Мартышкин труд...

Перегон под рабочим названием «Объект 4» встретил съёмочную группу экзистенциальным унынием и стойким ароматом мазута. Андрей Арсеньевич Эдуардов, закутанный в бархатное кашне поверх потёртого вельветового пиджака, стоял на насыпи, раскрыв зонт и созерцал ржавую дрезину.
На дрезине, посинев от назойливого ветра, сидел народный артист Иннокентий Вернидуб. На коленях у него сидел Альберт — дрессированный макака-резус, взятый в аренду из цирка шапито за дикие суточные вместе с дрессировщиком. Альберт ненавидел происходящее в целом и Эдуардова в частности. 
— Андрей, — хрипел Вернидуб, стуча зубами. — Мы стоим здесь пятый час. Дождь льёт мне за шиворот. А я так и не понял свою задачу. И зачем пиротехники жгут за лесом автопокрышки? Меня тошнит от этого дыма.
Режиссёр посмотрел на актёра с глубокой, почти библейской скорбью.
— Кеша... Пойми, — тихо, но веско произнёс он. — Дождь — это не просто осадки. Это слёзы космоса по утерянной каузальности. Дым от покрышек — это удушливый дух цивилизации, пожирающей саму себя. Ты едешь на дрезине в никуда. В руке у тебя — обезьяна. Это символ твоего животного начала, твоей первобытной искренности. Это ключевой девятиминутный план. Камера будет медленно панорамировать от твоего левого уха к луже на рельсах. В луже должно отражаться небо, но так, чтобы в нём угадывался силуэт летящей вороны.
— Андрей, — подал голос оператор, висящий на кране. — С воронами проблема, вчера были, а сегодня ни одной.
— Замените ворону пакетом. Пакет — это ворона нашего века, — отрезал Эдуардов. — Приготовились. Мотор!
Дрезина с тихим скрежетом покатилась по путям. Вернидуб включил на полную мощность мхатовскую школу: его взгляд выражал такую бездну катарсиса и тоски по родине, что осветители на площадке начали шмыгать носами. Камера плавно скользила по рельсам. Мимо проплывал ржавый семафор. Вдруг Альберт, тонко прочувствовав всю тяжесть бытия, сорвался с колен артиста, прыгнул на объектив дорогостоящей камеры, нагадил на линзу и с победным воплем унёсся в туманные заросли борщевика.
— Стоп! — прошептал Эдуардов, заворожённо глядя на размазанный по оптике силуэт обезьяньего бунта. — Завтра переснимаем. Реквизиторы, накормите Альберта черносливом. Мне нужно, чтобы в следующий раз траектория его прыжка была более параболической.
Съёмочная группа дружно выдохнула. Дрессировщик, поморщившись, что-то отхлебнул из фляжки и побежал искать Альберта.

 ***

В полутёмной монтажной студии пахло кофе и безысходностью. На экране крутился сорок седьмой дубль сцены с дрезиной. Альберт прыгал идеально, пакет летел вместо вороны с грацией раненого лебедя, а лицо Вернидуба в финале кадра выражало готовность немедленно уйти в монастырь.
Монтажёр Юрий нервно грыз ногти, курить он бросил год назад:
— Это стоит пневмонии Вернидуба… Канны наши, Эдик!
Эдуардов долго молчал, глядя на экран через сложенные в рамку пальцы. 
— Нет, — наконец тихо сказал он.
Юрий застыл:
— Что «нет»?
— Вырезай всё. С первой по девятую минуту.
— Ты с ума сошёл?! Девять минут гениального катарсиса с обезьяной! Люди три дня в грязи тонули!
— В том-то и дело, Юра... В том-то и дело, — вздохнул Эдуардов, поправляя кашне. — Это слишком красиво. Это слишком кинематографично. Эта дрезина... этот прыжок... они ломают ритм тотального экзистенциального оцепенения. Зритель на пятой минуте начинает отвлекаться на сюжет. Понимаешь? Появляется динамика! А динамика — это суета. Это попса. Фильм должен дышать пустотой. Сразу после сцены в буфете мы вставим десять минут со старым эмалированным тазом, в который капает вода из крана. Вот там — время. Там — бог. А мартышку удали.
Сцена, стоившая здоровья народному артисту и рассудка дрессированному резусу, ушла в корзину. За окном монтажной студии тихо падал снег, не несущий в себе никакой каузальности.


Рецензии