Ольховые серёжки земли

Ольховые серёжки земли.

В тех местах, где жила Светка, ольха росла там, где земля никогда не забывала о воде.

Когда Светка была маленькой, ей казалось, что у каждой земли есть свой голос, только сухая земля говорит тихо и почти незаметно, а влажная, тёмная, напитанная водой, разговаривает с человеком запахами — холодным духом оврага, прелыми листьями, речной глиной, мхом и той особенной свежестью, которая появляется ещё до того, как увидишь саму воду.

И потому ольху она всегда чувствовала раньше, чем замечала её среди других деревьев: сначала становился прохладнее воздух, потом под ногами темнела почва, и только после этого из зелёной чащи проступали знакомые сероватые стволы.

Ольха стояла по оврагам, спускалась к ручьям, теснилась вдоль речных берегов, поднималась на сырых низинах и там, где весной вода, разлившись после снегов, на несколько дней возвращала себе старые дороги, давно заросшие травой и кустарником, а потом уходила, оставляя после себя чёрную, влажную землю, блестящие камни и тонкие следы водяных струй.

С древности люди особенно внимательно относились к деревьям, которые селились у воды, потому что вода сама по себе считалась границей между явным и тайным, между тем, что человек может увидеть и измерить, и тем, что он только чувствует, но не умеет назвать, и потому ольховые заросли возле ручья или реки никогда не воспринимались как простая случайность:
в них видели знак, оставленный самой землёй, словно вода, выбирая себе дорогу, заранее звала за собой дерево, способное выдержать её холод, весенний напор и бесконечное движение.

Светка давно заметила, что ольху редко увидишь на сухом месте, где ветер гуляет по открытой степи и земля летом звенит от жары.

У стариков на этот счёт существовало простое правило, которое передавалось почти без объяснений: где ольха поселилась сама, там земля ещё живая, там под верхним слоем травы и корней сохраняется влага, а если дерево стоит над оврагом много лет, значит, где-то глубже проходит вода, пусть даже летом её не видно и ручей пересыхает до тонкой серебряной нитки.

Поэтому ольху считали деревом, которое умеет слышать подземную воду, и по её появлению нередко угадывали места старых родников.

Ольха любила воду.
В этом отношении она казалась людям существом почти сказочным: другие деревья будто бы просили у воды разрешения приблизиться к ней, а ольха словно была с водой одной крови, потому что могла годами стоять на мокром берегу, принимать на себя половодья, терпеть затопление корней и всё равно каждую весну начинать сначала, выпуская свои длинные серёжки ещё тогда, когда вокруг стояли голые ветви и сама земля казалась ещё не проснувшейся после зимы.

И от этого в ней было что-то особенное, почти тайное, словно дерево это знало о воде больше, чем знали люди.

В старину человеку вообще было свойственно приписывать деревьям те тайны, которых он сам не мог объяснить, и, наверное, в этом не было одной только наивности, потому что лесной человек жил гораздо ближе к земле, чем мы теперь, видел одно и то же дерево десятки лет подряд, замечал, где оно появляется после изменения русла, где раньше других зеленеет, где держится туман и где даже в самый жаркий день под корнями остаётся влажная земля, а потому постепенно начинал понимать природу не через определения, а через долгую, почти родственную наблюдательность.

В старых преданиях подобное знание приписывали деревьям, стоящим на перекрёстках природных стихий, и говорили, что ольха помнит не только нынешнюю воду, но и ту, что текла здесь прежде, когда берег лежал немного иначе, когда овраг был глубже, а нынешняя тропа ещё не была тропой.

Может быть, именно поэтому возле старых ольх людям иногда становилось тихо и спокойно, словно они пришли не в незнакомое место, а туда, где их уже давно ждали.

