Под одним небом часть I
«Ни прозвание, ни вероисповедание,
ни сама кровь предков не делают человека
принадлежностью той или другой народности.
Дух, душа человека — вот где надо искать
принадлежности его к тому или другому народу.
Чем же можно определить принадлежность духа?
Конечно, проявлением духа — мыслью.
Кто на каком языке думает,
тот к тому народу и принадлежит.
Я думаю по-русски».
— Владимир Иванович Даль
(1801–1872),
русский писатель, этнограф
и создатель Толкового словаря.
КОТЕЛЬВА
— Россь… оссь…. Россь…. оссь… — звонко поёт литовка по солнечным опушкам.
Щедро жарит ласковое солнце, вялит духмяные травы на исходе тёплого лета. Косари в поле торопят помощников: надо успеть управиться до затяжных осенних дождей.
Спешат все, кроме реки. Течёт она, вольная и полноводная, в низине, лениво накатывает желтоватые воды, мягко лижет песчаную косу. По берегам слышен весёлый смех и частое перекликание подростков. Ватага молодых ребят рубит высокий зелёный камыш для перекрытия крыш новых жилищ — в северной части слободы как раз заканчиваются строительные работы.
Молодые парни, уже прошедшие суровое воинское обучение и испытание на выносливость, по осени — в великий праздник Овсень — выберут себе в жёны юных невест. Отгуляют шумные свадьбы и заселятся в срубленные ими дома, чтобы продолжить славный Род своих отцов и дедов.
Как и прежде, с незапамятных времён, под присмотром мудрых наставников в поселении с кажущейся беззаботностью плещутся в воде малые дети. Они учатся плавать и с малых лет постигают суровую науку выживания.
Рослые, сильные парни, все как один в узорных очельях — налобных повязках, стоя по пояс в прохладной воде, рубят острыми секирами камыш, а срезанные охапки отбрасывают на берег. Подростки помладше споро собирают те стебли в большие кучи.
От усердной работы волосы взмокших ребят блестят, прилипнув ко лбу.
Мелькают то тут, то там белые косынки девушек-красавиц. Ходят ходуном по их спинам туго заплетённые тяжёлые косы — отдыхать некогда. Юницы выбирают из свежих завалов самые крепкие камышины, распускают острыми ножами вдоль на длинные полоски, а после ловко увязывают ими собранные снопы.
Юноша Раки в очередной раз вернулся со строительной площадки. Что-то внезапно на него нашло: заупрямился парень, не захотел более работать. Не стал брать новую охапку камыша, молча прошёл мимо увязанных куч подальше от всех. Лёг под раскидистым вековым дубом, заложил руки за голову и угрюмо впился взглядом в безоблачную синеву неба, лениво покусывая сорванную травинку.
Ребята стали возмущаться, громко выговаривать ему за лень. С берега послышался ехидный девичий хохоток.
— Я жениться не собираюсь, дом мне новый не нужен. Мне и у тяти хорошо, — огрызнулся Раки, упрямо глядя в заоблачную вышину.
— Да кто за тебя, такого ленивого, пойдёт-то? — усмехнулась черноокая дивчина, ловко увязывая очередной сноп.
— А я, может, дружину свою сколочу да и пойду на край света поглядеть — что там есть, а чего и вовсе нет. Узнать хочу, какой он, этот самый край земли...
— Ага, тоже мне богатырь выискался! В княжьей рати прямо заждались такого. Тебе и двух вязок камыша до места не донесть! Воин! Глянь на себя! — посыпалось со всех сторон.
Смеялись даже девушки. Раки не стерпел обиды, подскочил с земли как ужаленный и подбежал к сверстнику, который только-только взвалил на себя ношу и собрался уходить. Одним мощным рывком бунтарь сдёрнул со спины товарища тяжёлую охапку камыша и лихо закинул её себе на загривок.
Все враз замолчали.
Раки изловчился и свободной ладонью выхватил у черноокой дивчины другой, только что увязанный сноп. Одним махом подкинул его кверху и ловко поймал падающий груз вторым плечом. Застыли даже рубщики в воде. В наступившей звенящей тишине Раки, крепко придерживая ношу, закрутился юлой на месте, расталкивая онемевших парней и высвобождая себе дорогу. А после, слегка пританцовывая на ходу, бодро направился к стройке.
Назад его в этот день так и не дождались, а после и вовсе пожаловались старшему наставнику, отвечавшему за возведение новых жилищ.
К закату солнца, на исходе трудов, рубщики заметили по ту сторону широкой реки одинокую фигуру, медленно бредущую по дальнему косогору. Узнать молодца со столь большого расстояния было трудно. Раки ли то был? Да мало ли кто бродит в прибрежных дубравах… Окликнуть не решились и не стали заострять на том мысли.
В дальнейшем это мимолётное пренебрежение обернулось для всех жителей поселения великой и страшной бедой.
***
В большом приграничном поселении на самой окраине Руси каждый занимался своим делом. Женщины хлопотали над устройством жилищ, заготовкой ягод и грибов — делали всё ради сохранения припасов и пропитания в продолжительные, морозные зимы. Они квасили овощи, собирали по лугам пахучие целебные травы для живительных напитков. В долгие зимние вечера, собираясь вместе в чьей-нибудь просторной избе, бабы и девки дружно пряли, ткали, вышивали, шили или чинили одежду. И пели, ладно так, чтоб душе отрадно было.
На заливных лугах вольготно паслась домашняя живность. Каждый двор содержал коров, овец, добрых коней, свиней да птицу разную. Пастухи строго следили за тем, чтобы скотинка не забрела на заповедные земли — туда, где изумрудным морем колосилась рожь, где в жарком полуденном мареве тихо шептались просо да греча.
Не покладая рук трудились и гончары. Благо нужная для дела глина по берегам реки водилась в великом достатке. Из-под рук мастеров выходила самая разнообразная посуда. Они изготавливали как вместительные грубые макитры, так и тончайшие красивые чаши, нежно звенящие от лёгкого прикосновения девичьего ноготка. Одни изделия уже обжигались в раскалённых горнах, другие — искусно расписывались подмастерьями. Эта утварь пользовалась большим спросом не только у местных общинников, но и у заезжих купцов.
По ранней весне съезжался отовсюду люд в эту богатую слободу. Ехали в Котельву со всех ближних да дальних земель на великую ежегодную ярмарку. Под весёлый перебор гуслей да задорное пение скоморошьей дуды; важно расхаживали по торговым рядам гости-купцы из заморских стран. Они искренне восторгались обилием красивых товаров, закупали впрок кто что горазд и увозили в свои края.
Ещё в низинах да полях лежал набрякший, потемневший снег, а души людей уже радовались тому, что благополучно пережиты зимние вьюги, заносы да лютые морозы, и впереди всех ждёт долгожданное солнце-ясное.
Шумно, с весёлой хвальбой да прибаутками торговались купцы и ремесленники. Выставлялись на продажу в дубовых кадушках душистые зимние съестные припасы, сшитая за долгие ночи добротная одежда, тёплые овчинные кожухи;, кожаная прочная обувь да гончарные кринки и макитры на любой вкус — как расписные, с весёлыми узорами, так и простые, надёжные в хозяйстве.
Любители позабавиться с деревом выставляли на продажу всё, над чем усердно трудились долгими вечерами, — от детских свистулек, забавных игрушек и ложек до искусной скульптурной резьбы.
Бондари громче всех выкрикивали зазывалки, наперебой хваля свои, ещё пахнущие дубовой смолкой добротные кадки, ушаты да пузатые бочонки. А уж у ковалей железа всякого — чего только душа ни пожелает: от тонких узорных украшений для женщин да детских побрякушек до прочных ободов и кованых осей для телег. Тут же могли одеть на деревянные колеса горячий кованый железный обод (шину) для защиты от износа и ударов.
В самой же кузне и зимой и летом стоял нестерпимый жар. Там плавили привезённую из дальних краёв болотную руду, ковали надёжные щеколды, петли для тяжёлых ворот, витые ручки, хитрые замки, уголки да оковы для сундуков, а ещё — острые сечки для рубки овощей и мяса. И, конечно — мечи. Для защиты.
А она была необходима.
Самые зрелые и опытные мужчины рода, испытанные стражники, неизменно находились в дозоре на южных и западных рубежах поселения. В будни и в праздники, в погоду и в ненастье — дозор не снимался никогда.
И сегодня они зорко следят из своих замысловатых, скрытых от чужого глаза укрытий за тихой, на первый взгляд ничего не предвещающей, бесконечной и звенящей от жары лесостепью.
Там, далеко, за самым сизым горизонтом, в дрожащем от полуденного зноя воздухе седая трава при малейшем ветерке вдруг щедро разлетётся желтоватой пыльцой и одаряет всех живущих в этом благодатном уголке Земли неповторимым, терпким ароматом, знакомым здесь каждому с самого первого вздоха от рождения, — запахом полыни, пряным духом их горькой Родины.
***
Вечерело. Хлопоты жителей поселения плавно подходили к концу. Уплывал безвозвратно в небытие очередной мирный трудовой день общины.
Большая семья Вакулы Семидолы сидела на широких лавках за просторным дубовым столом. Ужинали. Все дружно черпали деревянными ложками из вместительного глиняного котелка густую, упревшую в печи кашу.
— Раки, — обратился старый дед Исаак к старшему из внуков. — Ты ещё не выбрал наставника для учёбы? Я слыхал, тебе с косарями-то постно, дык ты иди в выучку к мастерам. Гляньте на него, а? Как же так? — стал допытываться у парня дед. — Девка для тебя уже и пояс узорный сплела, и рубаху белую расшивает, а ты, выходит, раздумал жениться?..
От неожиданного вопроса Раки не донёс ложку ко рту — застыла каша блестящими зёрнышками на полпути. В эту минуту, скосив испуганный взгляд на недовольно опустившего голову родителя, он окончательно осознал: отец тоже доподлинно знает о его сегодняшней дерзкой проделке на берегу реки.
Да всё парень понимал: и что поступает неправильно и нечестно перед общиной. Но переломить себя никак не мог — вся душа его противилась предстоящим свадебным заботам. Раки тщательно прожевал, проглотил кашу, стал рассуждать вслух:
— Это дело серьёзное, дед. Я к нему не готов. Вот повоевать — это другое, ратное дело, — пробубнил он с упрямой твёрдостью и хотел было снова зачерпнуть из котелка душистого варева, потянулся было за кашей.
— Положь черпало! — приказал отец сыну.
Заметив, что парень вскипел и уже готов дерзко встать и уйти, Вакула рявкнул:
— Сидеть! Не заработал ты сегодня трапезничать с нами, так сиди теперь и думай. Вон малые, кто ещё не в выучке у мастеров, и те матери вовсю помогали — сколько лукошек с целебными травками да ягодами в лесу насобирали! Зима-то в наших краях длинная, она со всех строго спросит. А дармоедов кормить — непорядок в доме! Сидеть! — снова прикрикнул отец. — Отойдёт ужин — тогда и потолкуем о твоём будущем. Вот олух выискался! Ведь и уговор уже со сродниками Марии крепкий есть. Конечно, нехорошо получается…
Вакула укоризненно покачал головой и продолжил:
— А если рассуждать по уму, то уж лучше так, прямо сейчас, перед общиной открыться, чем после девонька с тобой всю жизнь маяться будет. Но трудиться ты должон наравне со всеми! Завтра же пойдёшь, извинишься перед ватагой и будешь на берегу камыш рубить, пока старейшина не даст дозволения определить тебя к стражникам. Глянь на младших! Леся малая, и та с матерью по лесу ходила, ягоды собирала. Василько, чуть постарше её, а тоже при деле — дров наносил, сам поколол, чурбачки сложил один к одному, чтоб сухие были… Вон они, у печи лежат, радуют глаз. Старшие — те со мной в поле спины гнули. Ишь, воротились к вечеру — румяные от солнышка, любо-дорого смотреть! — выговорился отец.
Дед Исаак к тому времени уже наелся. Он тщательно вылизывал деревянную ложку, цокал языком, смаковал сытную заваруху, слушал этот спор да лишь исподлобья молча наблюдал за сыном и внуком. Мудрый старик прекрасно понимал, что в их роду растёт прирождённый вояка. Такого парня надо было как можно скорее пристроить к опытному наставнику-стражу, иначе весь его буйный пыл-жар пропадёт задаром, сгорит впустую.
Жена Вакулы, Рада, всё слышала, но в мужской спор до поры не вмешивалась. Она заботливо кормила больную свекровь, которая тихо лежала под окном, укрытая тёплым зипуном на широкой лавке. Управившись с этим делом и закончив вечерние хлопоты у печи, хозяйка решила наконец присоединиться к трапезникам вместе со своей маленькой дочкой.
Белолицая Рада — крепкая молодая женщина, кроткая, но сильная духом, была одета поверх длинного домотканого платья в белую, тонко выделанную заячью безрукавку. Очень украшал её стройный стан кушак*, расшитый красными нитями особым, обережным орнаментом. Две тугие косы, ловко спрятанные под большим узорчатым платком, короной возвышались над затылком, а шёлковые пряди пшеничными колосками иногда выбивались из-под этого убора на высокое, чистое чело.
*Кушак – расшитый орнаментом пояс.
Леся, крохотное белобрысое дитя с красной расшитой ленточкой вокруг головы, в лёгкой льняной рубахе до самых пят, стоя спиной ко всем, копошилась в тёмном углу избы и тихонько что-то нашёптывала. На полуторагодовалую малышку в этот миг никто не обращал внимания: ну, шепчет себе под нос, ну, разговаривает о чём-то сама с собой.
Да и не до неё тут было — нынче отец не на шутку сердился.
Рада ласково потянулась к дочке:
– Лесю, доню, айда покормлю тебя, а то скоро придёт Сон-дедушка баски-сказки сказывать про то, зачем малым деткам спать надобно, а ты ещё не ела. Ох, уйдёт ведь обиженный и не станет баять, – проговорила мать.
Белокурая Леся, сияя очаровательной, чистой улыбкой, послушно развернулась на её голос.
– Ой! Ой! – тут же запричитала мать, сложила ладони на груди и отпрянула. – Васятко, сыну, подь сюда!
«В судьбе нет случайностей;
человек скорее создает,
нежели встречает судьбу» —
Лев Толстой.
русский писатель и мыслитель,
один из величайших в мире писателей-романистов.
ЧЬЁ-ТО ПРОВИДЕНИЕ?
Васятке исполнилось шесть лет, и он был самым младшим, шестым сыном Вакулы и Рады. Седьмым ребёнком в доме тоже ожидали мальчика, но родилась доченька.
Леся, точная голубоглазая копия своей матери, росла любимицей для всех повзрослевших братьев и главной радостью для счастливых родителей.
Васятко вопросительно глянул на главу стола. Отец молча кивнул головой в знак согласия, дозволяя сыну выйти из-за трапезы.
Дед Исаак и Вакула переглянулись. Забыв про еду, все с живым любопытством наблюдали, как Васятко нежно принял из крохотных ручонок сестрёнки маленького зелёного лягушонка, осторожно прикрыл его сверху другой вогнутой ладонью и обратился к матери:
— Я уже сыт, мама. Накорми Лесю, а мы после прогуляемся с ней до речки, отпустим прыгуна на волю, — и малец послушно примостился наискосок с самого края лавки, ожидая сестру.
— Да турни ты его просто за порог! — по-деловому, отрывисто выкрикнул старший брат, Раки.
Но парень тут же хлёстко заполучил по лбу от отца тяжёлым деревянным черпалом. Да так неожиданно и звонко, что все остальные сидевшие за столом дети с испугу подпрыгнули на широких лавках.
– Негоже с Божьей тварью творить худо! – крикнул в сердцах Вакула и строго кивнул младшему сыну.
Малец понял, что ему дозволено отойти от стола. Он тихонько присел на корточки у самого порога, бережно пряча в ладонях притихшего несмышлёныша-лягушонка, и стал терпеливо дожидаться сестры.
Под отчей крышей дети беспрекословно слушались главу рода. Вакула много не говорил, чада понимали его с полуслова. И только маленькой дочурке, всеобщей любимице большого семейства, позволено было всё. Но Леся росла смышлёной, покладистой и особых хлопот родителям не доставляла.
Рада успевала всё делать без лишней спешки: ела сама, ласково кормила Лесю. Она нежно голубила дитя, поглаживала дочку по спинке, целовала в маковку. Не обошла хозяйка похвалой и других деток: к каждому сыну находила нужное, тёплое слово. День прошёл, трудились на совесть все, от мала до велика, а значит — все молодцы. Когда мать садилась к вечернему ужину, в избе сами собой прекращались всякие пререкания и пустые споры-разговоры.
Раки от стыда и обидной боли еле сдерживал себя. Он сидел, низко понурив голову и крепко стиснув под дубовой столешницей свои большие, сильные кулаки. Рада с бесконечной любовью поглядела на этого рано повзрослевшего, строптивого сына. Они встретились взглядами, и парень беззвучно прочел в её глазах самые добрые слова: «Всё будет хорошо, сынок». Раки сразу успокоился, затаённая обида отпустила его, и плечи расслабились. «Мама знает, что говорит», — мысленно выдохнул он.
Спокойная трапеза за столом продолжилась своим чередом.
Маленькая девочка быстро насытилась. Она крепко обхватила маму за шею, нежно дотянулась и поцеловала в мягкую щёку, а после молча соскользнула с её колен и весело засеменила к Васятке.
Рада тут же отошла к печи, крепко сжала кулак правой руки, приложила его к самому своду горнила и быстро, едва слышно прошептала:
«Велес, Бог-покровитель! Сварги двора охранитель! И прославляет тебя вся родня, ибо ты заступа и опора наша. И не остави без призора детей моих, и огради их от зла и болезней. Ныне и присно и от круга до круга! Тако бысть, тако еси, тако буди!»
Пока творилось это тайное моление, младшие уже перешагнули через порог. Для своих домочадцев через минуту дети навсегда скрылись из виду за невысокой деревянной оградой.
В вечернем воздухе пахло дикой мятой и мирной хлебной сытостью. Огненный диск солнца, скрываясь за горизонтом, щедро золотил дома поселенцев, а тягучий зелёный хмель на плетёном тыну нежно ласкался в его последних заходящих лучах.
Осень медлила. Тяжёлые, уставшие, но пока ещё сочные зелёные листья старейшего дуба свисали с вековых веток. Они безмолвно вглядывались в семенящих босыми ногами по пыльной дороге малых детей, навсегда запоминая их. Каждая такая живая пластинка на дубе — это чья-то земная доля. Листая заветные страницы этого великого Дерева Жизни, можно было бы разузнать много тайного да интересного.
Только всё меньше и меньше оставалось на Руси тех мудрецов, кто доподлинно ведал сие.
Малыши покинули пределы родного поселения, огороженные берёзовыми жердинами.
«Человек не уходит из этого мира окончательно,
пока есть те, кто его помнит».
Из древней тибетской Книги мёртвых
«БАРДО-ТХЁДОЛ».
ЧЕЛОВЕК ЧЕЛОВЕКУ РОЗНЬ
Вытоптанная за целый тихий век до зеркальной гладкости босыми ногами дорога здорово нагрелась от полуденного солнца, и Васятко с Лесей шлёпали по ней с превеликим удовольствием. Мальчик нежно прижимал одной ладонью к груди зелёного лягушонка, другой — бережно держал крохотную ручку любимой сестрёнки.
