И день прошёл и день грядёт. 2-6
Когда за Аркадием закрылась дверь, Агнесса не отошла от неё. Отрешённо опустив голову, кусая губы, она вслушивалась в его быстро удаляющие шаги по гулким каменным ступеням старого дома, невольно отмечая — бежит, бежит от меня. Хлопнула тяжёлая входная дверь, заставив вздрогнуть, сердце болезненно сжалось, на глаза навернулись слёзы.
Она выбежала на балкон. Аркадий бежал к трамвайным путям, ему отчаянно звонил, визгливо тормозя, приближающийся трамвай. Агнесса закрыла глаза руками, когда открыла, увидела только спину Аркадия, исчезающую за углом дома. Представив его раздосадованное лицо, одними губами прошептав: «Обидела, обидела, холодная болотная жаба, он даже не обернулся, как обычно, взглянуть на мой балкон», и заторможенно повернулась к зеркалу. Слепо глянув в него, провела рукой перед лицом, будто прогоняет призрачный фантом и прошла в кухню.
Присела на край стула, нервно потирая висок, но тут же вскочила и опять выбежала на балкон. Улица была тиха, безлюдна. Дожидаясь утра, на перекрёстке устало мигал жёлтый светофор, говорящий о том, что мир жив и спит. Не понимая зачем, она опять выбегала на балкон, вернувшись, прошла к спальне. Вошла и остановилась за дверью, глядя на растерзанную постель и смятые подушки. Вздрогнули ноздри — его запах ещё был жив.
Эмоциональный срыв обязан был случиться. Он неотвратимо подступал к горлу слёзным комком, подрагивающими пальцами, зудящим внутри неё моторчиком, требующим движения. Она обошла все четыре комнаты, везде включая весь свет, осматривалась, словно впервые видит эти уютные продуманные интерьеры, которые придумала сама. Сразу после расставания с Михаилом, ей до того стал противен интерьер квартиры, выбранный им изначально так называемый в те годы евроремонт, что всё в квартире изменила. Сделала проект, руководила работами бригады, полностью изменив интерьер квартиры.
Пробормотав: «Мороз Воевода дозором обходит владенья свои», она во второй раз обошла квартиру, но в этот раз задержалась в мастерской и остановилась у мольберта. На нём был давно начатый ею «Балтийский пейзаж»: неспокойный залив с пенистыми цинковыми гребешками балтийских волн, дюны, валуны, отполированные ветрами времён, редкие сосны, неяркое солнце на сером неспокойном небе и одинокая чайка над волной.
Друзья видели этот пейзаж, отзывались хорошо. Работала она над ним с удовольствием, но сейчас он ей не нравился и раздражал: виделся плоским, а море, в работе над которым она, как ей казалось, смогла добиться ощущения движения, безжизненно застывшим. Пухлые губы зло искривились, глаза наполнялись слезами, сметая склянки с красками, она схватила со стола баллончик с краской. Шепча: «Бездарь, посредственность, дура, дура, ремесленница, тебе киноафишы рисовать нельзя доверить!», яростно, словно расстреливая картину, она жала и жала на кнопку, пока не потекла синяя краска с холста, и, фыркнув, не захлебнулся баллончик.
Швырнув его на пол, обессиленно упала в кресло и разрыдалась, закрыв лицо руками в краске. Когда встала и глянула на мольберт, вытирая слёзы, тихо произнесла: «Прости меня, пожалуйста, дуру». Долго умывалась, остановилась в прихожей, пробормотав, горько усмехнувшись: «Куда б ещё сходить?» и вошла в открытую дверь гостиной.
Тяжёлые шторы были задёрнуты, шестирожковая люстра сияла, горели бра по сторонам дивана. Она прошлась босиком по ковру, не ощутив обычного удовольствия от его тёплой мягкости, поправила подушку на диване, собрала в руку осыпавшиеся лепестки роз из букета и неожиданная мысль обожгла мозг: «Когда же я здесь была в последний раз? Любимые жёлтые розы купила, кажется, дней десять назад и с тех пор в гостиную не заходила».
