Петли дизайна
Конечно, люди сколько существуют, столько и стараются украсить свою жизнь, но «дизайном» реализацию этого стремления можно называть с конца XIX века — времени фактического появления дизайна как междисциплинарного художественного феномена, как новой ипостаси художника.
Мы настаиваем на том, что дизайн есть дисциплина художественная уже на том основании, что он оперирует понятием образа. Этого достаточно.
На рубеже XIX–XX, особенно в начале XX века, дизайн оформился де-юре. И «родиной дизайна», в этом смысле, пожалуй, стала Германия. Думается, можно считать явлением дизайна «Немецкий Веркбунд» (Vereinigung von K;nstlern, Architekten, Unternehmern und Sachverst;ndigen).
Именно в Германии, осенью 1907 года, и было оформлено это объединение художников, архитекторов, мастеров художественных ремёсел (Kunstgewerbe), предпринимателей, промышленников и экспертов.
Инициаторами создания этого сообщества, кстати, стали архитекторы: им давно, в той или иной степени, стали заметны взаимодействие и взаимозависимость промышленных технологий, конструирования и художественного образа в рамках одного проекта.
Эта связка и есть дизайн.
Признаемся, нам не очень нравится этот термин: мы много где «объяснялись», отчего, но пользоваться термином придётся, раз он так прижился и общепонятен.
А пока зафиксируем факт институционализации в 1907 году в германских землях союза изобразительного искусства и индустрии.
Уже тогда «новорождённый» стоял перед развилкой, и выбор, который был сделан в конце концов после Первой мировой войны, когда с её полей вернулись потрясённые, в том числе и видом военной техники, художники, определил его дальнейшую траекторию.
«История», как мы видели, началась задолго до войны и имела своих отцов. В дальнейшем, как в анекдотах нашего детства, многое свелось к «…немец и русский».
«АНГЛИЧАНИН» КАРЛ ФАБЕРЖЕ
Оттого сначала упомянем и почти сразу забудем «гибридную» форму — Карла Фаберже (Peter Carl Faberg;).
Пример художественно-промышленной практики, где рациональность почти полностью отсутствует. Его работы демонстрируют подход — «эстетика как самоцель». Те же знаменитые пасхальные яйца и «сюрпризы» Фаберже создавались не для практического использования, а как символы роскоши и статуса. Их ценность заключалась исключительно в виртуозном мастерстве исполнения и сложной символике.
Каждое яйцо, например, содержало миниатюрный механизм или скрытую скульптуру — это был театр объекта, а не утилитарный инструмент. Сюрприз был концепцией. Гибрид есть гибрид…
Но этот «театр» избыточной образности не погиб и, более того, продуктивно работает на изобразительное искусство и сегодня.
И не благодаря тому, что у Фаберже, кроме императорских заказов, имелось промышленное производство изделий из драгоценных металлов (в основном столовые приборы, мелкая пластика и предметы быта прекрасного качества, продуманности и великолепной упаковки), а именно благодаря «лишнему», то есть нерациональному.
Пусть Дом Фаберже не повлиял мощно на развитие процесса, но его подходы и само существование этой практики ставят Карла Фаберже в ряды отцов явления, которое сегодня совокупно именуется дизайном, пусть и несколько особой его ветви.
Более того, как мы видим, именно его «боковая» ветвь дизайна на сегодня находится в лучшем состоянии.
Его «романтизация нюанса» есть форма будущего арт-дизайна, где объект ценен сам по себе, вне зависимости от пользы и себестоимости. Его «театр» этот строился из традиции и инноваций, что сущностно для дизайна. Это и сохранило Фаберже в «заповеднике» предметного дизайна — в нише уникальных, ремесленных, образно насыщенных вещей, где сложность ценится сама по себе.
