Отец

Игорёк не помнил, как стал бомжом, это случилось как-то незаметно, спонтанно.

Он даже осознать этого не успел и тем более осмыслить.
Буквально ещё вчера он проживал, или, вернее, выживал в общежитии железнодорожников, устроившись в вагонное депо разнорабочим.
В нём ещё теплились ощущения и запахи общаги, весь этот спектр прокуренно-кисловатого существования.
Игорёк ещё явственно помнил, как по крыше, через чердачное помещение, пробирался в женскую часть корпуса, чтобы совокупиться, выпив водки, с полногрудой и полнобокой девицей, работницей информационного радиоузла железной дороги.
Он помнил дым, чад, ежеминутные маты, кашель и легионы тараканов, поджидающих на общей кухне массового застолья или в будние дни выпрашивающих хлебные крошки.
Остались в нём ощущение сырости постельного белья, отвратительная скользкость общественного туалета, единственного на весь этаж, тоски существования, эмоциональных вспышек и фейерверков в минуты всеобщих алкогольных феерий, скучных комсомольских рейдов с проверками быта молодых железнодорожников, политинформации в Красном уголке, где уже очень пожилой комсомольский вожак пытался произнести — но его никто не слушал, а тот, кто слушал, не понимал — речь о планах и достижениях.

Игорёк помнил всё, но с ощущением, что это был сон, ещё свежий, не забытый, ещё тревожащий душу.

 

Игорёк оказался на улице очнувшись. Ощущение сонливости, голода и похмелья теперь стали неотъемлемой частью его существования.

Первое время, собрав и сдав стеклопосуду, он покупал две-три бутылки креплёного вина и залпом, из горла, примостившись где-нибудь в кустах или в заброшке, вливал их в себя по очереди, торопливо и жадно.
Это было похоже на инъекцию. Он хотел забыться как можно скорее, погрузиться в мягкий пух отсутствия ощущений, чтобы проснуться на своей кровати в общаге или в домике в деревне, у мамы.
Но просыпался он в лучшем случае где-то в подвале, прислонённый к пыльной трубе, или скукожившись в кустарнике, где пахло подсохшей после дождя землёй и калом.
Было холодно, сыро, досадно, тревожно и дико.
Но это в первое время, потом всё притупилось. Начали стираться грани, всё становилось привычным.
Им овладевало глухое равнодушие и апатия.
Он мог часами сидеть на одном месте и пялиться на какой-то несущественный предмет, медитируя при этом на самого себя.
Это несколько облегчало его бытие, не бодрило, а на некоторое время успокаивало.

 

Однажды в тёплый осенний денёк он шёл в пункт приёма стеклотары, неся мешок бутылок.
Это был очень удачный день!
Игорёк увёл эту гору стекла из-под носа одного путейного смотрителя, который выволок его из собственного сарая с намерением сдать и соответственно поправиться.
Игорёк действовал необдуманно, но быстро. Пока смотритель полез в погреб, он молниеносно, стараясь не греметь, сложил посуду в свой мешок. После этого отбыл так же тайно и бесшумно, как и пришёл — стремительно и легко, как в кино.

Теперь, подходя к убогому строению с тыльной стороны гастронома и предвкушая обильный стол и приличное питьё в виде дорогостоящего портвейна, Игорёк краем глаза заметил приближающегося навстречу прохожего и услышал:

— Игорёк, ты?!

Подняв голову, он взглянул на вопрошающего.

Это был пожилой мужчина с приветливой улыбкой на слабо выбритом лице и с хозяйственной сумкой.

— Я, — машинально ответил Игорёк, сам испугавшись такому быстрому признанию.

— Сукин ты сын, подлец! — прокричал незнакомец, но не сурово, а даже поощрительно. — Что, не узнал? Это ж я, Фёдор Левашов! Ну?!.. Отец!

Игорёк изменился в лице.

Мгновенно в голове пронеслись время и пространства.
Всплыла родная деревня, ветхие дома с красными кусками материи вместо флагов, праздник Первое мая, их с мамой домишко и вот эта вот довольная морда в горнице, за столом, и рядом растерянная но счастливая мама в новом платочке на плечах.

— Сынок, подойди. Это ж папка твой. Вернулся.

Подросток Игорёк недоверчиво посмотрел на «отца» и, не сдвинувшись с места, вымолвил:

— Что это за мудак?

При этом вопросительно и гневно посмотрел на мать.

Мать встревожилась и отвела взгляд. А новоиспечённый отец встал из-за стола и направился к Игорьку, пытаясь обнять.
Игорёк выскочил вон и убежал на пруды. Жил там несколько дней, перестал ходить в школу. Пацаны приносили ему тёплую одежду и хлеб. Он ловил рыбу и варил уху.

Ещё они сообщили, что отец теперь живёт с матерью, пьёт, ругается. Два раза бил мать, заставлял её при собутыльниках кланяться в пояс, признаваться и каяться.
Подозревает, что сын не от него.
Ей сразу сообщили, что Игорёк скрывается на прудах. Она плачет.

 

Отец исчез так же внезапно, как и появился. Сел в автобус до райцентра — и поминай как звали.

И вот теперь он же, как тогда, протягивал к Игорьку руки.
Потом, кинув взгляд на мешок, спросил деловито, подходя:

— Пушнину сдаёшь?

(«Пушниной» называли пустую стеклотару).

Но далее произошло то, что Игорёк никогда бы не смог себе вообразить: он поставил мешок и бросился с нечеловеческой силой в объятия Левашова, врезавшись со всего маху лбом ему в зубы.
Звук, произошедший от этого столкновения, напугал самого Игорька. Он, отшатнувшись, схватился за рассечение на лбу. Левашов же, охнув, с окровавленным месивом вместо передних зубов рухнул на колени, выронив сумку.

Удар был действительно страшный. Вся ненависть к матери, к себе, к жизни, даже к Богу была сосредоточена в этом ударе. Это был удар отчаяния и боли погибающего, ещё молодого человека.

При этом Игорёк выкрикнул:

— Простите. Я случайно!

Почему он это произнёс, он и сам не знал. Вырвалось.
Левашов опустился на руки, упёрся в землю и, пытаясь подняться, завалился на бок.

Игорёк дальше действовал как по наитию: взвалил громыхающий мешок с бутылками на плечо и, нагнувшись, подхватил сумку Левашова. А потом как полоумный бросился прочь.

Одинокая старушка с собакой, наблюдавшая инцидент, сказала только одно слово:

— Черти!

 

В начале зимы Игорёк приехал в деревню.
Дом был закрыт.
Соседка тётя Маша, увидев осунувшегося скитальца, заголосила, а потом сказала, что Шура, мать, померла ещё летом. Не дождалась.
На похоронах был Левашов. Шёл за гробом. Плакал.


Рецензии