Король в желтом. Маска
КОРОЛЬ В ЖЁЛТОМ
ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЙ МАНИФЕСТ СОРВАННЫХ МАСОК
Предисловие переводчика к критическому изданию новеллы «Маска»
Часть 1. Философия внутренней маски и крах самообмана
Если первый том нашего критического издания — повесть «Восстановитель репутаций» — требовал от нас масштабного историко-политического расследования, то обращение ко второму рассказу сборника Роберта Чемберса, новелле «Маска» (1895), заставило полностью перестроить аналитический инструментарий. На первый взгляд, перед читателем разворачивается подчеркнуто камерная, почти примитивная мистическая сказка в декорациях парижского декаданса. Молодой и гениальный скульптор с русскими корнями Борис Ивэн изобретает свирепый химический раствор, способный за секунду превращать любое живое существо в идеальный, неподвластный тлению мрамор. Происходит неизбежная трагедия: роковое признание в любви, прыжок в бассейн со смертью, самоубийство творца и, наконец, финальное, ослепительное чудо воскрешения, когда два года спустя камень вновь оборачивается теплой плотью.
Большинство критиков прошлого века скользили по поверхности этого сюжета, видя в нем лишь изящную викторианскую вариацию на тему мифа о Пигмалионе и Галатее. Однако настоящее критическое переосмысление текста, свободное от навязанных издательских шаблонов, обнажает куда более глубокий, трагический и пугающе актуальный пласт произведения. «Маска» — это не фантастическая повесть о чудесной химии. Это жесткий экзистенциальный этюд о природе человеческого самообмана и о том, как смертоносна бывает правда, к которой люди оказываются не готовы.
Книга как катализатор скрытой правды
Главный вопрос, который неизбежно возникает при внимательном чтении: почему благополучный, залитый весенним солнцем мир парижской богемы на улице Сент-Сесиль так стремительно и беспощадно летит в бездну? Традиционное литературоведение привыкло винить во всем проклятую книгу «Король в жёлтом», которую рассказчик Алек находит в мастерской друга. Новелла наглядно демонстрирует, что эта запретная пьеса вовсе не была секретным ядом под замком — она годами открыто лежала в библиотеке Бориса, её читали все трое, и до поры до времени она не причиняла им вреда.
Автор хотел показать принципиально иное: «Король в жёлтом» действует не как магическое проклятие, а как безжалостный психологический катализатор. Эта книга — зеркало истинной реальности. Она обладает свойством ломать защитные барьеры человеческой психики и срывать внутренние маски, которые герои добровольно и покорно носили годами, выстраивая уютный фасад своей жизни.
До рокового майского вечера весь этот любовный треугольник — Алек, Женевьева и Борис — держался на тотальном, обоюдном самообмане. За два года до свадьбы Женевьева шепнула Алеку: «Я люблю тебя, но, думаю, Бориса я люблю сильнее». Эта зыбкая, трусливая формулировка стала фундаментом для их общего камуфляжа. Алек убедил себя, что его ночные бури смыты рассветом, что он может оставаться просто верным другом семьи, укротив свои крамольные мысли, предательские по отношению к Борису. Женевьева надела маску беззаботной, счастливой жены гения, надежно похоронив тоску по его лучшему другу. Борис прятался за маской холодного экспериментатора, уходя в алхимию от невысказанного, удушающего напряжения в собственном доме.
Как признается сам Алек на страницах повести: «Маска самообмана больше не была для меня маской, она стала частью меня». Но книга разрушает эту плотину. Оккультный морок и вспыхнувшая лихорадка срывают засовы подсознания, и истинные, подавленные чувства Женевьевы вырываются наружу с первобытной, сокрушительной яростью. Страшный сценарий запускается не мистикой Короля, а абсолютной неготовностью героев встретиться лицом к лицу со своей обнаженной, неприглядной правдой. Когда маски тают, прежняя жизнь оказывается невозможной. Она сгорает дотла за одну ночь.
Лингвистическая реставрация: вычищение салонного глянца
Чтобы читатель смог ощутить этот удушающий психологический саспенс, нам пришлось полностью перестроить саму ткань русского перевода. Предыдущие отечественные издания подходили к «Маске» с лекалами гладкой, «причесанной» салонной прозы, что напрочь убивало авторские занозы. Прошлые переводчики усыпляли читателя, превращая рваные, болезненные фразы Алека в гладкие конструкции, а специфические маркеры эпохи — в нелепые канцеляризмы или архаизмы.
В нашей лаборатории перевода мы провели хирургическую зачистку текста от скрытых калек:
Мы вернули мастерской Бориса её точный, профессиональный инструментный лоск. Там, где в старых книгах путали приспособления художников и скульпторов, у нас Алек шутливо грозит другу именно муштабелем (длинной деревянной палочкой-опорой), пока Борис крутит в пальцах свое скульптурное долото.
Мы уничтожили уродливую кальку в описании особняка на улице Сент-Сесиль. Перевод слова hotel как «причудливая маленькая гостиница» искажал социальный статус героев. Мы вернули оригинальное французское значение h;tel particulier — элитный частный городской особняк, подчеркивающий богатство и богемную обособленность Бориса.
Мы выровняли эмоциональный ритм в моменты пикового напряжения. Вместо тяжеловесной конструкции «сгибаясь с разбивающимся сердцем», ломающей живую речь, в нашем переводе появилось благородное и точное: «С упавшим сердцем я припал губами к мраморным драпировкам...». Именно через возвращение этих честных, суровых и точных словесных контуров нам удалось обнажить истинную опасность, скрытую в тексте Чемберса.
Часть 2. Метафизика финала: маска смерти и то, что после неё
Поняв, что «Король в жёлтом» выступает в повести не внешней мистической угрозой, а безжалостным зеркалом скрытой правды, мы неизбежно приближаемся к переосмыслению её финала. Большинство исследователей викторианской прозы видели в развязке «Маски» триумф классического хэппи-энда. Камень растаял, роковое проклятие рассеялось под весенним солнцем, а Женевьева просто открыла заспанные глаза на своем мраморном ложе, возвращаясь к жизни. Свет побеждает тьму, и Король в жёлтом, кажется, посрамлен.
Однако если вчитаться в этот финал без шор жанровых клише, за сияющим фасадом неоклассического чуда обнажается глубочайшая экзистенциальная драма. Как точно зафиксировано в концепции нашего перевода: «Маска — это временно, даже маска смерти». И главный вопрос, который Чемберс оставляет повисать в звенящей тишине пустой мастерской: а что будет после?
Трагедия нетерпения и цена слепоты
Первая и самая горькая ирония финала заключается в фигуре Творца. Скульптор Борис Ивэн — создатель уникального раствора — погиб в абсолютном, глухом отчаянии. Он принял временное химическое оцепенение любимой женщины за окончательный, беспощадный финал. Не вынеся тяжести собственной вины за «порочное открытие», он пустил себе пулю в сердце за пять минут до рассвета, так и не узнав, что его страшный эксперимент был обратим. Природа и время сами исправили его ошибку два года спустя, но самого Бориса уже не вернуть — его прах покоится на маленьком кладбище в Севре. Это грандиозное авторское предупреждение о трагедии человеческого нетерпения: люди слишком часто совершают роковые, непоправимые шаги на пике отчаяния, не дождавшись, пока морок утихнет сам собой.
Вторая, еще более пугающая деталь — это цена, которую выжившие платят за сброшенные маски. Женевьева проснулась. Но к какому миру она вернулась? Прежний беспечный, солнечный рай парижской богемы уничтожен безвозвратно. Её муж мертв, узы, связывавшие троих друзей, разорваны в клочья её собственным лихорадочным признанием. Маска смерти растаяла, но она оставила героев абсолютно голыми перед лицом обрушившейся на них реальности. Им придется строить жизнь заново на руинах, неся на плечах колоссальный груз вины и памяти.
