ЗаВсЁ
Это утро выдалось особенно погожим. День его рождения — 7 ноября 1944 года. Пётр Иванович привычно осматривал свой истребитель, поглаживая идеальные аэродинамические поверхности.
Кто бы мог подумать, что простой сибирский деревенский парень будет встречать своё двадцатипятилетие на далёком аэродроме в Нише в Сербии.
За спиной — годы воздушных боёв, бегство немцев и его погоня за ними с аэродрома на аэродром. Пётр Иванович не был асом, он был обычным трудягой сопровождения. Никакой свободной охоты, никаких личных счетов. Только долг конвоира, отбивающего бесчисленные атаки немецких стервятников. Пусть «Илы» и «Пешки» бьют врага — он уж прикроет, не даст в обиду. И в этом он видел свою правду: не искать славы, а стоять на своём месте твёрдо и выполнять свой долг.
Когда то он покинул семью ради неба. Дед его не держал. «Если небо зовёт, лети, внучек, — сказал тогда Пантелеймон, положив ему руку на плечо, тяжело и твёрдо, как ставят печать на важный документ. — Не посрами род. Но помни, как погиб твой отец, и храни его крест».
Пётр поступил в лётное, но после выпуска его оставили инструктором. Долго летал с учлётами на По-2 и Ут-2, потом появились И-26 УТИ. Он учил мальчишек держаться в воздухе, чувствовать машину, понимать небо. Много раз он просился на фронт, писал рапорты, стоял перед начальством с тем самым упрямым взглядом, который все в семье знали: если Пётр что;то решил, его не свернуть. И лишь в конце 1943 года его запрос одобрили.
Теперь он привычно обошёл самолёт, проверил каждую деталь, будто разговаривал с машиной на своём, молчаливом языке. Потом взобрался в кабину, пристегнул ремни и начал ждать. Сегодня он дежурный.
В кармане гимнастёрки, под курткой, лежал крестик отца. Пётр никогда не доставал и не смотрел на него. Просто знал, что он там. Как знал, что дед сейчас, может быть, смотрит на то же самое небо, только над своей сибирской деревней, и думает о нём.
Он сидел в кабине, слушал эфир и как на аэродроме перекликаются техники, как шуршит ветер по полосе. И вдруг улыбнулся — тихо, почти незаметно, одними уголками губ. Двадцать пять. Целая жизнь, а кажется, что всё только начинается.
И когда по связи прозвучал короткий, сухой приказ: «Внимание, цель в секторе, группа ФВ-189 противника на подходе», Пётр подумал: «Странно, самолёты;разведчики всегда летают по одному. Что сегодня с ними не так?»
Он поправил наушники и спокойно ответил:
— Принял. Иду на перехват.
Он запустил двигатель и двинул рычаги РУД и ВИШ до упора вперёд. Температура масла — 60 градусов, температура воды — 75 градусов, двигатель рычит на одной ноте — 2700 оборотов.
Набирая высоту, включил подсветку коллиматорного прицела и привёл гашетку открытия огня в боевое положение.
В наушниках послышалось: «Внимание, они атакуют нашу колонну!»
Пётр набрал высоту и увидел, как самолёты противника, похожие на «Фокке-Вульфы» 189, делятся на две группы. Одна группа атаковала праздничную колонну с красными флагами, а вторая разворачивалась для штурмовки аэродрома.
Опытный взгляд определил: это не немцы, это американские Р-38 «Лайтнинг».
«Подлые предатели!» — прорычал Пётр и решительно пошёл в лобовую контратаку, чтобы прикрыть взлетающих в этот момент сослуживцев.
Он видел, как ведущий «Лайтнинг» целится в санитарную машину с красным крестом в белом круге.
Он вышел наперерез, пытаясь сорвать первую атаку, принимая удар на себя, поймал ведущего в прицел, и пушка ШВАК запела свою смертельную песню, и два пулемёта вторили ей.
Но американский Р-38 открыл огонь первым, прошивая санитарную машину и девушку в белом халате, которая пыталась отбежать от машины.
Пётр сжал челюсть до судороги; его очередь поразила убийцу, но было поздно.
«Лайтнинг» начал гореть и разваливаться, теряя высоту и чадя густым дымным шлейфом.