Весной, когда река ещё была холодной и тяжёлой после зимы, а над оврагами стоял белёсый пар, ольховые ветви первыми темнели на фоне серого неба, и длинные серёжки, появлявшиеся на них ещё до распускания листьев, казались Светке маленькими знаками, которыми дерево отмечало приход нового времени.

В некоторых северных поверьях появление ольховых серёжек связывали с пробуждением земли: считалось, что дерево раньше других узнаёт, когда под снегом начинает двигаться сок, когда лёд теряет свою зимнюю силу и когда вода, ещё холодная и мутная, готовится снова войти в берега.

Поэтому первые ольховые серёжки воспринимали почти как природный календарь, как маленькие тёмные весточки от самой земли, говорящие человеку, что зима уже отступает, хотя снег ещё лежит в оврагах.

Светка часто останавливалась возле ольхи и долго смотрела на эти серёжки, на тёмную кору, на влажную землю вокруг ствола, и ей казалось, что перед ней стоит не просто дерево, а какой-то старый сторож, поставленный когда-то у воды и забытый людьми, но не забывший своего назначения.

В старину ольху именно такой и представляли — деревом границы, деревом воды, деревом тех мест, где один мир незаметно переходит в другой.

Особенно много таких представлений рождалось там, где человеку приходилось жить рядом с реками, болотами и лесными низинами, потому что вода всегда казалась ему одновременно доброй и опасной: она давала рыбу и питьё, спасала от засухи, поила скот, но могла за одну ночь выйти из берегов и унести мост, дорогу или часть огорода, и потому всякое дерево, которое добровольно выбирало себе такое беспокойное соседство и годами выдерживало его, постепенно становилось в глазах человека чем-то вроде молчаливого посредника между землёй и водой.

Старые люди говорили, что нельзя без нужды рубить ольху у родника, потому что вместе с ней можно обидеть сам источник, а если дерево растёт у ручья много лет, значит, вода выбрала это место и не собирается его покидать.

Такие запреты были не только суеверием, как может показаться человеку сегодняшнему, привыкшему смотреть на лес глазами хозяйственника:
за ними скрывалось древнее понимание равновесия, при котором дерево возле воды считалось частью самого родника, его зелёной охраной.

Потому старики скорее обходили старую ольху стороной, чем поднимали на неё топор, ведь знали из опыта, что там, где вырублен береговой кустарник, вода быстрее размывает землю, обнажает корни и постепенно откусывает от берега целые куски.

Светка не знала, откуда пошло это поверье, но ей оно нравилось.

Ей вообще были дороги те старые человеческие представления, в которых за кажущимся суеверием угадывалось не желание запугать ребёнка, а осторожность перед тем, что сильнее человека: не ломай без нужды, не тревожь родник, не руби дерево, которое держит берег, не бери из леса больше, чем можешь унести с благодарностью.
И чем старше становилась Светка, тем яснее ей казалось, что многие из этих простых правил были своеобразной народной наукой, только записанной не в книгах, а в памяти поколений.

Она вообще любила старые поверья не за то, что они обещали человеку чудо, а за то, что в каждом из них оставалась крупица древней человеческой осторожности перед природой.

Наши предки не знали многих законов, которыми теперь объясняют рост растений, движение воды и перемены погоды, зато они умели смотреть и запоминать, и потому иногда их простые приметы оказывались удивительно точными.

Ольха росла возле воды не случайно, и люди это видели.
Они видели также, как быстро ольховые заросли возвращаются на влажные, нарушенные места, как корни удерживают берега, как дерево переносит близость воды и как его тёмная древесина, оказавшись в сырости, не гниёт так быстро, как многие другие породы.

Поэтому ольху уважали не только как дерево целебное или красивое, но и как дерево-хранитель, которому будто было поручено удерживать землю там, где вода всё время пыталась унести её с собой; человек видел эту работу десятилетиями, видел, как корни срастаются с берегом, как между ними задерживаются ил и опавшие листья, как постепенно появляется почва, и понимал без всяких научных терминов, что ольха не просто растёт возле реки — она помогает реке оставаться рекой, не превращая её берега в голую осыпь.