Безумие Джека Скотта: эхо Чёрных Звезд
Чемберс гениально показывает, что космический кошмар запретной книги не отпускает человека без кровавой дани. Пока Алек скитается по Востоку, пытаясь убежать от воспоминаний, его друг Джек Скотт медленно сходит с ума в уединении на реке Эпт. Джека душат ночные сны, от которых он не может вспомнить «даже малейших очертаний», но каждое утро просыпается с бешено бьющимся сердцем в состоянии полного истощения.
Джек Скотт совершил тотальную зачистку мастерской: он киянкой разбил бутылки, сжег тетради Бориса и вылил раствор в трубу, пытаясь физически уничтожить формулу. Но ментальный яд Короля в жёлтом невозможно смыть водой. Джек принял на себя весь сокрушительный удар уходящего проклятия, заплатив за воскрешение Женевьевы собственным рассудком. Чудо у Чемберса никогда не бывает бесплатным: маска смерти сползает с лица одной жертвы лишь для того, чтобы застыть удушающим оцепенением на лице другой. И этот тягучий, меланхоличный финал подготавливает читателя к финальному, третьему шагу нашего анализа — выходу из камерной парижской мастерской на глобальную арену мировой геополитики.
Часть 3. Геополитическая алхимия: Маска Европы и возвращение к России
Экзистенциальная драма сорванных масок, разыгранная Робертом Чемберсом в камерных декорациях парижской мастерской, на исходе первой четверти двадцать первого века внезапно обретает монументальные масштабы. Художественное пространство новеллы «Маска» срабатывает как пугающе точная матрица, в которой рельефно проступают контуры современной геополитической катастрофы. Если в «Восстановителе репутаций» автор препарировал личное мессианское безумие лидера, то здесь он дает детальную дорожную карту коллективного самообмана целых государств и континентов, чей фасад благополучия сегодня рушится на наших глазах.
Маска европейского пацифизма и алхимия Бориса
Все последние десятилетия Западная Европа жила в пространстве абсолютного исторического анабиоза, нося благородную маску «пацифизма», всеобщего процветания и открытых границ. Это точь-в-точь как особняк на улице Сент-Сесиль — причудливый хаос из безделушек, изысканной оперы, Родена, Моне и Люксембургских галерей. Под этой маской сытой безопасности европейские элиты, подобно Борису Ивэну, увлеченно играли в опасную «политическую алхимию».
Они создали свой «порочный раствор» — гибридные технологии контроля, шантажа и взращивания управляемых конфликтов у чужих границ. Они были уверены, что полностью контролируют этот процесс, что это всего лишь «детские забавы» и способ удовлетворить свое геополитическое любопытство, не рискуя собственной шкурой. Они цинично полагали, что могут в любой момент погрузить в этот чан целые народы, законсервировать их в нужной кондиции, а затем достать оттуда идеальные, послушные мраморные изваяния.
Самоубийство Украины: прыжок в розовый бассейн
В этой системе координат Украина повторила трагическую судьбу Женевьевы. Долгие годы она пыталась носить маску благополучного, беззаботного государства, но внутри неё бушевала скрытая, удушающая буря неразрешимых внутренних противоречий и фальшивых союзов. Прочтение «Короля в жёлтом» — принятие разрушительной праворадикальной идеологии под знаком Жёлтого Знака — разрушило остатки её психологической защиты. Маска самообмана растаяла.
И тогда наступил страшный финал. Поддавшись лихорадочному безумию и чужой воле, страна совершила роковой, добровольный прыжок на самое дно этого зловещего «розового бассейна» — в топку прокси-войны, поставленной на поток западными алхимиками. Самое жуткое по Чемберсу — это поза Женевьевы на дне: «скрестив руки на груди». Это символ покорного, слепого самопожертвования. Страна прыгнула в раствор, искренне веря, что обретает вечную «европейскую славу» и застывает в образе прекрасной Мадонны, а на самом деле — мгновенно превратилась в безжизненный, холодный мрамор, в выжженную пустыню, ставшую кладбищем для собственного народа.
Растаявшая маска и крах кукловодов
Но Чемберс идет дальше. Как только Женевьева оказывается на дне, Борис Ивэн — европейские элиты и архитекторы этого конфликта — внезапно осознает масштаб содеянного. Наступает момент паники и бескровных лиц. Борис стреляет себе в сердце.
Это пугающе точное предсказание сегодняшнего кризиса самой Европы. Запустив свирепый раствор дестабилизации, европейские кукловоды совершили экономический и политический суицид. Их былая промышленная мощь, стабильность и социальный покой уничтожены их же собственными руками. Маска пацифизма растаяла, обнажив уродливый паралич воли.
Джек Скотт в панике пытается замести следы: крушит лабораторию, сжигает записные книжки Бориса и выливает химикаты в трубу. Это же прямая метафора того, как западные политики сейчас судорожно пытаются переписать историю, уничтожить свидетельства своего участия в разжигании катастрофы, распустить слухи о «далеких странах» и утаить правду от собственных граждан.
Российское наследство: финал иллюзий
И вот мы подходим к метафизическому финалу. Проходит два года — или целая историческая эпоха. Раствор испарился, морок отступил. Смерть оказалась временной маской, и Женевьева открывает заспанные глаза на своем мраморном ложе. Земля начинает оживать, белые кролики и золотые рыбки снова становятся теплыми и настоящими.
Но как устроен этот новый мир? Прежней Украины больше нет. Та цветущая, молодая, беспечная страна восемнадцати лет осталась в прошлом навсегда. На её руинах выжившим героям придется строить совершенно иную реальность — без иллюзий и без масок.
И здесь Чемберс оставляет свой главный, пророческий юридический маркер, который мы откопали на 76-й странице оригинала: после трагедии всё колоссальное наследство и имущество Бориса по завещанию безвозвратно переходит к семье его матери в Россию.
Это грандиозный финал геополитического переформатирования мира. Когда маски сброшены, а западные алхимические проекты окончательно терпят крах, историческая реальность берет свое. Территории, ресурсы и само будущее этого пространства закономерно возвращаются к своему ментальному и геополитическому источнику — к России, как к единственному имперскому монолиту порядка, способному удержать мир от окончательного падения в Анархию. Европа же, подобно измученному Алеку и сошедшему с ума Джеку Скотту, остается на обочине истории — истощенная ночными кошмарами, с бешено бьющимся сердцем, один на один со своими пожелтевшими клавишами и пустыми особняками.
Заключение
Новый перевод «Маски» — это попытка вернуть русскому языку подлинного, неискаженного Чемберса. Мы сознательно отказались от издательской гладкости, чтобы обнажить рваный синтаксис паранойи, вернуть утерянные геополитические пророчества и заставить текст звенеть натянутой струной саспенса. Наше предисловие — это не попытка осовременить классику ради дешёвой сенсации. Это констатация факта: природа человеческого безумия, механизмы манипуляции массами и трагедия лидеров, запертых в пространстве собственных иллюзий, остаются неизменными сквозь века. И Жёлтый Знак по-прежнему собирает свою страшную жатву там, где люди забывают уроки истории.
Андрей Меньщиков
МАСКА
КАМИЛЛА: Вам, сударь, следовало бы снять маску.
НЕЗНАКОМЕЦ: Неужели?
КАССИЛЬДА: И вправду, пора. Мы все отложили в сторону свое обличье[^54], кроме вас.
НЕЗНАКОМЕЦ: Я не ношу маски.
КАМИЛЛА: (В ужасе, в сторону Кассильды). Нет маски? Нет маски!
«Король в жёлтом». Акт I. Сцена 2.
________________________________________
[^54]: В оригинале — «disguise» (маскировка, измененный облик, притворство). Кассильда имеет в виду карнавальные костюмы, но в контексте запретной пьесы это слово обретает жуткий метафизический смысл — срывание ложных человеческих масок перед лицом космической истины. — Прим. ред.
