Хозяин ветра. Глава 8. Дверь в Чернолесье
Костяной ветер дул третий день. Он скрипел и шуршал одновременно. Казалось, полчища крыс грызут позвоночник мира, выедая из него костный мозг. Этот звук прожигал стены, пробирался в щели между рассохшимися венцами, струился под дверями, заставляя гусиный жир в плошках застывать комками, отчего создавалось впечатление, будто эти самые плошки следят мертвыми, слепыми глазами за жителями деревни.
Но хуже скрипа был шепот. Он висел в самом воздухе, солоноватом от ледяной пыли и доносил не слова, а их обломки, обрывки интонаций, знакомых до боли.
Первым его услышали в избе, с которой начиналась деревня. Семья кузнеца Силантия сидела за столом, ложки мерно постукивали о глиняные миски. Авдотья, жена кузнеца, только хотела поднести ко рту кусок хлеба, когда вдруг раздался быстрый детский шепоток: “Где кукла моя? Живуля где?”. Ложка выскользнула из пальцев Авдотьи, упала на пол с глухим звоном. Все замерли: голос принадлежал пятилетней Нинке, утонувшей в Абухане год назад. Девочка вышла тогда утром поиграть на берегу реки. К обеду мать, встревоженная долгим отсутствием дочери, побежала за ней, но обнаружила лишь куклу. Тело Нинки выловили ниже по течению, синее, опухшее. Об игрушке никто в семье и не вспомнил. Но теперь детский голосок настойчиво спрашивал: “Где кукла моя? Живуля где?”.
На следующий день в семье Саломатовых, живших на другом конце Чернолесья, заговорил покойный дед Тихон. Ближе к обеду, когда хозяйка уже отстряпалась и присела на минутку передохнуть, прямо над ухом у нее раздался голос: «Вечерять не пора ли?». Марфа вскочила, опрокинув скамью. Голос свекра был таким ясным, будто старик и вправду стоял за ее спиной, как в те времена, когда он шутливо спрашивал невестку, едва встав с постели рано утром: “Вечерять не пора ли?”
В ту же ночь шепот пробрался в избу Пантелеевых. Старуха Аграфена спала чутко, как все старики, но разбудил ее не скрип половиц, не вой ветра за окном.
- Бабушка, жарко мне…
Она села на кровати, дрожащими руками нащупывая крестик на груди. Голос принадлежал внуку Федьке - тому самому, что два месяца назад сгорел в горячке. Перед смертью он метался, то и дело хрипло повторяя: «Бабушка, жарко мне…».
Аграфена закрыла лицо руками. Ей казалось, что если она сейчас заплачет, слезы сожгут ей кожу.
Бабка Евпраксия молилась с раннего утра: старуха сидела у печи, перебирая можжевеловые четки. Она чувствовала, что сегодня шепот придет за ней.
Но сначала пришла острая, как нож, тоска. Евпраксии вспомнилась печь в доме деда Терентия, запах парного молока с пенкой, ладонь отца на голове - грубая, но такая теплая…Горло сдавило. По щеке скатилась слеза. И тогда шепот проник в ее сознание. Сначала это был шорох, будто кто-то провел пальцами по стене. Потом - ледяной выдох у самого уха, пахнущий сыростью и вечным снегом. И наконец - слова, рваные, искалеченные, будто их вырывали из глотки:
- Пра -ак-се-е-я..
Голос звучал внутри черепа, где-то за левым виском. Бабка зажмурилась, но голос не исчез. Он лип к коже, как паутина, обволакивал сознание, просачивался сквозь щели в памяти.
- Де-е-во-о-онь-ка…
Губы старухи дрогнули. Так её звала мать - давным-давно, когда Прося была девочкой с косицами. Голос был материн, но не осталось в нем ни тепла, ни мягкости - только скрипучая, как ржавая пила, обида.
- По-го-ре-вала и забы-ы-ла?
Чётки замерли в пальцах. Внутри старой женщины что-то ёкнуло. Она вдруг вспомнила тот день, когда мать преставилась. Жаркая изба, запах воска и тминного отвара. Она, тринадцатилетняя , сидит у постели умирающей, сжимая в руках ее холодные пальцы. Та шепчет что-то, но Проська не слушает: за окном кипит жизнь, смеются ребята и зовут купаться. Испытание было выше ее сил: когда материнское дыхание стало редеть, девочка выскользнула из избы. Она больше не могла вытерпеть эту тягучую, удушливую тишину, и побежала к воде, где звенели голоса, где жизнь была яркой и простой. А когда вернулась, мать уже окоченела, и рот её был открыт.
Теперь этот рот нашептывал в её ухо:
-Где же ты бы-ла, Пра-ак-се-е-юшка? Крест-то мой сгни-ил, мо-ги-и-лка за-рос-ла-а, сов-се-ем с зем-лей срав-ня-лась…
Старуха вздрогнула. Это была истинная правда. Сразу после замужества она уехала в другую деревню, а потом пошло-поехало: война, голод, дети... На погост к матери она так ни разу и не наведалась.
