Рассвет наступает в полночь. Гл. 2
Порой, жарким летним вечером, она в своей громадной комнате на втором этаже ранчо «Джонсон криг» тосковала, вспоминая: Эри, казавшееся ей морем или даже океаном; фонтаны, темно-зеленые трамваи с яркими «золотыми» номера; шумные центральные улицы, бурлящего жизнью неугомонного города, где в витринах было так много воздушных и изысканных платьев, белых туфелек с золотистыми застежками и почти живых фарфоровых кукол.
В такие минуты ее совершенно не радовал большой деревянный кукольный домик. Он казался ей грубым и чуждым на фоне идеально наклеенных (на дубовые панели) светлых обоев в мелкие фиалки. А фарфоровые куклы, усаженные в ряд, в своих пышных платьицах виделись Кэт теперь уже глупыми и безжизненными.
В минуты особого отчаянья ей хотелось повесить их всех на лакированных сосновых балках высоченного потолка ее комнаты. Желательно — вниз головой.
Единственным другом, знавшим и безмолвно хранившим все секреты девочки, был Тедди, уютно умостившийся среди груды декоративных подушек на громадной кровати с высоченным изголовьем из резного дуба. Особенно ей нравилось то, что, даже повернувшись к плюшевому ведмедю спиной, она могла видеть его отражение в одном из зеркал своего трюмо.
Засыпая под «Сиротку Энни» или волшебные звуки оркестра «Янки из Коннектикута» знаменитого Руди Валли, она мечтала о тайных встречах, удивительных приключениях и ... побеге из душного скучного Техаса туда, где теплые летние ливни — почти каждый вечер, где не нужно быть кроткой и надменной, где все проще, живее...
Но ее отец всегда решал за нее.
Кэт было лет пять, когда Томас Джонсон, как обычно, последним трамваем из Медисонбурга, где он работал дежурным тяговой подстанции на «Зеленой линии», вернулся в их с Долорес маленькую квартирку над аптекой на Норт-Маркет-стрит. Была поздняя осень. Лил занудливый холодный дождь. Кепка Томаса промокла. Он встряхнул ее у порога, прошел на кухню.
Долорес стояла у плиты. Она даже не обернулась. Томас подошел сзади. Молча поцеловал ее в шею. Не получив никакой реакции, прошел в ванную.
Ужен почти заканчивался. Оба не произнесли ни слова. Но вдруг Томас нарочито спокойным тоном произнес:
— Мы переезжаем в Кливленд.
Долорес глянула на мужа, словно увидела его в первый раз:
— С чего это тебе в голову взбрело?!
Он молчал втупившись в свою тарелку.
Долорес мельком взглянула на Кэт, которая, в этот момент, беззаботно уминала тушеную фасоль с маринованными огурцами, и домашним кукурузным хлебом.
Приблизив лицо к Томасу и понизив тон почти до шепота, миссис Джонсон прошипела:
— Какого черта, Том?! Кэт скоро в школу, а Стенфорд обещает мне старшего кассира... Через года три мы сможем переехать в Кристмас-Ран. И вот еще что. Я хочу спросить тебя, Том... — Долорес, уже не сдерживая себя, взвизгнула: — С каких это, мать твою, пор я должна узнавать о твоих решениях за ужином, как какая-то кухарка в услужении у сраного Рокфеллера?!
Она в ярости швырнула о стол кухонное полотенце так, что край его оказался в тарелке Томаса. Резко встала, подошла к умывальнику.
Джонсон не видел, как, жена бессмысленно смотрит в черное окно их квартирки, а по ее бледным щекам катятся слезы.
На минуту съемная квартира Джонсонов в Вустере в пятидесяти пяти милях от Кливленда, штат Огайо, погрузилась в напряженную тишину.
Кэт, замерев с открытым ртом, с большой фасолиной на вилке, смотрела то на мать, то на отца, совершенно не понимая, что происходит.
— Ты не понимаешь, Долли, — наконец тихо произнес Томас, не отрывая взгляда от тарелки, — Если останемся здесь, то згнием. Мы закончим, как и мой отец.
Отец Томаса Джонсона погиб зимой 1917-го от удара током, когда пытался починить оборвавшийся от оледенения кабель под высоким напряжением.
Он был монтером на той же «Зеленой линии».
Вдове миссис Катарин Джонсон компания Cleveland, Southwestern & Columbus Railway выплатила 100 долларов...