________________________________________
I
Хотя я ничего не смыслил в химии, я слушал как завороженный. Он поднял пасхальную лилию, которую Женевьева [^55] принесла тем утром из Нотр-Дам, и опустил её в чашу. Жидкость мгновенно утратила свою кристаллическую прозрачность. На секунду лилию окутала молочно-белая пена, которая тут же исчезла, оставив раствор переливчатым, как опал. По поверхности поплыли меняющиеся оттенки оранжевого и багрового, а затем снизу, из самой глубины, где покоилась лилия, пробился луч, похожий на чистый солнечный свет. В то же мгновение он погрузил руку в чашу и вытащил цветок.
________________________________________
[^55]: Женевьева (Genevi;ve) — имя героини является прямой отсылкой к святой Женевьеве, покровительнице Парижа. Чемберс ювелирно вплетает этот образ, связывая героиню с чистотой, собором Нотр-Дам и самим духом французской столицы. — Прим. ред.
________________________________________
— Никакой опасности нет, — объяснил он, — если правильно выбрать момент. Этот золотой луч и есть сигнал.
Он протянул лилию мне, и я взял её в руку. Цветок обратился в камень, в чистейший мрамор.
— Видишь, — сказал он, — на нем нет ни единого изъяна. Какой скульптор смог бы повторить подобное?
Мрамор был белым как снег, но в самой его глубине прожилки лилии отливали бледной лазурью, а в сердцевине застыл едва заметный розовый отсвет.
— Не спрашивай меня о причинах, — улыбнулся он, заметив мое изумление. — Я понятия не имею, почему прожилки и сердцевина окрашиваются, но так происходит всегда. Вчера я провел опыт на золотой рыбке Женевьевы — вон она стоит.
Рыбка выглядела так, словно её высекли из мрамора. Но если поднести её к свету, сквозь камень дивно проступали нежно-голубые прожилки, а изнутри струился розоватый свет, похожий на отсвет, что дремлет в опале. Я заглянул в чашу. Раствор снова казался прозрачным, как чистейший хрусталь.
— А если я прикоснусь к ней прямо сейчас? — потребовал я ответа.
— Не знаю, — ответил он, — но тебе лучше не пробовать.
— Есть одна вещь, которая не дает мне покоя, — сказал я, — откуда взялся этот солнечный луч?
— Он и вправду чертовски похож на лучик солнца, — отозвался он. — Не знаю, он всегда появляется, когда я погружаю туда любое живое существо. Возможно, — продолжил он с улыбкой, — это жизненная искра твари, ускользающая обратно к источнику, откуда она пришла.
Я понял, что он насмехается надо мной, и шутливо погрозил ему муштабелем, но он лишь рассмеялся и сменил тему.
— Оставайся на ланч. Женевьева скоро будет.
— Я видел, как она шла к ранней обедне, — заметил я, — и она выглядела такой же свежей и нежной, как эта лилия — пока ты не сгубил её.
— Думаешь, я сгубил её? — серьезно спросил Борис. — Уничтожена или сохранена — как мы можем судить?
Мы сидели в углу мастерской возле его неоконченной скульптурной группы «Парки» [^56]. Он откинулся на спинку софы, крутя в пальцах скульптурное долото и поглядывая на свою работу прищуренными глазами.
________________________________________
[^56]: «Парки» (The Fates) — в древнеримской мифологии три богини судьбы (рождения, жизни и смерти), прядущие нить человеческой жизни. Образ неоконченной монументальной скульптуры Мойр/Парок, наполовину скрытой мрамором, зловеще предвосхищает дальнейшее развитие сюжета и тему предопределенности. — Прим. ред.
________________________________________
— Кстати, — произнес он, — я закончил доработку той старой академической «Ариадны» [^57], и, полагаю, ей придется отправиться в Салон. Это всё, что у меня готово к этому году, но после успеха «Мадонны» мне даже как-то неловко посылать подобную вещь.
________________________________________
[^57]: «Ариадна» и «Мадонна» в Салоне: Парижский салон (Le Salon) — престижнейшая ежегодная выставка французского искусства. Борис Ивэн переживает кризис художника: его классическая, академическая «Ариадна» кажется ему вторичной «технической работой» на фоне «Мадонны», которая имела оглушительный успех в прошлом году. — Прим. ред.
________________________________________
«Мадонна», изысканный мраморный образ, для которого позировала Женевьева, стала сенсацией прошлогоднего Салона. Я посмотрел на «Ариадну». Это был великолепный образец технического мастерства, но я согласился с Борисом, что мир ждет от него чего-то большего. И все же теперь нечего было и думать о том, чтобы успеть закончить к Салону ту великолепную, ужасающую группу, что высилась за моей спиной, наполовину скрытая мрамором. «Паркам» придется подождать.
Мы гордились Борисом Ивэном. Мы считали его своим на том основании, что он родился в Америке, хотя его отец был французом, а мать — русской. В Школе изящных искусств все звали его просто Борисом. И все же во всей Школе было лишь двое, к кому он обращался на «ты» и с такой же дружеской непринужденностью: Джек Скотт и я.
Возможно, то, что я был влюблен в Женевьеву, как-то связывало его привязанность ко мне. Не то чтобы это когда-либо признавалось между нами. Но после того как все решилось, и она со слезами на глазах призналась мне, что любит именно Бориса, я пришел к нему в дом и поздравил его. Искренняя сердечность того разговора не обманула никого из нас, как я всегда верил, хотя по крайней мере для одного это послужило огромным утешением. Не думаю, что мы с Женевьевой когда-либо говорили об этом, но Борис всё знал.
Женевьева была прелестна. Подобная Мадонне чистота её лица вполне могла быть навеяна Sanctus из мессы Гуно [^58]. Но я всегда радовался, когда это настроение сменялось тем, что мы называли её «апрельскими проказами». Она часто бывала изменчива, как апрельский день. Утром — серьезная, величественная и нежная, в полдень — смеющаяся, капризная, а вечером — такая, какой её меньше всего ожидали увидеть. Я предпочитал её именно такой, а не в том мадонноподобном спокойствии, которое тревожило самые потаенные глубины моего сердца. Я как раз грезил о Женевьеве, когда Борис заговорил снова.
________________________________________
[^58]: Месса Гуно (Gounod's Mass) — речь идет о «Торжественной мессе в честь Святой Цецилии» (Messe solennelle de Sainte-C;cile, 1855) французского композитора Шарля Гуно. Её часть «Sanctus» («Свят») знаменита своей возвышенной, небесной чистотой и ангельским сопрано. — Прим. ред.
________________________________________
— Что ты думаешь о моем открытии, Алек?
— Я нахожу его удивительным.
— Я не стану извлекать из него никакой пользы, понимаешь, разве что удовлетворю собственное любопытство, насколько это возможно, а затем тайна умрет вместе со мной.
— Это стало бы довольно сокрушительным ударом по скульптуре, не так ли? Мы, живописцы, теряем куда больше от фотографии, чем когда-либо выиграем.
Борис кивнул, играя с лезвием резца.
— Это новое порочное открытие развратило бы мир искусства. Нет, я никогда и ниму не доверю этот секрет, — медленно произнес он.
Трудно было бы найти человека, менее осведомленного в подобных явлениях, чем я; но, конечно, я слышал о минеральных источниках, столь насыщенных кремнеземом [^59], что падающие в них листья и веточки через некоторое время превращались в камень. Я смутно понимал этот процесс: как кремнезем замещал растительное вещество, атом за атомом, и результатом становился дубликат объекта в камне. Это, признаюсь, никогда особо меня не интересовало, а получавшиеся таким образом древние окаменелости и вовсе внушали мне отвращение. Борис же, судя по всему, ведомый любопытством, а не брезгливостью, исследовал этот вопрос и случайно наткнулся на раствор, который, атакуя погруженный объект с неслыханной свирепостью, за секунду проделывал работу долгих лет. Это было всё, что я смог уяснить из странной истории, которую он мне только что поведал. После долгого молчания он заговорил снова.