Вот и привычный, наезженный поворот к речке, по которому местная детвора сбегала каждый день. Там, в прохладной вольной воде, от самой ранней весны и до поздней осени все мальцы учились плавать, без удержу соревновались в выносливости и ловкости. Всякое дитя в общине росло здоровым, крепким, воспитывалось надёжным помощником своему Роду и семье. Слабых да хворых в поселении сроду не водилось. Даже такие крохи, как Леся, которые едва-едва стали на ноги, уже уверенно умели держаться на воде.
Девчушка, как только завидела сквозь прибрежные кусты манящий водяной блеск, мигом вырвалась из братской опеки. Быстро-быстро перебирая маленькими ножками, она помчалась по крутому спуску к реке. В своей лёгкой рубахе, расшитой по горловине красными нитями — особым, заговорённым обережным узором, — девчоночка без единой остановки, бесстрашно кинулась с берега прямо в воду.
Потревоженная прозрачная гладь обдала её с головой. Леся, смешно выпучив глаза, фыркая и пуская пузыри, уверенно поплыла вдоль берега. Котеле;вка в этом благодатном месте вольготно разливалась по широкому песчаному мелководью.
Васятко в синей расшитой косоворотке и лёгких светлых портах зашёл по колено в студёную водицу и звонко крикнул:
– Будешь выпускать лягушонка?
– Да! Да! Да! – весело загалдела Леся, ритмично кивая мокрой головой.
Барахтаясь поперёк слабого прибрежного течения, она ловко развернулась в воде и приблизилась к брату.
Леся приняла в свои маленькие ладошки измученного дорогой лягушонка и, стоя по грудь в воде, осторожно, снова бубня что-то себе под нос, как бы прощаясь и напутствуя друга, опустила руки к прохладной речной глади. Лягушонок щекотно царапнул кожу малышки, выпрыгнул и мгновенно исчез под морщинистой поверхностью реки. Леся в полном восторге громко запищала и снова радостно залепетала на том заветном языке, который известен только маленьким детям да самому Богу.
Когда над алой от заката водой наконец стихли восторженные крики сестры, Васятко интуитивно оглянулся назад. Вдали, — насколько видел глаз, — по высокому бугру чёрной зловещей тучей бешено неслись на мирное поселение чужаки. Их длинные шашки, поднятые высоко вверх, даже издали угрожающе блестели и слепяще мелькали в прощальных золотых лучах закатного солнца.
Васятко с надеждой глянул вниз по течению: шагах в пяти он увидел высокие заросли старого ивняка со свисающими прямо в воду густыми, цепкими ветвями. Далее по пологому склону начинался густой перелесок, а посреди луговины высился старейший в округе, могучий дуб с потайным дуплом, в котором дети, играя в прятки, часто таились от наставников.
Времени на раздумья не оставалось. Домой воротиться они уже никак не успевали, да и до дуба добежать бы не смогли. В отчаянной надежде на то, что его кто-либо в слободе всё же услышит, мальчик из последних сил громко свистнул в сторону поселения особым, условным сторожевым звуком, возвестил о тревоге.
В следующее же мгновение он кинулся к Лесе, увлёк испуганную сестрёнку за собой в рыжую прибрежную воду, поплыл прочь от открытого места. Упрямо, слегка удерживая голову свою и малышки над речной гладью, Васятко быстро продвинулся к спасительному густому ивняку и затаился прямо у крепкого ствола под нависающими ветвями.
Подгоняемые диким гиканьем взмыленные лошади уже мчались без разбору вдоль берега. Чудом не затоптав детей в кустарнике, взбаламутив и так не очень прозрачную воду, в бешеном беге табун разом накрыл поселение.
У Васятки и Леси от шума водяных бурунов заложило уши. Они, затаив дыхание, оглянулись вслед промчавшейся вдоль них конницы.
Чужаки занимались метанием огненных стрел в дальние дома. В первых рядах поселения уже шёл кровавый разбой.
Васятко, удерживая на руках ребенка, сидел в воде по самый подбородок, украдкой и со страхом вертел головой, наблюдал из-за густого укрытия за нашествием врагов.
Сам немало напуганный, лишь нашёптывал сестрёнке:
– Не бойся, всё будет хорошо, ты держись за меня крепче, ага?
А Лесе много говорить и не требовалось. Понятливый ребёнок лишь беззвучно протёр маленькими кулачками глазёнки после подводного нырка, тихонько откашлялся, ещё крепче вцепился в брата и доверительно повис у него на шее.
Солнце, словно испугавшись творящегося злодейства, поспешно скрылось за лесом, и на поселение опустились густые, смрадные сумерки. То тут, то там яркими, хищными языками пламени под самые небеса вспыхивали сухие камышовые крыши новых домов. Порывистый сухой ветер уносил ввысь их сгоревшие частицы, и они, словно чёрные перья воронов, поднимались к облакам, кружили и безвозвратно растворялись где-то там, в багровой вышине.
Повсюду слышались дикие окрики чужаков, тяжёлый топот и ржание взбешённых коней, яростный звон секущих мечей, истошный плач младенцев и надрывные женские вопли.
Набеги таких бесчисленных толп степных наездников на небольшое приграничное поселение всегда заканчивались страшной трагедией. И сегодня этот неожиданный налёт был настолько стремительным и напористым, что, несмотря на выставленную зоркую засаду стражников, добрую подготовку молодёжи и присутствие крепких мужчин в семьях, все общинники были застигнуты врасплох. Русичи отчаянно гибли в неравной сече — врагов оказалось слишком много. Помимо верного скакуна под седлом, каждый чужак вёл за собой ещё несколько заводных коней. И чем больше было у степного воина таких сменных лошадей, тем больше он мог увезти с собой чужого добра.
Захваченных в полон молодых женщин дикари крепко связывали кожаными ремнями, безжалостно перекидывали поперёк сёдел запасных коней и туго крепили к подпругам. Малых детей, домашнюю живность и самое ценное хозяйское добро кочевники совали в грубые мешки. Приторочив этот страшный груз к крупу коня и наотмашь стеганув животное плетью, они сразу отправляли пугливых лошадей со славной добычей прочь от пожарища — назад, в свои безжизненные дикие степи.
Наученные к походной доле кони всегда охотнее бежали назад — прочь от пугающего страшного огня, от бешеных окриков и болезненных ударов тяжёлыми плетьми. Вырываясь из огненного ада, они увозили на своих спинах вопящих полонянок и тугие тюки награбленного добра. Животные вольготно неслись к родному кочевью через притихшую, раздольную степь.
За ними, уже вовсе не торопясь, подгоняя впереди себя огромное стадо коров и отар овец, которых удалось согнать со всех разорённых подворий, по полынным холмам следовали довольные и гордые своей лёгкой победой чужаки.
***
Всё вокруг стихло так же внезапно, как и началось. Малышам, сидевшим в реке, хорошо слышался глухой, удаляющийся топот чужих коней.
Не решился Васятко сразу покинуть своё убежище. Лишь под покровом полной ночной темноты, крепко прижимая к груди закоченевшего, измученного от холода ребёнка, он наконец вышел из прибрежной засады.
В ночном воздухе удушливо пахло гарью, доносился зловещий треск догорающих жилищ, а на противоположном берегу реки раздавался леденящий душу вой волков-чистильщиков, почуявших лёгкую добычу. Прерывистыми перебежками, быстро, как затравленный зверёк, — насколько позволяли застывшие от долгой неподвижности босые, посиневшие ноги, — Васятко упрямо двигался вперёд. Нежно обнимая сестрёнку, он направлялся со своей драгоценной ношей к старому вековому дубу.
Только здесь, под сенью древнего великана, почувствовав себя в относительной безопасности, он опустил с рук на траву Лесю. Васятко снял с неё мокрую рубаху, туго скрутил, выжал и, хорошенько встряхнув, снова надел на девочку.
Ночной темноты малыши не боялись. Всякое чадо в слободском поселении с самого рождения привыкало быть самостоятельным и выносливым ходоком. Мальцы с малых лет приучались стойко переносить любую беду, ведь в каждом из них была заложена от предков нерушимая крепость и воля к жизни.
Кроху сильно знобило в ночной прохладе после речной купели. Васятко понял, что сестрёнку надо во что бы то ни стало согреть.
– Лесенько, рыбка моя, ты не боишься? Нет?
– Неть, – коротко и доверчиво ответило дитя.
– Вот и хорошо. Сейчас я тебя спрячу в этом дупле, а ты посиди немного одна, ладно? Ты же помнишь, как мы с тобой тут уже играли в прятки? Вот посидишь тихонечко, а я быстро схожу к нашей хате за тёплой одеждой, да?
– Да! – охотно согласилась Леся.
Там, в пустой расщелине векового дуба, ещё с самого жаркого дня оставалось тепло и сухо. Васятко нагрёб с земли большую охапку сухой прошлогодней травы, заботливо засыпал ею дно, помог сестре устроиться, а другим большим оберемком дубовой листвы прикрыл потайной лаз. Леся сразу успокоилась и совсем размякла. Брат понял: намаявшийся за день ребёнок засыпает.
Уверенный в том, что в сердце Дерева Жизни её никто не тронет, мальчик стал пробираться обратно к слободе по тлеющему, страшному огнищу. Все срубы — и новые, обжитые, и те, что стояли ещё недоконченными на северной окраине, — безжалостно догорали. Начиная от самого крайнего плетня и до его родного подворья, на пути встречались и до смерти пугали ребёнка распластанные окровавленные тела убитых мужчин, повсюду валялись отсечённые головы стариков и седых старух.
Нигде не было видно ни уцелевших женщин, ни испуганных детей — всех угнали в полон. Лишь ночной сумасбродный ветер яростно метал охапками искр от яркого пепелища к чёрным небесам, разносил по округе тяжёлое зловоние и глухие, затихающие стоны умирающих селян.
Родная хата тоже была целиком окутана густым дымом, а багровые языки пламени с гулом вырывались из дверного проёма наружу, жадно лизали дубовые доски. Заступить за этот пылающий родной порог было уже невозможно.
Потрясённый ужасным зрелищем, Васятко в слезах отвёл взгляд от бесноватого огня и вдруг увидел под поваленным забором распластанного по земле отца. Вакула лежал, страшно изрубленный в жестокой, неравной сече. А рядом, подпирая обгоревший бревенчатый сруб колодца, покоился старый дед — с глубоко рассечённой головой и навеки застывшим от предсмертного ужаса взглядом.
И нигде в завалах не было видно ни хвалёной старинной сабли Исаака, ни тяжёлого кузнечного меча, которым так дорожил при жизни отец. Видимо, для жестоких врагов это родовое оружие тоже составило немалую ценность, и они унесли его с собой как воинскую поживу.
Испуганный, до предела потрясённый ребёнок застыл посреди разорённого двора. Очнувшись через минуту от оцепенения, он оглянулся и внезапно заметил светлое пятно на уцелевшем колу дымящегося тына. Мальчик подбежал ближе. То оказалась мамкина заячья душегрейка, обронённая во время налёта. Васятко сорвал её с кола и крепко уткнулся в неё лицом.
Он жадно вдохнул в себя знакомый с самого рождения запах родного очага, вспомнил ясные, полные любви и тихой заботы голубые глаза мамы, её тёплые, ласковые руки…
Горькое детское несчастье окончательно затуманило сознание мальчика. Леденящий ужас сковал его тело до мурашек по коже. Ему нестерпимо, дико захотелось закричать. Так громко, во весь дух, чтобы от этого крика содрогнулось всё вокруг — чтобы стало страшно даже мёртвым, даже притаившимся за рекой волкам. И он закричал.
И сразу по испачканным сажей щекам, обжигая замёрзшую кожу, бурным ручьём хлынули горючие, безудержные слёзы.
Взглядом самого несчастного человека, потерявшего в один миг всё-всё, что любил, Васятко запрокинул голову к небу. Он плакал навзрыд, более не в силах сдерживать горькие рыдания, смотрел вверх, словно искал спасения где-то там, в вышине. Но наверху стояла лишь сплошная чернота — густой удушливый дым от великого пожара наглухо закрывая всё небо, на котором не осталось ни одной живой звезды…
Леденящий страх с новой силой затуманил сознание мальчика.
– Мама-а-а-а! – диким, отчаянным эхом прокатилось над пепелищем, вознеслось к небесам и затихло во мгле.
И вдруг откуда ни возьмись — прямо над ним, среди чёрной удушливой бездны — проявилось чистое белоснежное облако. Малец испуганно смолк, впился в него потрясённым взглядом и сразу же ощутил на себе странную, благодатную теплоту. По всему телу измученного паренька разлилось удивительное состояние полного спокойствия и умиротворения — будто кто-то невидимый заботливо обнял его и укрыл чем-то невероятно мягким и ласковым.
Горючие слёзы, застилавшие взор сироты, мгновенно пропали. Васятко огляделся. Никого живого рядом на подворье по-прежнему не оказалось, но малец всем сердцем почувствовал и осознал: в эту минуту его обняла ушедшая в небеса мамочка и нежно прошептала на ухо:
«Велес, Бог-покровитель! Сварги двора охранитель! И прославляет тебя вся родня, ибо ты заступа и опора наша. И не остави без призора детей моих, и огради их от зла и болезней. Ныне и присно и от круга до круга! Тако бысть, тако еси, тако буди!»…
Он перестал дрожать. Глаза затеплились живым светом, душа успокоилась и перестала метаться в тоске, а в голове тихо прозвучала маминым голосом короткая подсказка: «Иди к Роду».
Васятко всем своим существом осознал важность услышанного, внезапно почувствовав себя сильным и взрослым. Он решительно размазал ладонью по испачканным сажей щекам остатки горючих слёз, глубже запихал за пояс мамину заячью безрукавку, а по пути зачем-то подобрал с земли изрубленный чужой саблей большой кусок домотканой дорожки. «На всякий случай», — рассудил малец.
Мальчик ещё раз с надеждой глянул наверх — но там была всё та же глухая чернота… Ни единой звёздочки… Ни белого облачка…
«Задерживаться здесь нельзя», – твёрдо решил он и заторопился прочь от скорбного пепелища.
Возвращался к великому дубу он уже бегом. Там Васятко осторожно разбудил мирно посапывающую Лесю, бережно обернул её в сухую мамину безрукавку и добротно подвязал выдернутыми из куска изрубленной дорожки прочными цветными нитями.
В густых ночных потёмках малые дети решительно зашагали вдоль реки.
Когда они выбрались уже далеко за границы разорённого поселения, из-за туч, словно по тайному заказу, наконец появилась полная яркая луна. Она мягко озарила всё вокруг.
Мальцам стали видны, будто средь бела дня, прибрежная тропа и оба берега Котелевки с её небольшими песчаными отмелями. Если пробираться прямо по этим сухим косам, можно было заметно сократить их долгий, опасный путь.
Маленькая девочка сначала шла справно, молча, но вскоре стала спотыкаться и жалобно похныкивать. Васятко понимал, что сестра ещё очень мала, совсем измаялась и надобно бы где-то хоть немного поспать, передохнуть. Однако ветер упрямо подгонял их в спины тошнотворным, удушливым запахом гари. Хотелось как можно скорее уйти прочь от сожжённого поселения, от того невыносимого ужаса, который мальчику довелось сегодня увидеть и пережить.
Он бережно поднял сестрёнку на руки, крепко прижал к себе, обхватил поудобнее и упрямо пошёл вперёд. Леся тут же благодарно обвила его ручками за шею и мгновенно успокоилась.
Шестилетнему мальчику было неимоверно тяжело, но в его маленькой голове уже колыхалось взрослое, суровое знание: нет больше ни мамы, ни папы, помочь им на всём белом свете некому, и он теперь для сестрёнки за самого старшего. В памяти его чётко ворочался недавний наказ: «Надо идти вверх по речке, на север, на старое капище, к мудрому дедушке Чуру и просить у него защиты».
Много раз, укладывая по вечерам чад спать, мама тихонько рассказывала им о священном для их Рода месте, о добром боге-хранителе и о том, что он всегда берёт под своё невидимое крыло беззащитных сирот. И эти светлые, тёплые воспоминания из прошлой, мирной жизни здорово подбадривали мальчика в пути, помогая Васятке оставаться сильным и самостоятельным среди глухой ночи.
«В детях – продолжение Рода», – часто повторяла мама заветные слова старейшего мудреца из своей общины.
ЧЕЛОВЕК ЖИВ, ПОКА ЖИВА ПАМЯТЬ О НЁМ
В лесу стояла глубокая, мирная тишина. Лишь изредка всё живое вокруг напоминало о себе: то филин внезапно глухо заухает на вековой ветке, то потревоженная ночная птица с испуга перелетит с одного дерева на другое.
Упрямого страха у детей не водилось. Мальчик шёл вперёд, потому что так было начертано, хотя нести сестрёнку становилось всё труднее. За преодолением этой изнуряющей усталости и тревожными думами Васятко и не заметил, как, словно из-под земли, прямо перед ними на узкой тропинке выросли серые волки.
Старейшины поселения много чего рассказывали детям о природе да об укладе жизни всякой лесной животины. Васятко с малых лет знал немало о зверях, живущих по соседству с людьми. Знал он и то, что хищники без нужды не станут лютовать.
«Волки не нападают на людей. Они лишь чистильщики в живой природе», – вовремя вспомнилось ему последнее наставление отца, и это знание слегка успокоило замершее детское сердце.
Он неимоверно устал нести сонную сестрёнку. Готовые вот-вот выронить драгоценное дитя, дрожали и слабли измученные пальцы. Леся окончательно очнулась от того, что брат замер на месте. Малышка стала осторожно выворачиваться, выскальзывая из его закоченевших ладоней.
Васятко с усилием разжал закоченевшие руки. Поддерживая полусонную сестру, он аккуратно поставил её босыми ножками перед собой на прохладную землю, а сам, вконец обессиленный, тяжело опустился рядышком на корточки. Отдышался. Задумался.
Мальчик интуитивно понимал, что эта ночная встреча с лесными хозяевами была вовсе не случайной. Оставалось лишь догадаться: что же на самом деле нужно им от маленьких людей? Почему волчья семья — с матёрыми, пятью переярками-прошлогодками и четырьмя сеголетками-щенятами — совершенно спокойно сидела посреди лесной тропы и так мирно, без малейшего завывания и скулежа, преграждала им дальнейший путь?
Вдруг волчица тяжело поднялась и, низко-низко пригнув морду к самой земле, двинулась прямо на притихших малышей. Волчата весёлой ватагой, будто на званый пир, шумно засеменили следом. Васятко вовремя вспомнил дедовский наказ: ни в коем случае не смотреть серому зверью в упор в глаза, дабы хищники не расценили это как вызов и прямую угрозу.
Мальчик спохватился, хотел было снова рывком поднять сестру на руки — так, на всякий случай, оградить Лесю от близкого контакта с дикой стаей. Но силы покинули его, и получилось лишь крепко обнять кроху, а поднять её уже не успел. Волчица мирно подошла вплотную и доверчиво улеглась на брюхо прямо под ноги онемевшей малышке. А мелкие волчата плотным кольцом окружили ночных путников, принялись весело скакать вокруг, ласково лизать их босые, посиневшие ступни и озябшие ладошки.
Невольный страх, конечно, у Васятки оставался, но такое таинственное, разумное поведение лесных хозяев упрямо будоражило память. Он тщетно припоминал обрывки древних преданий да напутствия старейшин общины, но точного ответа в его маленькой голове пока не находилось.
И пока брат напряжённо размышлял, бесстрашная Леся вовсю гладила и хватала за чуткие уши одного из юрких, весёлых щенят.