Она обвела комнату взглядом и горькие слова, облитые слезами, хлынули потоком в этот выхоленный уют: «Зачем всё это? Так много всего и нет радости! Мама, мамочка, любимая! Я одна, мама, одна, слышишь, одна?! Хожу одна по кругу в хоромах, сияющих чертогах, где не звучит весёлый щебет детей, не кувыркаются они по этому баснословно дорогому ковру, не разбрасывают по нему игрушки, не сидят на диване с мороженым перед здоровенным телевизором последней модели, не прыгают ко мне в кровать с просьбой рассказать сказку, не жду я с ними прихода любимого, к которому они будут, ревниво соревнуясь, бежать, чтобы запрыгнуть к нему на руки, не будет он целовать меня при встрече. Ах, как бы я была рада слышать звон разбитой посуды, выпавшей из их маленьких, неумелых ручонок! Я одна, мама, я несчастна, я в темнице, я обритая мученица Агнесса и у меня, грешницы, не отросли волосы. Знаю, ты видишь меня сейчас, видишь какая я теперь, твоя златокудрая девочка Нессочка, Нессуля. Как же мне тебя не хватает, мама! Как же не достаёт твоих ласковых рук и утешительных слов!»
Вскинув руки к лицу, она задохнулась в слезах. Когда руки отняла, взгляд притянуло к полочке с иконами Божьей Матери Казанской и Николая Угодника, подаренной Захаром. Сделала шаг к ним и ноги подкосились. Рухнув на колени, воздела руки: «Матерь Божья, Царица небесная, Спасительница! Спаси меня, вразуми, увидь, услышь, помоги, прости, укрепи, Путеводительница, верни меня прежнюю на путь жизни, с которого я сбилась в тщетной суете! Моли Сына своего обо мне грешной. Спаси, спаси, спаси!».
Она плакала и говорила, говорила, говорила, до тех пора, пока не обессилила. Лежала на ковре, свернувшись калачиком, а губы ещё долго тихо шептали: мама, мама, мама, но глаза смыкались. Лёгкий эфирный Морфей сжалился, накрыл её крыльями покоя. Судорожно вздохнув и всхлипнув, она забылась. А может, Богородица услышала боль её души и даровала ей цветной сон-утешение, в котором она была рядом с молодой счастливой мамой, резвой козочкой Нессей, с лохматым пони и сильным, смеющимся отцом, усаживающим свою златокудрую дочь на лошадку?
Проснувшись, она долго не открывала глаз. Сквозь полуприкрытые подрагивающие веки видела яркий свет, но ночь ли, день ли сейчас, не пыталась понять. Мозг застрял между сном и явью, а она пыталась вызвать повторение чудесного сна, но лишь чёрные пятна вспыхивали в голове, разлетаясь рваными клочьями. Но реальность проникла в комнату лязгом трамвая на проспекте, сигналами автомобилей, заставила открыть глаза и встать. Она раздвинула гардины. На чистом небе улыбалось набирающее силу солнце, весело сыпал слепой дождь, на трамвайной остановке толпились люди с зонтами.