________________________________________
[^55]: Кремнезем (silica) — диоксид кремния. Рассказчик пытается найти приземленное, научное объяснение алхимии Бориса через естественный процесс петрификации (окаменения) органики в термальных источниках. — Прим. ред.
________________________________________
— Мне становится почти страшно, когда я думаю о том, что именно я нашел. Ученые сошли бы с ума из-за этого открытия. И ведь всё было так просто; оно открылось само собой. Когда я думаю об этой формуле и о том новом элементе, который выпадает в осадок в виде металлических чешуек...
— Что за новый элемент?
— О, я и не думал давать ему имя, и не верю, что когда-нибудь дам. В мире и так достаточно драгоценных металлов, из-за которых люди перерезают друг другу глотки.
Я навострил уши.
— Ты что, напал на золотую жилу, Борис?
— Нет, лучше; но послушай, Алек! — рассмеялся он, вскакивая на ноги. — У нас с тобой есть всё, что нам нужно в этом мире. А! Какой у тебя уже зловещий и алчный вид! — Я тоже рассмеялся и сказал ему, что меня пожирает жажда золота, и что нам лучше поговорить о чем-нибудь другом; так что, когда вскоре после этого вошла Женевьева, мы уже повернулись спиной к алхимии.
Женевьева была одета в серебристо-серое с ног до головы. Свет искрился на мягких изгибах её светлых волос, когда она повернула голову к Борису; затем она увидела меня и ответила на мое приветствие. Никогда прежде она не забывала послать мне воздушный поцелуй кончиками своих белых пальцев, и я тут же посетовал на эту оплошность. Она улыбнулась и протянула мне руку, которую опустила почти сразу же, едва та коснулась моей; затем она сказала, глядя на Бориса:
— Ты должен попросить Алека остаться на ланч.
Это тоже было в новинку. До сегодняшнего дня она всегда приглашала меня сама.
— Я уже попросил, — сухо бросил Борис.
— И ты ведь согласился, я надеюсь? — она повернулась ко мне с очаровательной светской улыбкой. С тем же успехом я мог быть случайным знакомым, которого встретил позавчера.
Я отвесил ей низкий поклон:
— J’avais bien l’honneur, madame [^54].
Однако она отказалась поддержать наш привычный шутливый тон, пробормотала гостеприимную банальность и скрылась из виду. Мы с Борисом переглянулись.
________________________________________
[^54]: «Для меня это было большой честью, мадам» (фр.). Рассказчик иронично подыгрывает внезапному официозу Женевьевы, отвечая ей подчеркнуто церемонной французской фразой. — Прим. ред.
________________________________________
— Мне, пожалуй, лучше пойти домой, как думаешь? — спросил я.
— Чёрт меня дери, если я знаю! — откровенно ответил он.
Пока мы обсуждали, стоит ли мне уходить, Женевьева снова появилась в дверях, уже без шляпки. Она была поразительно красива, но её румянец казался слишком густым, а прелестные глаза блестели слишком ярко. Она подошла прямо ко мне и взяла под руку.
— Ланч готов. Я была резка с тобой, Алек? Мне показалось, что у меня раскалывается голова, но сейчас всё прошло. Иди сюда, Борис. — И она продела вторую руку под руку мужа. — Алек знает, что после тебя в этом мире нет никого, кто нравился бы мне так же сильно, как он, так что, если он иногда чувствует себя обиженным, это его не ранит.
— ; la bonheur! [^55] — воскликнул я. — И кто твердит, будто в апреле не бывает гроз?
________________________________________
[^55]: «Вот и славно! / В добрый час!» (фр.). Выражение радости и облегчения. — Прим. ред.________________________________________
— Вы готовы? — пропел Борис. — Тогда вперёд!
И, взявшись под руки, мы с шумом влетели в столовую, шокировав слуг. В конце концов, нас не в чем было винить: Женевьеве было восемнадцать, Борису — двадцать три, а мне ещё не исполнился двадцать один год.
Работа, которую я выполнял в то время, расписывая будуар Женевьевы, заставляла меня постоянно находиться в этом необычном маленьком особняке [^56] на улице Сент-Сесиль. Борис и я в те дни много трудились, но исключительно в свое удовольствие — а значит, наплывами, — так что все мы трое, включая Джека Скотта, кутили и бездельничали напропалую.
________________________________________
[^56]: В оригинале — «hotel» (от франц. h;tel particulier). В Париже того времени этот термин означал элитный частный городской особняк, принадлежавший одной богатой семье, а не гостиницу. — Прим. ред.
________________________________________
Как-то раз в тихий послеполуденный час я в полном одиночестве бродил по дому, разглядывая диковины, заглядывая в потайные уголки, извлекая восточные сладости и сигары из самых неожиданных тайников, пока наконец не остановился в купальне. Борис, сплошь измазанный глиной, стоял там и мыл руки.
Комната была выстроена из розового мрамора, за исключением пола, выложенного мозаикой в розовых и серых тонах. В центре находился квадратный бассейн, утопленный ниже уровня пола; к нему вели ступени, а резные колонны поддерживали расписной потолок. Прелестный мраморный Купидон, казалось, только что опустился на свой пьедестал в дальнем конце комнаты. Весь этот интерьер был делом рук Бориса и меня. Борис в своей рабочей одежде из белой парусины счищал следы глины и красного формовочного воска со своих красивых рук и шутливо кокетничал через плечо с Купидоном.
— Я же вижу тебя, — настаивал он, — даже не пытайся отвернуться и делать вид, будто меня здесь нет. Ты ведь знаешь, кто тебя создал, маленький обманщик!
В наших разговорах мне всегда доставалась роль толкователя мыслей Купидона, и когда подошел мой черед, я ответил в такой манере, что Борис схватил меня за руку и поволок к бассейну, заявляя, что сейчас окунет меня. Но в следующее мгновение он выпустил мою руку и смертельно побледнел.
— Боже праведный! — произнес он. — Я и забыл, что бассейн полон раствора!
Я слегка вздрогнул и сухо посоветовал ему получше запоминать, где именно он хранит свою драгоценную жидкость.
— Во имя всего святого, зачем ты держишь целое маленькое озеро этой жуткой дряни именно здесь, среди всех мест на свете? — спросил я.
— Я хочу провести эксперимент на чем-то крупном, — ответил он.
— На мне, например!
— Ах! Эта шутка зашла слишком далеко; но я и вправду хочу понаблюдать за действием этого раствора на более высокоорганизованный живой организм; вон там, к примеру, есть большой белый кролик, — сказал он, уходя вслед за мной в мастерскую.
Джек Скотт в перепачканной краской куртке уже бродил там; он прибрал к рукам все восточные сладости, до которых смог дотянуться, опустошил портсигар, и в конце концов они с Борисом вместе исчезли, отправившись в Люксембургскую галерею [^57]. Там новая серебряная бронза Родена и пейзаж Моне требовали исключительного внимания всей художественной Франции. Я вернулся в мастерскую и возобновил работу. То была ширма в стиле Ренессанса, которую Борис просил меня расписать для будуара Женевьевы. Однако маленький мальчик, который крайне неохотно тратил время на позирование и сегодня наотрез отказывался от любых взяток за хорошее поведение, ни секунды не сидел на месте; не прошло и пяти минут, как у меня нарисовалось с полдюжины совершенно разных контуров этого маленького попрошайки.
________________________________________
[^57]: Люксембургская галерея (Luxembourg gallery) — знаменитый парижский музей в Люксембургском дворце, где в конце XIX века выставлялись работы лучших современных художников и скульпторов Франции (включая импрессионистов) перед тем, как они попадали в Лувр. — Прим. ред.
________________________________________
— Ты позируешь или репетируешь песню с танцем, друг мой? — поинтересовался я.
— Как будет угодно месье, — ответил он с ангельской улыбкой.