В это время матёрый волк-отец грузно поднялся с земли и развернулся к северу. Молодые волки, сидевшие рядком позади вожака, почтительно расступились перед ним. Он медленно, величественно пошёл вперёд, потихоньку удаляясь от испуганных детей. Следом поднялась и последовала за супругом волчица, торопливо затрусил и весь мелкий выводок. При этом звери то и дело оглядывались назад, словно беззвучно манили ночных путников за собой.
Васятко наконец стал догадываться, что стая зовёт их идти вместе, указывая безопасную дорогу. «Мало ли что…» – подумал он. Паренёк пересилил леденящий страх и давящую усталость, снова бережно поднял на руки Лесю, прижал её покрепче к своей груди и поплёлся вслед за серыми проводниками сквозь лесную чащу.
Яркая луна, точно зажжённый в ночи фонарь, мягко подсвечивала эту странную бродячую вереницу. Идти долго не пришлось. Среди первых же высоких деревьев, прямо вдоль вытоптанной тропы, вся волчья семья внезапно замерла. Матёрый самец подошёл к небольшому земляному бугру справа, опустился на него, поднял морду и застыл в молчаливом, гордом ожидании.
Застыли на месте и все остальные, даже самые игривые малыши. В макушках вековых деревьев слегка пошаливал с сухими листьями проказник-ветер, изредка натужно поскрипывала старая одинокая сосна. Но сквозь эти лесные звуки чуткий Васятко вдруг отчётливо уловил слабый щенячий скулёж и странный шорох, хотя все младшие волчата сидели на удивление смирно вокруг своей матери, молчали и не шевелились.
Мальчик осторожно опустил сестрёнку на землю, крепко взял её за ладошку и приблизился к возвышенности, где его терпеливо дожидался матёрый волк. И тут паренёк наконец увидел и понял, что этот холмик — свежая насыпь от вырытой рядом достаточно глубокой охотничьей ямы, а из её тёмной глубины доносился жалобный, прерывистый писк провалившегося волчонка.
Слышно было, как там, на самом дне ловушки, бедный зверёк неистово метался из угла в угол. Он отчаянно бросался на крутые глиняные стены, пытаясь выскочить наружу, но в очередной раз срывался вниз и жалобно, беззащитно тявкал.
Васятко окончательно догадался: лесной стае сейчас остро требовалась помощь человека. Он подошёл к самому краю провала, внимательно осмотрел его глубину и здраво оценил свои скромные силёнки. Мальчик понял, что в одиночку ему никак не справиться. Спуститься, просто спрыгнув на дно, было делом лёгким, а вот выбраться обратно своими силами и без снаряжения уже не выйдет.
Полуторагодовалая Леся ничем помочь не сможет, да и свить прочную длинную верёвку из половичка едва ли удастся — слишком коротка оказалась изрубленная саблями домотканая дорожка.
Малышка в это время совершенно безбоязненно, с какой-то чистой детской радостью ласкала волчат. Она умудрялась шаловливо перебирать пальчиками по жёсткой шерсти на спине у волчицы, но суровая серая хищница даже ухом на это не повела.
– Лесю, послушай меня внимательно и ничего не бойся, – заговорил Васятко, заглядывая сестре в глаза. – Надо во что бы то ни стало достать малыша из этой ямы. Если я полезу туда сам, а тебе стану его передавать — ты можешь не удержаться на сыпучем краю и свалишься в эту бездну. Ты же у меня умная и смелая девочка, да? Ты же хочешь помочь волчатам?
Услышав в ответ привычное звонкое «да», Васятко, соображая прямо на ходу, принял единственно верное решение.
– Мы сделаем так: я крепко привяжусь за эти длинные корни ивового куста нашей верёвкой, лягу на самый край ямы и бережно спущу тебя вниз на руках. А ты мне оттуда подашь щенка. Я вытащу его, затем — тебя, а после выползу сам. Согласна?
– Да, да! – закивала Леся, преданно смотря на брата.
Васятко торопливо вытащил из-за пояса кусок изрубленной домотканой дорожки. Он принялся споро распускать ткань, связывать между собой концы коротких шерстяных нитей и складывать их в несколько рядов, чтобы самодельная снасть вышла как можно прочнее.
Леся помогала брату как могла: она послушно держала за край половик и пятилась с ним назад, умудряясь на ходу шалить с потешными волчатами.
Волчья стая окончательно расслабилась и как ни в чём не бывало улеглась, плотным кольцом окружив злосчастную яму. Даже прыткие щенята, набесившись, притихли у материнского бока. Лишь на самом дне продолжал жалобно поскуливать и отчаянно бросаться на сыпучие глиняные стенки попавший в западню маленький волчонок.
Наконец Васятко скрутил короткую, но надёжную верёвку. Один её конец он намертво привязал к гибкой лапе старой ивы, росшей у самого края провала. Мальчик опробовал снасть — изо всей силы потянул её на себя. Упругая лапа оказалась не хрупкой: она лишь плавно отклонилась, следуя за руками паренька, натяжение выдержала и даже не хрустнула. Другим концом самодельной бечёвки малец крепко обвязал свою ступню и ещё раз сильно подёргал. «Держит», – мысленно выдохнул он и решительно лёг пластом на холодную землю, подползая к самому краю ямы.
– Иди, Лесю, иди ко мне! – позвал он сестру.
Волки насторожились. Мать-волчица даже приподнялась, подошла к краю и что-то коротко, нежно проскулила. Её несчастный малыш тут же отозвался и снова нетерпеливо забегал по дну ловушки.
– Давай руки!
Братишка крепко ухватил сестру. Та сначала присела, а после опустила ноги в пустоту. Сухая земля под мальчиком стала осыпаться. Сестричка соскользнула вниз и повисла, едва не доставая до дна. Васятко сполз чуток пониже по крутому зыбкому отвесу, чтобы Леся коснулась земли, отпустил её.
Внизу было совсем темно, и девочка не сразу разглядела щенка. Но волчонок сам подскочил к ней, стал обнюхивать и прыгать вокруг, на что она ответила заливистым смехом.
– Лесю! Хватай его! Поднимай!
Она ухватила кутька и стала толкать вверх, прижимая его передними лапами к вертикальной земляной стене. Он испугался, взвизгнул, мать-волчица напряглась, тихонько заскулила.
– На! На! – кряхтя от натуги, стонала Леся.
Васятке не с первого раза, но удалось в темноте ухватить волчонка за передние лапы и рывком выбросить того наверх. Малыш сильно заскулил от боли, но, оказавшись у ног мамы и в окружении весёлой щенячьей ватаги, тут же смолк.
– А теперь давай руки! – скомандовал брат, свисая по пояс в яму. Крепкий шерстяной шнур на ноге больно впился ему до самой кости. Но он терпел. Главное сейчас для него было – достать из ямы сестру.
Пока волчья стая облизывала на радостях своего спасённого сородича, Васятко сумел ухватиться за холодные ручки остывшего в яме ребёнка. Стал её подтягивать, цепляясь то одной, то другой рукой за её одежду, перехватывая руками всё ниже и ниже: вот уже локоть, вот – рукавчик рубашонки, а вот и бечёвка, которой была подвязана мамина заячья безрукавка.
Тут Леся и сама стала карабкаться по Васятке, хваталась за всё, что попадало: локти, рукав рубахи, голова, штаны… Да так шустро и цепко, как если бы это были ветки дерева.
Вскоре мальчик почувствовал облегчение: Леся была наверху и уже лепетала около прыгающих волчат. Осталось приложить ещё немного усилий, чтобы извернуться, не провалиться вниз и самому выбраться, встать на ноги. «Лишь бы верёвка выдержала», – подумалось ему в ту минуту.
У него получилось вывернуться, хотя не без усилий, боли и страха. В какой-то момент всё же боль от впившейся бечёвки была настолько сильной, что он нечаянно крикнул, чем напугал и насторожил всю стаю. Но там была сестра, и ему надо срочно наверх, быть рядом с этой бесстрашной девочкой, которая не ведала ещё боязни ни перед кем и ни перед чем.
Васятко понимал, что его сестра принимала всё окружающее и всех, кто ей встречался, с любовью и миром.
По его наблюдениям, там, в поселении, в играх детей с наставниками это было свойственно только совсем маленьким детям.
***
Мальчик уже сидел на корточках, нервно теребил грубые пряди, чтобы развязать туго затянувшийся на ноге узел, дабы избавиться от сильно впившихся нитей. Нет-нет да поглядывал на игру малышей: отойдя от ямы на небольшое расстояние, мама-волчица играла с младшими волчатами, и среди них носился человеческий детёныш, его сестра.
Папа-волк горделиво сидел в стороне с подросшими волчатами прошлого года, наблюдал за всем, что происходило, не вмешиваясь ни во что. Он просто был доволен: его сын — спасён! Кто знает, может быть, именно он в будущем станет храбрым вожаком всей его растущей стаи.
Небо прояснилось, заиграло яркими созвездиями и стало светлым-светлым. Наконец мальчику удалось распутать все завязки на ноге. Но то, что произошло дальше, заставило Васятку слегка насторожиться.
Волчица увела чуть подальше от ямы щенят, улеглась в небольшой ложбинке вдоль дороги, и все волчата тут же окружили её. Сначала улеглись младшие, после – старшие. Леся, видимо, настолько устала, что повалилась прямо на кучу волчат, обняла волчицу-мать и тут же уснула.
Когда Васятко направился к притихшему семейству, папа-волк оставался совершенно невозмутимым: он так и продолжал сидеть на возвышенности, даже ухом не повёл.
У него была другая задача: слышать то, что происходит далеко-далеко, и сторожить тех, кто ночует сейчас рядом с ним под этим ярким звёздным небом.
«А ведь как хорошо придумали эти зверушки! – рассуждал мальчик. – Мы с Лесей очень устали. И они тоже – столько у них было переживаний за малыша! Да… Надо бы всем отдохнуть. Кругом лес, всё чужое… Мало ли что может ночью приключиться, если пойти дальше… А так, в тепле, среди волчат. Лесе и мне тепло и безопасно. Во, гляди, какой охранник сидит!» – Так, размышляя, мальчик уже смело присел к дремлющей шерстяной куче и, чтобы не потревожить никого, осторожно притулился к сестрёнке, расслабился и вскоре тоже провалился в сон.
Во сне он видел серого волка с поднятой вверх мордой. И ему показалось, что тот молится своему богу, благодарит за спасение своего сына. «Интересно-то как… Наверное, у каждого, даже у волков, есть свой бог… Хороший… Добрый…»
ДОРОГА ДОМОЙ
Наступило утро, распелись радостно птахи, запорхали по веткам — и разбудили спящих вповалку бродяг в маленькой ложбинке. Хозяин счастливого семейства всё так же сидел, принюхивался к прокравшемуся в лес рассвету, прислушивался к большому и мудрому миру.
Васятко потянулся за сестрёнкой, чтобы разбудить. От прикосновения Леся проснулась. Первое, что она увидела, – щенята. Она улыбнулась и снова радостно залепетала.
– Лесенько, сердце моё, вставай! Надо идти!
Проснулись все.
Когда человеческие детёныши поднялись, взялись за руки и пошли прочь своим путём, волчье семейство, стоя на дороге, долго смотрело им вслед.
Дети шли не торопясь, огибали густые прибрежные заросли. На речке от их шагов испуганно бросались врассыпную потревоженные утята, оставляя зыбкий след на гладкой зеркальной поверхности. Взлетали ввысь, возвращаясь с ночной охоты, черные аисты.
Уже вовсю разгоралось над ними солнце. Они старались выбирать дорогу так, чтобы быть в тени. Начинала досаждать жара. Попадались ручейки, и дети пили ключевую воду. Не забывали лакомиться ягодами и сладкими плодами в случайных небольших садах, которые встречались им на пути. Кто-то когда-то их посадил, будто зная, что этими дорогами могут идти голодные путники, и Васятко был искренне благодарен этим людям. Фрукты и ягоды в полной мере поддерживали силы детей в их далёком пути.
К закату этого же дня они наконец добрались до Порубежной Межи, о которой им так часто рассказывала мама. Всё оказалось точно так, как она излагала: ещё издали виднелись у подножья высокого земляного вала могучие дубы-великаны.
Дети, утомлённые длительной дорогой, вошли под прохладную сень зелёной кроны одного из них и просто повалились от усталости на землю.
Когда остыли и перестали гореть подошвы босых ног, Васятко поднялся. Маленькая сестрёнка, широко раскинув ручонки, спала. Он достал из-за пазухи пару спелых румяных яблок, припасённых из того заброшенного сада, и положил рядышком с ней.
И тут взгляд мальчика притянул необхватный ствол дуба, под которым они отдыхали. Словно кто-то стоял там, за ним, и манил к себе.
Он подошёл. Вдруг ему очень захотелось обнять эту вековую шершавую кору и прижаться к ней, как к чему-то дорогому, родному.
Конечно, было невдомёк мальчику, что именно с этим дубом перед тем, как покинуть родительский дом, разговаривала и прощалась его мама, Рада.
Он широко расставил руки, обхватил ствол, прильнул щекой, закрыл глаза и прислушался. В эту минуту Васятко испытал такое блаженство, будто обнял саму маму.
Тело мальчика стало наполняться энергией неведомой ему силы. Она напитывала, расширяла грудь и заставляла дышать глубоко-глубоко. Васятко оглянулся: всё вокруг ощущалось родным и близким, будто именно здесь он родился и вырос.
Его маленькая сестра уже проснулась, спокойно сидела на земле и с удовольствием грызла яблоко. Мальчик осознал себя победителем в этом далёком и рискованном путешествии: он спас не только себя, но и родную душу. А ещё помог волкам.
Отец наверняка бы им гордился.
***
Взобравшись на возвышенность, дети оказались на огромной, открытой всему свету круглой поляне. На ней небольшие камни, аккуратно уложенные огромной спиралью, вели в центр, где чернел свежий, ещё пахнущий горелой смолкой большущий зольник.
И никого…
Тут они разглядели по другую сторону поляны высоченную, почерневшую от времени и непогоды деревянную статую деда с длинной бородой, огромными глазами и длинными, свисающими до самой земли руками.
Васятко помнил слова матери о том, что всех путников всегда встречает дедушка-великан — он добрый и помогает каждому, кто оказался в беде. Ещё вспомнил, чему учила мама: «Надо лишь подойти, поздороваться и попросить о помощи».
«Но как? Дед ведь неживой, да и выглядит страшненько…» — наверное, от неожиданности и раздумий Васятко так и стоял бы на месте, если бы не Леся. Та крепко взяла его за руку и потянула прямо к великану.
Так, рука в руке, брат с сестрой остановились у ног бога Чура. Мальчик спохватился, приложил свободную правую ладонь к сердцу и поклонился в пояс. На секунду он задумался: не знал, то ли кричать, ведь кумир возвышался высоко над ним — услышит ли он его, такого маленького? То ли шептать?.. Ведь дед деревянный, неживой…
В полной растерянности ребёнок замер.
– Гой еси! Устали, ходоки? – вдруг услышали они позади себя тихий и ласковый голос.
Дети от неожиданности вздрогнули, обернулись и увидели высокого седого старика в длинной белой рубахе, подпоясанного узорчатым кушаком. Седую голову богатыря венчало красивое очелье, а на левой руке не было мизинца, зато безымянный палец украшало серебряное кольцо.
– От и ладненько, детки. Молодцы! Нашли дорогу, не заблудились, – почти шёпотом проговорил старик и улыбнулся синими добрыми глазами. Он развёл в стороны большие мягкие, живые руки, обнял малышей за плечики и стал нахваливать их да подталкивать к выходу из волшебного лабиринта.
Это и был отец их матери, Рады, старейшина рода — богатырь-волхв Юрий.
***
Спаслись всего двое детей одной общины. Но славный их род продолжился.
В это время далеко-далеко, в чужой стороне, совершенно с другим укладом жизни и иной верой, их родная мама с выцветшими от слёз глазами каждый день украдкой молилась:
«Ой ты, Лада-матушка, матерь Сва небесная, пречистая! Не остави нас без любви и счастия! Благодать свою ниспошли на нас, яко и мы чтим и славим тебя. Ныне и присно и от круга до круга! Тако бысть, тако еси, тако буди! До скончания времён, пока светит нам Ярило-солнце…»
Молилась Рада и о тех усопших, кого убили там, в их родном доме. Молилась как о живых. Ведь смерти нет. Их безвинные души ещё вернутся на эту землю и обязательно найдут друг друга. Смерть — это лишь переход, а не конец. Они вновь продолжат свой земной путь.
И даже когда Рады не стало на этой земле, её дух всенепременно следил за судьбой каждого человека из её рода. Она всё ведала из своего нового — такого далёкого и непостижимого мира, молилась за тех, кто нарождался и продолжал жить на этой благодатной земле.
Души людей живы, пока о них помнят.
***
Мир велик и прекрасен, как и его Создатель.
Только что-то в развитии человечества
пошло не так: вместо наслаждений и любви
стали люди чувствовать злобу
и необходимость в войне.
Зинаида
И СОЗДАЛ БОГ ЧЕЛОВЕКА
Многие века будут загадкой те времена, когда люди жили в мире и добре, когда была на планете Земля высокоразвитая цивилизация, а люди пребывали в счастье и здравии, без лекарств, исцеляясь мыслью и перемещаясь с одного края земли на другой, не зная границ, не зная преград.
Вездесущий и самоуверенный Создатель, достигнув совершенства в человеке, долгое время спокойно почивал на лаврах. Но проржавели оковы, которыми он когда-то сковал зло, — вырвалось зловещее и пронеслось с такой силой, что поглотило, стёрло с лица земли многие народы. Те, кто спасся, переместились далеко от родных мест, на другие земли. Спасённый и разумный народ сохранил память о своих прародителях, с уважением относился к своему Роду и к племенам, населяющим новые земли. Прародители же помогали им выжить и развиваться дальше.
Давным-давно, далеко-далеко на Севере по конам Мироздания и в согласии с природой жили-были Марфа Светлая и Ярослав Сильный.
Жили-поживали там, где шумели высоченные леса, где синие горы подпирали вольное небо, а с заснеженных вершин сбегали живительные ручьи. От шумных водопадов и искрящихся на солнце брызг стелились в низинах седые туманы, а луга пестрели яркими цветами да пахучими травами.
Долго жили Марфа и Ярослав, по-доброму. Их детки по всему свету разбрелись — людям благо творить. Старинный род волхвов всегда был в ладу с природой, поклонялся ей. Понимали они и язык деревьев, и птиц, и всяких зверушек лесных.
Марфа и Ярослав общались не только со всем живым на Земле-матушке, но и с живыми сущностями на других землях, и даже летали в иные галактики. Было их, волхвов, немало, летали они на своих вайтманах в Тридевятое Царство. Всякая жизнь была там, в разных воплощениях, с разными языками, а порой общались лишь мыслями. И со всеми они дружили. Но волхвам русский язык был родным, и самой близкой по духу оставалась Мидгард-Земля.
Однажды к их большому и красивому терему на зелёное подворье прилетели встревоженные вороны. Расселись отдохнуть да рассказали, что в миру неладное сотворилось: на юге, на берегу Днепра, праздновали Комоедицу, но налетели вороги-соседи, и беда большая случилась — много народа побили, поселения разорили.
«И чего неймётся, чего не живётся людям спокойно? — сетовали волхвы. — Такая большая Мидгард-Земля! Места всем хватит. Живи и радуйся тому, что ты не один на ней!»
