Давай попробуем?
Фонтанка в этот предрассветный час походила на вену, вскрытую самим городом, — чёрную, маслянистую, пульсирующую отражениями редких фонарей. Гранитные парапеты, источенные временем и наводнениями, тянулись вдоль воды, как позвонки доисторического ящера, уснувшего в каменной дрозе. Воздух был густ и неподвижен; он пах сырым камнем, гниющим деревом, дешёвым табаком и той особой петербургской тоской, которую не выветривают даже самые свирепые балтийские ветра. На той стороне, за решёткой, тускло мерцали окна доходных домов — жёлтые, как библейский огонь, и столь же безразличные к человеческой судьбе.
На ступенях, ведущих к воде, сидел Виктор Марьянович. Его фигура, облачённая в пальто из тёмно-синей кашемировой шерсти, казалась высеченной из той же гранитной породы, что и парапет, — неподвижная, тяжёлая, обречённая. В правой руке он держал бутылку. Это был не тот дешёвый суррогат, которым поят на вокзалах, — это был настоящий односолодовый виски, выдержанный в дубовых бочках не менее двадцати лет. Его аромат, густой и сложный, как увертюра к забытой опере, наполнял воздух вокруг смесью торфяного дыма, мёда, выдержанного в сандаловом дереве, и солоноватого привкуса Атлантики. На этикетке значилось имя, которое в определённых кругах произносят с тем же благоговением, с каким верующие произносят имя Господне. И если этот виски был лекарством, то лекарством дорогим, изысканным и — как ни парадоксально — столь же бесполезным, как любое другое снадобье от мыслей.
Виктор Марьянович отпил. Жидкость обожгла горло не грубой агрессией, а медленным, бархатистым теплом, растекающимся по пищеводу, как рука, которая успокаивает, а не душит. Он закрыл глаза. Запах торфа, морской соли и дыма заполнил ноздри, и на мгновение ему показалось, что он стоит на скалистом берегу Гебридских островов, где ветер пахнет свободой, а не сырой безнадёжностью родного города. Показалось, разумеется. Свобода не продаётся в бутылках, даже самых дорогих.
Но сейчас, за минуту до того, как тишина расколется и из неё явятся две женщины, Виктор Марьянович был совершенно один. И это одиночество было не физическим — оно было тотальным, как затмение, которое накрывает небо, но не даёт темноты, а лишь серый, беспросветный сумрак, в котором все предметы теряют свои очертания. Он сидел и смотрел на воду, но не видел её. Он видел лишь плёнку собственных мыслей, которая натянулась между ним и миром, как паутина, в которой он запутался ещё в прошлом веке.
Внутри у него было пусто. Не та пустота, что кричит и требует заполнения, — нет, та, что уже перестала кричать, потому что поняла бесполезность этого занятия. Это была пустота, похожая на комнату, из которой вынесли всю мебель, оставив только пыльный узор на обоях там, где висели картины. Он пытался вспомнить, когда в последний раз чувствовал что-то острое, настоящее — гнев, радость, желание. И не мог. Все чувства превратились в тени, которые он носил с собой, как старые фотографии, на которых уже ничего нельзя разобрать. Он помнил, что когда-то любил жену, но теперь это воспоминание было как прочитанная книга — сюжет известен, но эмоции выцвели. Он помнил, что когда-то ненавидел начальника, который унизил его при всех, но ненависть эта превратилась в сухую, безжизненную запись в дневнике. Он помнил, что когда-то гордился сыном, но теперь эта гордость была как медаль, которую носят не за подвиг, а за выслугу лет.
Единственное, что оставалось живым, — это вкус виски на языке. Каждый глоток приносил краткую, обманчивую ясность: он видел свою жизнь как цепь ошибок, которые он называл «выборами». Он видел себя молодым, полным сил, работающим без выходных, чтобы «быть свободным». Ирония этой фразы теперь била в виски, как молот. Свобода, которую он добыл, оказалась клеткой, где он сам был и сторожем, и узником. Он бросил жену, но не потому, что разлюбил, — он просто не знал, как остаться, не растворившись в ней. Он бросил сына, но не потому, что хотел, — он просто испугался, что сын увидит его трусость и назовёт её мудростью. И теперь он сидел на гранитной ступени, в трёх шагах от чёрной воды, и чувствовал, что все эти годы он лишь откладывал неизбежное — момент, когда он признает, что бежал не от других, а от себя.