Сегодня эта линия жива, например, в английской традиции, где промышленный дизайн сознательно сохраняет связь с ремеслом и экспериментальной формой: там мастерская и лаборатория не противопоставляются, а дополняют друг друга. Но мейнстримом, будучи изначально не тиражируемой, традиция Фаберже, конечно, не стала.
БАУХАУС vs КОНСТРУКТИВИЗМ (ВХУТЕМАС)
Вернёмся к «немцам и русским». Тут рождались столбовые дороги дизайна, почти сразу неся в себе «ген» неизбежности тупика, вернее, «ген петли», замыкающегося цикла.
В их споре определилось основное направление трансформации дисциплины на многие годы. И снова вспомним возвращение с фронтов.
Европа разорена. Здесь на некоторое время стало не до избыточности Фаберже, где смысл рождался из мастерства, из деталей, из драматургии раскрытия формы. В его работах, в его дизайне главным было «лишнее». Но наступили новые времена, когда этого невозможно стало себе позволить, да и новые идеи овладели значительной частью мира.
Послевоенное разорение, скудность оставшихся ресурсов и произошедшие в конце войны события не могли не породить функционализм, хотя бы как способ пережить трудности. И породили. Функционализм стал основой золотого века дизайна. Его принципы легли в основу современного дизайна, который мы знаем (по крайней мере, знали до недавнего времени, каких-то сорок-пятьдесят лет назад).
Итак, функционализмов было как минимум два: немецкий (европейский) и русский. Баухаус (Bauhaus, Staatliche Hochschule f;r Bau und Gestaltung) и ВХУТЕМАС (Высшие художественно-технические мастерские), конструктивизм и…
Что общего?
Линия «функция — конструкция — форма».
Что обеспечило заочное соперничество?
Мотивация.
Германский функционализм должен был обеспечить банальную экономию — в производстве и эксплуатации. Ярче всего это обозначено опять же в архитектуре.
Красота функционализма рождалась из отказа от «лишнего», из ясности конструкции, из стоимости материалов и из возможности обеспечить массовое производство. Эта, по-своему, «протестантская» этика прозрачности и воспроизводимости оказалась технологически реализуемой и экономически выгодной (протестантизм тут важен) и потому именно она стала производственной нормой и образцом.
Баухаус сделал упрощение и тиражируемость не вынужденной мерой, а самостоятельным эстетическим идеалом. Важно, что внутри самого Баухауса напряжение между рациональным и романтическим существовало изначально: Иоганнес Иттен (Johannes Itten) делал ставку на интуицию, цвет, эмоциональное восприятие — на то, что нельзя свести к формуле; Василий Кандинский и Пауль Клее (Paul Klee) продолжали эту линию, обучая студентов видеть, чувствовать, строить напряжение в композиции. Но в конечном счёте победила индустриальная линия — Ласло Мохой-Надь (Moholy-Nagy L;szl;) и его видение будущего в технике, фотографии, индустриальных приёмах, в том, что универсально и что можно масштабировать. И, конечно, смета: всё это должно было обходиться не слишком дорого.
Знаменитый стул Wassily Марселя Брейера(Marcel Lajos Breuer) — идеальный маркер этого выбора. Его конструкция предельно технологична, материалы выбраны ради воспроизводимости, форма рассчитана на серийное производство. В момент появления это был радикальный жест — отказ от «декорации» как от ложной ценности.
Однако тут мы подходим к первой, пока внутренней «петле» дизайна. Чем чаще этот стул цитируют, тем меньше в нём остаётся от уникального художественного высказывания и тем больше — от шаблона. То, что задумывалось как прорыв, становится стандартом, а потом и клише. Рациональная экономия, победив, сама начинает уничтожать источник выразительности: она требует повторения, а повторение стирает смысл.
Механизм здесь предельно простой:
• чтобы быть эффективным в «экономике внимания», объект должен быть мгновенно узнаваемым; для этого он опирается на уже отработанные коды; чем чаще код повторяется, тем быстрее он теряет смысловую нагрузку и становится пустым знаком;
• чтобы компенсировать потерю выразительности, приходится ещё активнее черпать из «реки» смыслов — и тем самым ускорять её обмеление.