Попотчевали они птиц, поблагодарили. Те отдохнули и полетели далее, а Марфа с Ярославом сразу отправились в дальний путь, на то разорённое капище Рода.
Много погибших они застали там. Собирали раненых в один уцелевший дом, оказывали им помощь. Снова на капище возвращались — сына Юрия искали. Нашли в большой куче изувеченных тел, под поваленными кумирами Лады, Велеса и Даждьбога. Разобрали завал. Изувеченного сына узнали лишь по величавой стати, старинной рубахе да глазам небесно-синим, которые с надеждой всё глядели ввысь и ждали помощи. Да ещё по левой руке с четырьмя пальцами: мизинца Юрий лишился ещё в детстве, когда заигрался с медведицей да раздразнил зверя не на шутку. Отчаянному и сильному от рождения мальцу то был первый жизненный урок.
Очелья на его светлой голове не оказалось — унесли вороги, видимо, каменья красивые понравились. Марфа простилась с сыном и с молитвой закрыла ему веки. Стали родители поднимать Юрия с земли, подвернули епанчу*, и вдруг под ней увидели крохотную малютку. Та лежала в простой льняной сорочке, согнувшись белым калачиком лицом к земле, и казалась уже неживой.
*епанча – плащ без рукавов.
Марфа перевернула холодного ребёнка, потормошила, подняла, прижала к себе, услышала едва уловимый стук маленького сердечка, а из приоткрытого ротика почувствовала слабое дыхание.
Обрадовалась ведунья, стала поглаживать дитя по спинке, в чувства приводить.
«Когда-то под вечер сюда, на Старое Капище, пришли Василько и Леся. Дед Юрий-волхв, отец Рады, приютил сироток, вырастил, воспитал внуков. Василько стал сильным воином, женился. В семье родилась малышка, но сам он вскоре погиб при обороне поселения в очередной схватке с ворогами. Ребёнок рос в семье старого прадедушки Юрия, в котором малютка не чаяла души и следовала за ним, как цыпа за квочкой», — всё это Марфа считала за минуту, пока поглаживала девочку по спинке и прислушивалась к её уже ровному дыханию.
А ещё – поглаживая дитя, заметила свежую тоненькую ниточку на шее девочки. Потянула за неё и обнаружила на ней кольцо. Это было родовое кольцо, которое сын Юрий носил на безымянном пальце. Видимо, предвидя события – решил оставить его на правнучке, сам же остановил своё сердце, когда тяжело раненный лёг и прикрыл собой дитя.
Едва малышка оклемалась, прапрадедушка принёс ей попить заговорённой водицы. Пила она с большой жадностью. Когда кончился запас воздуха, отстранилась, выдохнула и пригубила ещё маленько. После оглядела всё вокруг, словно только что проснулась, увидела стаю птиц и улыбнулась, капризно выскользнула из объятий бабушки и, уже сидя на земле, стала забавляться с налетевшими небесными скитальцами. Те кружили над ней, садились рядом, ворковали, давались погладить.
За это время Марфе с Ярославом удалось перенести тело сына ближе к берегу. Ярослав нашёл в камышах справную ладью, выволок на песок. Вдвоём они насобирали сухой травы да много сухого хвороста, выстелили ими дно, уложили сына и сдвинули лодку в воду.
Ярослав поджёг в судёнышке траву и оттолкнул от берега. Заскользил по вечерней глади яркий факел — проводник души Юрия в иной мир, где нет войн, горя и слёз.
Уцелевшие жители тоже хоронили своих родных и близких, так же пустив по реке пылающие судёнышки.
Марфа с ребёнком на руках и Ярослав, скрестив на богатырской груди могучие руки, долго стояли на отмели и глядели вслед уплывающей по течению ладье, читая заговоры о даровании вечной жизни душе Юрия. Стояли до тех пор, пока угасающий факел не скрылся вдали, не погасло вовсе зарево тонкой полоски на горизонте.
Обошли волхвы ещё раз поселение, помогли болезным, научили ходячих, как выхаживать уцелевших. Побывали и в избе сына. Удивились, когда нашли в мудрёном тайнике целёхонькими древние книги. Ведь несведущие, не знающие мудрости вороги, когда находили писанные крючками-загогулинками харатьи, то обязательно их сжигали.
Забрали они книги, малую кроху-сиротинку и отправились к себе домой.
Приехали и, долго не думая, нарекли девочку Мирославой Счастливой, тем самым напророчив ей жизнь долгую, безбедную.
Она и стала одной из тех, кто продолжил большой и славный род Юрия-волхва. С тех пор стали жить-поживать праведные Юрки, для которых связь с природой, со всеми живущими на Земле оставалась главным Коном.
***
«Колесница не поедет на одном колесе.
Так и судьба не везёт, пока человек
сам не начнёт помогать ей» —
Елена Блаватская,
русский религиозный философ
теософского направления,
литератор, публицист.
МИРОСЛАВА СЧАСТЛИВАЯ
Середина осени. В южной станице после очередного вражьего разбоя наступила относительная тишина. В тягучем начале дня уже не слышны были ни крики, ни лязг доспехов, ни свист шальных пуль. Поулеглись страсти, разбрелись все кто куда. Но где-то там, на другом берегу реки, по заливному лугу в полной растерянности блуждали кони чужаков.
В этом тревожном затишье доносилось до слуха Мирославы их нервное фырканье и призывное нежное ржание преданных кобылиц, тоскующих по своим убитым хозяевам.
Крепкая, статная, дородная молодая женщина с самого утра ходила с льняной заплечной сумкой по прибрежным зарослям, приглядывалась. Искала по слегка пожухшим листьям корень лопуха-первогодка. Тот любит много солнышка, и в самый раз было его здесь высматривать да копать, пока морозы не ударили.
Шла да добрым словом вспоминала своё детство, прабабушку Марфу, которая научала её всем премудростям лесным, травяным, словесным. Вспоминала, благодарила и прадеда Ярослава, который научил читать, рассуждать да жить по уму, не забывать и добром поминать род Юрия-волхва да прародителя Исаака.
Нынче Мирослава Счастливая далеко от своих спасителей. Казак вольный, Добромил Богатырь, которого Марфа вылечила после ранения, уезжал от стариков-ведунов здоровым да упросил бабушку отпустить с ним повзрослевшую их любимицу правнучку.
Самой Мирославе Добромил понравился весёлым нравом да честным обхождением. Увёз он Мирославу-красавицу далеко в свои земли.
«Девица — что зёрнышко: где посеешь, там и взойдёт. Не забывай поливать да укрывать от невзгод, и будет тебе счастье», — сказала Добромилу Марфа, и вместе с Ярославом они благословили молодых на жизнь долгую да добрую.
На прощание Марфа достала из заветной шкатулки заветное серебряное кольцо и наказала беречь его, вспоминать добром род Юрков, передавать по наследству и быть достойной родовой ветви. Добромилу книгу старинную подарили старики: «Учи детей рода Юрков».
С тем и отпустили от себя подросшую и окрепшую Мирославу в большой мир. Быстро обжилась молодка на новом месте, потому как суженый ей был люб. Детишек нарожали с Добромилом: сыночек старшенький, Афанасий, да две дочурки — Пелагея да Злата.
«А леса, луга травяные да кустарники с плодами — они повсюду на земле. Именно такие, какие нужны живущим в этих местах», — считала молодая травница.
Маловато целебного корешка ей попалось сегодня. Шла, шла Мирослава, притомилась и присела на бугорок.
Прислушалась — вокруг тихо так… Вдруг в тишине отчётливо прозвучало громкое карканье, а прямо над головой прошуршал крыльями большой чернокрылый ворон и осел впереди неё метрах в двадцати.
«Ох, неспроста он там сел», — лишь подумала Мирослава и поспешила следом.
Ещё издали заметила она за необхватным стволом дуба суету трёх чёрных птиц. Они что-то по очереди клевали и тут же боязливо отскакивали. Когда подошла ближе — увидела, что вороны тюкают руку человека и наблюдают, жив он или мёртв.
— Кыш! Кыш! — разогнала она черноголовок.
Прислонившись к стволу дерева, уронив безвольно бритую наголо голову на плечо, полулежал человек. На его рубахе при сумеречном свете темнело кровавое пятно.
— Ах ты, Свароже мой… Жив ли? — Присела она перед ним на корточки, припала ухом к его груди. — Ага, жив, соколик, жив! А ну, давай, очухивайся, мил человек! Душа! Призываю тебя, скорее в тело! — Громко проговорила она несколько раз да терпеливо стала держать ладони над его грудью, пока не почувствовала тепло: «Знать, вернулась. Душа на месте».
Улыбнулась, поднялась. За руки брать было нельзя — ранен в плечо. Значит, только за ноги… Стала его тащить, а когда тело выровнялось, распласталось по земле, отпустила и услышала лёгкий стон.
— Вот и ладненько, это хорошо… Пусть душа чувствует твою боль, пусть помогает тебе. Давай, просыпайся, просыпайся! Хватит спать. Вставай… — И она стала тормошить его.
Мужчина приоткрыл веки. Мутный взгляд тёмных глаз человека, только что пережившего болевой шок, застыл на Мирославе.
— Ра-хи-ля-а… — хрипло простонал он и снова потерял сознание.
— Нет, не Рахиля я. А это хорошо, что ты помнишь имя. Родное, поди. Знать, память не отшибло.
Снова она взялась за ноги, обутые в добротные кожаные сапожки с острым носком. Напрягаясь, стала потихоньку, бережно выволакивать бедолагу из чащи. Пыхтела, сопела, но богатыря тащила.
***
Когда они оказались на открытой поляне, слегка стукнувшись головой о кочку, вояка громко закричал. «Очнулся!» — обрадовалась Мирослава, остановилась и опустила его ноги наземь. Мужчина приоткрыл веки, в упор посмотрел женщине в глаза.
– Ты кто? – спросил он с небольшим акцентом.
– Ангел твой. А ты тяжёлый! Попробуй, мил человек, сам подняться — я поддержу. Мне тебя не донесть да и не дотащить, башку ведь отобьём. Мозги пожалей! Давай, вставай, помогай!
Но он снова потерял сознание.
И пока она волокла раненого на себе, каким-то невероятным усилием перекинув его через плечо, он больше ни разу не простонал и не пришёл в себя.
Дотащила. Как ей это далось — будет знать лишь она одна. «Никогда никому ни о чём не жалуйся», — так учила её бабушка Марфа. — «К Роду обращайся чаще — предки молча тебе помогут во всём».
Мирославе было неважно, враг ли это, пришедший убить её семью, или свой воин-казак лежит: «Все люди — божьи создания. Каждый, в ком теплится жизнь, а душа цепляется за тело, какой бы веры он ни был, очнувшись, обязательно обращается за помощью к богам».
***
Трудности в своём большинстве забываются быстро, когда всё удачно заканчивается. Шёл третий день с тех пор, как Мирославе удалось притащить в дом рослого чужака, вызвав у детишек одновременно и восторг, и испуг.
Сегодня руки уже не болят, и спина не ноет. Главное — человек жив. Благо в доме полно сухих лечебных трав, да ещё и в прибрежных зарослях некоторые веточки не заледенели.
Она хорошо знала целебные свойства каждой травинки: помогала ближним, спасала от недугов животных, станичников, свою семью. А вот, поди ж ты, пригодились травки и для чужака. Наверняка он — вояка, коль ранен.
Как напоить и какой приложить листок, чтобы быстрее зажила рана, — обо всём ведала Мирослава. Благо пуля в плече воина прошла навылет, не задев ни кости, ни важной жилы. Но рваную рану пришлось выхаживать долго: от острой боли знахарка заваривала тонкую подкорку свежей ивы, ветку которой умудрилась сорвать по пути, пока тащила его на себе.
Лечить пришлось до самого конца стылой осени.
В низенькой светёлке из самого тёмного, глухого угла в первые дни слышался стон. После — всё реже и реже. Вояка оказался большим молчуном. То ли боялся чего, то ли задумал лихое, но сколько ни пытала его травница, так и не узнала ни имени, ни откуда он родом.
Отказывался есть, отворачивался, зажимал губы, мычал, чем сильно озадачил хозяйку. Лишь пил воду да настойки травяные.
***
В доме всегда все были сыты. Раз в неделю соседи приносили большой каравай душистого ржаного хлеба — так они благодарили Мирославу за спасение единственного сына, которого однажды свалил страшный недуг. Она не забывала отрока, часто навещала его и поддерживала целебными настойками.
Денег за лечение травница ни с кого не брала — то был строгий наказ Марфы Светлой. Семья не бедствовала, хотя последние два года хозяина дома не было: батюшка-царь призвал его на службу.
Квашеной капусты, свёклы да моркови с огорода, яблок мочёных из сада — всё всегда в достатке. Ягод сушёных да плодов лесных она с детьми за лето заготавливала много. Кое-какую часть запасов меняла у жителей села на злаки для каш. Молоком их одаривала единственная живность в подворье — белобокая коза-кормилица. Да и та целыми днями гуляла сама по себе, но домой вечером возвращалась обязательно: волков боялась, в пустой конюшне ночевала. Домок-то хозяйский стоял на самом отшибе.
По утрам хозяйка приходила доить да подкармливать козу, после несла в дом молоко, а коза тем временем уходила пастись в лесок. Тишь да благодать вокруг, если не считать недавнего налёта кочевников.
Прошло уже два года, а о Добромиле ни слуху ни духу. Но молодая жалмерка* просто чувствовала, что её любимый жив и думает о ней. Она даже мысли плохой не впускала в голову. «Любый мой, я с тобой!» — повторяла она, а детям наказывала:
— Вот вернётся батяня, и всё будет хорошо.
И дети верили ей, сохраняя в душе уверенность и спокойствие. Не ныли, а просто знали, что их папаня вскоре вернётся, что бы ни твердили вокруг.
* жалмерка – солдатка (говор казаков).
***
Однажды достала она кольцо заветное из шкатулки, зажала между двумя пальцами выпуклые бока и глянула на солнышко сквозь отверстие. Вдруг в нём появилась картинка: её Добромил едет и улыбается. Положила в ладошку колечко, сжала его крепко-крепко и улыбнулась.
В этот миг она до конца осознала мудрость Марфы: каждый проживёт жизнь так, как ему написано. Сколько ни бейся над дитятей, а коли нет в нём к какому делу способностей — все труды пойдут прахом, лишь понапрасну растратишь драгоценное время, которое дороже всего на свете.
Насильным учением можно только навредить и душу покалечить. Порой человек долго плутает и совершает кучу непоправимых ошибок, будучи не в силах раскрыть в себе то, чем обладает. Но в конце концов каждый должен сам, своим умом-разумом дойти до главного и раскрыть то, на что способен.
И кольцо в её руке вовсе не было волшебным. Мирослава вдруг поняла: нет на свете чудодейственных вещей самих по себе. Любой предмет, исстари принадлежавший предкам, становится лишь проводником между поколениями — мостом, связывающим воедино весь их род.
И силы в этом мостике ровно столько, сколько любви, веры и родовой памяти вложил в него человек.
***
«Все человеческие судьбы слагаются случайно, в зависимости от судеб, их окружающих…» —
Иван Бунин,
русский писатель, поэт и переводчик.
БЫЛИ И БУДНИ
День всё короче, скоро зима. В доме Мирославы сытые и довольные дети не спали, подшумливали на печи. Все трое в нетерпении ждали, когда же их маманя напоит травяным отваром раненого солдатика, закончит промывать ему рану, а после сядет за стол у светца с догорающей лучиной, чтобы починять их порточки да рубахи, а заодно, наконец, за неспешной работой, начнёт сказывать красивые сказы про давнюю-стародавнюю старину — из тех тайных преданий, что её предки-волхвы веками передавали из уст в уста в глухих раскольничьих скитах.
– В земле Русколани, что у самой Белой горы Алатырь, жил-был сильный и могучий царь Бус Белояр, — тихо, почти шепотом, повела Мирослава. — А прозвали его так от названия горы Белой да столицы древней, города Яра. И долго, и мудро правил он тем народом. Власть его предков простиралась далеко от их столицы с вечно заснеженными горами до самого Алтая с его синими озёрами и горными водопадами. И никто не смел на них напасть... потому что царь тот был сильным и войско имел большое.
– Но люди не умеют ценить то, что имеют, всегда хотят ещё большего. И стали чинить те народы промеж себя усобицы. Каждый князь сам над собой правду искал, гордыней перед соседом кичился. Умел Бус словом ласковым да мудрым утихомиривать их. А вот если нападали вороги на его страну, кликал Бус Белояр всех князей-русичей с их ратями. Разбивали они заморских злодеев, отваживали чужаков от границ, и крепчала тем их земля.
Так вот: пришло время жениться ему. Поехал Бус Белояр за синие моря, на далёкие острова, и вернулся оттуда с молодой красивой женой. Только вера у неё была иная. Но ведал Бус законы Прави, оттого и был мудр: не стал он ломать обычаи дедовские, а сумел примирить веру заморскую с верой предков наших. Сплелись два закона в единую правду. И объединил он все роды русов в великую державу, и скрепил их единым духом. И стали они править, жить-поживать да добра наживать…
… Тот самый Бус Белояр Колядин дар — святцы наши — и придумал. Колядой его исстари величали. Мы по сей день по нему все праздники справляем. Только из века в век каждая новая вера под себя его подстраивала – кому как выгодно было, так и переиначивала.
– Мамань, а как знаешь ты всё это, а? – спросил старший сын, Афанасий.
И тут на мать посыпались наперебой один за другим вопросы и от дочек: «А зачем… А кто… Почему…».
– Так, всё, всё! Цыц, пострелы! Не будите лихо, пока тихо, – и в темный угол голову повернула: не очнулся ли солдатик.
А после продолжила:
– Это всё в книгах особых написано. Я их у прадеда-волхва Ярослава читала.
– А это наш прапрадед? А он добрый? А где та книга? А он жив? – снова закидали ребятишки мамку вопросами.
– А как же! И добрый, и мудрый. Когда я у них появилась – жили они с прабабкой Марфой в далёком северном скиту. А как я туда попала – не скажу, сама была малой, неразумной. Сказывали – ни отца, ни матери у меня не осталось, померли.
Мирослава поправила лучину, повернула к себе святец, чтоб светлее видно было латочку на локте рубахи, которую чинила, и продолжила:
– ...А еще говорили, что род наш от Юрия-ведуна ведется, от прадеда моего, — тихо продолжала Мирослава. — Это чужие на селе всех нас Юрками кличут, по-простому. Они ведь истинной силы нашего корня не знают, думают, просто дедово имя. А прародитель наш, Исаак, тот аж из самого русского Киева-града корень наш вёл. И вы не забывайте того, почитайте добром... – сказала и стала своё шитьё в ларь складывать, утварь прибирать, тихонечко похаживать да дальше рассказывать.
– Да, помню, книги чудные у прадеда Ярослава были. Читать меня по ним научил, писать. Много там дивных вещей писано было. А однажды почуял Ярослав неладное, забеспокоилась душа его. Встал до солнышка, молча покидал в кожаный мешок те книги и исчез из дома. Воротился аж на третий день к вечеру. Переночевал, отдохнул, а наутро пришли люди чужие, служивые с ружьями, да давай грозно допытываться: «Где книги?». А он молчит, как немой сделался. Увезли его. Так домой и не возвернулся.