Томас тогда работал там укладчиком.
Кливленд Долорес поначалу не понравился: шумный, многолюдный, слишком суетливый. А еще эти грязные евреи и наглые итальянские мальчишки...
Но, через год, Томас был назначен главным энергетиком линий, а затем и вообще стал инспектором электроснабжения сетей. В семье Джонсонов появились деньги, друзья и взаимопонимание. Долорес ощутила все преимущества решения мужа. А Кэт — как прекрасен Кливленд.
Через три года они переехали уже в собственный особняк на South Park Boulevard в Шейкер-Хайтс с бассейном и еженедельными шумными вечеринками.
Кэт быстро привыкла к регулярным походам в «Холленден» и Euclid Beach Park на берегу Эри, где она проводила порой целый день, катаясь на горках, каруселях, детской железной дороге и лодках.
В их доме все чаще появлялись женщины в экстравагантных шляпках и коротких, выше колен, платьях. Суетливые, восторженные и странноватые. Мать радушно приветствовала каждую из них.
Порой они приводили своих детей.
Так в суете будней и беззаботной жизни семьи Джонсон прошло почти три года, пока Томас вновь за ужином не произнес:
— Я купил ранчо невдалеке от Абилина. Мы переезжаем в Техас...
На этот раз Долорес не швырнула полотенце мужу в тарелку.
***
Кэт, стараясь быть как можно незамеченной, проскользнула за импровизированный церковный помост. Скользнула меж толстых дубовых стволов, и скрылась там, где кроны деревьев, словно балдахин, укрывали от навязчивых внимания и взглядов...
Только не от Джимми.
Первый шаг, в лесную чащу к ней, дался ему куда сложнее чем шаг к необъезженной кобыле, которую лет пять назад прикупил отец по дешевке здесь, в Абилине, на аукционе.
Обошлась она ему тогда всего в 25 долларов.
Джеймс Гэллоуэй старший намеревался выручит за нее в двое больше после объездки. Но через год цены на лошадей упали, из-за чертовых тракторов, и он продал лошадь за то, за что и купил, то есть остался в убытке. Впрочем, за последние десять лет редким был год, когда ферма Гэллоуэев выходила в плюс.
При этом никто, из знавших Гэллоуэя старшего, не мог бы сказать, что он был ленив или нерасторопен. Напротив, за годы Великой депрессии много ферм вокруг Абилина пошли с молотка, а вот Джеймс держался.
Да, как и все, он брал кредиты под залог будущего урожая, но никогда — не земли.
На смертном одре в той самой комнате, которая стала позже спальней мальчиков, Рик — отец Джеймса Гэллоуэя старшего, хозяин фермы, заклинал сына не закладывать землю:
— Она пропитана потом и кровью. — Слабым голосом шептал старик, — Сядь и посчитай сколько стоит земля! Банк меряет акрами... Земля — не акры, а пот и кровь. Твой дед погиб, защищая ее. Сядь и оцени жизнь моего отца! Мою жизнь... Столько стоят они?
Гэллоуэй старший втупился в пуховое одеяло, сложив руки в молитве.
Переведя дух, Рик, напрягая последние силы, уже покидающие его, выдохнул:
— Земля...
Отцу даже не понадобилось прикрыть глаза умершему. Мертвец сам это сделал.
А маленький Джеймс, не понимая, как себя вести, стоял у стены, пока отец на коленях, перед кроватью умершего молился.
Единственное, что было ему понятно из предсмертных слов деда: земля — не меряется мерою. Она вообще не меряется. Она есть. И пока есть она, будет дом, дуб, амбар, бекон с яичницей на завтрак и мама, застилающая постель.
Каким бы неурожайным не был бы год, отец всегда выкручивался. Пылевая буря? Зимой он шел на железную дорогу: таскал тяжелые балки и трамбовал гравий. Засуха? Он плотничал на ранчо Джонсонов, стругая брус и стропила.
Если честно, от отца всегда воняло потом. Едким, солоновато-кислым потом мужчины.
Наверно поэтому позже Джеймс Гэллоуэй, не стесняясь, задирал руку, обнажая густую поросль своих подмышек, пока Глория мостила голову на его плече.