Это «обмеление» — всего лишь «петля функционализма». Или первая, малая «петля» дизайна. Фиксация её важна для этого текста.
В России параллельно развивался свой вектор — ВХУТЕМАС и конструктивизм. Это, при некоторой внешней схожести, принципиально иное явление.
Часто приходится читать, что отличие русского функционализма от европейского — его идеологизированность. Идеологизированность есть производное от «идеология», что неприменимо к анализу конструктивизма. Здесь принципиально важно не путать: речь не об идеологии в смысле политической догмы, а об эстетической идее как идеале.
Пока германцы считали марки, русские жили переустройством мира, формированием новой жизни и нового человека. Конструктивизм и практики ВХУТЕМАСа — они о проекте преобразования среды как инструмента социальных изменений.
Александр Родченко, Эль Лисицкий, Владимир Татлин не просто «применяли искусство» — они переносили в проектирование сам метод художественного мышления: поиск новой выразительности через радикальное изменение формы. Прозодежда Родченко — не мода, а рабочий костюм: простые формы, отсутствие декора, функциональность. Но выразительность здесь строится не на украшении, а на силе идеи: вещь становится знаком нового мира.
По Москве плывут дома корабли, где по палубам и трапам движутся призраки матросов романтиков. Это не корабли, это образы кораблей, а не скучноватое удешевление. Россия была так бедна, что удешевление было уже невозможно, или, более того, приходилось удешевлять образ. Но приходилось, а не намеренно!
Многое не было воплощено, многое скорректировано, деформировав образ. Но и тут проступило родовое качество дизайна.
«Рабочий клуб» Родченко на Всемирной выставке в Париже — более сложный пример: это многофункциональное пространство, где каждая деталь подчинена задаче — трансформируемая мебель, зоны для самообразования, чёткая организация пространства. Здесь проектирование — это инженерия среды, рассчитанная на конкретного пользователя и конкретную цель. Это пример системного подхода в дизайне.
Однако и этот подход попадает в «петлю»: когда визуальный язык конструктивизма (геометрия, фотомонтаж, типографика) начинает массово использоваться в рекламе и массовой культуре, он теряет свою критическую силу. То, что задумывалось как инструмент преобразования, становится набором модных приёмов. Идея, попав в логику масштабирования, теряет напряжение и становится стилистикой (в данном случае мы полагаем, тем не менее, что само явление заслуживает определения «стиль»).
Итак, вторая ветвь основ современного дизайна и вторая «петля».
«Победила» и пошла дальше расчётливость Баухауса: рациональность, подкреплённая этикой, оказалась сильнее романтики, потому что была совместима с конвейером и рынком одновременно.
Однако участники этого заочного спора, обе части функционализма, относительно быстро были вытеснены из мейнстрима, в муках даровав последнему бесценное наследие — современный, уже нам, дизайн…
Таким образом, на этапе рождения современного дизайна победили не романтика Фаберже и не романтика идеи нового человека ВХУТЕМАСа, а расчётливость Баухауса — его ставка на универсальность, воспроизводимость, масштабируемость.
Тут мы приближаемся к проблеме, обозначенной в заголовке, к «Большой петле». К проблеме, с которой что то нужно делать прямо сейчас. И это проблема уже далеко не внутреннее противоречие дизайна. На карте стоит сохранение либо разрушение, утрата многотысячелетней традиции визуальной культуры человечества.
Рационалистический современный дизайн, выбравший вектор Баухауса, не мог существовать без тысячелетнего опыта изобразительного искусства. Как и очень многие явления визуальных искусств, в эстетическом и философском аспектах он покоился на плечах античности и Возрождения.