Знаю и чувствую, что дух его иногда за всеми нами подглядывает: а что тут делают его потомки? Как живут? Все ли слушаются отца и мать? Так что глядите мне, не балуйте! Ваш прапрадед всё видит и слышит.
– А книги? – спросил Афанасий. – Книги-то куда подевались? А почему у нас нет?
– Те книги особые, не всем дано прочесть. И за ними во все века охотились и будут охотиться те, кому есть что скрывать. Их держать в дому опасно. Не только книги, но многих людей сожгли на кострах из-за них! Книги? Вот батяня приедет – с него и спрос. Но то, что надо кому знать – оно приходит к посвящённым через родовую память. Благодарите и почитайте предков своих за жизнь на Матушке-земле, и будет вам завсегда помощь от них.
...Так что глядите мне, не балуйте! Ваш прапрадед всё видит и слышит.
Стало тихо-тихо. Наконец детвора угомонилась. Младшие девчонки испуганно переглянулись и зарылись глубже в овчинный тулуп, а Афанасий, подперев кулаком подбородок, лишь серьёзно кивнул. Глаза у мальчика были отцовские — смелые, ясные, глядящие далеко вперёд.
Мирослава подошла к печи, поправила на сыне одеяло, мимоходом ласково провела ладонью по его жестким, вихрастым волосам, и сердце её вдруг болезненно, тоскливо сжалось.
Она перевела взгляд в тёмный угол, на тяжело вздыхающего во сне израненного солдатика. Внутри у матери заворочался глухой, липкий страх, какой бывает только у вещих женщин: «Вырастет сокол... Неужто и ему суждено чужую землю кровью поливать?»
***
Вот и осени совсем конец. В первый же зимний день с утречка прискакали за Мирославой, позвали в соседнее село на роды. Родственники прислали за травницей гонца — сани-розвальни снарядили, соломы на дно настелили, чтоб не замёрзла в дороге.
Не впервой было ей с лошадьми управляться. Ещё муж, когда был дома, учил и её и малого сына конем править. А как уехал на своем гнедом на службу – больше и не было лошади в их хозяйстве. Всё пешком, пешком. От села до села…
Уходила из дома – солдатика-молчуна травками напоила да ноги настойкой растёрла, в шкурку овчинную укутала. «Совсем холодные, сил не хватает кровушку разогнать. Надо подумать, что с ним делать. Помрёт ведь не емши», – приметила, огорчилась. А как с ним закончила – детям задания раздала: сыну – дров наносить, печь протопить, воды в чугунке согреть, а девчатам – дом голиком обмести, лавки поскоблить, посуду помыть, зерно для каши перебрать…
День у деток в заботах подходил к концу.
Солдатик лежал-лежал в тёмном углу и вдруг взял и сел на лавке. Видать, ноги перегрелись, ожила в них кровь. Обвёл мутными глазами скромное убранство дома.
– Эйе... – тихо произнёс, вздохнул тяжко и уставился впалыми глазищами на детей.
Злата с Пелагеей испугались худого усато-бородатого дядьки – ни живы, ни мертвы, забежали за печь, выглядывают оттуда, испуганно шушукаются промеж себя…
Вдруг резко отворилась дверь. Через порог переступил богатырь — сам хозяин, казак Добромил. Со свету да в хату — пока приглядывался, девчушки выскочили из укрытия и с радостным визгом повисли на нём.
– Эх, ма! Выросли-то как! Ах вы мои кровиночки! – подхватил тот девчушек в охапку и давай кружить с ними по дому.
– Батяня!!! – заорал что было сил сын, Афанасий, выронил прямо у порога охапку дров, которые вносил в дом, и тоже кинулся обниматься с отцом.
– У-у-у-у-у! – завыл Добромил и ещё сильней закружился с повисшими на нём детьми.
Покружил, покружил да и остановился он как раз напротив тёмного угла, где и увидел сидящего в полутьме человека.
– Ты кто?...
Солдатик испугался, глазки туда-сюда забегали, стал мычать что-то несвязное, вжимаясь в стену.
– Немой, что ли?
– Он раненый был… Сильно болел… Его мамка нашла и выходила, – загалдели вразнобой детки, а сами так и не отлипают от отца, шумят-пищат от радости вокруг него.
– Тогда понятно. Здорово, брат! – шагнул Добромил и протянул было руку для приветствия, но тут же отступил. Увидел безвольно-костлявую кисть, очень удивился. – Да в тебе едва душа держится! Тебя что, впроголодь держали?
– Аллах’а шюкюр*… – еле выдавил из себя солдат и тут же опрокинулся головой прямо на подушку и потерял сознание.
* Аллах’а шюкюр — Хвала Аллаху (тур.).
– Понятно… Не нашей веры, — вздохнул Добромил. — Однако, краше в гроб кладут. Из нашей-то чаши тебе есть зазорно будет, да и нам грех... А лечиться — лечись, на то Бог один над всеми.
Казак ещё раз пристальней оглядел человека и понял по одеже, что он татарин из тех бунтовщиков, что недавно громили здешние окраины. Пока Добромил ехал до дому, останавливался у друзей своих, расспрашивал о местном житье-бытье. Вот они и доложили ему о недавних набегах татарских отрядов, уходивших от царских войск после заварухи. Посмотрел хозяин снова на чужака, и так стало ему жалко его!
«Мирослава тоже хороша – лечила, а выкормить не сподобилась… Надо же что-то делать!» — подумал Добромил.
И сам же, дивясь худобе и жалкуя мужика, поднял его голые ноги на лавку, снял свой тёплый дорожный чекмень — да тем чужака и укрыл.
Детишки всё носились по дому, приставали к отцу с расспросами, от радости орали, да так, что и не заметили, как на пороге появилась мать.
– Я-то думаю, чей конь у наших ворот копытом бьёт? А я тут ещё одного привела – награда от хуторян за родившуюся двойню.
И тут началось такое веселье! Дверь так и осталась приоткрытой, пуская в хату клубы лёгкого морозного пара, муж и жена стояли обнявшись посреди горницы, глаза в глаза, а детки водили вокруг них радостный и шумный хоровод.
Никто и не заметил, как тощий солдатик таки поднялся и, цепляясь за стенки, тихонько, как мышь, бесшумно голыми ногами стал продвигаться к выходу.
Вдруг по дому раздался грохот. Все застыли, переглянулись, а после уставились на порог: там, среди рассыпанных Афанасием дров, лежал солдатик. У него не получилось перешагнуть валежник, зацепился и упал.
Вместе с ним полетело задетое рукой пустое ведро с лавки.
– Да что же это такое! – Добромил рывком кинулся к упавшему. Легко, словно это был ребёнок, он поднял бесчувственное тело на руки, отнёс в угол, уложил на лавку.
В это время Мирослава уже неслась к ним с ковшом заваренного зелья. Она быстро смочила чужаку виски, заставив того на миг приоткрыть помутившиеся глаза, и вдвоём с мужем они бережно влили ему в рот несколько глотков целебного отвара. Укутали и оставили в покое, а сами тихонько скрылись за дверью.
О чём был разговор, то лишь они знали. Добромил после беседы с женой спешно оседлал коня и поскакал в станичное правление к атаману. О чем-то важном они там условились, потому как наутро следующего дня к их хате подкатили казенные сани-розвальни, запряженные каурой лошадкой.
Было пасмурно, за ночь снега намело, как по заказу. Возница терпеливо ждал, всё сенцо в санях ворошил, чтоб человеку помягче было. В это время дома муж с женой уговаривали татарина одеться теплее, так как ему предстоял долгий путь домой.
– Не дури! Ладно харчеваться не хочешь, но одеться-то надо! – басил Добромил. – Домой поедешь, слышишь? К маме! Или как там у вас — Рахиля…. Вот-вот, Рахиля… Айда! Айда! Ра-а-хи-ля! Айда!
Сухие живые мощи недоверчиво смотрели огромными глазами на русских людей и не могли понять, что они делают для него. Ему ведь с детства твердили, что гяуры* — люди безжалостные, лютые, что пленных они заживо сжигают, в кандалы куют да в Сибирь отправляют... А тут — чекменем укрывают, домой везут.
Но, как только он услышал знакомое имя, встрепенулся наконец, стал с помощью Добромила кутаться в тёплый армяк. Ноги ему, чтоб теплее было, обмотали шерстяными подвёртами да натянули просторные отцовские валенки. Надели на парня большой меховой треух, а когда тот уже утонул в нём с головой, поверх него вокруг тощей шеи Мирослава повязала мягкий шерстяной платок.
Провожали человека всем семейством. Дoбромил взял его на руки, вынес из хаты и пристроил в сани. Кучер укутал поверх ещё и овчинным кожухом, а чтоб удобнее в дороге было, нагрёб под голову побольше сенца…
Добромил дал денег кучеру со строгим наказом: где встретит что-то съедобное для больного нерусского, чтобы купил, накормил, напоил, не жадничал. Тот божился и обещал исполнить:
– Да что я, не человек, что ли… – отозвался возничий.
Сани, поскрипывая полозьями на замёрзших комьях дороги, покатили долгим путём из станицы — туда, в родные края тех, кто недавно приходил с разбоем на землю русскую.
А жизнь в семье Мирославы из рода Юрков продолжилась.
ЗИМНИЕ ГОСТИ
Завьюжила, заскулила по дорогам зимняя стужа. В доме Добромила и Мирославы тепло. Каждый в семье занимается своим делом. Девочки, Пелагея да Злата, подросли и прилежно научаются женским премудростям у матери. Женщине много чего надо знать и уметь по хозяйству.
Афанасий от отца не отходит: за что бы ни взялся Добромил — сын тут как тут, подглядывает, из рук выхватывает, сам старается сделать. Ещё ему нравилось ездить верхом. Часто они с отцом выезжали в глухую степь.
*Гяуры (тур. gavur) — исторически сложившееся у мусульман (преимущественно в Османской империи) пренебрежительное название всех немусульман и иноверцев.
Многому научил Добромил сына из того, что ведал сам — не просто саблей махать, а тайному казачьему спасу, умению зверя по следу читать да глазом степную даль насквозь видеть. Главное — растил характерник воина.
Хорошо, когда в доме между домочадцами мир да лад.
Уже дело к вечеру, стемнело. Вдруг в окошко: стук-стук! Добромил чутко повёл ухом, шагнул к сеням и открыл дверь. Пахнуло морозной свежестью, а на пороге топтались да отряхивались от снега двое. Сразу-то впотьмах и не поймёшь, кто такие. Поздоровались — речь наша, здешняя, крещёная.
Поклонились в пояс.
А дальше тот, кто приметно был постарше, стал проситься: мол, переночевать бы, хозяин, а то замерзаем в степи.
Добромил притворил дверь от стужи и распахнул руки:
— Проходите, проходите, люди добрые! — по-хозяйски радушно пригласил их Добромил да стал подталкивать в тепло, к печи.
Мирослава с девочками только-только отвечеряли и не всё успели убрать. Засуетились, принялись заново метать на стол нехитрые казачьи явства, что успели по полкам расставить.
— Простите, люди добрые, что беспокоим, — сказал всё тот же, что постарше. — Мы тут задержались на хуторе. Думали, у реки у костерка переночуем, а оно во как закрутило, — сказал да мешочек свой аккуратно так поставил ближе к теплу. Второй, что помладше, распахнул ветхий зипун, бережно достал из-за теплой пазухи рубахи длинную, обёрнутую в мягкую тряпицу дудку-свирель и тоже рядышком с мешком пристроил.
— Издалека? А далече? — стал Добромил расспрашивать да за стол усаживать.
— Издалека, люди добрые, издалека. А вот куда — как Бог подскажет, — ответил старший и стал устраиваться на лавке.
— И то правильно, мил человек, — кивнул Добромил. — Да вы кушайте, кушайте, не стесняйтесь, отведайте, что Бог послал.
А младший молча озирается по сторонам, кланяется хозяйке и деткам, следом за старшим садится рядышком. И всё молча. Лишь улыбается, а глаза грустные-грустные.
Мирослава угощала путников, а сама всё поглядывала на каждого, словно считывала с них: кто они, какие они, что перенесли в дороге. Гости поели, а как приступили к сладкому взвару, молодой вдруг натужно, сухо закашлялся, да так, что вся его тощая грудь под зипуном заходила ходуном, а на бледных щеках проступил нехороший, лихорадочный румянец.
Мирослава тут же к молодому подступилась, ладонь к его горячему лбу прижала, за руку взяла и говорит тихо, но строго:
– Пойдём со мной, после попьёшь.
Так, держа за руку, и увела она парня на лавку за занавеску в тёмный угол. Велела снять рубаху, сама отошла и вернулась с яйцом в руке, а в другой – кружка с ключевой водой да восковой свечи огарок. Вот метнулась к печи, лучинку зажгла да снова в закуток.
А парень лежит смирно, молчит. В доме тепло. Он и глаза закрыл, отдавшись на волю знахарки.
В хате все приумолкли. Тишина. Лишь слышен тайный шепоток хозяйки да видать, как мигает-отсвечивает на бревенчатой стене огонёк свечи за занавеской.
Стало слышно Мирославу:
– Ты сейчас постарайся не говорить, а то горло будет болеть. Отвык ведь за столько-то лет?
– Как горело всё вокруг… мне было пять лет… – тихо, хрипло промолвил паренёк и смолк, потому что сам испугался своего ожившего голоса.
А старший гость, услышав голос сына, которого не слышал с самого детства, соскочил с лавки. За голову взялся, ходит неприкаянно то к печи, то к окну, плачет и улыбается одновременно, поверить счастью своему не может.
Мирослава завесочку в сторону отодвинула и тут же строго рукой замахала на отца:
– Чудо тишину любит, – сказала и пошла к печному устью, чтобы согреть на ночь целебного отвара для гостей.
Парень оделся, вышел к печи — к дорожным узлам своим, что отогревались с мороза. Вытащил из холстин звонкую дудку-сопель, давай в неё потихоньку, враскачку дудеть да притоптывать, а после и вовсе в пляс пустился по кругу. Весело стало в доме, заулыбались все. И девчата, Злата с Пелагеей, в пляс пустились. Отец дударя стал прихлопывать себя по бокам, охать да ахать, а после бросился к своему мешку.
То, что вытащил из него гость – всех повергло в восторг. То были гусли! Самые настоящие! И такое началось веселье, какого от самой последней ярмарки на Котельве никто в этих краях не слыхивал и не видывал.
Наплясались все, натешились, а после сотворили вечернюю молитву, поблагодарили Бога за прошедший день, да и расселись ночевать-почивать по углам да лавкам, телу да душе отдых дать. Завтра – оно будет завтра. А какое оно получится – только Бог ведает…
– Как звать-то тебя, Никодим? Ага, угадал!.. Так где были, что видели, – спросил шёпотом в ночной темноте Добромил, – поведайте нам, оседлым…
– Где были – нас там нет, кто видел нас – уже позабыли, — отозвался шёпотом старик.
Пристроился Никодим на лавке, где ночевать собрался, со своими гуслями, да лишь чуточку прошёлся по ним так, что струны не звенели, не гудели, лишь тоненькими капельками — тихо-тихо, словно дождинки нечаянные по слюде скатывались да в хату просились. Детишки притихли, взрослые уши навострили.
— Вот я вам на ночь глядя сказ поведу тихонько, — запел негромко старик: «Давным-давно жили и не тужили старик со старухой у самого синего моря. Детишки их давно, точно птахи, разлетелись по своим гнёздам. Жили старики да горя не знали, потому как ведали: чадам их живётся по своим домам ладно. А чего ещё желать людям, прожившим свой век в трудах да заботах о родной крови? Старик ловил неводом рыбу. Старушка варила похлёбку. По вечерам они слушали шум морской волны да смотрели, как над их старенькой мазанкой ткался ковёр из ярких звёзд. Молчали в лад — тем и счастливы были.
Однажды пришёл старик с моря. Ни одной рыбки не принёс. Весь такой поникший, в глаза своей верной старухе не смотрит.
– Не беда, вчерашняя щерба осталась, похлебаем. Она ещё слаще нынче, настоялась, – успокоила его жена.
Поужинали, стали укладываться. В доме тишина глубокая. Даже море притихло – вода зеркалом, звёзды в нём любуются. Казалось бы, живи да радуйся, а у старика душа в комок сжалась. Не выдержал он, решил повиниться:
– Я сегодня тебе недосказал, – и расплакался…
— Что ты, что ты, милый, не убивайся так. Ты же никого не погубил, зла не содеял…
— Да как сказать… Поймал я под вечер рыбку, да такую — сам оробел. Невод вытянул, а там — золотом-янтарём чешуя полыхает. А как взял её в руки, она и заговори по-человечьи: «Не губи», — просит, да в море-пучину рвётся. Подошёл я к самой кромке, отпустил её, а она мне и молвит, мол, любую волю твою за жизнь свою исполню. Выпустил я её молча, не стал мучить... а тебе недосказал.
— Вот и ладненько, — ласково молвила старуха. — Греха на душу не взял, а Бог нам и на сегодня пропитание дал. Главное — в здравии мы и в мире.
— Вот за что я тебя и люблю, душа моя. Сколько живём — всё тебе ладно да складно. Всё ты сердцем оправдываешь»
Тут Никодим вдарил по струнам — да так, что звук вышел не тонкий, не робкий, а густой и светлый, будто колокол малый в глубине хаты отозвался. Задрожал этот звук, обнял всех слушателей, освящая сказанную правду. И стало в доме так тихо, что слышно было, как стылые звёзды за окном в небесный ковёр вплетаются.
Растворился звук, светло стало на душе после сказки.
Никодим помолчал немного и продолжил:
– А в мире творятся всякие чудеса. Может быть они не для детского слуха.
– Сказывай, Никодим! Пусть с мальства знают правду и живут по правде! Не таи! Сказанное останется за тобой, утаенное – вовсе пропадёт за зря. Сказывай!
– Ладненько, скажу о том, что по старым книгам ведаю да от дедов слыхивал, — негромко повел Никодим. — Вот ныне все за Киев-град бьются, а ведь при царях былых удумано было чудо дивное. Надоело государству нашему без конца воевать со шляхтой, решили Вечный мир заключить, рубежи по правде провести. И ведь не саблями город отняли! Выкупила Москва у Речи Посполитой за сто сорок шесть тысяч целковых серебром все права на Киев-град и окрестности его. Семь тонн чистого серебра на подводах ляхам отвезли! Во какие дела в старину вершились...
– Гляди ты... — покачал головой Добромил. — По-умному, значит, сговорились. Это же хорошо, когда без крови, радоваться надо. Коли бы и ныне государи так миром уряжались, хоть маленько люди в тишине пожили бы...
– Пожить-то пожили, да мир мирскому рознь, Добромил, — Никодим тихонько тронул басовую струну, и она отозвалась глухим, предупреждающим гулом. — Землю-то государи серебром мерили, да только за ту землю шляхтичи с Москвы ответ затребовали. Город-то отдали, а веру... за веру по сей день по живому режут. За всякий мир, Добромил, приходится платить. Иной раз — золотом, а иной раз — душой.
Старший гость умолк, пригубил из чаши остывающий взвар. Добромил насупился, крутя в руках пустую деревянную ложку. Он, как казак-воин, почуял в словах старика скрытую горькую правду, но расспрашивать дальше не стал, коль надо – сам обо всём и скажет.
За крепкими дверями в морозной тишине скрылись в глубоком снегу дороги, унося тайны ночных гостей и оберегая покой семьи Мирославы из рода Юрков.
