Нерваль и история нравов

Жерара де Нерваля, принадлежащего к младшей ветви французского романтизма,  обычно представляют как  поэта и прозаика,  во многом предвосхитившего поэтические открытия XX столетия,  осуществившего многие литературные и художественные предвидения (Жирмунская, с. 3; Зенкин). Его поздняя поэзия сочетает  «сложную, многоплановую образность и смысловую насыщенность»  стихов с «лаконичной сжатостью формы» и «перекликается с лирикой символистов и некоторых направлений в поэзии XX века», а  «его проза оказывается неожиданно близкой повествовательным формам нашего времени» (Жирмунская, с. 3).  Замечательное, внимательное наблюдение, но здесь должна быть инверсия, по старшинству: лирика символистов и других направлений модернизма в поэзии XX века перекликается со стихами Нерваля, а не наоборот.  Другое высказывание,   известного знатока французского романтизма С. Зенкина, о «вертикальных провалах» Нерваля «в иной, мистический мир», также заставляет задуматься над тем, что у Нерваля было раньше: провал или взлет, воспарение? Эманации Нерваля, умирания и воскресения – они точно были. Были блуждания. Когда говорят о поиске и блужданиях, на ум приходят  древние микенские мифы, о Минотавре и лабиринте,  и антика, в первом ряду – Гомер, затем – Вергилий.

Считается, что  свой стиль, свою манеру Жерар обретает, когда работает над переводом «Фауста» Гете.  Мир современников или прямых предшественников исторического Фауста был воспринят Нервалем в двойном ракурсе: исконном, первоначальном и опосредованно –  сквозь призму философской трагедии Гете. Связующим звеном между исторически удаленными эпохами послужили современные естественно-научные веяния. Гений Гете дал ему силу, помог «сбросить оковы поэтической рутины» и  распахгул  перед ним «новые горизонты», определив его дальнейшее творчество. Отметим хронологическую ошибку, встречающуюся в очерках творчества Нерваля, в которых отмечается, что Нерваль  пришел к Бюргеру и его «Леноре», после знакомства с Гете,  хотя в действительности все было наоборот.  Бюргеровскую  «Ленору» французский романтик переводил трижды и здесь его биографы отмечают «примечательное совпадение с Жуковским, который создал в разное время два перевода и одно вольное подражание этой балладе!), и Гердеру, открывшему французскому филологу и переводчику Нервалю, как, впрочем, ранее молодому Гете,  художественный мир народной поэзии и заразившего духом песни и сказки  немецких поэтов «бури и натиска», передавших свое увлечение фольклором французским писателям и поэтам.
 
Нерваль, любивший песни и сказки с детства,  пишет «Песни и легенды Валуа» и, по-видимому, вспоминая школу Гердера, записывает свои мысли о собирателях и имитаторах французских народных песен, написанных на провинциальных диалектах Бретани и Аквитании. Он имел в виду знаменитый сборник бретонских народных песен  «Barzaz Breiz»,  на бретонском диалекте, или  «Бретонские баллады», иначе «Поэтический сборник Бретани», изданный французским филологом и литературоведом виконтом Теодором Эрсаром де ла Вильмарке в 1839 г. под псевдонимом Kervarker. Исследователь творчества Нерваля Жирмунская напомнила, что  «Барзаз Брейз» послужил А. Блоку одним из источников драмы «Роза и Крест».  В романтической Франции  поэты провинции  имели амбициозную цель –  внести вклад в возрождение диалектов и местной культуры. Например, хорошо известный специалистам представитель «малых романтиков»,  Эдуар Тюркети начинал как бретонский поэт, активно сотрудничая с журналом Камиля Меллине «Lyc;e armoricain»  («Армориканский лицей»), который был  платформой для популяризации бретонской идентичности, истории и литературы. Нерваль не питал иллюзий по поводу сохранения диалектов и провинциального фольклора в условиях нового витка национального развития языка поэзии. Он считал, что «ни одна из песен старых провинций, где всегда звучал истинный французский язык, не будет для нас сохранена».
 
Тем не менее, именно фольклоризм выделяет Нерваля-поэта из литературного окружения, но это фольклоризм поэта, воспитанного на светской культуре, но тяготеющегой к библейским и экзотическим сюжетам и мотивам. Нерваль стремился открыть глубинные пласты народной поэзии – в сказке «Королева рыб», в песенных формах  лирики, обращенной к Средневековью, к его натурфилософским учениям, космогонии и демонологии, алхимии и астрологии. Попытки проникнуть в тайны соотношения между живой и неживой природой, опыты Месмера, учение о «животном магнетизме», популярные в первой трети XIX в.  В сознании немецких и французских романтиков они связывались с философскими идеями Шеллинга. В творчестве Жерара они, помимо того, ассоциировались с учением философов-пифагорейцев, которым он увлекался с юных лет. Знаменательно, что эпиграфом к сонету «Золотые стихи», замыкающему цикл «Химеры», поставлен стих, приписанный Пифагору: «Все на свете способно чувствовать», а само содержание сонета раскрывает эту мысль в поэтической форме.

