не просто душился – он строил баррикаду из запаха между собой и наступающим хаосом. Духи въедались в обои петербургских мансард, в обивку диванов, в мемуарные страницы, которые потом, спустя десятилетия, в эмиграции, будут пахнуть до боли знакомым шипром.
Вот входит Зинаида Гиппиус.
«Душиться, говорят, дурной тон, но я люблю».
В том же девяносто третьем году она выдохнула свою «Песню», ставшую манифестом всего этого гибнущего, надушенного поколения. Строчки, под которыми расписался бы каждый, кто искал иное двоемирие:
Но плачу без слез о неверном обете,
О неверном обете…
Мне нужно то, чего нет на свете,
Чего нет на свете.
Нет на свете. Но есть во флаконе духов, в дыме папиросы, в изломе костюма на теле.
В том же тысяча девятьсот тринадцатом году взрывается «Громокипящий кубок».
Игорь Северянин. Поэт, эстет, самозваный король. Мир вокруг него окрашивается в сплошной, навязчивый, лиловый колер. Фиалки. Больше сорока раз на одну тонкую книжку стихов. Фиалковые хризантэмы. (Писал через «э».) «Я выпил грез фиалок фиалковый фиал…»
Но это – для публики, для эстрадного угара. Внутри, для себя – сухой, лимонно-зеленый, пронзительный запах вербены. Рукотворная свежесть, побеждающая дорожную пыль. Северянин выбирает лучшее: вербеновый аромат от старого Guerlain и вербеновые же эссенции сурового английского Atkinsons.
Уже потом, в двадцать четвертом, в эмиграции, когда от прежней России останутся только воспоминания и флаконы, застрявшие в чемоданах, он напишет «Дорожные импровизации». И впервые в русской поэзии имя парижского парфюмера Жакa Герлена встанет в один ряд с великими французами, чеканя идеальный, звенящий ямб:
Изысканный шедевр Guerlain’a –
Вервэна – в воздухе плывет
И, как поэзия Верлэна,
В сердцах растапливает лед.
Или вот Ахматова. Царское Село. Пролетка, дождь уютно барабанит по поднятому кожаному верху. Молодая Анна Ахматова, строгая, загадочная, кутается в шаль. Запах ее духов сливается с запахом мокрой кожи. Она носит Avia – аромат свободы, высоты и дерзости. Но истинной любовью ее молодости останется Le Parfum Id;al от Houbigant – сложный, аристократичный букет из болгарской розы, жасмина и амбры. Согласно воспоминаниям Лидии Чуковской, даже на склоне лет Ахматова бережно хранила пустой флакон из-под Le Parfum Id;al, протягивала его гостям и говорила: «Понюхайте, правда, нежный запах? Это – "Идеал", духи моей молодости».
Забавно, что про нее, еще молодую, именно с точки зрения парфюмерии и писали, когда хотели раскритиковать. Видимо, для них, критиков, ранняя ее поэзия была настолько чувственной и будуарной, что они, советские критики 1920-х годов, использовали именно духи как главное оружие против нее. Критик Франц Левин, например, та и писал язвительно, когда подчеркивал, что революция прошла мимо нее: «...так же исходят от нее духи французские, не то шипр Коти, не то Убиган. И льются, льются бесконечные вариации на все ту же изжеванную тему будуарной поэзии».
Может, в чем-то и прав был?
Поэтический мир Ахматовой – это вообще мир вещей, которые умеют помнить. И аромат в её стихах часто становится главным «виновником» внезапной вспышки воспоминаний или душевной боли. Почему бы ей не помнить духи?
...А потом всё рухнуло.
Октябрь семнадцатого года перечеркнул старые календари. Метель замела дворянские гнезда, петербургские мансарды и витрины на Кузнецком. Буржуазная роскошь, декадентские маски, хрустальные притертые флаконы – всё было объявлено пошлостью, контрреволюцией, пережитком ушедшего класса.
Национализация. Декреты. Имена великих французских парфюмеров, ковавших славу империи, стирались с вывесок железной рукой пролетариата. Бывшее товарищество «А. Ралле и Ко» превратилось в сухой, безликий «Государственный мыловаренный завод № 4», а позже – в фабрику «Свобода». Парфюмерная империя Брокара, поставлявшая духи августейшим особам, получила суровое имя «Новая заря». На столах вчерашних эстетов вместо хрустальных флаконов появились куски серого, грубого мыла для красноармейцев – тиф, вши и революционная гигиена требовали щелочи, а не амбры.
Но заводы продолжали дымить. И старый парфюмер Август Мишель, оставшийся в замерзающей, советской Москве, из тех же импортных эссенций, что когда-то шли на духи для великих княжон, собрал новый, пролетарский хит – «Красную Москву». Густой, гвоздичный, душный запах революции, который заполнил новые советские коммуналки, вытесняя из памяти тонкую вербену и увядающую фиалку.
Остались только воспоминания, запертые в эмигрантских чемоданах в Париже и Берлине, да пустые флаконы «Идеала» на столах выживших поэтов. Эпоха ушла, оставив после себя лишь этот стойкий, въевшийся в пожелтевшую бумагу шлейф. Былое – растаяло. Воздух – очистился.
12.08.2026
Свидетельство о публикации №226081200767