– Так это же хорошо! Прекратятся разбои, убийства, – стал рассуждать Добромил. – Это же хорошо, радоваться надо.
– Так-то оно так, от одной войны откупились, а вот другая вот-вот начнётся. Турки так и норовят оттяпать тёпленькие кусочки нашей землицы себе у моря.
– А это, мил человек, будет, никуда не деться… Детишек жаль… Вот всё думаю: когда же люди поймут, что ни в богатстве счастье, ни в золоте-серебре, ни во власти, ни в новых землях – всё это лишь новых трудностей им добавит. Народ-то разный проживает. Нет объединения, нет общего дела.
– Да, Добромил, твоя правда. Сколько кровушки за последнее время пролилось лишь за то, какими пальцами перекрестишь лоб, да на какую доску, на какое дерево молишься…
– А то! Люди, что у порубежья живут давно отошли от старой веры, чужаки разорили поселения, загадили капища. Велят другим богам молиться. А что – от этого меньше стали воевать? С верой-то оно легче живётся, всегда защита от Рода идёт. Вот где спасение искать людям? Мало того, что турки постоянно досаждают, а тут ещё и свои наседают, – рассудил Добромил.
– Ещё как наседают! — вздохнул Никодим. — Вот я тебе ещё чего рассказал бы словами своими, не под гусли сладкие. Да только детям уже спать надо бы…
– Ты про них не думай, — негромко, но твёрдо отозвался Добромил. — Они подрастают, и должны знать, как земля кровью поливалась, чтобы жить по правде. Сказывай, не боись. Жизнь долгая, выспятся.
– Да я не боюсь. Понял, у кого хлеб сегодня ел, — старик покосился на притихшую у печи Мирославу.
Никодим взбил подушку, набитую душистым сеном, вдохнул аромат летних трав, улёгся, с наслаждением выдохнул и начал свой сказ:
– Далеко это, отсюда не видать и не слыхать. Царь-батюшка Пётр в старину пожаловал нижегородские земли грузинскому царю Арчилу, которого турки-магометане из родной вотчины выжили. Пожалеть-то пожалел, да вышло лихо. Года прошли, и управитель тех мест, князь Мелхиседек Баратаев, решил перед питерским начальством да перед епископом выслужиться. Стал он ломать старую веру, силой гнать лесной народ к крещению, рушить их древние святилища да могилы предков жечь.
Тут такое началось — страшный бунт поднялся! Книги заветные, ведовские в огне горели, дома с домочадцами полыхали... В Терюшевской волости, куда сбежались хранители старой дохристианской правды со всех окрестных лесов, приняли они свой последний бой. Убивали там и волхвов, и знахарей... Кто под сабли пал, а кто в глухие северные скиты ушёл, у староверов под крылом укрылся, пряча уцелевшие рукописи. Вот где была война за душу человеческую...
В доме Добромила лишь слышно было, как за стенкой завывала метель да как цокала она бусинками в окошко колким снегом.
Добромил считал, что дети должны знать о делах мирских, ведать, что творится вокруг них. В свободное от хозяйских забот время учил он их грамоте. Но наказ давал строгий: про книгу, что в тайном месте сокрыта, — ни гу-гу, никогда и никому чтоб не сказывали.
Мелкий коробочек с песочком был тоже упрятан. На нём маленькой палочкой дети учились писать. Учил наукам всяким, какие сам постиг от древних казаков-вещунов, какие узнавал от Мирославы, да сказывал детям:
– Много земель на свете есть, и названия у них исстари разные были: Скифия Великая, Поле Дикое, Сибирь безкрайняя... И жили в тех краях не только татары да монголы, а с древних веков селились наши славянские племена, роды великие. Да только не уберегли мира.
Воевали удельные князья да степные ханы между собой больше века, доказывая друг перед дружкой своё превосходство и мощь.
И ладно бы за правду бились, а все те войны затевались ради гордыни владык да для того, чтобы больших податей с новых земель получать.
Каждый раз, рассуждая, кручинился Добромил: земля мира не знала, всё проливали кровушку снова и снова – лишь ради богатства.
***
Добро не лежит на дороге, его случайно не подберешь.
Добру человек у человека учится. —
Айтматов Чингиз Торекулович,
русский и киргизский писатель.
НОВАЯ ЖИЗНЬ
Настало утро. Мирослава ещё в потёмках поспешила из дома с тёплой водой на баз, к катухам*. Там её ждали две лошадки, коза с приплодом, десяток недавно заведённых курочек да озорной петух, который и разбудил хозяйку.
У лошадок уже возился сын, Афанасий. Он ухаживал за ними, холил их. Отец научил его всему: заботиться, быть чутким, понимать коня по взгляду, дыханию или перестуку копыт. Учил ездить смело, и шашкой на скаку рубить, и стрелять без промаха.
— Всё в жизни пригодится, — говорил Добромил сыну. — Никогда не знаешь, когда и какая выучка выручит.
Справилась Мирослава, в дом вошла, а за столом уже сидели и гости, и домочадцы. Её дожидались да тихонько разговор вели.
– Да, дела… Это во все времена так, – сказал Добромил, задумался, а после продолжил. – Я так рассуждаю, лад нужно ценить в каждом доме. Ибо лад и благо в семье – это корень всего. Семьёй да родом народ держится. Знаю и то, что когда-то всё же проснётся в потомках родовая память, станут воедино сходиться люди. И не важно, какая у кого будет вера, главное – когда народ един, он непобедим.
Девчонки накрыли стол, молочка тёпленького разлили в кружки, ели молча, лишь смущённо переглядывались.
– Ну, кто у нас сегодня именинник? – хитренько так спросила Мирослава, присаживаясь за стол. – Вот теперь расскажи, откуда ты и как тебя зовут.
Паренёк отодвинул кружку, проглотил молоко и…
– Родом мы из Галиции. Зовут Игнатом. А это мой отец, – тихо так вымолвил и глянул на Никодима.
* Катух - диалектное слово, обозначает небольшой хлев или помещение для содержания живности.
– Хозяюшка, драгоценная, я в ножки кланяюсь тебе за сына, – встал гость и поклонился в пояс. – С того дня, как нас в родном краю заживо шляхта выжигала, испугался малец и перестал говорить… Как сейчас помню: несколько человек успели бухнуться под горящими обломками в погреб.
Пока там наверху всё догорало, мы двигались в сторону реки, подкоп делали. Чуть живёхоньки выползли. Малец не кричал, лишь держался за подол кафтана моего... После бежали мы долго, рубеж тайком перешли. С того дня говорить не стал. Ходили мы с ним по станицам да хуторам.
Как-то в одном доме переночевали, а наутро старушка провожала и подарила мне гусли, мол, старик помер, что им без дела лежать. ...Вот с той поры гусли эти всегда при мне. Стал ходить от дома к дому, сердца людей песнями утешал да словом праведным народ будил. А сыну дудку добрые люди подарили...Он так обрадовался… С тех пор только и дудел. А тут такое чудо свершилось! Здравия вам и мира семье вашей!
– Вот и ладненько! С новым рождением тебя, Игнат! Что молчал – может, и верно было, пока душа не окрепла. А вообще – зарок этот твой невольный, уменье молчать — оно ещё пригодится тебе в жизни. Всяко бывает, – сказал Добромил и крепко похлопал паренька по плечу. – Долгий у тебя путь. Не всегда будет рядом отец. Дорогу к нам теперь знаешь, коли что — укрыться поможем.
– Может, когда и встретимся, а пока – слава Богу за всё, что имеем! Спаси Христос вас, да кланяемся вам за добрые сердца ваши! Пусть всё будет у вас ладно да складно! – с такими словами вышел Никодим из-за стола, и сын за ним. К печи направились, за дорожными своими узлами.
Прижали странники к сердцам добро своё певучее, уходить настроились, к дверям направились. А тут хозяин дома воспротивился:
– И куда вы в мороз да в такой одёже худой? Вот если бы не было ничего — другое дело. Тут нам соседи на неделе нанесли всякого тёплого скарба, у кого что нашлось, словно знали, что пригодится. А ну-ка, давай, мать, обряжать гостей!
Девчата тут же попрятались за перегородку, в свой угол ушли. А Мирослава открыла тяжёлый кованый сундук и давай доставать добротные вещи да снаряжать путников в дорогу.
Оделись гости, шапки на уши натянули, шерстяные онучи повязали. Долго мерили просторные зимние сапоги-большаки. Нашлись нужные, обули. Аж взопрели все от примерок! А когда собрались – глянь, а девочки перед ними стоят. В руках одна держит дорожную баклажку с водой закупоренную, а другая – хлеба краюху, в чистое полотенце завёрнутую.
Никодим руками замахал: «Вам самим, мол, нужно», а Добромил и скажи:
– Мы-то дома, а вам в дорогу. Оставили бы вас на зиму, да знаю, надо вам уходить. Скоро тут служивые будут. А ремесла своего не забывай, Никодим! Всё, что в миру видишь, запоминай, да людям сказывай, чтобы знали да помнили. Пока будут звучать струны гуслей твоих, будет в жилах людей кровь чистая, совестливая течь, к роду память людская будет тянуться. Не поминайте нас лихом! В добрый путь!
Поклонились все друг дружке, двери Добромил перед гостями отворил. Вышли за порог отец и сын, в путь тронулись. Вдруг Игнат обернулся, сделал шаг назад и крикнул:
– Злата, я найду тебя! – И поспешил вслед за отцом.
Светило солнце, искрились наметённые за ночь сугробы.
Всем добрым семейством Добромил с Мирославой долго стояли у ворот и глядели вслед уходящим, как продолжали свой непростой путь вещие странники — живые свидетели и хранители народной памяти. В этих людях, не имеющих ни дома, ни богатства, ярко и наглядно проявлялась русская душа.
А она, душа — сосуд, который вечно жаждет не власти, не злата, а оправдания жизни... Человеку нашей земли нужно, чтобы совесть его была спокойна, чтобы дело его было правым, а жизнь — ладной. Для него доброта — это не слабость, а высшая зоркость сердца, позволяющая видеть в каждом — брата, а в каждой искре — божественный свет.
И никто-никто на свете не знает, какой путь будет завтра у каждого…
***
Пусть грядущие поколения достигнут счастия:
но ведь они должны спросить себя, во имя чего жили
их предки и во имя чего мучились». —
Антон Павлович Чехов
— великий русский писатель,
прозаик и драматург,
классик мировой литературы.
ПОКОЛЕНИЯ
Прошло время, вновь объявили войну. Теперь с турками, как и говорил Никодим. Призвали на службу Афанасия.
Проводили сыночка родители и каждый день молитвами выпрашивали живым да невредимым у своего Рода любимого сына.
Тревожное то было время. Трудное. Закончилась война. Не сразу всё уладилось, но казаки возвращались домой с победой, а сын вернулся гордый, с наградами, да ещё и дивчину-турчанку привёз в жёны, Поли.
Стали её в семье на свой русский манер Полиной звать. Ладная оказалась, писаная красавица. Покладистая: в глаза тому, кто с ней
говорит, чутко заглядывает, повторяет и запоминает слова, к сердцу ладонь прикладывает, за всё благодарит. Родители не воспротивились, приняли в семью.
Мирослава дивилась невестке: белолица, но черноволоса – кудряшки как смоль под платком. Глаза – глубокие, что вишнёвый чай в кружке. Сама открыта — никогда не соврёт, но взгляд всегда острый, внимательный.
Сложно было молодой невестке приспособиться к новой жизни. Но любила она своего Афанасия, готова была за ним хоть куда. И он души не чаял в ней. Не обижал.
Вскоре пришёл высочайший указ, и Афанасий за доблестную службу да за кресты свои боевые получил от Войска казачьего надел землицы — в дар от самого Царя-батюшки. Стали сеять хлеб. Всем миром отстраивали новый дом для воина-казака.
В том новом доме турчанка Полина родила троих: Устину, Ивана и Сашеньку. Крестили детей в станичной церкви по новому обряду, как того мирские законы требовали.
«Не главное, какому ты богу молишься. Важно – что ты носишь в себе, с чем по жизни идёшь», – так говорила Мирослава.
Радёшенька была бабушка Мирослава первой внученьке от турчанки. Сама принимала роды у невестки Полины. Как увидала дитя, так сама и нарекла её Устьей.
Устинка выросла крепкой, послушной, ладной, коса чернявая до пояса – в маму, а вот глаза – синь небесная. Ну, и впрямь прадед Ярослав смотрит на всех, в душу каждому вглядывается. В углу правого глаза девчоночки – чёрточка чуть приметная. Знала бабушка Мирослава ещё от своей прабабушки об этом знаке ведовском.
Прокатилась по станицам да хуторам лютая болезнь, злой мор. Много народа погибло. Мирослава не смогла спасти ни любимого сыночка Афанасия, ни невестку Полину. Внуков боженька помог уберечь, и на том она благодарна была.
Бежало время. Уже по следующей весне обычный день прошёл ладно, а вечером дед Добромил сказал: «Пора». Лёг и наутро не встал, ушёл к праотцам.
Внук Иван сразу повзрослел, и отца Афанасия, и деда в доме заменил. Разумный сделался, предприимчивый. Всю хозяйскую хватку и доброту в своё время перенял у них.
Сашенька, младшенький внук, не отставал от брата – всё за Иваном подглядывал.
Бабушка хвалила сиротинушку малую. Оберегала. Лишний раз слово доброе ему скажет, а он и рад стараться, чем ещё бы помочь.
Подрастала внучка Устина, а как заневестилась, так стала бабушка ближе её к себе, к тайным делам подпускать. А та рада-радёшенька – каждое слово знахарки ловит, запоминает названия трав, сама пробует всё на себе.
Старшая дочка Мирославы, Пелагея, вышла замуж. Из соседней станицы сосватали в добрую, работящую казачью семью. Детишки народились, к бабушке на подворье частенько бегали, радовали.
А Злата замуж не торопилась. Всё в девках сидела. Мирослава знала, что к чему, но сердцем надеялась: авось не сбудется, минет чаша сия.
Но ошибаться могут все. Даже волхвы.
Однажды, прямо с утра, в дом кто-то постучался. Привычное дело. За знахаркой часто приходили, приезжали с дальних хуторов.
Открыла хозяйка дверь, а на пороге стоит статный, рослый парень, коня за узцы держит и молчит. Не сразу признали в нём Игната, того самого, которого Мирослава когда-то от немоты избавила. Залихватские усы, борода во всё лицо, походный чекмень на плечах. Лишь когда поздоровался, по голосу и вспомнили.
Злата глянула через плечо матери, да как закричит радостно:
– Игнат!
Мирослава молча отступила в сторону. Дочь выбежала на крыльцо, взяла за повод коня и пошла отводить его на баз.
Игнат пошёл следом. Вскоре они вернулись оба в хату. Злата накормила, напоила пришельца, а после отправились они гулять к реке.
Мирослава всё поняла. Сбылось… Куда деваться? Что оставалось ей, матери? Благословила.
***
ПРОРОЧЕСТВО
Жизнь шла своим чередом, войны не прекращались, не кончалась злоба людская, лишь становилась яростнее. Уходили мужчины воевать, оставались по домам древние старухи да снохи с малыми детьми. И чего только не пережили они…
То Первая германская, то Гражданская война – носятся на конях вестовые по хуторам да станицам, собирают казаков на службу, а то банды какие заведутся, по хатам рыскают – накорми, напои. А кто не согласен – много не говорят, голову долой. А после и вовсе понеслось: то красные, то белые… Много народу полегло по полям да по оврагам.
Вот и выхаживали бабушки да матушки раненых, поднимали на ноги, возвращали к жизни. Сами, как могли, выживали, детей — продолжение рода — сохраняли.
Казалось бы – только-только успокоились, отстроились, наладилась жизнь, глядишь – снова из далёкой столицы указ новый трубят. Либо власть сменилась, заступил кто-то другой и давай мести по родной земле новой метлой!
«Кому война, а кому мать родна», – слыло по станицам да хуторам. А в городах – свои законы, своё начальство, свои намерения и планы на народ. Без него-то как? Надо же кем-то верховодить…
Всё было хорошо у Златы. Игнат оказался работящим. Не пил. Не обижал. Только заезжали к нему иногда товарищи странные. Разговоры у них были непонятные Злате.
Приехал как-то один при ярких погонах, на вороном коне. Такой весь суматошный, поел, поблагодарил хозяйку и предложил Игнату выйти из хаты, мол, поговорить надо бы.
Злата хоть и была обучена грамоте, и книга в доме тайно припрятанная была, в которой много о чём говорится, но таких слов как Белая гвардия, Красная армия, Деникин – там не было. Не встречались многие и другие слова, которые удалось ей нечаянно подслушать, пока бельё вывешивала, а друзья сидели за копной сена за гумном да разговаривали тихонько.
– …Учредительное собрание разогнали… Большевики придут – всё выгребут… всё голытьбе отдадут… Нам нужна Добровольческая армия! Отстоим Единую Россию… Хватит тут прозябать. Пора за большое дело… тебя ждут офицерские погоны… Собирай ватагу, … надо отстоять…
Злата тихонечко ушла, забилась в хате в угол и, в предчувствии беды, чисто по-бабьи заскулила….
Игнат проводил гостя, даже в дом не зашёл, сел на коня и уехал. Через два дня, чуть рассвело, подъехал с десятком конников. Заскочил в хату, взял своё походное снаряжение, поцеловал в щёку Злату, проговорил: «Я вернусь за тобой», — и исчез.
Злата стояла на пороге, держала ладонь на щеке, которую только что поцеловал милый, и молча смотрела на то, как за конным отрядом из-под копыт поднималась пыль и грязью оседала по росной весенней траве.
Мирослава подошла к дочери, положила ладонь ей на плечо.
– Знаешь, как с сорняком бороться? Либо ты вырываешь его с корнем, освобождаешь душу, либо поливаешь его слезами и растишь дальше, чтоб высокий-высокий рос, чтоб тебя никто в нём не увидел, какая ты…
Злата повернулась, уткнулась маме в плечо и горько разрыдалась…
Пробежали и весенние, и летние жаркие дни. Когда первый снег устелил землю легким покрывалом, Игнат галопом примчался к дому Мирославы, ведя за собой ещё одного оседланного коня. Соскочил со своего — и прямиком в хату. На нём была офицерская шинель с трёхцветным добровольческим шевроном на рукаве.
Злата спокойно сидела у окна, вышивала рубашонку для будущего первенца. Мирослава была в другой станице у заболевшего ребёнка.
– Собирайся! – скомандовал Игнат.
Увидел бельё Златы, что сушилось на верёвке у печи, сорвал плотную холщовую скатерть со стола, расстелил, стал скидывать в неё полувысушенную одежду. А после полез за печь, открыл тайник и достал из него старинную книгу, завернул в те же влажные холсты, туго увязал узлом.
После принялся наспех одевать и обувать ничего не понимающую, оторопевшую от всего происходящего Злату.
– Давай, собирайся! Надо торопиться… Давай, давай натягивай, кутайся…
Злата словно немая сделалась. Она понимала всю безрассудность поступка своего милого — ведь дитя под сердцем уже вовсю билось, а он в зимнюю стужу её из тёплого угла увозит, — но не могла, не смела возразить.
Игнат почти волоком подтащил одетую и обутую Злату к коню. Привязал к своему седлу узел со старинной книгой и собранными наспех вещами, посадил на другого коня Злату. Вскочил в седло и, больно стеганув плёткой обоих коней, пустился прочь, увлекая за собой в бешеном беге и её лошадь.