Она чувствовала себя невесомым, прозрачным опустошённым сосудом, в голове билась неясная мысль, не проявляясь ясно. Что-то изменилось. Что! Она ещё не осознавала, но с удивлением ощущала себя другой. Вслушивалась в себя, искала суть изменения и не находила ответа. Единственное, что она реально чувствовала — это внутреннее спокойствие, будто не было вчерашнего срыва, именно спокойствие, а не пассивность или безразличие. Без стыда вспомнила, как вела Аркадия за руку в спальню, как они говорили с ним в кухне после этого и, размышляя сейчас, соглашалась с его горькими словами о том, что он не её мужчина. Совершенно правильно понимала мысль этого умного, правдивого, обкатанного жизнью, тонкого и прозорливого человека, ясно осознавая, что говорил он вовсе не об интимной стороне отношений — они не дети! Остро и мудро прочувствовал он истину момента и то, что она принудила себя к близости, пожалела его. Как человек гордый, не мог он принять этой жертвы, как мудрый — заглянул в будущее, в котором формула: стерпится — слюбится, выглядела шатко и жутко. А раз так, — зачем обрекать две судьбы на неопределённость? Но он угадал ещё и очень тонкую метафизическую и невидимую сторону её состояния: она — спящая красавица, ожидающая пробуждающего поцелуя принца, вспышки двух сердец, живущая в предчувствии необыкновенной встречи и любви, верящая в это, хотя внешне спокойна, но живёт в ней, живёт эта матрица встречи с принцем. Какая же женщина не желает необыкновенной, яркой любви?!
Отойдя от окна, задумчиво оглядев комнату, она решила выбросить увядшие розы из вазы, но вместо этого подошла к полочке с иконами, взяла икону Богоматери поцеловала, прижала к груди со словами: «Спасибо, Матушка Заступница за успокоение моего сердца и надежду!»
Думая сейчас об Аркадии, она испытывала к нему нежность сестры к брату и жгучий стыд. Стоять на месте не могла, какой-то внутренний зуд требовал движения, ноги сами пошли к мастерской, но вспомнив, что сделала с картиной, она прошла в кухню. Механически поставив на плиту сковороду, пожарила яичницу с ветчиной и помидорами, уронила тарелку из набора, купленного в магазине «Императорский фарфор» и рассмеялась: «Ну, наконец-то, хоть что-то разбилось в этом дворце! Добрый знак!
— — —
Потянулись дни. Она не звонила Аркадию, несколько раз набирала его номер, но так и не решилась сделать вызов. Что говорить? Не звонил и он, в салон не заходил. Она не знала, что целую неделю после последней встречи с ней он пил. Неделю пил крепко, отключив телефон, спускаясь только в магазин за спиртным.
Вечера она проводила в одиночестве, к кистям и краскам не притрагивалась, в мастерскую не заходила — останавливал суеверный страх увидеть своё варварство. Этот пейзаж она любила, работала с вдохновением, ей было стыдно за убийство своего детища.
Неожиданно она решила навести порядок в кладовой и обнаружила в ней корзину с клубками ниток, крючков, спиц. Мать замечательно вязала, научила вязать и её, в школе она щеголяла в кофточках, связанных матерью, девчонки ей завидовали. Набросав эскизы будущих кофт, она принялась усердно и с удовольствием воплощать в жизнь свои идеи. Это был своего рода психологический эскапизм, отвлекающий от тяжёлых мыслей.
Быстро вернулась мелкая моторика, работа успокаивала, ей нравилось видеть, как из-под спиц и крючков проявляются черты её задумок, художница — она прекрасно ориентировалась в пропорциях и сочетаниях цветов. Но хотя работа успокаивала, совсем избавиться от мыслей не удавалось, они приходили, когда ложилась спать, или готовила. А мысли были болезненные, кровяные и прогнать их не выходило.
Она боготворила отца, ребёнком не понимала, чем он занимается, ей казалось, что так и должно быть: любящие родители, дом — полная чаша, гости приходят с подарками для неё, ей ни в чём не отказывают, оберегают, холят. Росла, пошла в школу и стала видеть, что такая чудесная жизнь не у всех детей. За ними не приезжал водитель, в школу они ходили пешком или приезжали на автобусе, в одежде ношеной, в лучшем случае с развалов на рынке, внутренне она стала осознавать, что живёт в отдельном процветающем царстве отличном от жизни обычных людей.