Особенно удивительной казалась людям древесина ольхи потому, что в воде она становилась крепче, и поэтому её издавна использовали там, где дереву приходилось жить рядом с водой:
для свай, колодезных срубов, мостков, подпорок.

Так родилось ещё одно старое поверье — будто ольха знает секрет воды и умеет не бояться того, чего боится другое дерево.

Светка думала, что в этом есть своя правда.

Ведь есть деревья, которые тянутся к солнцу, есть те, что любят сухие песчаные места, есть лесные великаны, которым нужно много пространства, а ольха будто бы выбрала себе другую судьбу — стоять там, где земля мокрая, где по весне шумит талая вода, где ручей подмывает корни, где туман по утрам лежит между стволами и где от речного берега всегда тянет прохладой.

И, может быть, именно поэтому в её облике было меньше той открытой торжественности, которая бывает у дуба на просторной поляне или у берёзы на солнечной опушке, зато было что-то от тихой выносливости человека, привыкшего жить не на виду:
ольха не просила для себя лучшего места,
не спорила с сырой землёй и не отступала перед водой, а просто принимала свою долю берега и год за годом оставалась там, где ей было назначено расти.
Она словно сказала земле: здесь я останусь.
И в этой немой стойкости было что-то очень человеческое.

Именно за это люди и наделяли ольху особой силой: говорили, что дерево, пережившее много половодий, может передать человеку свою выносливость, если тот попросит его об этом не вслух, а просто постоит рядом, положив ладонь на влажную кору и вспомнив, что всякая настоящая сила начинается не с сопротивления жизни, а с умения остаться собой там, где вокруг всё движется и меняется.

Летом ольховые заросли становились густыми и тёмными, и под ними всегда было немного прохладнее, чем на открытом месте.

Светка любила заходить туда в самые жаркие дни, когда над дорогой дрожало марево, трава становилась ломкой, а воздух казался наполненным сухим золотом.
Внутри ольшаника всё было иначе.
Даже солнечный день здесь казался немного старше своего возраста: свет проходил сквозь густую листву зелёными отсветами, ложился на воду дрожащими пятнами, застревал в нижних ветвях.
И от этого в глубине ольшаника возникало то особенное освещение, при котором самые обычные вещи — коряга, мокрый камень, опавший лист, тонкая паутина между стволами — вдруг приобретали какую-то тихую значительность, словно природа ненадолго снимала с них повседневность и показывала такими, какими они бывают сами по себе.
Там пахло влажной корой, речной водой, листьями и землёй, которая даже в самый зной сохраняла свою прохладу.
Иногда где-нибудь совсем рядом шевелилась вода, хотя самой реки не было видно, и этот тихий звук делал ольшаник похожим на место, где природа разговаривает сама с собой.

Светка шла медленно, проводила рукой по шершавым стволам и всякий раз удивлялась их цвету.

Ольха казалась ей деревом сумерек.

Даже летом в ней было что-то осеннее, что-то от старых лесных историй, от дождливых вечеров и дымного воздуха над рекой.

А потом наступала осень, и ольха становилась ещё загадочнее.
Осенью особенно ясно проступал её настоящий характер, потому что, когда яркие листья клёна уже вспыхивали красным, осины начинали золотиться, а берёзовые рощи становились почти прозрачными, ольшаник не стремился к этой праздничной красоте и оставался тёмным, сдержанным, будто бы хранил в себе не лето, которое уходило, а саму землю, приготовившуюся к долгой зимней тишине.
И оттого рядом с ним хотелось говорить вполголоса, как говорят возле старого дома, в котором давно никто не живёт, но где всё ещё чувствуется присутствие прежней жизни.

