Вопрос жизни
– Мы не надолго – туда и обратно. Два часа от силы. Пожалуйста, Родиоша, посиди с Наткой – пока мы не вернемся. Она тебе хлопот не доставит.
Молодой человек восемнадцати лет был безнадежно влюблен в Верочку. Любовь эта сопровождала его, сколько он себя помнил, всегда. Ему даже казалось, хотя было бы смешно подобное утверждать, что свои чувства он каким-то чудесным образом впитал с молоком матери, дружившей с Ольгой Владимировной и не раз, когда та просила, так же по-соседски, легко и сговорчиво, соглашавшейся присматривать за ее дочерью. Верочка была старше Родиона на шесть лет – и ровно столько времени, с тех пор, как она вышла замуж, вызревала в душе молодого человека ненависть. К ее мужу. Ненависть жила отдельной жизнью, глухо ворочалась по ночам, камнем тяжелым нависала над воспоминаниями, грозя, свалившись однажды, раздавить окончательно все то, светлое и счастливое, что было связано с именем Верочки в детстве. Сашу он ненавидел за все – за то, что он вероломно ограбил его, женившись на любимой и оставив наедине с беспощадной ревностью, за широкое лицо, на котором прописалась открытая улыбка, за глаза, бесхитростно смотрящие из впадин, за силу рук и неторопливость падающих изо рта слов. Встречаясь с ним, он предпочитал как можно быстрее проскочить, чтобы не дай бог, не затеялся разговор, который, как подводное течение, мог утянуть от притворства быть вежливым. А иначе, он боялся, не сдержится – сорвется, наделает глупостей, что даст повод близким потом ораторствовать на тему «о бедном мальчике, так и не вышедшем из трудного возраста».
Но в Натке он с изумленной радостью замечал, явно игнорируя вмешательство ненавистной ему крови, что пробивалось в чертах лица и – это мнение складывалось подспудно, и трудно было отрицать – даже в походке чуть вразвалку, выразительное сходство с Верочкой. Любовь его, абстрактная, перенесенная на девочку, обогатилась новым восприятием данности: теперь, думалось ему, чувства можно было не прятать. Или не тратить их ночами на бесплодные фантазии. И все же он признавал: влечение его, облаченное в форму крайней отстраненности, искусственно взращенное, однажды, когда Натка повзрослеет, иссякнув, как лишившийся силы источник, уступит место прежней, истинной страсти.
– Здравствуй, Наташа, – Родион напустил на лицо умиленное выражение и, раскинув руки в стороны, двинулся к девочке, сосредоточенно копавшейся в груде игрушек и – было видно – никак не могущей сделать выбор. Здесь куклы соседствовали со сборной пирамидой, длинноносый Буратино лежал боком – на кубиках, ведерко, из которого выглядывала, не потерявшая связи с родиной, детская лопатка, примостилось на плюшевом мишке. Наконец Натка остановилась на бабочке, прижившейся на деревянной палочке. Несколько раз, впрочем, прокатав ее по полу и убедившись, что порхание разрисованных крыльев скуку не отменяет, она отбросила игрушку – для того, чтобы, с равнодушием взглянув на гостя, спросить:
– Ты кто?
– Как кто? – обомлел Родион. Обида слегка коснулась его сердца, тут же растворившись в напускной веселости. – Ты разве не знаешь? Меня твои мама и папа попросили с тобой посидеть – они тебе ничего не говорили?
Четырехлетняя хозяйка наморщила лоб, вспоминая имя пришельца, должное было присутствовать в наставлениях родителей. Но что-то в ее головке, увенчанной копной кудрявых волос, не складывалось в единое целое – жалкий островок фраз, впитавшихся в сознание, терялся в океане пробелов, не заполняемых нужным словом.
– Кто-кто? – сама же и ответила себе девочка. – Дед Пихто.
Родион почувствовал разочарование. Вернулась улетевшая было обида. Верочка могла бы дочери объяснить, растолковать, рассказать, изложить – короче, обстоятельно обрисовать цель его прихода, сопроводив текст, как и полагается в нормальном обществе, паспортными данными. А не просто пробурчать на ходу, втискиваясь в джинсы, что «вот придет дядя». Кольнула мысль: а ведь ничем он для Натки от остального, суетливого и серого мирка, живущий рядом, особенным не отличался. Сквозящая по двору тень. Отдаленный шум родительских пересудов за обеденным столом. Вот кто он.
– А давай будем рисовать, – предложил Родион, отыскивая взглядом в комнате обязательные, как ему подумалось, в воспитательном процессе карандаши и листы бумаги.