Через полчаса скачки галопом женщина почувствовала себя худо — дитя внутри словно перевернулось от безумной тряски. Она натянула повод, силой сдерживая бег. Конь заскользил копытами по обледенелой колее, захрапел, едва не выбросив её в заснеженный придорожный ров.
Игнат оглянулся на ходу, увидел, что Злата развернула коня и поехала назад. Но не стал возвращаться. Времени не было, сзади накатывал фронт. Лишь в голове мелькнуло трусливое и злое: «Ну, как хочешь!», — и он со всей силы стеганул вороного. Вместе со спешащим всадником уносился прочь, в Крым, и увязанный у седла узел с заветной рукописью волхвов.
Вскоре Игнат скрылся в крымском направлении. Туда, где в южных портах тысячи таких же белогвардейцев садились на пароходы и навсегда покидали распятую Россию, увозя на чужбину осколки прежней жизни.
Через много-много лет, уже постаревший, осунувшийся Игнат, которого судьба забросит в далёкую Францию, каждый день будет стоять на набережной Сены. Справлять торговлю винтажными открытками да антикварным скарбом из старых зелёных ящиков, закреплённых прямо на каменных парапетах. Будет стоять часами, кутаясь в поношенное пальто, и жадно ловить слухом речи праздно прогуливающихся парижан. Всё станет ждать и верить, что донесётся до него из толпы родной, русский говор.
И он его ещё услышит… А на самом дне зелёного короба, укрытая от чужих глаз старой холстиной, будет преданно ждать своего часа древняя, заветная книга рода Юрков.
***
Злата сумела добраться в полуобморочном состоянии к родному порогу, где у распахнутых настежь дверей стояла расстроенная и озабоченная мать.
Мирослава успела подхватить дочь, сумела затащить в хату… Маленький Илюша родился недоношенным, слабеньким. Он совсем не кричал и не шевелился. Злата долгое время не могла ни говорить, ни вставать. У неё не было сил даже на слёзы. Мама её понимала. Она лишь делала всё, чтобы дочь осталась живой.
В то время Мирославе во всех женских делах очень помогала её внучка, Устинка: и поесть приготовить, и малыша Илюшу покормить, и покачать, постирать ветошь.
Родившегося малыша пришлось в печи допекать, жизнь в нем ведовским теплом вымаливать. Тут внучка Устинка была бабушке первой помощницей. Да и самой девушке всё это было лишь в учёбу и в радость.
Злата после родов очнулась лишь на третьи сутки. Приоткрыла глаза, увидела запеленатого в меховушку ребёнка на руках у Устинки, улыбнулась слабо: «Живой».
Смотрела Мирослава на набирающуюся сил дочь и уже знала, что та выйдет замуж, ещё родит здоровых детей. Муж в ней будет души не чаять, и всё будет у неё хорошо. Но природа сделала своё – продолжение рода Игната свершилось. Только вот судьба самого Игната Мирославе не нравилась, жаль было служивого. Не сложилась у него жизнь на чужбине. Чувствовала Мирослава в его имени печаль, что веет от далёких парижских берегов. Но Злате об этом не сказывала: пусть всё идёт своим чередом.
Немного огорчалась Мирослава, что унесена была тайком из хаты заветная старинная книга.
– Пусть это будет самая большая потеря в нашем Роду, – сказала она и крепко стукнула сжатым кулаком по теплой печи. Глаза знахарки блеснули вещим огнем, когда она продолжила:
— Через года, через века — вернётся она к нам, в наш Род. В чужих руках долго не улежит, чужому силу свою не отдаст.
И это было последнее пророчество Мирославы Счастливой.
ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ…
Иван, сын Афанасия, подрос, женихаться стал, на девушек заглядываться. Увидел однажды юную Матрёну в церкви: ладная, круглолицая, скромная. Загорелся жениться. Только в кругу семьи решили не посылать так скоро сватов, пока старшая сестра, Устинья, замуж не отдана.
Не положено по обычаю.
Устинья же никуда и не торопилась. От бабушки Мирославы не отлипала, проводила все праздники рядышком. Не ходила ни по гостям, ни с кем гулять. Даже подружек не было у неё – своими думами жила, в тишине душой покой находила.
– Не время, – сказанула, как отрезала она брату, когда тот начал нахваливать и рассказывать ей о женихах.
После тихонько так, на ушко, одному ему, продолжила:
– Скоро сама решу, не досаждай… Ты тем временем начни дом строить. Хочешь ведь? Вот наладится у тебя соляной промысел, пойдёт дело в гору, дом срубишь – тогда и женишься.
У Ивана от этих слов аж глаза округлились: никому ведь живой душой не сказывал о задуманном чумачестве! Так, кумекал втайне себе под нос: «Хорошо бы, мол, солью заняться…». А сестра слово в слово тайную думу его сочла.
ЮРКИ
Состарилась Мирослава. Не от времени — от тоски по своему Добромилу. У родных душ так бывает. Да, видать, уже поделала в этой жизни всё, что в её силах.
Любимая внученька Устинья Афанасьевна замуж вышла за доброго казака Исаака. Стали жить молодые у старенькой Мирославы да её доглядывать. Вскоре и бабушка, сказав: «Пора», — ушла вслед за дедом к праотцам. Но успела, передала свои знания, как и положено, любимой внучке Устинье.
Внуки Мирославы и Добромила – Александр Афанасьевич и Иван Афанасьевич – в соляном деле держали добрую прибыль. Хоть и рискованный был чумацкий промысел, но того стоило.
Деньги завсегда у братьев водились. В лихие послевоенные годы сумели они расширить подворья, отстроили каждый себе по крепкому дому да просторному базу. Волов развели богато. Животом прирастали, да только втайне опасались: новая-то власть зажиточных не жаловала.
Женились братья, деток растили. Про родственников, которые хоть и жили далеко друг от друга, разузнавали завсегда, заезжали, помогали во всём.
Ведали братья, где их две тётки – Пелагея да Злата — со своими семьями гнёзда свили. Навещали их, блюли родство. Дружны были со всеми их детьми, своими двоюродными братьями.
Про дедов все внуки и правнуки завсегда светлым словом поминали, за выучку да за лад в жизни благодарили. Тем и выстояли, тем и жили Юрки;.
Ведала мудрая прародительница Мирослава о том, что случится далеко за пределами её дней. Золотое кольцо лежало у неё в шкатулке и словно тихонько жаловалось. Всех близких перебрала в уме Мирослава, каждого взвесила — кто на что способен. Видела она и то, что и книга, и кольцо должны в итоге оказаться далеко-далеко, в надёжных руках людей, которые всеми правдами и неправдами сохранят эти древние вещи. Подарила она кольцо Устье в день венчания с Исааком.
Прошло много лет. Устья всем сердцем чувствовала, что кольцо принадлежит не ей и у него долгий, неведомый ей путь. В одну из встреч с братом Иваном она обмолвилась, что ради благополучия семьи нужно спрятать на время с виду совсем неприметное колечко.
— Пусть полежит до поры, — тихо сказала она.
Иван Афанасьевич знал: Устья ничего зря не скажет и худого не посоветует. Он всегда беспрекословно слушался сестры. Так старинное золото с ведовскими серебряными надписями, которые мог разглядеть и прочесть только человек посвящённый, оказалось скрыто среди обычных безделушек в шкатулке его жены, Матрёны. Положил Иван колечко — да со временем и запамятовал.
***
Единственный смысл жизни человека –
это совершенствование своей бессмертной основы.
Все другие формы деятельности бессмысленны по своей сути, в связи с неотвратимостью гибели.
Лев Николаевич Толстой,
русский писатель и мыслитель,
один из величайших в мире писателей;романистов.
ДОЛГ ПЕРЕД ДРУГОМ И БРАТОМ
Иван Афанасьевич обладал богатырским телосложением. Уважаемый житель Котельвы был строгих нравов, домовит и обладал удивительной деловой хваткой. Никогда не упускал возможности взять добрый барыш, выгадать, но в отличие от некоторых местных богатеев, не чурался помочь тому, кто в нужде находился.
На днях ехал он на таратайке мимо трактира. Глядь — а там, среди подвыпивших гуляк – Лексей, мастер-печник, зять покойного брата Александра. Знает Афанасьич, что Лексей никогда запоями не страдал, в роду у них никто не пил хмельного. Трудолюбивый, безобидный да бесхитростный казак, добрый, даже слишком. Но когда в его кармане вдруг забряцает пара-тройка монет – друзья тут как тут, вот эти самые назойливые выпивохи вокруг него, и они-то непременно попользуются добродушием простачка.
Иван Афанасьевич проехал мимо пьяного галдежа. Дальше по улице – булочная. Остановился. Зашёл.
– Доброго здоровичка, Иван Афанасьевич! – часто кланяясь, встречает его хозяин, Никола. Розовощёк и свеж, сам себе и хлебопёк, и продавец — эдакий опрятный, пухленький коротыш, весь пропахший дрожжами да пряностями.
– Как всегда? – улыбаясь и заглядывая простодушно в глаза Ивана Афанасьевича, пытает Никола.
Он каждый раз ловит Афанасьича на том, как тот, глубоко втянув в себя головокружительный хлебный запах, от удовольствия блаженно закатывает глаза, а после медленно и часто кивает, соглашается, мол – как всегда.
Тогда хлебопёк привычно хватает берестяную плетёную корзинку, на дно стелет чистый льняной рушник, укладывает на него большую круглую паляницу хлеба, румяную, пышущую жаром, с хрустящей корочкой, а сверху – шесть пышных булок да шесть сахарных пряников.
Иван Афанасьевич, глядя на каждое отточенное движение округлых, вечно красных от жаркой печи рук пекаря, вытаскивает из кармана бумажник и молча расплачивается, забирает корзинку. Уже у дверей обязательно обернётся и похвалит Николу:
– Ох, Никола, люблю я деловых да догадливых!
Вскоре он садится в свою таратайку, разворачивает лошадь в другую сторону от собственного дома. Лошадь сама знает, где остановиться – у слегка покосившейся калитки добротного подворья.
Дверь распахивается, во двор навстречу доброму дедушке Ивану высыпает босоногая детвора мал мала меньше. Это те самые белобрысые дети самого добродушного казака, Лексея.
Улыбаются, прыгают вокруг деда Ивана, радуются. Под этот радостный гвалт полная корзина тотчас скрывается в глубине хаты, а на пороге стоит печальная молодая женщина.
Взгляд красивых глаз слегка туманит слеза. Галина делает шаг вперёд, ступает за порог, молча кланяется в пояс Ивану Афанасьевичу.
После она будет так стоять до тех пор, пока не скроется за поворотом его легкая таратайка.
То, что за право отнести обратно корзинку пекарю Николе сейчас в их хате зазвучит весёлая считалка, Иван Афанасьевич знает. На кого падёт в этот раз счёт, тот и побежит с пустой плетёнкой в пекарню, и того хозяин обязательно наградит чем-то вкусненьким.
Не первый год Иван помогает Галине, дочери покойного брата Александра, что замуж за добродушного Лексея пошла.
Иван Афанасьевич, как и предсказывала когда-то Устина, с друзьями да со сродниками хорошо промышляли, ездили за солью в далёкие сторонки. В хорошую погоду да в добрые времена доходили обозы на рогатых волах до самого Азова.
Опасное то было дело, чумачество. Разбойничал по дорогам всякий сброд. Оттого давний да крепкий уговор был между сотоварищами: «Ежели что – детям-сиротам помогать».
Повстречались они как-то на Дону с остатками лихой степной банды. Оружие-то завсегда было при обозах припрятано — так, на всякий случай. В тот день они сумели отстоять товар и волов, но в лютой стычке той не уберёг, потерял Иван брата младшенького, Александра.
Дочь его, пятилетняя Галина, сразу в один год стала круглой сиротою: от постигшего горя ненадолго пережила жена своего мужа.
Хотел было Иван взять в свою семью сиротинушку, да соседи, что жили рядом и крепко дружили, упросили к себе Галиночку. Пригрели, вырастили, а после своего старшего сына Лексея и её, приёмную дочь, поженили. Так сказать – воспитали себе невестку с детства.
А после уже благословили их жить в родительскую хату Галинки — то подворье было просторней. Вначале всё было хорошо, золотые руки были у Лексея. Он перенял дело у своего отца, печи добротные клал. Всё спорилось, ладилось.
Вот уж и детей народилось у молодых куча: три сыночка и Любонька-дочка. Но в последние годы что-то пошло не так.
НЕВЕЗУЧАЯ…
Однажды сидела Галина в хате у окна да вышивала сорочку любимому мужу, Лексею, – стежка к стёжке, крестик за крестиком. Красивый узор получался, душа радовалась.
Вдруг на пороге показалась соседка, Роксана. Глиняная чаша в руках. Переступала порог, да споткнулась, вроде нечаянно, а из неё в хату пшено развеялось от самого порога и до стола – золотистые зёрнышки рассыпанные поблёскивают.
– Ой, мамочки! – завопила она да завыла, слезу пустила. – Вот ведь лихо-то какое! Беда стряслась неминучая!
– Да не переживай ты так! Вставай, вставай. Не убилась сама-то? Нет?
Роксана поднялась, отряхнулась, глянула на пустую чашу и опять завыла:
– Ох, невезучая я! До чего же несчастная!!!
– Кто? Ты? Кто бы ныл? — удивилась Галина. — Живёшь хорошо, твой вот – всё в дом, в дом. Не то что у меня в последнее время.
– И я о том же, правда твоя! Непутёвый твой Лексей сделался. Ой, непутёвый… И ты с ним несчастная-а-а...
– Не то что у меня с недавних пор, — тихо вздохнула Галина. — Да вот хочу сходить к тётке Устье. Глядишь, поможет, растолкует беду.
– Ой, что ты, что ты! Бога побойся! – замахала руками соседка. — В церкви батюшка ещё по весне наставлял, чтобы к бабкам-шептуньям не ходили, мол, грех это великий! Лучше службу закажи за здравие да свечку поставь.
– Это я понимаю… Только денег у меня на то нет. Ведь в церковь идти – копейку надо несть. А на сегодня мне бы детей накормить чем.
– Ох, Галина, Галина! Несчастная ты, совсем от храма отбилась. И не ведаешь, что нынче другой батюшка служит, добрый, всё понимает. За душевное слово платы не требует.
– Как новый? А где прежний делся? Тот мне всё в уши вбивал, что грешна я, потому и живу так бедно, и что надо делиться не только несчастьями, но и добром. Ещё – надо ходить, каяться, милостыню жертвовать…
– Да не знаю я, но куда-то отправили… Нынче батюшка Михаил. Ладный такой, а уж умный!!! Ну, да ладно, пойду я. Сама пшено подметёшь. Дел у меня полно…
Роксана ушла, но Галина крепко призадумалась: «То воды полведра принесёт, не донесёт, на пороге прольёт да завоет белугой. То гороха как-то давеча принесла, пересыпала из полотенца в горшок, так по столу всё и рассыпала. А сегодня пшена… и всё причитает, плачется, словно каркает… Ой, да ладно, у неё своя жизнь», – рассудила, взяла веник и стала подметать рассыпанное по полу пшено. А мысли всё крутятся, крутятся, не отстают…
Метёт, смотрит на золотистые дорожки пшена, что желтеют по полу, а в ушах слова тётки Устьи звучат, словно та рядом стоит: «Чужое в дом вошло — не медли, корень рви».
Дети гурьбой забежали в хату, прервали грустные мысли: Михаил, Иван, Григорий и Любава. Каждый по охапке дровишек принёс — знамо дело, есть хотят. «Надо же чем-то их покормить, да и муж должен воротиться вот-вот. Что-то на скорую руку сготовить надобно».
Не домела, оставила у стены веник, пошла к коробу, стала выскребать остатки муки гречаной да серой пшеничной, ссыпать в миску, чтобы тесто на галушки замесить.
Старшие печь растопили, в чугунок воду налили.
Самая маленькая, всего-то ей семь годочков, Любаня, взяла веник, стала елозить по глиняному полу от порога к печи и чуть слышно что-то бормотать себе под нос. А как собрала мусор на старый деревянный черепок, подошла, раскрыла заслонку и ухнула сор прямо в пламя. Оно как вспыхнет! Девочка возьми да и скажи:
– Гори, гори, больше к нам не приходи!
Подбежала к ведру, руки вымыла над тазом, ещё раз ковшиком зачеркнула воды и бегом к матери. А та только взялась за солоницу.
Люба смело забрала у неё солонку, набрала в щепоть соли, стала водить ею над миской с мукой, сыпать да приговаривать:
– Солю, солю, всем здравие присаливаю….
Подняла ковшик с водой. Стала лить в миску потихоньку, деревянной веселкой муку помешивать. К струйке наклонилась. Шепчет Любаня, да каждое слово будто впечатывает в воду:
– Водичка стекает, здравие нам прибавляет.
Тесто мешает, мешает да дальше продолжает:
– Во здравие семьи на века, доброта у мира глубока. Да будет так! Да будет так! Да будет так!
Галина стояла как вкопанная, оцепенев от неожиданности, и не могла вымолвить ни словечка. Оглянулась назад, словно кто позвал, а на порог воробышек прилетел. Уселся, головой чудно вертит, высматривает что-то, не улетает.
Любаша подбежала к порогу, руками взмахнула и крикнула:
– Уходи! Больше не приходи! Нет тебе места здесь! – да и затворила дверь.
Мать с восхищением смотрела на нежданно повзрослевшую дочь-умницу, всё удивляясь: «Откуда она это ведает?»
А после вспомнила: «Так от бабушки Устьи… Она же там бывает завсегда».
ДОМ ИВАНА
Иван Афанасьевич с женой своей Матрёной Никитичной жили ладно да складно, радовались, глядя на то, как растут их дети: здоровы, послушны, никого зря не обидят, помогают по хозяйству.
«Отца да мать уважают, слушаются беспрекословно. Ну, не без того, иногда чего-нибудь и набедокурят — так ведь молодость!» — в таких рассуждениях и думках о семье Мотя подошла к протопленной печи, притворила заслонку.
У неё скопилось много спешных забот, которые без твердого мужского глаза никак не урядить, и ей не терпелось поскорей обо всём перетолковать с мужем.
Лишь не знала, как подступиться к нему с такими разговорами, и от этого слегка суетилась: ходила по хате, бралась то за одно, то за другое, трогала всё, что попадало под руку, перекладывала с места на место глиняную утварь, равняла концы скатерти, старательно приглаживала её пухленькой ладонью.
У светлого окошка за ткацкими кроснами сидела дочка Настенька. Ткала дорожки для подновлённой церкви. Торопилась, ведь обещала батюшке, отцу Михаилу, к храмовому празднику.
«Пусть работает, Бог работящих любит, а за то, что с любовью делается, мысли Господь посылает верные. Глядишь, что разумное в её девичью голову и придёт», – продолжала рассуждать мать.
Свет из окна всё тускнее. Ладная девица в синем, под цвет глаз платочке с любопытством повернулась на угасающий алый закат в окне, закивала, как бы соглашаясь с утренним предсказанием тётки Устьи. Уже с утра забега;ла Настя проведать тётку. Говорит вещунья нынче мало, только и услышала племянница: «Метель будет большая…».
Настасья накрыла грубым сукном свою работу, шерстяные клубки убрала в кованый сундук. Тихо пожелала матери спокойной ночи и бесшумно направилась в свою комнатку.
Мотя посмотрела вслед, залюбовалась: идёт степенно, по спине — длинная коса. Дверь бесшумно за ней затворилась. «И когда вырасти успела? Совсем недавно с куклой играла….» – подумала про себя мать.