Даже демонстративно «отказываясь от лишнего», он говорил на языке, где лишнее не является таковым, на языке, созданном искусством: язык композиции, ритма, масштаба, контраста, цвета, работы с материалом и с образом.
Геометрия и монтаж в конструктивизме напрямую выросли из авангардной живописи и скульптуры модернизма (классичной по своей сути): Родченко, Лисицкий, Татлин переносили в проектирование метод художественного мышления. Фотомонтаж в плакате, типографика как конструкция — это не утилитарные изобретения, а художественные эксперименты, которые дизайн ВХУТЕМАСа сделал производственной нормой.
В Баухаусе — та же логика: базовые курсы по цвету и форме, которые вёл Иттен, а затем Кандинский и Клее, были по сути художественными дисциплинами. Студенты учились видеть, чувствовать, строить напряжение в композиции — и уже на эту художественную основу накладывали инженерные и производственные задачи.
То есть рациональная экономия формы не отменяла образное мышление, а опиралась на него: чтобы сделать форму «чистой», нужно было уметь отличать выразительное от случайного, важное от декоративного. А этому учили именно как искусству.
Получается, рационалистический дизайн был глубоко зависим от изобразительного искусства как от источника языка. Он не отказался, не смог отказаться от традиций искусства, — он взял их словарь и грамматику и начал использовать их для других целей. Эта зависимость была не слабостью, а условием существования: без художественного мышления рациональная форма становится либо сухой схемой, либо пустым декором.
Но именно в этом и кроется механизм самолишения: дизайн берёт художественный код и намеренно делает его «безопасным» для производства — убирает напряжение, снижает неоднозначность, стандартизирует. То есть он использует искусство, чтобы стать эффективным, распространённым и влиятельным, и одновременно (пусть и невольно) делает всё, чтобы это искусство перестало быть искусством. Он берёт живой, сложный, противоречивый метод и превращает его в формулу.
Это проблема дизайна, уже описанная выше (формула не рождает новые смыслы, она лишь воспроизводит старые), но беда в том, что, впитав в себя искусство, развившись на почве и духе искусства, став вездесущим и влиятельным, он стал влиять, в том числе и на изобразительное искусство, возвращая тому себя, тем самым лишая себя живых корней.
Изначально, ища опоры, он брал эмоциональные практики искусства, а влиять может только, возвращая «формулу». Он стал повседневным и повсеместным, его логика (его формулы) начала оказывать обратное влияние на само изобразительное искусство. Чем сильнее дизайн нуждался в узнаваемых, масштабируемых, мгновенно считываемых образах, тем активнее он превращал художественные приёмы в формулы, а формулы — в стандарты.
В результате искусство, из которого дизайн черпал, подверглось «интоксикации» возвращаемыми формулами и начало терять свою автономию и глубину.
УОРХОЛ, БЭНКСИ… ВСЁ?
Энди Уорхол (Andy Warhol) — ключевая (во всяком случае, знаковая) фигура этого сдвига. Его «Банки супа Кэмпбелл» и портреты Мэрилин — это уже не столько живопись, сколько лого: предельно понятные, масштабируемые, бесконечно тиражируемые. Уорхол не столько борется с рациональной экономией, сколько предельно точно её описывает: в обществе потребления образ становится товаром, а выразительность измеряется скоростью считывания и силой тиражирования.
Его метод — это идеальная формула эффективности: узнаваемость, простота, масштабируемость. Это дизайн. Именно эта эффективность и становится ловушкой: формула, которая когда то была острым высказыванием, со временем превращается в стандарт, а затем и в клише. Чем чаще образ Мэрилин повторяют, тем меньше в нём остаётся индивидуального смысла и тем больше — пустой узнаваемости (мы видели это выше, в «малых петлях» функционализма).
В итоге даже критика системы становится её ресурсом: сам Уорхол стал брендом, а его стиль — инструментом маркетинга и мерча. Романтический жест (индивидуальное творчество) оказался встроен в рациональную экономику.