– Почему рисовать? – Натка все так же безразлично всматривалась в обстановку, в которой, непонятно ей как, появилась новая часть мебели, называемая Родионом, не снабженная почему-то ни деревом, ни обивкой.
– Ну, – слегка растерялся молодой человек, – если не хочешь рисовать, давай петь. Ты знаешь такую песенку про «голубой вагон»?
– Почему голубой вагон?
– Потому что, наверное, имелась в виду… – Родион, чувствуя, что в вопросе заключен подвох, и стоит поменять слова местами, обнаружится и прояснится смысл его, заговорил медленно, точно боялся ошибиться в объяснениях, – мечта. Мечта о счастливом будущем героев…
Но, запутавшись в сложностях логики, чужой ему и – тоже – непонятной, авторов песни, он замолк. Каких – героев? Какая – мечта, в самом деле?
– Почему мечта?
– Потому что человек не может жить без мечты.
– Почему жить?
– А что же, едва родился и умирать надо? – Родион с недоумением посмотрел на девочку: она, что ли, издевается? Действительно, четыре года, а наглости как у парижских отвязных вокзальщиц, о которых он читал недавно в одной книге…
– Почему едва?
– У тебя заклинило? – съязвил Родион. Он себе не хотел признаваться, но это – было: желание стукнуть Натку по макушке, проклюнувшись, незаметное поначалу, росло и укреплялось, по нарастающей, – отодвигая все прежние переживания, связанные с любовью, на периферию мыслей. – Почему да почему.
– Почему заклинило?
– А потому. – Отвечать Родион не собирался: бесполезно. Воздух в комнате, в которую он вошел с радостной готовностью, собираясь в присутствии дочери любимой – глядя на знакомые, закрепленные временем на детском лице черты, – листать, словно книгу, в памяти свои фантазии, – как целовал бы ежедневно пальцы ног ее, как ласкал бы все тело, такое нежное, стал давить, сгустился и потемнел.
– Какой же ты дурак, – неожиданно серьезно вывела Натка, так что Родион опешил, не зная, как отреагировать. Он и подумал вдруг, некстати: «устами младенца глаголет истина». А подумав, спросил, невольно подстраиваясь под собеседницу:
– Почему – дурак?
Эта была мучительная минута, пока он ждал, прикидывал, каков будет ответ – и весь потому даже, в напряжении, вспотел.
– Потому, – рассудительно заявила Натка. И, сделав паузу, явно подражая, повторяя слова, однажды брошенные взрослыми походя, добавила:
– Так мама сказала: «влюбленный в меня дурак».
Что-то здесь было не так. Не так. Быть не могло. Не могло быть, чтобы Верочка, его Верочка, обожаемая им от маленьких пальчиков на ногах, которые он готов целовать, до шелковистых волос, сказала о нем – «дурак». Конечно же, смеясь. Или – высмеивая? Вместе с мужем, ему ненавистным. И за что? За его мучительную любовь, которую он, оказывается, не в силах скрыть и которая всем видна. И про которую Верочка думает, что она юношески ущербна, лишена обязательств, а потому и обречена со временем на угасание. Какая пошлая, убогая жизнь. Это какая-то ошибка, выверт случая, согласившегося с безответностью его растоптать. Другое имя должно присутствовать в связке со словесной пощечиной. Что же все время девочка его спрашивает, кто он такой?
– Наташенька, я – кто? Как меня зовут? – еще на что-то надеясь, спросил Родион.
– Кто-кто? Дед Пихто. – Разговор за рамки круга не выходил. Вызывал раздражение. И казалось, эта замкнутость беспредметного диалога, это повторение недавно пройденного пути лишь, усугубляя сомнения, подтверждали правоту сказанного девочкой – он, действительно, дурак.
«Живи я в девятнадцатом веке, – с тоской подумал молодой человек, – то, наверное бы, застрелился».
Но стреляться было нечем. Да и время было другое. Время компьютеров и шаблонных мыслей. Ходульных фраз и продуманных действий. Заученного с экрана смеха и целлулоидных чувств. Звонаревы запаздывали. Наступали сумерки, а свет включать не хотелось.
«Но почему, почему именно так?» – пытал себя Родион, как-то странно успокоившийся от решенной помимо его воли задачи. А еще он думал, что, видимо, настоящая любовь, живущая в союзе с пониманием, если где и осталась, так только на окраине мира, куда не дошагала разрушительная цивилизация. Где можно любить, не оглядываясь, как вор, вокруг. Где глаза не врут. Где в восемнадцать лет небо видится всегда безоблачным, а ты сам – вровень с утыкающимися в него деревьями.
2012
Свидетельство о публикации №226081300378