В горле пересохло. Он сделал ещё глоток. Виски обжёг, но не согрел. Торф, соль, дым — всё это были лишь декорации, за которыми пряталась та же пустота. Он закрыл глаза и попытался представить, что будет завтра. Ничего. Та же квартира, тот же телефон, который не звонит, те же книги, которые он читает, чтобы не слышать тишину. Он попытался представить, что будет через год. Ничего. Только гранитные ступени могут стать чуть теплее от его тела, если он просидит на них достаточно долго. Он попытался представить, что будет через десять лет. И тут он понял, что через десять лет он будет точно так же сидеть на этих ступенях, с другой бутылкой, но с той же пустотой. И это знание было самым тяжёлым — не потому, что оно было ужасным, а потому, что оно было абсолютно, математически точным.
И тогда, когда отчаяние достигло той степени, когда оно перестаёт быть эмоцией и становится состоянием материи, воздух перед ним сгустился. И из этого сгустка, как из проёма в реальность, появились две женщины...
Из темноты, сгустившейся между двумя фонарями, донёсся звук — не шаги, а скорее дыхание, обретшее форму. А затем воздух разорвался, и из ниоткуда, как из проёма в реальность, появились две женщины.
Тося была ангелом. Но не тем бесплотным существом, что парят над куполами соборов, — она была женщиной, сотворённой из света, мёда и опасной, невыносимой нежности. Её волосы струились по плечам, подобно растопленному серебру, и пахли лавандой, смешанной с озоном, который всегда остаётся после грозы. Белое платье, сотканное из лунных нитей, облегало её тело с той совершенной, хищной грацией, что свойственна большим кошкам. Оно струилось при каждом её движении, обнажая плечи и ключицы, впадины которых были так же невинны и соблазнительны, как и улыбка Моны Лизы. Она шагнула к нему, и от неё повеяло прохладой — не морозной, а той, что исходит от чистого горного ключа, когда к нему прикасаешься губами в летний зной.
— Разве уже не пробовал? — спросила она, и голос её был мелодичным, но в нём слышалась стальная, неподкупная нота.
Энжи была демоном. И она была женщиной, созданной из тьмы, запретных удовольствий и той чувственности, которая выжигает дотла. Её волосы, чёрные как смоль, падали на лицо густыми волнами, и когда она откидывала их назад, в глазах вспыхивали искры алого пламени. Она была одета в платье, которое было скорее намёком на одежду — чёрное, тягучее, обтягивающее каждый изгиб её тела с агрессивной, почти болезненной откровенностью. Ткань пахла серой, пачули и жареным миндалём. Когда она наклонилась к Виктору, он почувствовал жар, исходящий от её тела, — жар, который не согревал, а обещал сжечь дотла, оставив только золу и воспоминание о пламени.
— Когда? — спросила она, и в голосе её слышался хриплый смех, как у ночной птицы, которая знает все тайны, которые вы прячете в подушку.
Виктор открыл глаза. Ангел и демон стояли перед ним — две женщины, две стороны его души, две возможности, ни одна из которых не сулила ему покоя. Он усмехнулся и сделал ещё один глоток. Торф, соль, дым.
— А… что было в 90-е? — выдавил он, не столько спрашивая, сколько констатируя, что это время, как и эта бутылка, уже почти пусто.
— Ну… по-разному для всех было, — пожала плечами Тося, и её платье колыхнулось, открывая тонкую лодыжку, на которой, если присмотреться, мерцала золотая цепочка, почти незаметная, как обещание. — Ты был молод и безумен, сил в тебе было полно!
— Жена — молодая, ребёнок — маленький, что ты вытворял? — подхватила Энжи, и её рука, длинная, с острыми, как кинжалы, ногтями, скользнула по плечу Виктора, оставляя след, который горел даже сквозь кашемир.
— По заветам Союза… — начал Виктор, и голос его стал сухим, как старая газета. — Я стал работать без выходных. На вредном производстве. Чтобы быть свободным, пока другие сидели без зарплаты на госпредприятиях.
— И это называется свободой? — Тося наклонила голову, и её глаза, прозрачные, как омуты, в которых утонуло множество душ, встретились с его взглядом.
— Это называется жизнью, — отрезал Виктор. — Или тем, что от неё осталось.
Энжи засмеялась, и смех её был как звон разбитого стекла. Она опустилась на корточки рядом с ним, и её платье натянулось, обрисовывая бёдра с той откровенностью, от которой у нормального человека перехватывает дыхание.
— Ты бросил их, — прошептала она, и в этом шёпоте не было вопроса. Только констатация факта, обёрнутая в яд.