Разумеется, на сегодня я его отпустил и, само собой, заплатил за полное время — именно так мы и балуем наших натурщиков.
После того как маленький бесенок ушел, я сделал несколько небрежных мазков, но был настолько не в духе из-за испорченной работы, что остаток дня потратил на то, чтобы соскоблить написанное. В конце концов я очистил палитру, опустил кисти в чашу с жидким мылом и перебрался в курительную комнату. Я действительно считаю, что, если не считать покоев Женевьевы, во всем доме не было места, столь насквозь пропитанного ароматом табака. Это был причудливый хаос из самых разных безделушек, украшенный потрёпанными гобеленами. У окна стоял старый спинет [^60] с приятным звучанием, прекрасно настроенный. На стенах висели стойки с оружием — кое-какое было старым и потемневшим, другое — начищенным и современным; каминную полку украшали гирлянды индейских и турецких доспехов; здесь же висело несколько хороших картин и подставка для курительных трубок. Именно сюда мы приходили в поисках новых ощущений от табака. Сомневаюсь, что существовал хоть один вид трубок, который не был бы представлен на этой подставке. Выбрав одну из них, мы обычно уносили её куда-нибудь в другое место и там курили, поскольку сама комната была, пожалуй, более мрачной и менее уютной, чем все остальные в доме. Однако в этот предвечерний час сумерки принесли удивительное успокоение; ковры и шкуры на полу казались каштановыми, мягкими и убаюкивающими; огромная софа ломилась от подушек, и я, найдя свою трубку, свернулся там калачиком ради непривычного для меня курения в самой курительной комнате. Я выбрал трубку с длинным гибким чубуком, раскурил её и предался грезам.
________________________________________
[^60]: Спинет (spinet) — небольшой струнный клавишный инструмент, разновидность клавесина. В конце XIX века старинные спинеты ценились в богемной среде как изысканные предметы интерьера. — Прим. ред.
________________________________________
Через некоторое время трубка погасла, но я не пошевелился. Я продолжал грезить и вскоре крепко уснул.
Я проснулся под самую печальную музыку, какую мне когда-либо доводилось слышать. В комнате было совершенно темно, и я понятия не имел, который час. Лунный луч серебрил край старого спинета, и казалось, будто полированное дерево источает звуки так же, как аромат поднимается над шкатулкой из сандала. Кто-то поднялся в темноте и побрел прочь, тихо плача, и я был достаточно глуп, чтобы громко воскликнуть: «Женевьева!».
При звуках моего голоса она упала на пол, и пока я зажигал свет и пытался поднять её, я успел проклясть себя на чем свет стоит. С тихим стоном боли она отпрянула в сторону. Она была очень тихой и звала Бориса. Я перенес её на диван и отправился на поиски её мужа, но его не было в доме, а слуги уже легли спать. Растерянный и встревоженный, я поспешил обратно к Женевьеве. Она лежала там же, где я её оставил, и выглядела смертельно бледной.
— Я не могу найти ни Бориса, ни кого-то из слуг, — сказал я.
— Я знаю, — слабо ответила она. — Борис уехал в Эпт [^61] вместе с мистером Скоттом. Я позабыла об этом, когда только что послала тебя к нему.
________________________________________
[^61]: Эпт (Ept / Epte) — река на севере Франции, правый приток Сены. Поездка Бориса и Джека Скотта на берега Эпт — это классический загородный выезд парижских художников на пленэр ради пейзажных этюдов в стиле импрессионизма. — Прим. ред.
________________________________________
— Но в таком случае он не сможет вернуться раньше завтрашнего дня, — и... тебе больно? Это я испугал тебя так, что ты упала? Какой же я дурак, но я просто спал и еще не совсем пришел в себя.
— Борис думал, что ты ушел домой еще до обеда. Пожалуйста, прости нас за то, что мы заставили тебя оставаться здесь всё это время.
— Я очень долго спал, — рассмеялся я, — так крепко, что не понимал, сплю я еще или нет, когда обнаружил, что перед моими глазами замер силуэт, двигавшийся прямо ко мне, и назвал твое имя. Неужели ты пыталась сыграть на старом спинете? Должно быть, ты играла очень тихо.
Я бы солгал еще тысячу раз, и куда более подло, лишь бы снова увидеть выражение облегчения, промелькнувшее на её лице. Она очаровательно улыбнулась и произнесла уже своим прежним, естественным голосом:
— Алек, я споткнулась об эту волчью голову и, кажется, вывихнула лодыжку. Пожалуйста, позови Мари, а после ступай домой.
Я сделал всё, как она просила, и покинул дом, когда в комнату вошла горничная.
III
В полдень следующего дня, когда я заглянул к ним, Борис не находил себе места, беспокойно вышагивая по мастерской.
— Женевьева сейчас спит, — сообщил он мне. — Этот вывих — сущая чепуха, но почему у неё такой сильный жар? Врач не может объяснить причину, или просто скрывает её от меня, — пробормотал он.
— У Женевьевы лихорадка? — спросил я.
— Похоже на то. Всю ночь она время от времени бредила [^62]. Подумать только! Наша жизнерадостная крошка Женевьева, не знавшая в жизни никаких забот — и вдруг без конца повторяет, что её сердце разбито и она хочет умереть!
________________________________________
[^62]: В оригинале — «light-headed». Медицинское состояние помрачения сознания, головокружения и бреда, вызванное высокой температурой (лихорадкой). Перевод «бредила» точно передает клинический контекст сцены. — Прим. ред.
________________________________________
Мое собственное сердце словно замерло.
Борис прислонился к двери мастерской, глядя в пол; он засунул руки в карманы, его добрые, проницательные глаза подернулись дымкой, а у рта пролегла новая, скорбная складка, полностью перечеркнув его привычную добрую улыбку. Горничная получила приказ немедленно позвать его, как только Женевьева откроет глаза. Мы ждали и ждали. Борис, становясь всё более нервным, бродил из угла в угол, беспорядочно перебирая формовочный воск и красную глину. Вдруг он резко направился в соседнюю комнату.
— Идем, взгляни на мою купальню из розового мрамора, полную смерти, — крикнул он.
— Разве это смерть? — спросил я, пытаясь подыграть его настроению.
— Ну, живым ты это вряд ли назовешь, — ответил он.
С этими словами он выловил из круглого аквариума одинокую золотую рыбку, которая отчаянно извивалась и билась в его ладони.
— Отправим-ка и эту следом за другой — где бы то ни было, — произнес он.
В его голосе звучало лихорадочное возбуждение. Тяжелая, тупая усталость сковала мои руки и ноги, навалилась на разум, пока я шел вслед за ним к прекрасному хрустальному бассейну с розовыми краями; и он опустил туда живое существо. Падая, рыбка блеснула чешуей с горячим оранжевым отблеском, яростно извиваясь и корчась; но едва она коснулась жидкости, как тут же затвердела и тяжело пошла на дно. Затем появилась молочно-белая пена, по поверхности разлились великолепные оттенки, а после из кажущейся бесконечной глубины пробился луч чистого, безмятежного света. Борис опустил руку и вытащил изящное мраморное изваяние — покрытую голубыми прожилками, отливающую розовым вещицу, которая блестела переливчатыми каплями.
— Детские забавы, — пробормотал он и устало, с тоской посмотрел на меня — словно я мог ответить на подобные безмолвные вопросы! Но тут вошел Джек Скотт и с пылом включился в «игру», как он её назвал. Ему непременно хотелось провести эксперимент на белом кролике прямо здесь и сейчас. Я был рад, что Борис нашел способ отвлечься от своих забот, но мне было невыносимо видеть, как жизнь покидает теплое, живое существо, и я отказался присутствовать при этом. Взяв первую попавшуюся книгу, я сел в мастерской и принялся читать. Увы, мне под руку попался «Король в жёлтом». Спустя несколько мгновений, которые показались мне вечностью, я с нервной дрожью отложил книгу в сторону — и в то же мгновение вошли Борис и Джек, бережно неся своего мраморного кролика. В ту же секунду наверху зазвонил колокольчик, и из комнаты больной донесся крик. Борис молниеносно бросился вон, а в следующее мгновение он крикнул: «Джек, беги за врачом; приведи его с собой. Алек, иди сюда».