«За отца, за мать, за всё!» — сказал Пётр и довернул свой истребитель, открывая огонь по второму противнику. Расстояние критически быстро сокращалось, и через мгновение советский Як и американский «Лайтнинг», столкнувшись, взорвались в небе.
Дед Пантелей крепко стоял на земле. Он был рассудительным и дипломатичным, отчего в селе его все уважали, — а в смутные времена это значило немало: к нему шли за советом и стар, и млад, и даже волостной писарь иной раз прислушивался к словам деда, когда надо было уладить спор без кулаков и жалоб. Дед был пайщиком «Закупсбыта», и не просто числился, а знал дело до тонкостей: понимал, что без печати союза и накладной ни на станции, ни на рынке тебя и слушать не станут. Разводил лошадей — не для красоты, а для дела: его кони тянули обозы с мукой и овсом, возили соль, а в урожайные месяцы дед сдавал упряжки в наём под перевозку кооперативных грузов. Потому и жил он хорошо и при царе, и при новой власти: пока железная дорога дышала перебоями, конная тяга была на вес золота, а Пантелей умел и договориться, и рассчитать, и не дать себя обмануть.
Как так получилось, что он был единственным старовером в селе, никто не помнил.
Пантелей обряды держал тихо, без фанатизма, но всё же крестился он по привычке двумя перстами. В селе к этому привыкли и не лезли с расспросами: раз человек честный и слово держит — значит, свой.
Жену он не неволил, и она с его согласия крестила всех сыновей по новому обряду, как было заведено после реформ Никона. А было у него четверо сыновей, и старший из них, Иван, как раз был отцом Петра. А Пётр уж дюже вышел похожим на деда: светло-русый, и тот же прямой нос, тот же упрямый подбородок, тот же взгляд исподлобья, будто сразу видит, где правда, а где кривда. Оттого любители почесать языком поговаривали, что дед не чурался древнего обычая снохачества. Так ли это, никто не знал, да и не решались спрашивать впрямую: Пантелей мог и взглядом осадить так, что язык прилипал к нёбу.
Но родился Петька в день, который вся страна считала великим, — только тут была загвоздка: в метрической книге дьякон Никифор безукоризненно записал дату как 25 октября 1917 года по старому стилю (а по;новому выходило как раз 7 ноября). Для семьи этот день стал своим, особым праздником: не столько революцию отмечали, сколько Петькино рождение, и в доме всегда в этот день пекли пироги и ставили на стол мёд.
Так сложилось, что Гражданская война для деда Пантелея не была гражданской. Не пришлось ему идти против брата или даже соседа: уж больно дружное село было, и люди старались держаться вместе, чтобы не пропасть поодиночке.
Но против иностранных интервентов воевал он люто и долго. Патрули, действовавшие под эгидой французского генерала Жанена, шныряли повсюду: в них были и французы, и поляки, и латыши, и румыны. Они не столько сражались с красными, сколько хозяйничали по своему разумению: проверяли обозы, забирали лошадей, требовали муку и сено, а иной раз и вовсе устраивали обыски под предлогом поиска оружия. Дед знал эти повадки: он видел, как на станции Новониколаевска французские офицеры договаривались с польскими унтерами о совместных рейдах, как румынский легион охранял железную дорогу, выставляя засады на просёлках. И если можно было договориться — он договаривался, а если нельзя — бил без жалости, потому что для него это была не политика, а защита своего.
Американских интервентов из корпуса «Сибирь» дед возненавидел особо. Под началом генерал;майора Уильяма Грейвса этот корпус формально держался политики нейтралитета, однако на местах отдельные патрули действовали жёстко и по собственному произволу.
Пришли они внезапно, когда дед с сыновьями отбивали у поляков обоз с мукой — те не уважали ни Россию, ни её хлеб, и Пантелей решил, что так оставлять нельзя.
Американцы застали в доме раненого отца, мать Петра и бабушку. Осмотрели избу не спеша, по;хозяйски: перевернули сундуки, проверили углы, нашли у отца трёхлинейку, синяк под мышкой и мозоль на пальце — это стало доказательством вины.
Вывели за угол усадьбы и расстреляли без суда и следствия на глазах у жены с младенцем Петром на руках. Мать до последнего боролась за жизнь сына; ему всего 22 года было. Бросилась на офицера и оцарапала ему щёку от уха до подбородка. Забили её американцы насмерть прикладами винтовок. Коней увели, усадьбу подожгли, оставили лишь молодую вдову с младенцем на руках. Односельчане приютили её, не оставили в беде, дав кров и еду.