В шестом классе подралась с одноклассницей, обозвавшей её куркулькой. Что такое куркуль, она уже знала — в южных краях это слово знают все. Рассказала отцу, он смутился, нахмурился, стал объяснять, что люди завистливы, говорил что-то о лености народа и пьянстве, о том, чтобы жить хорошо и успешно нужно, мол, работать. Однако она никогда не видела отца работающим, всё делали какие-то люди. К нему приезжали на дорогих машинах хорошо одетые господа, за закрытыми дверями гостиной накрывались столы, отец часто куда-то выезжал, опять приезжали господа. В школе ей доводилось слышать мнение языкатых детей станичников о профиле деятельности своего отца, эти сведения они, конечно, выносили из семей, это настроения не поднимало.
Отец часто пересматривал видеокассету с любимым фильмом «Крёстный отец», но после просмотра всегда мрачнел и становился неразговорчивым. Обкусывая ногти, смотрела фильм и она, часто со слезами на глазах. Переживала за ярких героев фильма, медленно начиная осознавать, что отец и его друзья делают что-то противозаконное, очень похожее на действия семьи Дона Карлеоне.
Как-то раз она проснулась и вышла из комнаты. За дверью спальни родителей слышались громкие голоса, рыдания матери, она тихо остановилась у двери. Мать просила отца подумать о дочери, уехать в Литву, Белоруссию или Польшу; отец успокаивал её, обещал, умолял дать ему время, чтобы закончить важные дела.
Предчувствие беды росло, медленно приходило осознание причин благоденствия семьи, а телевизионные новости подтверждали выводы: беспредел катился по стране кривоватым и кровавым валом. Невольно она думала и о дяде Мише, который выпадал из общей картины общества его отца. Он ей нравился: интеллигентный, всегда в костюме и при галстуке, от него не разило водкой, он никогда не повышал голоса, не матерился, говорил иначе, чем все. Кого-то он ей напоминал. Кого? Да это же Том Хаген, адвокат Дона Карлеоне! — озарило её — всё в их жизни происходило, как в «Крёстном отце», только с южнорусским домотканым колоритом! Она иногда стала приветствовать дядю Мишу, иронически усмехаясь: «Добрый день, мистер Хаген». Он улыбался, смущался, смотрел на неё пытливо, явно понимая иносказание, а во взгляде было нечто, что смущало, но нравилось.
А русский сюжет развивался. В тихой российской окраине один за другим гибли люди отца. Не от болезней, а как в фильме — от пуль, одна из которых, в конце концов, настигла и отца. Всё происходило не в шикарных отелях и ресторанах, Голливудских киностудиях, загородных бассейнах, виллах, казино Лас-Вегаса, а в привольных равнинах русского юга — по России в яви катились перипетии Оскароносного фильма. Классика жанра! Отец умер, обеспечив ей достойную жизнь, доверив её судьбу Тому Хагену, а дядя Миша делал всё, чтобы она не испытывала потрясений.
Когда она доходила в своих воспоминаниях до вечера своего шестнадцатилетия, какой-то тумблер отключал память, она нервно откладывала вязание и сомнамбулически начинала бродить по комнатам, избегая входить в мастерскую. И однажды мозг выстрелил, тем, что уже не раз приходило ей в голову, — то, что она со страхом гнала от себя. Мысль страшная: бумеранг возвращается и бьёт детей за грехи их умерших родителей! «Папа, папа, мой милый папа, если ты сам не убивал людей, то мог отдавать приказы, как другие отдавали их, чтобы убить тебя и твоих друзей. Ты это делал для того, чтобы твоя дочь была счастлива? Счастье ценой несчастья других? Вот я счастливая в хоромах, ни в чём не нуждающаяся, без волос, одинокая и несчастная — бумеранг вернулся! Я помню, как ты истово и подолгу молился у иконы Богоматери, как часто относил деньги на строительство храма, в котором был твой именной кирпич. О чём ты молился? Ты мне в такие минуты казался монахом отшельником, но ты был доном, доном Пшеком. Папа… папа…
Свидетельство о публикации №226081401247