Но сейчас, тайком, поздним вечером, когда все уже должны были спать, Джеймс, забравшись под самую крышу амбара, наблюдал сквозь щель приоткрытой двери сеновала, как отец устало выходит на террасу, с которой поля казались бескрайними. Садится в кресло-качалку, минуту смотрит в черноту наступающей ночи, что-то бурчит себе под нос, и закуривает окурок сигары от спички, которые мать ежедневно считала, дабы рассчитать сколько коробков следует закупить на следующий месяц.
Джеймс смотрел как, откинувшись на спинку кресла и слегка покачиваясь, отец медленно наполняет рот дымом, закрывает глаза, замирает на несколько секунд, а затем выпускает густое облако.
Вечерний ветерок подхватывает его и несет в сторону амбара. Там чуткие ноздри маленького Джеймса улавливают удивительно приятную, терпкую смесь дымящейся дубовой коры и старого кожаного седла, которое снимаешь со вспотевшей кобылы.
Затем, когда привыкаешь к первым запахам, мальчику чудится влажная земля после весеннего ливня, а еще — орехи, какао, корица в маминых пирогах и патока.
Джеймс втягивает носом все это буйство запахов, наслаждаясь самим процессом их распознавания.
Но даже десятилетия спустя он так и не приучится к сигарам. Возможно, потому, что всякий раз, когда он будет пробовать заменить свой «Лаки Страйк» на сигару, в дыме уже не будет дуба, земли и корицы.
Скрип кресла-качалки возвращает маленького Джеймса в реальность. Это отец, в очередной раз не докурив, тушит о подошву башмака окурок и аккуратно кладет его в лакированную с витиеватой резьбой коробку для сигар.
Она всегда исчезала с плетенного из ивовой лозы столика. Но лишь во время песчаных бурь или урагана.
У Джеймса остается не более пяти минут, чтобы спуститься вниз, пригнувшись пересечь двор, так чтобы мать не увидела его из окна кухни и заскочить в окно детской. Ибо через пять минут отец зайдет туда и, обнаружив детей, молящихся перед сном, беглым взглядом осмотрит комнату, удовлетворенно кивнет, и, ни сказав ни слова, закроет дверь.
***
Когда белое платьице Кэт скрылось за первым стволом дерева, мальчик оглянулся. Убедившись, что за ним никто из взрослых не смотрит, он мелкими перебежками пересек лужайку. Подходя к ближайшему дубу, Джеймс вдруг заметил, что его ладони мокрые. Он, с недоумением, глянул на них, быстро вытер о штаны, словно готовился к рукопожатию.
Рукопожатия, впрочем, не произошло.
Она сидела на одном из огромных, покрывшихся толстой, шершавой, темно-коричневой корой корне громадного дуба. Корни расползлись в разные стороны от ствола, и выпирали из земли, как спины Горгоны, погружающиеся в глубины земли.
Казалось дерево не вмещается в землю, и растет не столько над землей, сколько из-под нее.
Белоснежные туфельки девочки с золотистыми застежками утопали в ядовито-зеленом ковре мха, а белокурый шелк волос разбросанными лианами ниспадал от ствола дерева к открытым плечам.
— Я хотела побыть одна, — даже не повернув голову к Джеймсу, тихо, ровно произнесла Кэт, словно уже знала с кем говорит.
Дневной свет едва пробивался сквозь густые кроны. Здесь было прохладно, сыро и уютно.
Девочка, опершись спиной о ствол дуба, глядела куда-то во тьму чащи, сложа руки на белоснежной юбке.
При звуке ее тихого голоса Джеймс на мгновение застыл. Занесенная в шаге нога, на мгновение замерла, и сама по себе опустилась в податливый мох.
Какой-то чужой, звучащий в его голове, громче самого дикого крика, голос кукурузных полей и созревшей пшеницы вдруг, вместо него, произнес:
— Я тоже...
Кэтрин едва услышала этот шепот.
— Тогда сядь рядом, — тихо, произнесла она.
Это не был приказ. Это не была просьба.
Она произнесла это так уверенно и спокойно, что не повиноваться «гласу свыше» Джеймс просто не мог. Даже если бы услышал знакомый окрик отца: «Ах ты, паршивец! А-ну, в дом!»
Однако, перед ним стояла дилемма: сесть на ближайший корень, и оказаться почти на противоположной стороне от Кет или — на сырой мох рядом с ней, обрекая себя на почти неизбежную порку из-за выпачканных праздничных штанов.