Бэнкси (Banksy) — следующий виток этой же логики. Его стрит арт изначально был формой сопротивления: резкий, прямой, социально заряженный. Но сегодня этот язык всё чаще воспринимается не как критика, а как стиль. Работы Бэнкси становятся частью дорогого интерьера, предметом коллекционирования, маркетинговым инструментом.
Здесь напряжение между рациональным и романтическим проявляется особенно остро: чтобы голос улицы услышали, он должен быть достаточно понятным и узнаваемым — то есть попасть в логику рациональной экономии внимания. Парадокс в том, что именно сила и точность высказывания делают его коммерчески привлекательным. Чем сильнее был социальный комментарий, тем лучше он работает как знак. А чем лучше он работает как знак, тем быстрее теряет критическую нагрузку.
Задолго до Бэнкси и даже Уорхола в выставочных пространствах появилась так называемая «интерьерная» живопись. На этот раз это не живопись, пригодная для применения в интерьере, но живопись, не годная ни для чего иного. Это стерильный декор, лишённый и намёка на гуманистические смыслы. Это дизайн.
Так дизайн, выросший из искусства и благодаря ему, опиравшийся на него, сам начал деформировать искусство изнутри: он превращает сложные, противоречивые, личностные высказывания в масштабируемые формулы, а затем тиражирует эти формулы до тех пор, пока они не теряют смысл и эффективность.
В какой то момент дизайн сам перестал брать у искусства новые смыслы и начал питаться уже своими собственными, многократно повторёнными шаблонами. Он начал питаться собой — и тем самым лишая себя внешнего чистого источника.
Здесь важно именно это «сам»: не внешний враг, не рынок, не технологии, а внутренняя логика дизайна как системы, ориентированной на эффективность и масштабирование, последовательно выжигает питательную среду. Чем больше дизайн стремится быть понятным и универсальным, тем сильнее он упрощает художественный код — и тем быстрее этот код перестаёт быть кодом искусства.
ВНИИТЭ, ИЛИ ЧТО ТО ПОДОБНОЕ
Ключевым узлом, который позволяет увидеть альтернативу этой петле, как это ни покажется странным, становится советский опыт ВНИИТЭ — Всесоюзного научно исследовательского института технической эстетики.
ВНИИТЭ мыслил не в терминах «удобных кнопок», а в терминах целостных систем взаимодействия. Проектирование начиналось не с «как быстрее показать», а с «какие задачи человек реально решает». Эргономика и функциональность были первичны, а эстетика — равной, но следствием. Это принципиально иной вектор: не скрывать сложность, а структурировать её. Не делать форму максимально простой, а делать её адекватной задаче. Не стремиться к максимальной узнаваемости, а к максимальной эффективности в реальных условиях эксплуатации.
Подход ВНИИТЭ строился на строгой методологии. Прежде чем приступать к эскизам, проектировщики проводили эргономические исследования: замеряли антропометрические данные, анализировали типичные сценарии использования, фиксировали реальные трудности, с которыми сталкивается пользователь.
Например, при проектировании пульта управления для промышленного оборудования учитывались не только размеры рук и углы обзора, но и типичные ошибки оператора, уровень усталости, освещённость помещения, даже психологическое состояние в стрессовой ситуации.
Эстетика здесь не задавалась заранее как «красивый вид», а вытекала из этих данных: пропорции, расположение элементов, цветовые акценты — всё это было следствием эргономических расчётов. Форма следовала не моде, а функции, и именно поэтому она могла оставаться выразительной: её выразительность рождалась из точности, а не из декора.
Радиола «Ригонда» (Rigonda), например, соединила в своё время обе логики. С одной стороны, это продукт индустриального дизайна, ориентированный на массового пользователя. С другой — в ней ещё чувствуется связь с инженерной культурой, где форма следует не только эстетике, но и технологии, и эксплуатации. Корпус, расположение ручек, наклон панели, доступ к внутренним узлам для ремонта — всё это проектировалось с учётом реальных условий использования в типичной советской квартире и с учётом возможностей производства.