— И да, и нет… — ответил Виктор, чувствуя, как мир начинает плыть, но не от виски, а от того жара, который излучала эта женщина. — Сложно объяснить…
— Бывшую жену ты ненавидел, и на сына эта вражда перенеслась? — спросила Тося, и в её голосе послышалась печаль, которая тяжелее любого осуждения.
— Случайно лишь. Он не причём! — вскрикнул Виктор, и пальцы его сжали горлышко бутылки так, что побелели костяшки.
Энжи приблизила своё лицо к его лицу. Теперь он видел каждую линию её губ, каждый блик в её глазах. Она пахла серой, мускусом и чем-то сладким, что разъедало мозг, как кислота.
— И? — прошептала она, и это «и» было длинным, тягучим, как последний глоток перед тем, как ты падаешь в пропасть.
— И вот я сижу по уши пьяный на Фонтанке, — выдохнул Виктор, и слеза, большая и солёная, поползла по его щеке. — И пытаюсь понять, насколько же я пьян.
— Правда... — прошептала Тося, и в этом слове было столько сострадания, что оно могло бы растопить лёд.
— И... — начал было Виктор, но запнулся.
— Я... — он замолчал, уставившись на чёрную воду, в которой отражались три фигуры: он, ангел и демон.
— Не знаю, — закончил он. Бутылка в его руке накренилась.
Энжи хмыкнула. Она взяла бутылку из его рук, и её пальцы, горячие и влажные, задержались на его ладони дольше, чем следовало.
— Пьянь на Фонтанке и пытается понять, насколько он пьян, — усмехнулась она, отпивая прямо из горла. Виски обжёг ей губы, и она облизнулась, как кошка, распробовавшая сливки. — Поверь, до Чижика тебе ещё далеко.
Она кивнула в сторону маленькой бронзовой птички на карнизе. Чижик-Пыжик, легендарный и неуловимый, смотрел на них с той же иронией, с какой каторжники смотрят на вольных птиц.
— Господи, что может меня ранить сейчас? — спросил Виктор, глядя на Тосю, и в его голосе слышалась не мольба, а усталая, обречённая констатация.
— Дай посмотрю, — сказала она, и её пальцы, прохладные и лёгкие, как утренний ветер, коснулись его виска. — Похоже, и не слишком сильно ты изранен.
— Ты видела моего врага? — выдохнул Виктор, и в голосе его вдруг прорезалась злоба, старая, как мир.
— Бежал он, пятки лишь сверкали, — засмеялась Энжи, запрокидывая голову, и её смех, низкий, грудной, эхом разнёсся по пустой набережной.
— Одна лишь просьба... — начал Виктор, но Тося перебила его мягким жестом.
— Надо ли что Ренье передать? — спросила она, и в её глазах блеснула искорка озорства, слишком человеческая для ангела.
— Смотри, так прекрасно исполняешь ты все желания, давай ещё по 0,5? — неожиданно улыбнулся Виктор, и в этой улыбке была горькая, как полынь, ирония.
— Легко! — воскликнула Энжи, и, прежде чем Виктор успел моргнуть, в её руке возникла точно такая же бутылка — та же этикетка, тот же янтарный цвет, тот же запах торфа и морской соли. — Мы позже будем, — добавила она, кивая на невидимого Пенкина.
— Ок, — едва слышно произнесла Тося, и её взгляд, устремлённый на Виктора, был полон той бесконечной, всепрощающей любви, которая превращает ангелов в мучеников.
Наступила тишина. Ангел и демон отступили на шаг. Они больше не говорили. Они просто смотрели на него, ожидая, пока он сделает выбор — или не сделает.
Наступила тишина. Ангел и демон отступили на шаг. Они больше не говорили. Они просто смотрели на него, ожидая, пока он сделает выбор — или не сделает.
И тогда из колоннады соседнего дома, из тени, которую фонари не могли победить, бесшумно вышел человек. На нём было чёрное пальто, сшитое вручную на Сэвил-Роу, и котелок, идеально сидящий на голове. Его лицо было непроницаемо, как гранит, на котором сидел Виктор, и в его глазах — глубоких, чёрных, как сама Фонтанка — не отражалось ни удивления, ни интереса. Только бесконечное, усталое понимание. Мессир Баэль.