— Сядь! — вдруг приказала девочка.
Джеймс оглянулся, подошел вплотную к дереву и, упершись правой ногой в ствол, словно ковбой у салуна, сунул руки в карманы брюк.
— Сядь! — повторила Кэт.
И он буквально сполз по стволу дерева, как, сползает полуживой или полумертвый, спиной чувствуя задирающуюся рубаху. Грубая, шершавая кора прошлась наждачной бумагой по спине. Но он не подал виду.
«Мать убьет!», — было последней мыслью Джеймса.
После уже мыслей не было.
Соприкасаться плечом... Да, Господи ты мой!.. Хотя бы касаться, ощущать запах, видеть, как ее непослушные пряди, покрывают его плече, было тем, чему он не мог сопротивляться.
А кто бы смог?
Видимо бог сегодня решил развлечься. Иначе почему бы Кэт опустила голову прямо ему на плече?
Джеймс перестал дышать.
Просто воздух вышел, а входить отказывался наотрез.
Он повернул голову к шелку волос, и дыхание вдруг открылось, словно он оказался в амбаре.
Джеймс вдохнул и...
Выдыхать больше не хотел.
«Молоко», — мелькнуло в голове...
«И розы?» — вдруг удивился ассоциации Джеймс, вспоминая как утром мать прикалывала ему к рубашке цветок.
«Медовые соты, которые он с дедом однажды собирал там, куда бы и под конвоем не привел, ибо уже не помнил.
А еще — шелк...
Вот чем пахла головка девочки, умиротворенно лежащей на его плече.
А Кэтрин, словно и не замечая всех душевных и телесных мук Джеймс, тихо произнесла:
— Там что-то есть. Видишь?!
Не отрывая головы от его плеча, она протянула руку, указывая тонким пальчиком в глубь густой чащи.
Там действительно, если присмотреться, можно было рассмотреть в, казавшейся сейчас зловещей темно-зеленой листве смородины очертания толи человека, толи зверя, наблюдающего за детьми.
Но Джеймс смотрел не туда, куда указывала Кэт. Он смотрел на нее.
— Там кусты...— не отрывая взгляда от милого личика: маленького курносого носика, громадных ресниц, румянца на пухлых щеках, и алой верхней губки, уже едва сдерживая какие-то странные и совершенно неудержимые порывы, прошептал Джеймс.
Кэт приподнялась, обернулась к нему, посмотрела прямо в глаза.
В ее взгляде было все: упрек и возмущение, милосердие и снисходительность, насмешка и игривость...
— Дурак! — тихо произнесла она.
Показалась, что Кэт мистическим образом распознала эти его непонятные желания, и потому назвала его так.
Но именно сейчас, именно в этот момент, ему вдруг, захотелось прикоснуться губами к губам...
Это было очень странно. Никогда и никого раньше Джимми не хотел поцеловать. Даже мысли такой в голову не приходило.
Но ее «дурак» прозвучало скорее призывом, чем упреком или оскорблением.
И Джеймс уже не отдавая себе отчета, потянулся к губам Кэт...
— Кэт! Малышка! Ты где?! Твой торт уже на столе!
Голос ее отца прозвучал как гром среди ясного неба.
Так Зевс звучит, нарушая все правила и традиции.
Мечты и ожидания Джеймса обрушились так же неожиданно, как и возникли.
Кэт вскочила, отряхивая платье и поправляя волосы, мельком глянула на мальчика,
— У меня День рождения в следующее воскресенье. Если хочешь, можешь прийти.
Ошарашенный Джеймс смотрел и не видел, как белая тень мелькала средь вечных дубов.
Было ли это первым свиданием Кэтрин и Джеймса история умалчивает. Но то, что Кэт, в этот день, стала вселенной Джеймса было безоговорочным и неопровержимым фактом.
Позже, гораздо позже, когда смертная тень медленно, но неотвратимо придет накрыть его своим мягким пушистым покрывалом, покидающее старика сознание вдруг достанет из его памяти эту лужайку, и эти кроны дубов, и девочку, убегающую в даль.
В ту даль, в которую, более чем пол века спустя, будет уноситься его душа... вслед за душой Кэт.
***
Пастор Якобс поднял стакан с лимонадом:
— Бог исправляет и наставляет тех, кого любит, подобно тому как земной отец учит своих детей для их же блага. Аллилуйя!