Здесь нет «театра предмета» Фаберже, но нет и пустого минимализма: сложность не уничтожается, а организуется. Однако, когда такие формы пошли в массовое производство, их силуэт стал повторяться в других приборах и в итоге превратился в шаблон. Так даже удачный проект растворился в потоке стандартизации — и стал ещё одним звеном в самозатягивающейся «петле».
Много лет как массовое тиражирование, лишённое исследовательской базы ВНИИТЭ (здесь это не конкретная организация из прошлого, но утраченное функциональное звено цепи), превращает продуманную систему в обезличенный стандарт.
Методики ВНИИТЭ были направлены именно на то, чтобы не допустить этого превращения. В институте разрабатывали не отдельные предметы, а целые предметные среды: кухни, кабины, рабочие места, транспортные салоны. Проектировался не «объект», а «система взаимодействия»: как человек входит в пространство, какие действия совершает, где устаёт, где ошибается, где нуждается в подсказке.
Эстетика такой среды рождалась из этой логики: ритм панелей, цветовые зоны, тактильные маркеры — всё это служило не украшению, а ориентации и снижению когнитивной нагрузки. То есть сложность не убиралась, а становилась управляемой. Это и есть принципиальное отличие от «петли» инбридинга: вместо того чтобы лишать себя источника, ВНИИТЭ расширял его за счёт междисциплинарности.
В проектировании участвовали не только художники и инженеры, но и психологи, физиологи, социологи. Художественное мышление здесь не противопоставлялось науке, а становилось её инструментом: образ использовался не как украшение, а как способ кодирования информации. Цвет мог обозначать опасность, форма — направление движения, текстура — тип элемента. Выразительность становилась функциональной, а функция — выразительной.
«ЗАПОВЕДНИКИ»
Существующие пока «национальные» школы дизайна тоже показывают, что баланс между функцией и смыслом возможен, но каждая решает этот конфликт по своему.
Скандинавский дизайн с философией «лагом» (lagom) делает ставку на функциональность, долговечность и гармонию с человеком. Простота здесь не ради скорости, а ради уместности.
Итальянский дизайн (например, группа «Мемфис») сознательно играет с формой, чтобы искать новые смыслы, а не просто украшать.
Японский дизайн соединяет традиции и инновации, сохраняя контекстуальность и уважение к материалу.
Бразильский дизайн опирается на локальные материалы и ремесленные традиции, что позволяет сохранять уникальность в условиях глобализации.
Каждая из этих школ по своему сопротивляется «петле»: не отказываться от эффективности, но не приносить ей в жертву глубину.
Но пример ВНИИТЭ, на наш взгляд, интереснее тем, что предлагал не стилистическую, а методологическую альтернативу: систему, в которой сложность не выжигается, а проектируется.
Сегодня визуальная среда всё сильнее подчиняется логике «петли». Мобильные приложения и сервисы проектируются так, чтобы быть предсказуемыми и мгновенно понятными. Формально это объясняют заботой о пользователе: мол, так проще и быстрее. По сути — это упрощение ради усреднения: интерфейс проектируется не под реальную сложность задач, а под гипотетическую модель «торопящегося пользователя».
И чем чаще такой подход повторяется, тем быстрее он становится нормой, а потом и догмой.
- В банковских приложениях убирают сложные фильтры сортировки транзакций, оставляя пару готовых вариантов. Пользователь больше не управляет данными — он выбирает из предложенного.
- В картографических сервисах скрывают расширенные слои (транспорт, пробки, пешеходные маршруты) в глубоких меню, куда пользователь почти никогда не доходит.