Я подошел и встал у её двери. Перепуганная горничная поспешно выбежала из комнаты и бросилась прочь за каким-то лекарством. Женевьева, сидевшая прямо как стрела, с пылающими щеками и лихорадочно блестящими глазами, непрестанно бредила, отталкивая Бориса, который пытался мягко её удержать. Он позвал меня на помощь. При первом же моем прикосновении она вздохнула и откинулась назад, закрыв глаза, а затем — пока мы всё еще склонялись над ней — она снова открыла их, посмотрела прямо в лицо Борису, несчастная, обезумевшая от жара девочка, и открыла свою тайну. В то же мгновение три наши жизни потекли по новому руслу; узы, что так долго связывали нас вместе, порвались навсегда, и вместо них сковалась новая, жуткая цепь. Ведь она произнесла мое имя; пока лихорадка терзала её, сердце излило весь груз скрытого горя. Изумленный и онемевший, я склонил голову, мое лицо горело как раскаленный уголь, а кровь стучала в ушах, оглушая своим шумом. Неспособный шевельнуться, лишенный дара речи, я слушал её лихорадочные слова в агонии стыда и скорби. Я не мог заставить её замолчать, я не мог посмотреть на Бориса. Наконец я почувствовал руку на своем плече, и Борис повернул ко мне свое бескровное лицо.
— Это не твоя вина, Алек, не горюй, если она любит тебя... — но он не смог закончить; в комнату стремительно вошел врач и бросил на ходу: — Ах, эта лихорадка! — Я схватил Джека Скотта за руку и поспешил увести его на улицу, говоря: — Борису сейчас лучше побыть одному. — Мы перешли через улицу к моим комнатам, и той же ночью, видя, что я и сам тяжело заболеваю, Джек снова отправился за доктором. Последнее, что я помню с какой-либо отчетливостью, — это слова Джека: — Ради всего святого, доктор, что с ним такое? Почему у него на лице застыла эта маска? [^62] — и я подумал о «Короле в жёлтом» и о Бледной Маске.
________________________________________
[^62]: Бледная Маска (the Pallid Mask) — сквозной зловещий образ мифологии Чемберса. Если в «Восстановителе репутаций» Бледная Маска ассоциировалась с Бледным Паяцем и политическим переворотом, то здесь она становится метафорой оцепенения, паралича воли и лица, искаженного предсмертным ужасом или безумием от прочтения запретной книги. — Прим. ред.
________________________________________
Я был тяжело болен: сказалось напряжение двух лет, которые я покорно нес с того рокового майского утра, когда Женевьева прошептала: «Я люблю тебя, но, думаю, Бориса я люблю сильнее» [^63]. Наконец этот груз сломил меня. Я и представить не мог, что это окажется сильнее моих сил. Внешне спокойный, я обманывал самого себя. Хотя внутренняя битва бушевала ночь за ночью, и я, лежа один в своей комнате, проклинал себя за крамольные мысли, предательские по отношению к Борису и недостойные Женевьевы, утро всегда приносило облегчение. Я возвращался к Женевьеве и к моему дорогому Борису с сердцем, которое ночные бури омывали дочиста.
________________________________________
[^63]: В оригинале — «murmured, “I love you, but I think I love Boris best”». Хронологический перевертыш Чемберса. Из этого воспоминания Алека мы внезапно узнаем, что признание Женевьевы в бреду на странице 71 не было новостью! Она сказала ему это еще два года назад, до свадьбы с Борисом, но Алек закопал эту правду глубоко в подсознание, выстроив «маску самообмана». — Прим. ред.
________________________________________
Ни разу — ни словом, ни делом, ни мыслью, пока я был с ними, — я не выдал своей скорби даже самому себе.
Маска самообмана больше не была для меня маской, она стала частью меня. Ночь приподнимала её, обнажая скрытую под ней, удушающую правду; но рядом не было никого, кто мог бы это увидеть, кроме меня самого, и с наступлением дня маска послушно возвращалась на место. Такие мысли проносились в моем растревоженном уме, пока я лежал в беспамятстве. Они безнадежно переплетались с видениями белых тварей, тяжелых как камень, что ползали в бассейне Бориса, с видениями волчьей головы на ковре, которая исходила пеной и щелкала зубами, пытаясь укусить улыбавшуюся рядом Женевьеву. Мне виделся и сам Король в жёлтом, окутанный фантастическими цветами своего изодранного облачения, и чудился тот полный горечи крик Кассильды: «Не на нас, о Король, не на нас!» [^64]. В лихорадочном бреду я пытался отогнать эти образы, но я видел озеро Хали — тусклое и застывшее, где ни единая рябь или дуновение ветра не тревожили воду, и видел башни Каркозы за луной. Альдебаран, Гиады, Алар, Хастур — все они скользили в просветах облаков, которые трепетали и хлопали на ветру, точь-в-точь как фестончатые лохмотья Короля в жёлтом.
________________________________________
[^64]: «Not upon us, oh King, not upon us!» — цитата из запретной пьесы. Этот крик ужаса перед неизбежным проклятием Короля подчеркивает, что Алек воспринимает трагедию их любовного треугольника как мистическое наказание. — Прим. ред.
________________________________________
И среди всего этого хаоса жила одна здравая мысль. Она никогда не колебалась, что бы ни происходило в моем помраченном сознании: главное руководство моего существования заключалось в том, чтобы исполнить некий долг перед Борисом и Женевьевой. В чем состояла эта обязанность, какова была её природа — оставалось неясным; порой мне казалось, что я должен защитить их, порой — поддержать в минуты великих потрясений. Каким бы ни казался этот долг, вся его тяжесть лежала на мне, и во всей моей болезни, во всей слабости не было мгновения, чтобы я не откликался на него всей душой. Меня вечно окружали толпы лиц, по большей части чужих, но среди них я узнавал несколько близких, и Борис был одним из них. Позже мне говорили, что этого не могло быть, но я знаю: по крайней мере один раз он склонялся надо мной. То было лишь мимолетное прикосновение, едва уловимое эхо его голоса, а затем облака снова сомкнулись над моим разумом, и я потерял его, но он действительно стоял там и склонялся надо мной — по меньшей мере однажды.
Наконец, в одно прекрасное утро я проснулся и обнаружил, что солнечный свет падает на мою постель, а рядом со мной читает Джек Скотт. У меня не было сил говорить вслух, я едва мог соображать, но я сумел слабо улыбнуться, когда взгляд Джека встретился с моим. Когда он вскочил и преданно спросил, не нужно ли мне чего-нибудь, я смог прошептать: «Да, Бориса». Джек подошел к изголовью моей кровати и наклонился, чтобы поправить подушку; я не видел его лица, но он сердечно ответил: «Тебе нужно подождать, Алек, ты еще слишком слаб, чтобы видеть Бориса».