Сидящие за столом единодушно подтвердили:
— Аллилуйя!
Убедившись в том, что все внимание общества, сосредоточено на нем, преподобный Якобс продолжил:
— Не через наказание ли Бог наставляет? Истинно так! Ибо наказание есть проявление любви! Аллилуйя!
Ответное «Аллилуйя» прозвучало как-то уже не так уверенно.
Но пастор Якобс никогда не падал духом. Громогласно, на сколько давали возможности уставшие его легкие, он возгласил:
— Судья, судит земным помыслом! Бог же судит помыслом неисповедимым! Потому следуем высшему Судие! Ибо как бы не казались странными, в глазах наших, решения Его, — Его есть истина, и правота, и закон. Аллилуйя!
С подобным утверждением общество не согласиться никак не могло.
Старый пастор прекрасно чувствовал аудиторию. За десятки лет служения в Первой баптисткой церкви Абилина, он наконец научился держать нос поветру.
Его отец, по его же словам, не был «таким склонным ко лжи» как сын. Он держался верного учения адвентистов седьмого дня, которых в народе прозвали «субботниками», несмотря на то, что многих из братьев его соблазнили эти так называемые «исследователи Библии», выскочившие как черт из табакерки.
Изучив учения и тех, и других, и третьих, будущий пастор Якобс, пришел к неутешительному для его отца выводу, что все они «суть волки, скрывающиеся под овечьей шкурой». А посему поступил в Юго-Западную баптистскую богословскую семинарию в Форт-Уэрте под громогласные проклятия отца. И не прогадал.
Знания теологий и навыки дискуссии с околохристианскими течениями сразу выдвинули молодого Якобса в «перспективные семинаристы». Поэтому назначение его в Абилин было всего лишь делом времени.
Джеймс Гэллоуэй младший сидел рядом с отцом, тщетно пытаясь понять, о чем говорит преподобный. По привычке повторил за отцом:
— Аллилуя.
Спина болела и, кажется, кровоточила.
«Упал... Нет! Не поверят... Дрался!.. С кем?..»
Джеймс лихорадочно пытался найти объяснения окровавленной рубашке.
И здесь на помощь пришли, как не странно, слова пастора Якобса: «Правдивыми будем пред глазами Всеведущего!»
Позже он даже и не вспомнит, когда именно понял это. Но с того дня он запомнил: правду можно сказать, но никогда всю.
— Мы играли в прятки. Я спрятался за дубом... Там. — словно подтверждая свои слова, указал рукой Джеймс в сторону леса, глядя в глаза матери. — И я хотел быть незаметным. Я спустился вниз... А она задерлась...
Мать смотрела на сына.
Она одновременно и верила, и не верила ему.
Но верить ей хотелось больше. Поэтому она, пока все вновь наполняли стаканы лимонадом, осмотрела спину сына под укрытием от чужих глаз стенами собора, тяжело вздохнула:
— Я сама поговорю с отцом.
И это был спасительный круг для Джеймса.
Мэр Хейден повторил за преподобным Якобсом «Аллилуя». Хотя он уже едва сдерживался, чтобы не выпить залпом лимонад, и наконец уже покинуть мероприятие баптистов, чтобы обсудить, за бокалом рома и кубинскими сигарами, в кругу того же, чертового Джонсона, куда более важные дела, чем проблемы «наказания вселенского зла».
Долорес — выкрашенная блондинка лет тридцати пяти, с низким лбом и голубыми глазами, помахала мужу, когда он садился в «Бьюик» мэра.
Теперь единственной ее задачей на сегодня оставалось отвести Элизабет Кэтрин Джонсон в кинотеатр, и благополучно, после фильма, доставить ее на ранчо «Джонсон криг» пока глава семейства Джонсонов будет делать все, чтобы его жена и дочь никогда и ни в чем не нуждались.
— Ты что, подрался? — оглядывая багровые пятна на спине Джеймса, спросил отец.
— Я играл и.., — начал Джеймс.
Мать перебила:
— Они играли в прятки, и Джеймс залез в куст ежевики. Ничего страшного. Я отстираю.
Отец укоризненно взглянул на сына, но, видимо не желая портить праздник себе и семье, весело воскликнул:
— Ну все! Теперь кинематограф!
— Да! — мальчишки кинулись к старому Форду.
Свидетельство о публикации №226081301502