Осенью особенно хорошо становилось видно её древнее родство с сумерками и водой.
Среди уже почти облетевших деревьев она темнела у берега, словно старая лодка, оставленная на ночь возле причала, а на её ветвях оставались маленькие соплодия, которые издали принимали за шишки и которые народная память хранила рядом с десятками других лекарственных средств, передавая вместе с ними не только способы применения, но и веру в то, что растение, выросшее возле живой воды, несёт в себе особенную животворную силу.

Листья постепенно желтели, темнели, опадали, и на голых ветвях оставались маленькие тёмные шишечки, собранные в кисти.

Вот их-то Светка особенно любила.

В них было что-то удивительно неяркое и вместе с тем запоминающееся: маленькие, тёмные, шершавые, они совсем не походили на те плоды, которыми деревья любят хвастаться перед человеком.

И всё же именно в этой неприметности Светке виделась особая мудрость ольхи — дерево словно не выставляло своё лекарство напоказ, а оставляло его на ветвях до зимы, чтобы потом, когда всё вокруг становилось голым и беззащитным, эти крошечные соплодия продолжали висеть среди ветвей, как маленькие печати, поставленные природой на своём осеннем письме.

Светке казалось удивительным то, что в этих маленьких тёмных соплодиях, похожих на крошечные обуглившиеся шишки, природа словно собрала и спрятала на зиму то, что летом было невидимо, — терпкость коры, силу листьев, запах влажного берега и ту особую способность ольхи противостоять сырости, благодаря которой её соплодия издавна ценили за содержание дубильных веществ и держали в домашних запасах не как красивую траву, а как настоящее лекарственное сырьё.

Она знала, что эти маленькие ольховые шишечки, которые ботаники называют соплодиями, люди издавна собирали как лекарственное сырьё и хранили годами, потому что содержащиеся в них дубильные вещества достаточно устойчивы, а высушенное сырьё при правильном хранении может сохранять свои свойства очень долго.

В старых травниках ольховые соплодия занимали место среди растений, которым доверяли и особенно ценили их за вяжущую силу, которая ощущалась даже в самом вкусе настоя; сушили их обычно впрок, складывали в мешочки и убирали подальше от сырости.

Старые знахари относились к ольховым шишечкам почти с таким же уважением, как к коре дуба, и держали их в полотняных мешочках, деревянных коробах, глиняных горшках, иногда забывая о них на долгие годы, а потом вновь доставая, когда кому-нибудь требовалась помощь.

Светке рассказывали, что в старых домах ольховые шишечки могли лежать на чердаках десятилетиями, переходя от одной хозяйки к другой, и в этом бытовом наблюдении было немало правды: хорошо высушенные соплодия действительно способны долго храниться, хотя утверждать, что они совершенно никогда не теряют своих свойств, было бы слишком смело.
И всё же в этой истории о долгой жизни ольховых соплодий было нечто большее, чем простая устойчивость высушенного растительного сырья, потому что для крестьянского дома лекарство, пролежавшее на чердаке десять или двадцать лет, становилось почти семейной реликвией: его могли собрать руки давно умершей бабушки, и потому вместе с запахом сухой коры, травы и старого дерева в таком мешочке сохранялась память о человеке, который когда-то знал, когда идти к реке, какую кору снимать весной и какие растения нельзя рвать без нужды.

Но Светка любила другую сторону этой истории.
Ей хотелось думать о том далёком человеке, который первым заметил силу ольхового соплодия не потому, что прочитал об этом в книге, а потому, что много раз видел это дерево у воды, собирал его маленькие шишечки, сушил их на печи, пробовал разные способы приготовления и, возможно, однажды понял то, что потом стало частью народной памяти: растение не обязательно должно быть красивым, редким или пахучим, чтобы оказаться полезным, иногда его достоинство прячется именно в той скромной форме, которую городской человек способен пройти мимо, даже не взглянув.