А когда вернулся дед с сыновьями, он не стал лить слёз и клясть судьбу. Он расспросил сноху о налётчиках, узнал о приметной царапине. Молча осмотрел пепелище, потом поднял глаза на сыновей и коротко сказал: «По следу». И они пошли.
Преследовали убийц, прикрывавшихся американской формой, долго. По дороге видели многое: как чехословацкие эшелоны везли награбленное, как польские кавалеристы сгоняли крестьян на погрузку, как румынские солдаты стояли на блокпостах, проверяя каждую подводу. Дед не вступал в споры и не искал справедливости: он искал тех, кто сжёг его дом и убил сына.
Однажды удача им улыбнулась. На перегоне между двумя разъездами патруль AEF Siberia остановился у ручья: солдаты спешились, поили лошадей, кто-то стягивал сапоги, кто;то курил, будто и не было вокруг войны. Пантелей, укрывшись в зарослях ивняка у старого брода, дождался, пока солнце уйдёт за гребень холма и длинные тени скроют его движение. Он знал эту местность как свои пять пальцев: где тропа уводит в овраг, где кусты растут стеной, а где открывается чистая дальняя полоса — ровно на ту дистанцию, на которой его «мосинка» брала наверняка.
Приклад привычно лёг в плечо, мушка легла на фигуру офицера, отдававшего распоряжения у повозки. Того самого офицера с хорошо заметной царапиной от уха на всю щёку. Рядом стояли трое рядовых: один держал поводья, второй наклонился к вещмешку, третий курил. Пантелей не торопился: каждому сыну он указал цель. Сигналом к стрельбе должен был стать его выстрел.
Выстрел прозвучал сухо, почти буднично, в гулком пространстве между холмами.
Тут же слитно выстрелили сыновья, затем каждый дослал следующий патрон и продолжили обстрел возмездия беглым огнём.
Офицер качнулся, но, не успев упасть, получил вторую пулю от деда. Каждый солдат, в которого целились сыновья, тоже получил своё. «За жену, за сына, за всё!» — сказал Пантелей.
После того как каждый отстрелял свои 5 патронов, дед дал сигнал к отступлению.
Сыновья метнулись к оврагу, по которому тропа уводила в старую вырубку. Позади уже кричали, хлопали выстрелы, пули щёлкали по камням, но они уже были вне прицельной зоны. Привязанные лошади ждали у поваленной лиственницы, где тропа раздваивалась.
Они ушли лихо, по старой охотничьей привычке: сначала по ручью, чтобы сбить собак, потом по каменистой гряде, где не оставалось следов, и только когда солнце село и небо затянуло серой мглой, позволили себе остановиться и перевести дух. Пантелей не радовался и не хмурился — он просто кивнул сыновьям: это им за всё.
А дальше судьба сыновей Пантелея шла будто по чёрному календарю, вычёркивая одного за другим.
Средний, тихий и упрямый, как жеребёнок, которого надо было долго приучать к хомуту, вырос в человека прямого и бесстрашного. В тридцать девятом его призвали. Он писал домой короткими строчками: «Всё в порядке, кормят хорошо, степь широкая». А потом письма оборвались. И пришла бумага: «Погиб при исполнении воинского долга в районе реки Халхин;Гол». Пантелей эту бумагу не вешал на стену, не показывал никому.
Третий сын ушёл на финскую. Там, в заснеженных лесах, где каждый шаг отдавался эхом, а тишина была страшнее любой канонады, он пропал без вести. Не было ни похоронки, ни точного места могилы — только строчка в списке: «Считается пропавшим». И Пантелей всё равно ставил для него тарелку на стол в большие праздники.
Младший погиб в битве за Москву. В ту самую зиму, когда казалось, что сама земля встала на защиту города: снег скрипел под сапогами, мороз жёг лёгкие, а небо было таким низким, что казалось, его можно достать рукой. Он успел написать одно письмо: «Мы стоим. Тут холодно, но оборону держим». Письмо пришло уже после похоронки. Пантелей сложил листок, спрятал за икону и больше не доставал.
Так остался Пётр — последний, самый похожий на деда.
Свидетельство о публикации №226081501074