- В почтовых клиентах отключают расширенные настройки сортировки и правил, сводя всё к «Входящие», «Спам» и «Архив».
- В маркетплейсах фильтры прячут, заменяя их рекомендательными карточками.
- В мессенджерах сокращают настройки приватности и управления чатами, предлагая ограниченный набор действий.
Результат парадоксален: интерфейс становится быстрее по времени загрузки, но медленнее по решению задачи. Пользователю приходится делать больше действий, чтобы обойти упрощения. Дизайн, который должен был помогать, становится препятствием.
И здесь петля замыкается окончательно: чтобы оставаться «понятным», интерфейс опирается на уже известные паттерны. Чем чаще эти паттерны повторяются, тем быстрее они теряют выразительность и становятся пустым визуальным кодом.
Мы продолжаем черпать из «реки» пользовательского опыта, но не возвращаем в неё ничего нового — только повторяем уже сработавшие формулы. Так источник мелеет: каждый следующий интерфейс становится чуть менее гибким, чуть менее глубоким, чуть более обезличенным.
Даже элементы выразительности здесь подчинены логике рациональной экономии. Анимации, микровзаимодействия, «пасхалки» — всё это работает не на раскрытие смысла, а на удержание внимания: это «украшения», которые должны заставить пользователя остаться в системе, а не помочь ему решить сложную задачу. То есть даже остатки романтического начала встраиваются в механизм петли и служат её затягиванию.
Последствия этого выходят далеко за пределы профессиональных дискуссий: страдает визуальная культура общества, а значит, страдает и само общество.
Когда образы становятся пустыми знаками, а выразительность — функцией узнаваемости, меняется то, как люди видят, понимают и чувствуют мир.
- Во первых, снижается порог сложности восприятия. Если среда постоянно предлагает только мгновенно считываемые, упрощённые формы, человек привыкает к ним и перестаёт воспринимать более сложные высказывания. Это не вопрос «вкуса», а вопрос навыка: способность удерживать в сознании противоречие, видеть многослойность, различать оттенки смысла тренируется именно через сложные образы. Когда таких образов становится меньше, этот навык атрофируется.
- Во вторых, страдает способность к критическому мышлению. Образ — это не только «картинка», это способ кодирования смысла. Когда образ упрощается до знака, он перестаёт нести противоречие и напряжение, а значит, перестаёт провоцировать вопрос. Визуальная среда, построенная на шаблонах, не побуждает к размышлению — она побуждает к потреблению. В результате человек всё чаще воспринимает мир не как пространство смыслов, а как набор готовых решений и ярлыков.
- В третьих, страдает чувство идентичности и контекста. Национальные, локальные, исторические коды — это тоже образы, и они тоже попадают в петлю: их упрощают, стандартизируют, превращают в «стилистику». В итоге визуальная среда становится всё более обезличенной: улицы, интерьеры, интерфейсы, реклама — всё строится на универсальных, но пустых формулах. Человек перестаёт узнавать в этой среде себя и своё место.
Наконец, страдает и профессиональная культура. Когда дизайн мыслит не в терминах задачи и смысла, а в терминах «трендов» и «паттернов», он перестаёт быть инструментом преобразования среды и становится инструментом её воспроизводства. В такой системе даже хорошие намерения — «сделать удобнее», «сделать понятнее» — работают на затягивание петли: каждое упрощение, сделанное «ради пользователя», ещё немного снижает сложность среды и ещё немного уменьшает её смысловой потенциал.
Разорвать петлю можно только там, где мы сознательно выбираем сложность, контекст и систему вместо простоты, узнаваемости и шаблона.
На индивидуальном уровне — это осознанное потребление, выбор долговечных и функциональных вещей, внимание к контексту и истории.
На профессиональном уровне — возврат к глубокому проектированию, где форма раскрывает содержание, а не подменяет его; проектирование целостных систем, а не отдельных «удобных» элементов.