Виктор поднял на него мутные глаза, и вдруг что-то дрогнуло в его сознании. Он узнал это лицо. Не сейчас, не в этом вечере — раньше. Где-то в другом времени, в другом месте. Может быть, в том баре на Васильевском, где он пил с каким-то странным типом, который говорил о запахах как о судьбах. Может быть, в том полупустом ресторане на набережной, где он слышал разговор о выдре и пирожках. А может, в том кошмаре, где он бежал по бесконечной лестнице, а за ним кто-то шёл, не ускоряя шага. Он не мог вспомнить точно — память была как старое зеркало, в котором всё расплывается, — но он точно знал, что видел это лицо раньше. И каждый раз оно предвещало нечто, что выходило за пределы обыденного.
— Вы, — выдохнул Виктор, и в его голосе смешались узнавание, страх и странное облегчение. — Я вас знаю. Мы уже встречались.
Баэль слегка наклонил голову, и в уголках его губ мелькнула тень улыбки — не той, что согревает, а той, что отмечает попадание в цель.
— Встречались, — подтвердил он, и голос его был низким, бархатистым, как тот самый виски, но лишённым его тепла. — Но вы не помните где, не так ли? Это нормально. Моя роль — быть тем, кого узнают, но не могут привязать к месту. Я — постоянная переменная вашей жизни, Виктор Марьянович. Я появляюсь в те моменты, когда тишина становится слишком громкой, а вопросы — слишком очевидными. И каждый раз я говорю вам одно и то же, но вы слышите это только тогда, когда готовы.
Он сделал шаг вперёд, и его тень упала на Виктора, как крыло ночной птицы.
— Вы сидите на гранитной ступени, пьёте лучшее, что может предложить Шотландия, и беседуете с двумя аватарами своей раздвоенной души. Ангел и демон. Свет и тьма. Выбор и его отсутствие. Но позвольте спросить: что вы выберете, когда они уйдут? Когда останетесь один с пустой бутылкой и утренней росой? Вы уже выбирали раньше, и каждый раз ваш выбор приводил вас сюда, на эту ступень, в этот час. Это не случайность. Это закономерность.
Виктор смотрел на него, и в голове его, затуманенной виски, начинала проступать странная ясность. Он вспомнил, как в прошлый раз Баэль сказал ему нечто подобное — что-то о том, что выбор — это иллюзия, а единственная реальность — это способность принять свою пустоту. Тогда он не понял. Или не захотел понять. Теперь слова Баэля падали в его сознание, как камни в стоячую воду, и круги расходились всё шире.
— Вы знаете, — сказал Баэль, — ваша проблема не в том, что вы сделали выбор, а в том, что вы не сделали его до конца. Вы бросили семью, но не ушли. Вы ушли от общества, но не ушли от себя. Вы сидите здесь, на этой ступени, и ждёте, пока ангел и демон закончат свою игру. Но игра не закончится. Она будет длиться вечно, потому что вы не решаетесь сказать ни «да», ни «нет».
Он замолчал, и в этом молчании повисло нечто большее, чем просто пауза. Что-то, что указывало вперёд, за пределы этой ночи, за пределы этой набережной.
— Вы встретите меня снова, — продолжил Баэль, и его голос стал чуть тише, почти доверительным. — Не потому, что я преследую вас, а потому, что вы будете искать меня. Когда ангел и демон устанут от вашей нерешительности, когда виски перестанет обманывать, когда Фонтанка покажется вам единственным честным собеседником — вы вспомните этот разговор. И тогда мы поговорим уже не о выборе, а о том, что остаётся после того, как выбор сделан. О том, что вы называете «после». Это будет не скоро, но это будет. Запомните это предчувствие.
Он выпрямился и посмотрел на воду, как будто видел в ней не только отражения фонарей, но и те нити, которые тянулись из прошлого в будущее, опутывая Виктора, как паутина.
— А пока я прочитаю вам стихи, — сказал Баэль. — Они не дадут ответов. Они только покажут вам вашу собственную пустоту. Но иногда это единственное, что мы можем предложить друг другу.
Он начал говорить. Его голос был чистым, без всякой аффектации, и слова падали в тишину, как капли дождя в стоячую воду. Он читал на английском — том английском, на котором писали в начале века, когда поэты ещё верили в Бога, но уже разучились молиться:
“You sit upon the granite, dark and still,
A king of shadows with a crystal glass,
And bargain with the ghosts of your own will,
While the black river lets the minutes pass.
The angel promises you peace, the fiend—
A flame to burn the remnants of your fear,
But both are but the mirrors that you've leaned
Against the crumbling wall of this old year.
You ask for meaning in a bottle's glow,
For absolution in a woman's sigh,
But meaning is the first thing that must go
When you have learned to let the questions die.
So drink, and watch the dawn bleed through the grey,
And know that all your answers are the same—
The silence that you carry every day
Is the only thing that never needs a name.” (1)
Он замолчал. Стихи повисли в воздухе, как дым, и Виктор почувствовал, как они оседают на его плечах, холодные и тяжёлые.