Я ждал, и силы возвращались ко мне; через несколько дней я уже мог видеть, кого пожелаю, но тем временем я думал и вспоминал. С того момента, как всё прошлое прояснилось, в моих мыслях, я ни секунды не сомневался в том, как должен буду поступить, когда придет час. Я был уверен, что Борис примет точно такое же решение, насколько это касалось его; что же до меня самого, я знал, что он посмотрит на вещи моими глазами. Я больше никого не звал. Я не спрашивал, почему от них нет вестей, и почему всю неделю, пока я лежал здесь, восстанавливая силы, их имена ни разу не были произнесены вслух. Поглощенный собственными поисками верного пути, ведя слабую, но решительную борьбу с отчаянием, я просто безмолвно принимал скрытность Джека. Я принимал как должное, что он боится говорить о них, дабы я не потерял самообладание и не стал упрямо требовать встречи. Тем временем я без конца повторял про себя, какой станет наша жизнь, когда всё начнется сначала. Мы вернемся к прежним отношениям, какими они были до болезни Женевьевы. Мы с Борисом прямо посмотрим друг другу в глаза, и в этом мимолетном взгляде не будет ни злобы, ни малодушия, ни недоверия. Я побуду с ними еще совсем немного, разделяя дорогой мне уют их дома, а затем, без лишних предлогов и объяснений, навсегда исчезну из их жизней. Борис обо всем догадается, а Женевьева — и в этом было мое единственное утешение — не узнает никогда. Мне казалось, пока я размышлял об этом, что я наконец постиг смысл того смутного долга, который преследовал меня в бреду, и это был единственный возможный ответ на него. И вот, когда я почувствовал себя полностью готовым, я подозвал Джека и сказал:
— Джек, мне нужен Борис, немедленно. И передай мой самый теплый привет Женевьеве...
Когда он наконец заставил меня понять, что они оба мертвы, я впал в неистовство дикой ярости, которая безжалостно унесла все мои жалкие силы едва выздоравливающего человека. Я буйствовал, проклинал себя и скатился в тяжелейший рецидив, из которого лишь несколько недель спустя выполз юношей двадцати одного года, верившим, что его молодость ушла навсегда. Казалось, я перешагнул тот предел, за которым человек еще способен страдать. И в один из дней, когда Джек протянул мне письмо и ключи от дома Бориса, я взял их без единой дрожи в руках и попросил его рассказать мне всё. Требовать этого от него было жестоко с моей стороны, но иного выхода не оставалось. Он устало оперся на свои худые руки, чтобы вновь расковырять рану, которая никогда не сможет затянуться полностью. И он заговорил — очень тихо:
— Алек, если только у тебя нет какой-то разгадки, о которой я ничего не знаю, ты не сможешь объяснить то, что случилось, лучше меня. Я подозреваю, что ты предпочел бы не слышать этих подробностей, но ты должен узнать их, иначе я пощадил бы тебя и промолчал. Бог свидетель, мне бы и самому хотелось избавиться от этой необходимости. Я буду краток.
В тот день, когда я оставил тебя на попечение доктора и вернулся к Борису, я застал его за работой над «Парками». Женевьева, по его словам, спала под воздействием наркотических лекарств. Она полностью лишилась рассудка, сказал он. Борис продолжал исступленно работать, не проронив больше ни слова, а я просто сидел и наблюдал за ним. Вскоре я заметил, что третья фигура скульптурной группы — та, что смотрит прямо перед собой, устремив взор на мир [^64], — обрела его собственные черты. Не такое лицо, каким ты привык видеть его каждый день, а такое, каким оно казалось в тот момент и каким осталось до самого конца. Это одна из тех вещей, которым мне хотелось бы найти объяснение, но я никогда не смогу этого сделать.
Что ж, он работал, а я молча наблюдал за ним, и так продолжалось почти до полуночи. Затем мы услышали, как открылась дверь, и резко захлопнулась, а в соседней комнате раздался стремительный бег. Борис бросился в дверной проем, я кинулся за ним — но мы опоздали. Она лежала на самом дне бассейна, скрестив руки на груди. В то же мгновение Борис выстрелил себе прямо в сердце.
________________________________________
[^64]: Третья фигура группы «Парки»: Речь идет об Атропе (Неотвратимой) — старшей из трех Мойр, которая перерезает нить человеческой жизни, символизируя неизбежность смерти. То, что Борис придает каменному лицу Атропы свои собственные черты, подчеркивает, что скульптор на подсознательном уровне уже вынес приговор и себе, и своей возлюбленной, приняв роль вершителя судьбы. — Прим. ред.
________________________________________
Джек умолк; капли пота выступили на его лбу, а худые щеки задергались.
— Я перенес Бориса в его комнату. Затем вернулся назад и спустил эту адскую жидкость из бассейна. Включив воду на полную мощность, я дочиста отмыл мрамор от каждой капли. Когда наконец я осмелился спуститься по ступеням, я обнаружил, что она лежит там — белая, как снег. В конце концов, решив, как будет лучше поступить, я направился в лабораторию. Сначала я вылил весь раствор из бака в сточную трубу, а затем опорожнил туда же содержимое всех банок и бутылок, что смог найти. В камине были дрова, поэтому я развел огонь и, взломав замки на личном шкафу Бориса, сжег каждую бумагу, записную книжку и письмо, которые мне попались. Взяв из мастерской деревянную киянку, я вдребезги расколотил все пустые бутылки. Сгрузив эти осколки в угольное ведро, я унес их в подвал и швырнул в раскаленный зев печи. Шесть раз я проделывал этот путь, пока наконец не осталось ни единого следа, ни малейшей зацепки, которая могла бы вновь помочь в поисках формулы, открытой Борисом. Лишь после этого я решился вызвать врача. Он порядочный человек, и мы вместе приложили все усилия, чтобы скрыть случившееся от общественности. Без него я бы никогда не справился. В конце концов мы рассчитались со слугами и отослали их в деревню, где старый Розье занимает их историями о путешествиях Бориса и Женевьевы в далекие страны, откуда они не вернутся еще много лет. Мы похоронили Бориса на маленьком кладбище в Севре. Врач — добрейшая душа, он понимает, когда нужно проявить сострадание к человеку, который больше не в силах терпеть удары судьбы. Он выдал заключение о смерти от порока сердца и не задал мне ни единого вопроса.
Затем, подняв голову от ладоней, он произнес:
— Вскрой письмо, Алек; оно адресовано нам обоим.
Я сорвал печать. То было завещание Бориса, датированное годом ранее. Он оставлял всё Женевьеве. В случае же, если бы она скончалась бездетной, я должен был принять управление домом на улице Сент-Сесиль, а Джек Скотт — имением на реке Эпт. После нашей смерти всё имущество переходило к семье его матери в Россию [^63], за исключением выполненных им самим мраморных скульптур. Их он завещал мне.
________________________________________
[^63]: «Property reverted to his mother’s family in Russia». Важнейшая текстологическая деталь, связывающая рассказ с Предисловием. Наследство Бориса Ивэна в случае пресечения его рода уходит на родину его матери — в Россию, подчеркивая глубокие корни славянского мистицизма и роковую связь судеб героев с этой восточной империей порядка. — Прим. ред.
________________________________________
Страница расплылась перед нашими глазами. Джек поднялся и отошел к окну. Вскоре он вернулся и снова сел. Я с ужасом ждал того, что он скажет, но он заговорил всё с той же простотой и мягкостью:
— Женевьева лежит перед Мадонной в мраморной купальне. Мадонна нежно склоняется над ней, а Женевьева с улыбкой взирает на это спокойное лицо, которого никогда бы не существовало, если бы не она сама.
Его голос сорвался, но он крепко сжал мою руку, добавив:
— Мужайся, Алек.
На следующее утро он уехал на реку Эпт, чтобы исполнить свой долг доверенного лица.
IV
В тот же вечер я взял ключи и вошел в дом, который знал так хорошо. Всё было в безупречном порядке, но тишина стояла жуткая. Хотя я дважды подходил к двери мраморной купальни, я так и не смог заставить себя войти. Это было выше моих сил. Я прошел в курительную комнату и сел перед спинетом. На клавишах лежал маленький кружевной платочек; я отвернулся, задыхаясь от слез. Было очевидно, что оставаться здесь я не могу, поэтому я запер все двери, все окна, все три парадных и задних ворот и ушел. На следующее утро Альсид упаковал мой чемодан и, оставив его присматривать за моими апартаментами, я сел на «Восточный экспресс» [^64] до Константинополя. В течение двух лет, пока я скитался по Востоку, мы в своих письмах поначалу никогда не упоминали Женевьеву и Бориса, но постепенно их имена стали проскальзывать в строки. Я особенно хорошо помню пассаж в одном из писем Джека, написанном в ответ на мое.