Ей было гораздо интереснее думать не о том, сколько веществ находится в ольховом соплодии и каким термином их называют, а о том, почему человек однажды вообще догадался положить его в воду, попробовать настой, запомнить его действие и сохранить это знание для следующих поколений.

Ведь за каждым старинным рецептом, если отодвинуть в сторону поздние преувеличения и страхи, стоит чьё-то внимательное наблюдение за природой, терпение и почти забытая способность годами смотреть на одно и то же растение, пока оно наконец не откроет человеку свою тайну.

Ей нравилось представлять старый чердак, где под крышей, среди сухих трав, полотняных мешочков, старых веников и забытых хозяйственных вещей, лежит маленький мешочек с ольховыми шишечками, собранными ещё тогда, когда нынешние дети были только детьми своих родителей.

Время идёт, люди меняются, дома стареют, меняются крыши, дороги, реки иногда даже немного меняют русло, а эти маленькие тёмные шишечки всё лежат и ждут своего часа.
Будто ольха умеет хранить время.

Наверное, поэтому рядом со старыми деревьями человеку иногда делается немного не по себе, не от страха, а от внезапного ощущения собственной краткости:
дерево стоит на одном месте десятилетиями, видит одни и те же весенние воды, принимает один и тот же дождь, слышит, как меняется человеческая речь, как исчезают старые дороги и появляются новые, как мальчики становятся стариками, а потом снова остаются только их следы в памяти, тогда как дерево продолжает жить своей медленной жизнью, в которой один год почти не отличается от другого и всё же каждый год оставляет на нём свой незаметный след.

Может быть, именно поэтому у ольхи и появилось столько старинных поверий о памяти: дерево, которое годами стоит на одном месте и встречает одну весну за другой, действительно становится чем-то вроде природной книги, в которой вместо букв остаются годовые кольца, потемневшая кора, старые зарубки, следы половодий и корни, уходящие в ту же землю, по которой когда-то ходили люди, чьи имена давно забыты.

И, может быть, именно поэтому в народном представлении она была связана не только с водой, но и с памятью.

Говорили, что если человек заблудился в лесу и увидел ольху, ему следует искать воду, потому что где ольха — там недалеко ручей, родник, речная старица или влажная низина.

А ещё существовало поверье, что ольха не любит лжи.

Такие поверья особенно легко рождались возле воды, где человек всегда оставался немного беззащитным перед собственным отражением, перед туманом, который скрывает знакомый берег, перед внезапным изменением погоды и перед той странной тишиной, в которой даже лёгкий шелест листьев кажется человеческой речью; поэтому детям говорили, что деревья слышат неправду, а взрослые, наверное, сами иногда верили в это, потому что знали простую вещь: человеку, который долго находится среди леса, гораздо труднее обмануть самого себя.

Старики рассказывали детям, будто если человек приходит к реке с нечистыми намерениями, ольховые ветви начинают шевелиться даже тогда, когда ветер почти стих.

Конечно, Светка понимала, что ветер может пройти по одной ветке и не тронуть соседнюю, что вода создаёт своё движение воздуха, что листва реагирует на самые слабые колебания, которых человек иногда даже не замечает.

Но ей всё равно нравилась эта старая сказка.

В ней было что-то от детского страха перед лесом и одновременно от уважения к нему.
Будто природа всё видит, только говорит не человеческими словами.

В народной медицине ольху ценили прежде всего за вяжущие свойства.
Особенно хорошо знали ольху деревенские травники, для которых сила растения определялась не громкостью его имени, а тем, насколько верно оно помогало в нужный час: соплодия использовали в настоях и отварах, применяли и наружно, когда требовалось подсушить и успокоить воспалённые ткани.

Причём знание это существовало задолго до аптечных этикеток и передавалось вместе с другими домашними рецептами, в которых растение всегда оставалось частью большого природного круга.

Светка особенно любила думать о том, как много поколений людей знали свойства растений не по книгам, а по наблюдениям.