— И что теперь? — спросил он, и голос его был хриплым, но спокойным.
— Теперь? — Баэль слегка улыбнулся уголками губ. — Теперь вы сделаете последний глоток. Вы подниметесь. Вы пойдёте домой или не пойдёте. Это не важно. Важно только то, что ангел и демон исчезнут, а вы останетесь один на один с этим городом, с этой рекой и с вашей собственной тишиной. И, возможно, впервые за долгое время вы перестанете ждать ответа.
Он повернулся и неспешно зашагал вдоль набережной, растворяясь в тумане, который поднимался над водой, как души утонувших, решивших наконец покинуть этот мир. Ангел Тося и демон Энжи исчезли так же внезапно, как появились, оставив после себя лишь смешанный запах ладана, серы, виски и сырого гранита.
Виктор Марьянович остался один. Он поднял бутылку, посмотрел на оставшуюся на дне янтарную каплю. Вкус был горьким и сладким одновременно, как прощание. Он допил последний глоток, чувствуя, как тепло разливается по груди, смешиваясь с ледяной сыростью, проступающей сквозь кашемир. Затем, не раздумывая, он размахнулся и швырнул пустую бутылку в чёрную воду Фонтанки.
Бутылка описала в воздухе медленную дугу, блеснув в свете фонаря, и с глухим, маслянистым всплеском ушла под воду. На мгновение на поверхности остались лишь расходящиеся круги — концентрические, как годовые кольца, которые он больше не хотел считать. Круги расширялись, касались берега, искажали отражения фонарей, а затем исчезли, оставив воду такой же гладкой и безразличной, как и прежде. Бутылка утонула. Вместе с ней ушло что-то, чему он не мог дать названия — может быть, надежда, может быть, отчаяние, может быть, сам вопрос, который мучил его всю ночь.
Он встал, опираясь на гранитный парапет, и посмотрел на Фонтанку. Вода была чёрной и спокойной. Небо на востоке начинало светлеть, но не золотом, а тем болезненным, бледно-желтым оттенком, который бывает перед зимним рассветом, когда день обещает быть серым и безрадостным. Но Виктору Марьяновичу показалось, что этот свет — единственное, что ему сейчас нужно. Он не искал радости, не искал смысла, не искал ответов. Он просто стоял и смотрел, как вода уносит его бутылку вниз по течению, к той точке, где Фонтанка впадает в Неву, а Нева — в море, и всё это бесконечное движение становится просто частью большего, что не имеет ни начала, ни конца.
Он повернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Навстречу утру. Навстречу тишине. Навстречу тому, что ждало его там, где больше не было ни ангелов, ни демонов, ни даже Баэля с его пророчествами — только он сам, его прошлое и вода, которая приняла его бутылку, как принимает всё, что люди бросают в неё, от монет до надежд.
Но он знал, что Баэль был прав. Это не конец. Это был лишь очередной круг на воде. И когда круги сойдут на нет, он снова встретит его — где-нибудь в другом городе, в другой ночи, с другой бутылкой. И тогда разговор продолжится. Но сейчас, в этот предрассветный час, он был свободен от этого знания. Он просто шёл, впервые за долгое время не чувствуя тяжести в груди. Только лёгкую, почти неуловимую пустоту, которая больше не требовала заполнения.
И где-то вдали, за поворотом набережной, в тумане, который редел с каждой секундой, послышался тихий, ровный голос, произносящий на английском последнюю строфу, которую он не мог разобрать, но которая осталась в нём, как заноза, которую придётся вытаскивать при следующей встрече.
Примечания :
[1] перевод с английского :
Ты сидишь на граните — тёмный, без движенья,
царь теней с хрустальны бокалом в руке,
торгуешься с призраками своей воли в забвенье,
а чёрная река уносит минуты к реке.
Ангел сулит покой, Демон — пламя,
чтоб выжечь остатки страха дотла,
но оба — лишь зеркала, что ты ставишь к стене на века
у старого года, где трещина легла.
Ты ищешь смысл в сиянье бутылки,
прощенье — в женском вздохе и в сне,
но смысл — это первое, что гибнет в унынье,
когда ты привык не задавать вопросов к стене.
Так пей и смотри, как рассвет прорастает сквозь серый,
и знай: все ответы твои — одно и то же,
та тишина, что ты носишь с собой без меры, —
единственное, что имени потревожить не может.
Свидетельство о публикации №226081500805