________________________________________
[^64]: «Восточный экспресс» (Orient Express) — легендарный пассажирский поезд класса люкс, запущенный в 1883 году и соединивший Париж с Константинополем (Стамбулом). Символ роскошного викторианского путешествия на Восток. — Прим. ред.
________________________________________
«То, что ты пишешь мне, будто видел Бориса, склонившегося над тобой во время твоей болезни, будто чувствовал его прикосновение к своему лицу и слышал его голос, разумеется, тревожит меня. То, что ты описываешь, должно быть, произошло через две недели после его смерти. Я говорю себе, что ты бредил, что это было частью твоего беспамятства, но это объяснение не удовлетворяет меня, и оно не удовлетворило бы тебя».
Ближе к исходу второго года ко мне в Индию пришло письмо от Джека, столь непохожее на всё, что я когда-либо от него получал, что я принял решение немедленно вернуться в Париж. Он писал: «Я здоров и продаю все свои картины, как поступают художники, не нуждающиеся в деньгах. У меня нет никаких собственных забот, но я охвачен куда более сильной тревогой, нежели если бы они у меня были. Я не в силах избавиться от странного беспокойства за тебя. Это не предчувствие беды, это скорее затаившее дыхание ожидание — чего, Бог весть! Могу лишь сказать, что оно изнуряет меня. Ночами мне всегда снитесь вы с Борисом. Я никак не могу вспомнить, что именно происходит в этих снах, но поутру я просыпаюсь с бьющимся сердцем, и весь день это волнение нарастает, пока я не засыпаю ночью, чтобы вновь пережить то же самое. Я совершенно истощен этим состоянием и твердо намерен покончить с этой болезненной хворью. Я должен увидеть тебя. Стоит ли мне поехать в Бомбей [^65] или ты сам приедешь в Париж?»
________________________________________
[^65]: Бомбей (Bombay, ныне Мумбаи) — крупнейший портовый город Индии. В конце XIX века — ключевой колониальный узел Британской Индии, куда прибывали пароходы из Европы. — Прим. ред.
________________________________________
Я отправил ему телеграмму с сообщением, чтобы он ждал меня на следующем же пароходе.
Когда мы встретились, мне показалось, что он изменился очень мало; я же, как он настаивал, выглядел великолепно здоровым. Было так приятно снова услышать его голос, и пока мы сидели и болтали о том, что жизнь всё еще сохранила для нас, мы почувствовали, как это здорово — быть живыми в ясную весеннюю погоду.
Мы пробыли в Париже вместе неделю, а затем я на неделю уехал к нему на реку Эпт, но первым же делом мы отправились на кладбище в Севре, где покоился Борис.
— Стоит ли нам установить «Парк» в маленькой роще над ним? — спросил Джек, и я ответил:
— Я думаю, только «Мадонна» должна охранять могилу Бориса.
Но Джеку от моего возвращения легче не стало. Сны, от которых он не мог вспомнить даже малейших очертаний, продолжались, и он говорил, что порой это чувство затаившего дыхание ожидания становилось совершенно удушающим.
— Ты же видишь, я приношу тебе лишь вред, а не пользу, — сказал я. — Попробуй развеяться без меня.
И он уехал один, чтобы бродить по Нормандским островам, а я вернулся в Париж. С момента своего возвращения я так и не переступил порог дома Бориса — теперь моего дома, — но я знал, что это необходимо сделать. Джек поддерживал там идеальный порядок, в доме оставались слуги, так что я съехал со своих апартаментов и обосновался там. Вместо душевного смятения, которого я так боялся, я обнаружил, что могу спокойно писать картины. Я обошел все комнаты — все, кроме одной. Я не мог заставить себя войти в мраморную купальню, где лежала Женевьева, и все же с каждым днем во мне крепло жгучее желание вновь взглянуть на её лицо, опуститься перед ней на колени.
Как-то раз в один из апрельских дней я лежал и грезил в курительной комнате — точно так же, как лежал два года назад, — и механически искал глазами волчью шкуру среди желтовато-коричневых восточных ковров. Наконец я различил заостренные уши и плоскую, жестокую голову, и вспомнил свой сон, в котором Женевьева лежала рядом с ней. Шлемы всё так же висели на фоне потрёпанных гобеленов, и среди них — старый испанский морион [^66], который, как я помнил, Женевьева однажды примерила, когда мы забавлялись со старинными обрывками кольчуг. Я перевел взгляд на спинет; каждая пожелтевшая клавиша, казалось, красноречиво говорила о нежности её руки, и я поднялся, влекомый всей силой моей прижизненной страсти к запертой двери мраморной купальни. Тяжелые створки распахнулись под моими дрожащими руками. Солнечный свет хлынул из окна, позолотив крылья Купидона, и замер, точно нимб, над челом Мадонны. Её нежное лицо склонялось в сострадании над мраморным изваянием столь изысканно чистым, что я опустился на колени и перекрестился. Женевьева покоилась в тени под Мадонной, и все же сквозь её белые руки я видел бледную лазурную прожилку, а под мягко сомкнутыми ладонями складки её платья отливали розовым, словно от какого-то слабого, теплого света в глубине её груди.
________________________________________
[^66]: Испанский морион (Spanish morion) — характерный открытый железный шлем эпохи Возрождения с высоким гребнем и загнутыми полями, ставший символом конкистадоров. — Прим. ред.
________________________________________
С упавшим сердцем я припал губами к мраморным драпировкам, а затем тихо вернулся назад, в безмолвный дом.
Пришла горничная и принесла мне письмо; я сел в маленькой оранжерее, чтобы прочесть его, но как раз в тот момент, когда собирался сорвать печать, заметил, что девушка медлит, и спросил, что ей нужно.
Она, запинаясь, пробормотала что-то о белом кролике, которого поймали в доме, и спросила, как с ним поступить. Я велел ей выпустить его в обнесенный стеной сад позади дома и открыл письмо. Оно было от Джека, но настолько бессвязным, что я подумал, не лишился ли он рассудка. Это была всего лишь череда мольб, обращенных ко мне, с требованием не покидать дом, пока он не вернется; он не мог объяснить почему, виной тому были сны, писал он — он не мог ничего растолковать, но был твердо уверен, что я ни в коем случае не должен уходить из дома на улице Сент-Сесиль.
Едва я закончил читать, как поднял глаза и увидел ту же горничную: она стояла в дверях, держа в руках стеклянную чашу, в которой плавали две золотые рыбки.
— Верни их обратно в аквариум и скажи мне, что это значит — зачем ты прерываешь меня? — потребовал я.
С полуподавленным всхлипом она вылила воду вместе с рыбками в аквариум в дальнем конце оранжереи и, повернувшись ко мне, попросила расчета. Она сказала, что люди зло шутят над ней, явно пытаясь навлечь на неё неприятности; мраморный кролик исчез, а вместо него в доме появился живой; две прекрасные мраморные рыбки пропали, и она только что нашла этих обычных живых тварей, бьющихся на полу в столовой. Я успокоил её и отослал прочь, сказав, что сам во всем разберусь. Я прошел в мастерскую; там не было ничего, кроме моих холстов и нескольких гипсовых слепков, за исключением мраморной пасхальной лилии. Я увидел её на столе в дальнем конце комнаты. Шагнув туда, я сердито потянулся к ней. Но цветок, который я поднял со стола, был свежим, хрупким и наполнял воздух благоуханием.
И тут внезапно до меня дошел истинный смысл происходящего, и я бросился через прихожую к мраморной купальне. Створки дверей распахнулись настежь, солнечный свет хлынул мне прямо в лицо, и в этом сиянии, в небесной славе, улыбалась Мадонна — пока Женевьева поднимала свое порозовевшее лицо от мраморного ложа и открывала заспанные глаза.
Свидетельство о публикации №226081701469