Кто-то заметил, что отвар определённой коры помогает при одном недуге, кто-то увидел, как растение действует на воспалённую кожу, кто-то сохранил рецепт, а потом рассказал его дочери, дочь — своей дочери, и так знание, которое могло бы исчезнуть вместе с одним человеком, переходило дальше, иногда меняясь, иногда обрастая поверьями, но сохраняя в своей сердцевине самое главное — человеческую память о растении.

Так, наверное, и рождалась большая часть старой травяной мудрости — не сразу, не по одному счастливому открытию, а из множества человеческих жизней, в которых растение сопровождало человека от детства до старости, попадало в руки знахарки, хозяйки, пастуха, охотника, становилось частью домашнего быта, а потом уже, много позже, переходило на страницы травников, где рядом с названием растения появлялись первые точные описания и способы заготовки.

Так и ольха постепенно вошла в народную память не только как дерево берегов.
Её ветви, листья, кора и соплодия находили применение в самых разных хозяйственных делах, а древесину ценили за способность долго служить во влажной среде.

Из ольховой древесины делали посуду, деревянные детали, использовали её для строительства и ремесла, а ещё особенно ценили ольховые дрова и щепу в копчении, потому что дым от неё получается мягким, ароматным и придаёт продуктам приятный запах.

Светка подумала, что у ольхи вообще удивительная судьба.

Она будто бы всю жизнь оставалась верна одному месту, а потом даже после того, как человек срубал её ствол, не исчезала бесследно:
древесина продолжала жить в воде, в мостках, в хозяйственных вещах, в дыму коптильни, в тёплом огне очага, и потому в этой судьбе было что-то похожее на старую человеческую судьбу, когда человек не успевает понять, сколько всего оставляет после себя, потому что его жизнь заканчивается раньше, чем успевают исчезнуть созданные им вещи, рассказанные им слова и посаженные им деревья.

Она начинается у воды, всю жизнь стоит возле воды, а после смерти продолжает служить человеку.
Даже её древесина, казалось, не желала расставаться с той стихией, рядом с которой выросла.

И чем больше Светка узнавала об этом дереве, тем меньше оно казалось ей простым.

В одной старой северной легенде рассказывалось, что когда-то люди попросили лесных духов дать им дерево, которое не испугается воды и будет стоять возле неё даже в самые тяжёлые времена.

Подобные истории встречаются в разных традициях, и хотя у каждого народа дерево получает собственную судьбу, почти везде оно становится посредником между человеком и той стихией, которой человек одновременно боится и поклоняется; вода кормит, поит и спасает, но она же разрушает берега, уносит мосты, меняет русла, и потому дерево, способное жить рядом с ней и не погибать, неизбежно становилось в народном воображении существом особого рода — терпеливым, мудрым и посвящённым в тайны земли.

Духи дали людям ольху.
Сначала она была тонкой и слабой, её качало ветром, весенние воды заливали корни, а зимний лёд ломал молодые ветви.
Но дерево не ушло.
Оно продолжало расти.
И тогда вода будто бы признала его своим.
С тех пор, говорила легенда, ольха стала хранительницей берегов.

Светка не знала, откуда именно пришла эта история и сколько раз её пересказывали до неё, но ей казалось, что в легенде спрятана простая истина: дерево действительно способно удерживать землю своими корнями, защищать берега от разрушения и создавать вокруг себя особый влажный мир, в котором живут птицы, насекомые, травы и множество других существ.

Ей нравилось, когда старые легенды можно было поставить рядом с настоящей жизнью и увидеть, что чудо вовсе не обязательно исчезает оттого, что ему нашли земное объяснение: наоборот, иногда оказывается, что за древней сказкой стоит такая сложная и прекрасная работа природы, что человеческому воображению оставалось только облечь её в понятный ему образ — назвать дерево хранителем, воду живой силой, корни руками земли и представить, что сама природа поручила кому-то одному заботиться о том, что на самом деле поддерживается множеством невидимых связей.