В тишине Евпраксинья услышала собственное сердце: оно билось так, будто хотело вырваться из груди, убежать от этого разговора. Но шепот настиг её снова, теперь уже с другой стороны, будто мёртвые губы прижались к правому уху:
- Ты и и-мя мо-ё стё-рла. Ник-то не пом-нит. И ты то-же»
Бабка вскрикнула и уронила чётки. Ягоды рассыпались по полу, застучали, как град. Она хотела закричать:
- Неправда это! Помню! Имя твое... - и вдруг осознала: она действительно не могла вспомнить, как звали мать. Не то Матрёна, не то Арина… Что-то короткое, ласковое… Евпраксия завыла, и этот вой сливался с голосом ветра.
Константин, закупоренный в своей избе, чувствовал, как к нему липнут обрывки разговоров. Вот слышится едва уловимый вздох - точно такой, каким вздыхала его мать, стоя у окна в осенние сумерки. Вот обрывок мелодии, которую насвистывал отец, чиня велосипед. И тут же, вплетаясь в них, - резкий, злой окрик какого-то мужика, которого Костя никогда не знал, и тихий детский плач, от которого заходится сердце.
Он сидел на табурете посреди горницы, уставившись в печь, где слабо тлела головня. В ушах - комки ваты, как велела бабка Настасья, но спасало это плохо. Шепот просачивался не через уши, а сквозь кожу, сквозь кости, вибрируя где-то в самой грудной клетке.
Главным усилием воли он пытался удержаться в повседневном: вспоминал, как дрова колоть, гвозди забивать, щи варить. Но память, растревоженная ветром, восставала против него. Перед внутренним взором вставали не березы и не топор, а лицо Кати в момент последнего разговора. Он пытался отогнать картинку, судорожно думая о том, как чистит картошку. Но вместо картофелины в руках вдруг оказалась шапка, собственноручно связанная девушкой.
Ветер на мгновение стих. И в этой внезапной, оглушительной тишине шепот проступил ясно, как будто говорили прямо у него за спиной, в углу избы:
«...ты же обещал...»
Женский голос. Её голос, полный усталой, запредельной обиды, которая уже не ждёт ответа.
Этнограф вжал голову в плечи. «Не оборачивайся. Ни в коем случае. Это не она. Это ветер копается в ране, тычет в неё грязным пальцем, пытаясь раскрыть пошире», - твердил он про себя. Но голос повторил, уже ближе, прямо у самого уха: «Костя... почему?..»
И в этот миг, сквозь бешеный стук в висках и мерное постукивание под полом, он уловил другой звук снаружи: тихое, жалобное поскуливание. Собака. Чья-то собака, забытая на улице, забилась под крыльцо и теперь скулила от ужаса.
Этот жалобный звук вернул его на мгновение к реальности. Собаки забиваются в углы и скулят. Всё правда. Всё так, как говорила Настасья. Костя сильнее зажал уши ладонями поверх ваты, пригнулся к полу, почти лёг на холодные половицы, уткнувшись лбом в дерево. И начал, задыхаясь, бубнить одно и то же, самое простое, что пришло в голову:
- Дрова колоть... колун поднять... по полену ударить... щепки летят... дрова колоть... колун поднять...
Сколько прошло: час? Два? Десять? Время перестало существовать. И вдруг ветер, ещё мгновение назад скрипевший всеми суставами, стих. Константин осторожно поднял голову. Осмелился вытащить из ушей комки ваты. Стояла блаженная тишина.
Молодой человек подполз к печи, раздул тлеющий уголёк, подбросил щепок. Язычки пламени ожили, отбрасывая на стены пляшущие, нормальные тени. Он грел возле них окоченевшие руки и чувствовал, как дрожь медленно отступает, сменяясь ледяной, тотальной усталостью. Потом ползком добрался до кровати и рухнул на неё, не раздеваясь.
Ему снилось, что он стоит посреди избы, но комната была неестественно просторной, будто стены сами собой раздвинулись. Посреди этого пустого пространства, на полу, лежала желтоватая, скрюченная, пульсировавшая фаланга. И с каждой пульсацией из неё сочилась не влага, а что-то густое и тёмное, растекавшееся по половицам жирным, маслянистым пятном. Пятно это не впитывалось в дерево, а оставалось на поверхности, отражая огонёк в печи.
Костя не мог пошевелиться. Он лишь смотрел, как из этой кости медленно, с тихим хрустом, начинает прорастать нечто. Сначала это была просто тонкая костяная игла. Потом она стала ветвиться, образуя крошечную, уродливую кисть - миниатюрную копию человеческой руки, но с слишком длинными, крючковатыми пальцами.
Эта ручка-росток вдруг уперлась в пол и начала тянуться по направлению к нему, оставляя на дереве след той же чёрной, блестящей слизи. Двигалась она прерывисто, с сухим поскрипыванием - так же, как тогда скрипел Костяной ветер в стенах.
Этнограф во сне закричал от ужаса. А из темноты за окном донёсся тихий, довольный скрежет. И Костя почувствовал, что, хоть ветер и ушел, но дверь в Чернолесье не закрыл за собой. Она осталась приоткрытой, и за ней, за этой дверью, кто-то притаился. Кто-то, кто уже знает вкус его памяти.
И этот кто-то ждёт.
Свидетельство о публикации №226081300932