Писателя привлекали в этих людях непокорный дух искательства и жажда  истины, к которой стремился он сам,  однако искал ее на «неканонических» путях, в философской эклектике и синкретической религии, сочетающей в себе элементы античных и восточных культов и разных философских учений поздней античности,  эллинистической эпохи, к культу Изиды вслед за Апулеем, предприняв поездку на Восток» (Жирмунская, там же, с. 11-12).  Имена знаменитых в свое время ученых, натурфилософов, алхимиков XVI в. аббата Тритемия и Корнелия Агриппы Неттесгеймского, пользовавшихся, как и доктор Фауст, репутацией «чернокнижников», упоминаются уже в фантастической повести Нерваля «Заколдованная рука» (1832), построенной на контрастах:  Двора чудес «высокого ранга, пристанища привилегированных мошенников сутяжной братии» и Двора чудес, бывшего «убежищем братии воровской»;  преступлений молодых людей из благородного сословия и  людей заурядных, которые «отдувались за всех, украшая собой виселицы, чьи тени нависали над Парижем, по выражению д’Обинье»; на противопоставлении образа  Годино Шевассю,  судьи по прозвищу Рыжий, с «длинным утиным носом»  и «маленькими ушами без мочек», но чрезвычайно чуткими «до звона монеты в четверть экю на расстоянии четверти лье», а до звона пистоли еще и на более дальнем расстоянии.   Этим странным концом Бельфоре обрывает свой рассказ о заколдованной руке и завершает его следующими словами: «Эта история, записанная, сопровожденная комментарием, снабженная различными примечаниями, в течение долгого времени служила предметом всяких толков как в компаниях приличных людей, так и среди народа, который всегда падок до рассказов о необычных и сверхъестественных событиях. Но очень возможно, что это лишь одна из тех занимательных историй, которыми забавляют детей, сидя у камелька, и которым люди положительные и здравомыслящие не должны придавать особенной веры».

В «Библиотеке моего дядюшки», послужившей вступлением к книге «Иллюминаты» (Нерваль. Дочери огня.  С. 28 – 29), Нерваль сообщает о себе точные сведения: о том, что рос и воспитывался в провинции в доме своего  дядюшки, у которого была библиотека,  собранная  еще во времена революции конца XVIII в. и содержащая всякого рода сочинения,   в том числе авторов, склонных к мистицизму. Это объясняет обращение писателя к личностям Средневековья, интерес к их натурфилософским учениям, космогонии и демонологии, алхимии и астрологии. Нерваль писал: Не всякому по плечу написать «Похвалу глупости», но можно, не будучи при этом ни Эразмом, ни Сент-Эвремоном, извлечь, просто удовольствия ради, из гущи веков ту или иную необычную фигуру и попробовать искусно ее подновить –  реставрировать старинное полотно, причудливая композиция и выцветшие краски которого способны вызвать у заурядного любителя лишь снисходительную усмешку.
Мне захотелось в наши дни, когда жанр литературных портретов пользуется особым успехом, воссоздать человеческий облик некоторых чудаков от философии. Ни в коей мере не собираюсь я ополчаться на иных последователей их, ныне страдающих оттого, что слишком рано или слишком безрассудно попытались осуществить мечты этих сумасбродов. Предлагаемые аналитические жизнеописания написаны были мною в различные периоды моей жизни, но все они должны были бы составить одну серию  (с. 28)  неудобоваримой или вредоносной духовной пищи, да и позднее разум мой не однажды вынужден был преодолевать эти изначальные свои впечатления».
Быть может, проще всего было бы и не вспоминать о них, но, я полагаю, нет ничего лучше, как поскорее освободиться от того, что смущает и отягощает наш разум.
К тому же не стоит разве поискать некое разумное начало даже в сумасбродстве, даже в глупости? Для того хотя бы, чтобы не принимать за новое то, что уже очень старо.

Исходя из этих соображений, я и старался касаться главным образом тех сторон жизни и характеров моих чудаков, которые представлялись мне наиболее занимательными, а может быть, и поучительными. Исследовать неразбериху человеческой души значит заниматься физиологией нравственности –  труд не менее важный, чем труд естествоиспытателя, палеографа или археолога.
И раз уж я за него взялся, сожалеть об этом я стал бы лишь в том случае, если бы он остался незавершенным».

Поставив перед собой задачу показать историю XVIII в. в жизнеописаниях  и очерках о чудаках, в которых можно «почерпнуть ту или иную неожиданную подробность, которой добросовестный историк не вправе пренебрегать», Нерваль как нравописатель,  видит в этом настоящую задачу историка.  «Эпоха эта повлияла на нас больше, чем это можно было ожидать. Хорошо ли это, плохо ли? Кто знает!
Бедный мой дядюшка частенько говаривал: «Семь раз надобно повернуть во рту языком, прежде чем начать говорить».
А что надобно делать, прежде чем браться за перо?» («Библиотека моего дядюшки», с. 28 – 29).


Рецензии