И если снять с этой истории всё чудесное, что успело нарасти вокруг неё за века, останется не менее удивительная вещь — настоящая, земная, видимая каждому, кто хоть раз долго стоял возле ольшаника после дождя: дерево удерживает влажную почву, его заросли становятся убежищем для множества живых существ, а в тени ветвей сохраняется тот особый микромир берега, который исчезает гораздо быстрее, если человек приходит туда только с пилой и не умеет различать в лесу ничего, кроме древесины.

И потому, когда Светка проходила вдоль реки и видела целую стену ольхи, она уже не воспринимала её как случайную чащу.
Она видела живую систему, которая годами держит берег, даёт тень, сохраняет влагу и укрывает от непогоды тех, кто живёт рядом.

Однажды поздней осенью она пришла к старому оврагу.
Ночью выпал первый снег, но днём он начал таять, и вода тонкими ручейками стекала вниз, собираясь в маленьких углублениях.
Ольха стояла чёрная, без листьев.
Небо было низким, серым, а над водой медленно поднимался туман.
Светка остановилась под старым деревом и вдруг заметила на снегу несколько упавших шишечек.
Она подняла одну.
Соплодие было лёгким, сухим и шершавым, и Светка, перекатывая его в ладони, подумала о том, как странно устроена природа: огромному дереву, которое может прожить многие десятилетия, для продолжения своей памяти достаточно таких маленьких тёмных телец, падающих осенью в траву, в снег, в воду, под корни, и остающихся там до тех пор, пока их время не придёт.

Она держала шишечку на ладони и вдруг почувствовала почти детское удивление перед этой несоразмерностью: большое дерево, которое летом шумит над головой целой зелёной крышей, которое видит весенние разливы и зимние метели, которое своими корнями держится за целый кусок берега, заканчивает каждый год маленьким тёмным соплодием, и в этом крошечном тельце уже заключено продолжение той же неспешной истории, которая когда-то началась с другого дерева, с другой весны, с другого берега.
Маленькая, тёмная, почти чёрная, она казалась совершенно неприметной.
Светка покрутила её между пальцами и подумала о том, что в природе очень многое выглядит незначительным до тех пор, пока не узнаешь его историю.
Вот так и человек иногда проходит мимо дерева всю жизнь, не замечая его, а потом однажды узнаёт, что у этого дерева есть своя медицина, свои ремёсла, свои старые поверья, свои легенды, свой характер и даже своё место в человеческой памяти.
Светка положила шишечку в карман.
Потом ещё одну.
Еще несколько.
И пошла дальше вдоль оврага, где уже темнела вода.
Ей казалось, что ольха смотрит ей вслед.
В этом взгляде, конечно, не было ничего человеческого, и Светка прекрасно это понимала, но старые деревья вообще обладают странной способностью заставлять человека наделять их характером: у одной берёзы кажется задумчивым ствол, у старой ивы — усталые ветви, у сосны — суровое терпение, а у ольхи было именно то спокойное достоинство, которое бывает у тех, кто слишком долго стоит на одном месте и потому уже не нуждается ни в доказательствах своей силы, ни в человеческом признании.
Светке казалось, что ольха смотрит не сердито, не строго, а спокойно, как смотрит старый человек на того, кто наконец понял то, что ему давно хотели рассказать.
Светка оглянулась.
За её спиной стоял ольшаник, тёмный и почти безмолвный, и только вода продолжала своё движение, пробираясь между камнями и корнями, так что на мгновение Светке почудилось, будто весь этот берег — дерево, вода, земля, туман и поздний свет — существует не раздельно, а как одно старое живое существо, которому нет никакого дела до человеческой спешки и которое потому и кажется нам таинственным, что мы слишком часто приходим к нему с вопросами, не успев сначала просто постоять рядом и послушать уже давно приготовленные ответы.
В сером вечернем свете ольховые стволы стояли вдоль ручья, один возле другого, и казалось, будто они действительно охраняют воду, как охраняли её когда-то много лет назад, когда по этим местам ходили другие люди, когда тропы были ещё звериными, когда старики знали названия трав лучше, чем названия далёких городов, а дети верили, что у каждого дерева есть душа.
И Светка вдруг подумала, что, может быть, дети были не так уж неправы.
В детстве человеку ещё не требуется доказательств, чтобы почувствовать живое в окружающем мире: он может разговаривать с деревом, здороваться с ручьём, жалеть сломанную ветку и верить, что старый пень помнит того, кто когда-то сидел на нём, а потом взрослая жизнь постепенно приучает его называть это воображением, хотя, если присмотреться внимательнее, многие вещи, которые ребёнок чувствует сердцем, взрослому приходится потом годами возвращать себе уже через знания, книги, воспоминания и собственный опыт.
Просто взрослые со временем разучились разговаривать с деревьями.
А ольха всё это время продолжала стоять у воды.
Она росла, темнела, сбрасывала листья, выпускала новые серёжки, роняла в траву свои маленькие шишечки, удерживала корнями землю, принимала на себя дождь и снег и снова встречала весну.