На институциональном уровне необходимы:
• поддержка локальных школ и ремёсел;
• развитие образовательных программ, ориентированных на сложное проектирование;
• поощрение междисциплинарных исследований.
Вопрос в том, готовы ли мы платить за глубину — временем, вниманием, деньгами. Готовы ли мы отказаться от мгновенного эффекта ради долгосрочного смысла.
Иными словами, проблема известна, в общем, известны необходимые первоначальные меры, неизвестно, способны ли мы её разрешить, способны ли вернуться хотя бы к изначально антропоморфным задачам того же функционализма, не повторяя пути его трансформации. Способны ли найти иной путь.
ИЗУЧЕННЫЕ МАТЕРИАЛЫ
• Мунисевич В. П. Дизайн: от истоков к современности. — М.: Искусство, 2010.
Описывает институционализацию дизайна на рубеже XIX–XX веков, включая Немецкий Веркбунд и ранние дискуссии о роли художника в промышленности
• Fiell, Charlotte & Peter. Design of the 20th Century. — Taschen, 2019.
Справочное издание по ключевым фигурам и объектам дизайна XX века; полезно для контекстуализации «эстетики как самоцели» (Фаберже) и рационалистических программ (Баухаус)
• Гропиус В. Границы архитектуры. — М.: Искусство, 1971.
Тексты основателя Баухауса о синтезе искусства, ремесла и промышленности; раскрывают логику «расчётливости» и универсальности, противопоставленной избыточной образности
• Хан Магомедов С. О. ВХУТЕМАС. — М.: Ладья, 2000.
Фундаментальный труд по истории ВХУТЕМАСа, производственному искусству и конструктивизму; помогает понять «системный подход» и трансформацию художественного метода в проектный
• Lavine, Sherry. Bauhaus. — Thames & Hudson, 2019.
Краткий, но ёмкий обзор школы Баухаус, её педагогических принципов и наследия; полезен для сопоставления с советским опытом
• Кантор К. М. Красота и польза: Социологические проблемы материально художественной культуры. — М.: Искусство, 1967.
Одна из первых попыток социологического осмысления дизайна в СССР; затрагивает проблему «функции и образа», а также роль дизайна в обществе.
• Сидоренко В. Ф. Дизайн как проектная деятельность. — М.: ВНИИТЭ, 1985.
Отражает методологию ВНИИТЭ: эргономические исследования, проектирование систем взаимодействия, связь эстетики с функцией и эксплуатацией.
• Михайлов С. М. История дизайна. Том 2. — М.: Союз дизайнеров России, 2003.
Содержит раздел по советскому дизайну и ВНИИТЭ; полезен для понимания «средового» подхода и междисциплинарности.
• Warhol, Andy. The Philosophy of Andy Warhol (From A to B and Back Again). — Harcourt Brace Jovanovich, 1975.
Автобиографические размышления Уорхола о славе, тиражировании и «бренде»; помогают осмыслить переход художественного высказывания в формулу.
• Danato, Arthur. After the End of Art: Contemporary Art and the Pale of History. — Princeton University Press, 1997.
Философский взгляд на трансформацию статуса искусства в XX веке; релевантен для анализа «обратного влияния» дизайна на искусство
• Buchloh, Benjamin H. D. Andy Warhol: A Retrospective. — Museum of Modern Art, 1989.
Каталог ретроспективы Уорхола с аналитическими статьями; раскрывает связь между критикой общества потребления и его же коммерциализацией.
• Раппапорт А. Г. К пониманию проектной деятельности архитектора. — М.: Стройиздат, 1988.
Размышления о проектной деятельности, языке формы и границах рациональности в проектировании.
• Норман Д. Дизайн привычных вещей. — М.: Вильямс, 2006.
Популярный, но глубокий взгляд на связь функции, формы и пользовательского опыта; полезен для понимания «эргономической логики» и её ограничений.
Свидетельство о публикации №226081700285