И если кому-нибудь когда-нибудь понадобится доказательство того, что память природы длиннее человеческой, Светка знала, куда его привести.

Ей не понадобились бы ни старые книги, ни гербарии, ни рассказы учёных, потому что достаточно было бы прийти сюда в конце весны, когда над водой висят новые зелёные листья, осенью, когда тёмные соплодия остаются на голых ветвях, или ранним утром после дождя, когда корни блестят от влаги и над оврагом ещё стоит туман, чтобы увидеть эту память не как отвлечённую мысль, а как живую вещь, которую можно почти почувствовать рукой.

Привести к реке.
К старому оврагу.
К тому месту, где вода проходит между корнями, где в сырой земле лежат прошлогодние листья и где над самой водой растёт ольха — тихое, терпеливое дерево, которое словно помнит всё, что когда-либо происходило на его берегу



* * *


Уронит ли ветер в ладони сережку ольховую,
начнет ли кукушка сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу к невозможности истолковать.

Себя низвести до пылиночки в звездной туманности,
конечно, старо,но поддельных величий умней,
и нет униженья в осознанной собственной малости –
величие жизни печально осознанно в ней.

Сережка ольховая,легкая, будто пуховая,
но сдунешь ее –все окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто не похоже на просто пустяк.

Сережка ольховая выше любого пророчества.
Тот станет другим,кто тихонько ее разломил.
Пусть нам не дано изменить все немедля, как хочется,
–когда изменяемся мы,изменяется мир.

И мы переходим в какое-то новое качество
и вдаль отплываем к неведомой новой земле,
и не замечаем,что начали странно покачиваться
на новой воде и совсем на другом корабле.

Когда возникает беззвездное чувство отчаленности
от тех берегов,где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,ей-богу, не надо отчаиваться
–поверь в неизвестный,пугающе черный причал.

Не страшно вблизи то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,что единственной пристани нет.

Яснеет душа,переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших и даже предавших,– прости.
Прости и пойми,если даже разлюбит любимая,
сережкой ольховой с ладони ее отпусти.

И пристани новой не верь,
если станет прилипчивой.
Призванье твое –беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль и плыви по другую печаль.

Пускай говорят:«Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся –всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:«Все уляжется, все образуется...»
Когда образуется все –то и незачем жить.

И необъяснимое –это совсем не бессмыслица.
Все переоценки ни мало смущать не должны,
–ведь жизни цена не понизится и не повысится
–она неизменна тому,чему нету цены.

С чего это я?Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
Да с того, что сережка ольховая
лежит на ладони и,словно живая,дрожит...

1975
Источник: Евгений Евтушенко.
.


Рецензии