Всякое бывало в семье, не без того, но сама Мотя навсегда упрятывала в тайное место все обиды да неурядицы, какие случались в хате.
Учила она и дочь: «Прятать плохое в болото непролазное, чтоб ни людям, ни нечисти было не добраться, на позор да на осуждения своих душевных горестей никому не казать. В душе зла вовсе не держать, прощать многое и Богу молиться».
«Сыновья-то – славные отцовы помощники, вон сколь дел сегодня переделали. И не слыхать, спят, поди, намаялись за день. Пусть спят, на то она ночь, чтобы продых какой был. Так Господь велел», – продолжала рассуждать Никитична, проходя мимо тихой сыновьей половины хаты.
За окошком звонко цокнули запоры ворот. Вернулся хозяин, Иван Афанасьевич. Распряг коня во дворе, завёл в конюшню, задал ему корму. Оглядел копыта, протёр платком глаза любимому Орлику. Оглядел жующих волов – всё хорошо. Чисто, прибрано. Все сыты. Всё как обычно. «Молодцы сыночки», – подумал и вскоре уже топтался у дверей в сени, отряхивал с себя наметённый снег.
Доволен был Иван Афанасьевич, управился с делами: добрая привычка и обязанность хозяина перед сном обойти двор, базы, проверить, всё ли в порядке, закрыть крепкие ворота на засов. Как в сени вошёл – не забыл из угла переставить к дверям пару широких деревянных лопат – снег грести с утра. Сыновья враз справятся с этим. Им и говорить не надо.
Нагнулся, переступил порог хаты и встретился в полутьме взглядом с женой.
– Метель нынче залютует, — буркнул хозяин в усы и, следуя за женой через горницу прямиком в спаленку, продолжал:
– Устал. Под конец дня к сестре, к Устье заходил. Совсем квёлая сделалась, и в чём только душа держится? А думки да разум у неё всё такие же, правильные. Только не всегда понятно, для чего сказано бывает. Ну, по метели, оно понятно, что метель нынче силу набирает у месяца, а вот ещё обронила: «Сыночки твои – богатыри…», к чему бы это…
– Так что тут такого? Знать, хвалит, – промолвила Мотя.
– Только сказала она это и уснула. Не будешь же будить, чтобы растолковала, к чему сказано. Она почти не ест и не подымается. Внучка Аннушка, Владимира старшенькая, всё коло неё крутится, не отходит. Меня дивчина угощала рыбкой да взваром. Она и бабушку чуток напоила, бегает вокруг неё, то подушку поправит, то попить подаст. Устьюшка, сухая и белая, всё лежит, лишь иногда глаза откроет, скажет Анне о чём-то, и снова глаза закроет.
Мотя подошла к иконам, зажгла лампадку перед образом Христа, перекрестилась и, дослушав мужнину жаль о хворой сестре, скороговоркой произнесла:
– Господи, помоги рабе Божьей Устинье.
ТАЙНЫ
Всё было в том семействе сладко да гладко. Хата, в которой они жили – большая, крепкая, добротная. Хозяин семейства смолоду промышлял чумачеством, барыш от его трудов шёл добрый. Приходу церковному исправно серебром жертвовал, и всем семейством на праздники в храм ходили да богато страждущим подавали.
Все в доме здоровы. О чём же можно ещё мечтать благочестивому семейству? Разве что об удачном сватовстве подросшей дочки Настасьи да женитьбе старшего сына Павлуши. Сын давненько приглядел себе невесту: крепкую, работящую красавицу Катерину, дочку соседа Пантелеймона.
– Иван, как мыслишь, не пора Павлушу женить? – осторожно спросила Мотя мужа, готовясь ко сну, взбивая да старательно укладывая подушки на широкой деревянной кровати.
Надо сказать, что кровати в ту пору только входили в обиход, но эта на редкость была красивая, крепкая, под стать богатырскому телосложению хозяина. Её сам Иван по молодости мастерил по совету старшей сестры, Устьюшки, которую любил и слушался во всём. Вырезал ножичком на быльцах замысловатые узоры с приговорами да заговорами, каким научила Устья, чтоб спалось и жилось ему с любезной сладко.
Всякий раз, укладываясь на пуховую постель, оглядывая приметным взором покой хаты, Иван радовался, что всё в его жизни удалось. Ценил в горнице образа да вышитые рушники, на больших оконцах – кружевные завески. Это заслуга разлюбезной жены, Моти.
Большой дубовый стол с точёными ножками посреди горницы стоит, красуется, притягивает к себе гостей и домочадцев. Тоже с наговорами, которым научала родная сестричка, Устьечка. Сам те ножки фигурные вырезал да нашёптывал: «Чтоб не тужилось, да в достатке жилось».
Так и лавки гладкие сладил, на которых недобрый человек долго не усидит, будет ёрзать до тех пор, пока не встанет. Зато добрым людям на них приятно сидеть, во здравие.
И каждый раз Иван добрым словом поминает своего отца, Афанасия — как тот был с ним строг, требовал работы да послушания, внимательного отношения к происходящему вокруг. Учил, чтобы не упустил сын верного часа для доброго промысла, не ленился да не лукавил.
«Ибо от лукавства все беды и скорби в жизни» – поучал ещё молодого Ивана отец Афанасий.
Всё на его подворье делалось щедрой душой и большим желанием жить лучше других, быть первым во всём. Его хата была самой большой в Котельве, пятистенная, красивая, с высоким резным крылечком.
Строилась она, как и водилось в тех местах – всем миром. Лишь начиналась стройка, сходились к ней умельцы со всей округи, и искать не надо было никого. Помогали в строительстве и делали, кто что умел, за угощение, за доброе слово да во славу Божью. Добросовестных мастеров, конечно, щедрый хозяин одаривал от души, серебром не обижал.
Так водилось в Котельве издревле: всем миром каждый раз восстанавливали жилища и в древние времена после набегов шведов, поляков да крымских татар.
– Если считаешь, что пора, так надо бы нам с тобой место приглядеть новому подворью. Есть у меня мыслишка на этот счёт, – сказал Иван Афанасьевич. Он закинул за богатырскую голову сильные руки, устремив взгляд в потолок, где в темноте спаленки отсвечивал узор белой занавески на окне.
– Ой, Афанасьевич, хата-то бревенчатая будет, пятистенок аль как? – с радостью подхватила разговор Мотя.
– Ох, мать, коли потянем. Не забывай, что и дочь на выданье, да ещё двое, Гриша и Юрок следом. И им надобно. Вот пока для Павлушки будем жилище ладить, наука будет для младших о том, как и что делается.
– Правильно, отец, правильно, ты-то знаешь, что и как, и детей подучишь,– согласилась Мотя.
Послышался далёкий стук ткацких кросен. Иван взглянул на Мотю, вопросительно поднял бровь:
– А что, Настасья просиживает допоздна, всё ткёт, куда торопится? Вроде бы приданое готово давненько. Сама ж ты и говаривала обо всём давеча.
– Да, готово, готово... Неугомонная она, в храм обещалась соткать дорожки до праздников. Ведь спать было пошла, а глянь, снова за работу принялась. Видать, беспокоится, не спится ей. И есть чего. Давеча Степанида у колодца с ней гутарила, мол, по весеннему дню сватов надо ждать.
– Сваты – хорошо, – сказал мечтательно Иван и замолк, после подумав, продолжил: – Мать, Настя в тебя вся: красавица да рукодельница, хозяйственная. Понимаешь, какое тут дело, ей нужон стоящий казак, крепкий хозяин. А этот, у Степаниды… о-хо-хо, видел давеча его…. Не-е-е, что-то не нравится мне эта затея…
– Да и дочь наша строптива, — вздохнула Мотя. — Не хочет за Ивашку Степаниды идти. Не люб он ей, видать. Красив Ивашка, да и только. Настасья прямо отрезала: лучше в монастырь уйдёт, чем за красивого лодыря.
– И правильно девка судит, не по лицу, — одобрил Иван. — Не пара он ей. Ну кто он? Богат, пока пользуется оставленным отцовским наследством. Ходит как петух ряженый, холёный, всё песенки поёт да копейки прогуливает. Ни в поле работник, ни на подворье хозяин. Всё в бирюльки играет да девок неразумных ублажает. Не обкладывает отцовскую хату добром, а разоряет.
– Так оно, так. Правильно говоришь, отец. А нынче с утра Степанида у колодца новость бабам разносила: пастух Авдеич на будущую весну не будет пасти скотину. Сильно ногами хворый стал. А Ивашка к нему в гости захаживает да в жалейку его там поигрывает. Видать, в пастухи собрался.
– Да уж! Ему кажется, что пастухи – так себе: не работают, спят, туда-сюда стадо гоняют да дудят. В первый же день растеряет всю скотину, уверен. Не знает он труда чужого, не ценит. Не в отца-купца пошёл — тот разумный был. Не к ночи вспоминать покойника, Господи прости, царствие ему небесное, – густо буркнул Иван, коротко перекрестился и продолжил:
– Хоть и обещался я его отцу, дружку своему, пока жив был, а глядя на нынешнее беспутство сыночка, он и сам простит нас, не осудит там, на небесах. Тут и думать нечего. Не нужен такой дурень нашей Настасье, – одним духом высказался Иван и нервно заворочался большим грузным телом в мягкой пуховой перине.
Мотя, довольная, что разговорила мужа, поправила маленький огонёк в лампадке под образами, перекрестилась, шепча вечернюю молитву, и, укладываясь рядом с мужем, повела речь дальше:
– Ты уж, отец, не неволь Настю, не подгоняй.
– А я и не подгоняю…
– Видать, ей приглянулся наш батюшка церковный, Михаил, – сказала Мотя, а сама тут же и испугалась своих откровенных слов, что слетели, наконец, с её уст. Враз сжалась душа. Аж дыхание перехватило, кулачки на груди одеялко пуховое нервно сжали.
От такой новости Иван Афанасьевич даже встрепенулся в постели. Зная крутой нрав хозяина, Мотя всё побаивалась, но давненько у неё это вертелось на языке. Всё одно когда-то надо бы сказать. Вот и слетело…
– Ты что это, мать? – сверкнув недобрым взглядом, вскрикнул Иван, перевернулся набок к ней лицом. – Не было в нашем роду священников!
– Так и что, что не было? Лишь знахари да шептуны, – не уступила Мотя, пошла напролом. – Чем тебе наш батюшка не люб? Сам давеча в праздник хвалил его прилюдно за проповедь, – тут же вся запыхалась и зарделась от своей смелости.
– Да, было дело, хвалил, – согласился Иван. Перевернулся на спину и, остудив нечаянный пыл, стал рассуждать: – Не молод уж, хотя… Хата справная. Подворье большое. Земли много, сам на ней горбится, управляется, – подытожил Иван.
Хотела что-то ещё сказать Мотя, да не успела.
– Давай спать, мать, – предложил Иван, пресекая лишний спор и будучи уже подобрев сердцем.
Недосуг ему более рассуждать о делах. «Слова молотить – что мельницу попусту крутить».
– Намаялась, поди, за день. Ты у меня ещё и сама ягодка, как невеста, – проворковал Иван, привычно поскрёб ногтями круглую бородку и не мешкая снова повернулся к жене.
Увидев на узеньких полненьких плечах распущенные шелковистые волосы, по-хозяйски сгрёб большими сильными руками пухленькую Мотю в охапку и, страстно причитая ласковые слова, подмял её под себя.
– Ох, баловник, – лишь успела промолвить Мотя и замлела от ласки любимого мужа.
Мотя была очень довольна: и мужа не разгневала, и зерно в хозяйский ум брошено. А уж он, Афанасьевич, взрастит его как надо. «Во всех делах он хозяин слову своему, делам своим», – завсегда нахваливала она мужа.
Иван Афанасьевич, засыпая, уже обдумывал: «К кому завтра съездить, к кому в сельсовете подойти, разузнать, с кем выгоднее разговор вести о покупке земли для постройки новой хаты. А там, глядишь, и ещё на два подворья наскребу»
МЕТЕЛЬ
Метельной выдалась ночь, с песней зимы разгульной. Спи себе, посапывай, отдыхай после дел. Вот уже и Настасья отдыхать пошла. Тихо-тихо в хате. Спокойно.
Но спокойствие это было ох, как обманчиво.
Добротная печь щедро делится с домочадцами мягким теплом. На улице тонёсенько заунывничает метель. Спать да спать бы! Только некоторым вовсе не хочется. Молодая кровь играет в жилах Юрков, будоражит их горячие умы. Все трое – выдумщики ещё те! Хочется силушкой молодецкой потешиться, что-то сотворить эдакое, необычное.
Вот и старший сын, Павлуша, вымахал здоровенный детина в косую сажень ростом, коротко стриженный. Кучерявится над высоким лбом чернявый хохол, да топорщатся густые залихватские усы над розовой юношеской губой. Лежит, не раздеваясь, на лавке, тулупом лишь прикрыт.
Григорий и младший Юрий тоже притаились на длинных лавках за печной стенкой. Оба под стать и силушкой, и ростом старшему. Никто из троих так и не разделся в этот вечер.
Пока луна не взошла, а заснеженные улицы пусты и темны, ребята осторожно, чтобы никого не потревожить, вышли из хаты. Даже тяжёлая дубовая дверь не скрипнула: её Гриша накануне хорошенько смазал топлёным салом.
Осторожно шагая по легкому снежку, отошли они от подворья, остановились у катуха.
– А что, у всех будем сымать?
– Та не-е, только у тех, где казаки крепкие в хате есть, и кто не хворый да не обидчивый.
– Пошли?
– Пошли!...
И молодые парни рассыпались по улице, увлечённые своей очередной затеей. Луна до поры до времени стыдливо пряталась от проказников за снежными облаками, чтобы не быть свидетельницей их тайного сговора.
Через полтора часа они вернулись. Довольные своей проделкой, тихонечко вошли в сени, накинули дверной крючок и спокойно отправились спать.
За полночь стала разгульно да широко шалить метель, переметая пути, заваливая снегом поля да крыльца хат.
Пропели первые петухи. Приутихла завируха, яркая луна вышла из-за туч, высветила морозные улицы слободы.
Внезапно обнаружилось странное дело: в некоторых дворах напрочь отсутствовали ворота! По всей улице – наметённые сугробы под заборами и прорехи, как во рту старого деда, через два зуба.
Даже у дядьки Пантелеймона, у которого они были новыми и массивными, – и тех не оказалось на месте.
В азарте братья Юрки сняли ворота и у себя на подворье.
ПАНТЕЛЕЙМОН
Зажиточный Пантелеймон, хозяин пропавших новёхоньких ворот, вставал рано. Привычка эта осталась с детства, когда ходил ещё в подпасках. Нынче он сам имеет большое хозяйство, но помощников не держит, кроме трёх взрослых дочерей. Овцы, коровы, свиньи. Квохтали на его подворье куры. По базарным дням он выезжал на площадь, продавал и птицу, и яйца. Умел торговаться, продавал всё удачно, с выгодой.
С базара всегда возвращался с подарками для любимой жены и красавиц дочерей. Деньги-то у него всегда водились.
Недоволен был в своей жизни лишь одним: как в хате, так и в хозяйстве – одно «бабье царство». Даже петухов не водилось. Один он – мужчина на всё подворье.
Тихонько пошаркивая валенками в предрассветной тёмной хате, Пантелеймон направился к дверям в сени. Там на ощупь, вдоль стены, стал искать лопату. Нечаянно пнул не к месту кем-то оставленное пустое ведро, чуть было не растянулся, чертыхнулся под нос. Чтобы удержать равновесие, протянул к стене обе руки, и очень кстати левая рука оказалась на прохладном деревянном черенке лопаты, а правая чуть дальше нащупала засов.
Взялся за скобу – не открывается, примёрзла. Дёрнул сильнее – открылась, да так, что шарахнул ею себе по лбу! Больно, но терпимо, малость досталось: шапка заячья, сдвинутая на глаза, спасла.
В сени пахнуло морозной свежестью. Лунный свет проникал лишь в узкую щель верхней части дверного створа. Перед ним, ровно в его рост, высился пухлый сугроб наметённого за ночь снега.
В слободе двери в сени всегда открывались вовнутрь, иначе хозяин в метельные зимы рисковал быть заточённым снежными заносами.
Пантелеймон попрыгал, потолкался своими широкими боками в сугроб, хорошенечко раз-другой вмялся в него, поднатужился да и выбрался с лопатой наружу. Притянул и прикрыл за собой дверь, чтоб не выстудить хату.
Начал лопатой отталкивать снег сверху, чтобы добраться до перил крыльца.
Ладно-складно так пошло у него, лишь снежок промороженный шуршал в тишине под ясными звёздами. Послышалось нестройное бреханье соседских злющих кобелей. «Здороваются», — подумал Пантелеймон и ну ещё паче стараться – больше брать да дальше кидать!
От самого крыльца, легко, словно играючи, не останавливаясь, раскидывал снег сначала влево, до скотного двора, а после вправо, к воротам. Работал так увлечённо, что и не заметил бы, как оказался на улице, если бы не кольнуло больно под ребро.
Ойкнул, схватился за бок, выпрямился, поохал, покрутился, повертелся – ничего не поймёт. В глазах словно пелена белая.
Не спит, не пьян, а что-то не так….
«Ворота-то где? Не-туть! Где ворота? Как мимо прошёл? Не закрыл ли в ночь, сами ли открылись?» – снова покрутился юлой туда-сюда. «Так нетуть ворот, совсем! Ни открытых, ни закрытых!».
Снял шапку, перекрестился: «Вдруг бес попутал. Когда выходил из хаты, забыл себя осенить крестом. Не до того было, чуть не убился в потёмках. Вот, видно, и чудится всякая всячина».
Постоял, посмотрел на усадьбу. «Хата есть, а ворот – нет!»
Ещё раз, зажмурившись, размашисто и добротно осенил себя крестом, открыл глаза – всё едино: хата есть, а ворот нет.
Сзади послышались шаги. Повернул голову и увидел, что кто-то к нему торопится, кутанным шариком по улице катится.
– А что, Пантелеймон, и у тебя нет ворот? – услышал он издалека злорадный голос соседа Петра.
– Ды-к, не-туть, – чуть заикаясь, ответил ему Пантелеймон, почесал вспотевший затылок, нахлобучил поглубже на голову старую заячью шапку и, не дожидаясь, когда сосед подойдёт ближе, сам пошёл обратно к крыльцу.
Вот-вот поднимется солнце. Пантелеймон понимал, что утренние хлопоты на базе от пропажи ворот не утихли, что надо поспешить к скотине.
– Господи Иисусе, что за шутки? Новенькие ведь, год копеечку собирал, чтобы красивенькие да крепенькие были… – бормотал Пантелеймон, вернувшись в хату и переодеваясь в лёгкую душегрейку перед походом на скотный двор.
В растопленной печи громко потрескивали дрова. «Знать, к долгим морозам», — отметил про себя Пантелеймон.
В предрассветной тишине отблески яркого пламени скакали по стенам, кружевным завескам, вязаным шерстяным половикам, по которым степенно, в ночной сорочке, накинув на плечи тёплый платок, как бы нехотя, шла жена Агаша.
Всем была хороша Агаша: пригожа телом, покладиста нравом. Но зная свой недостаток, сильное косоглазие, никому никогда не смотрела прямо в глаза.
Она вылила из таза в ведро собранные с вечера помои и, как всегда, опустив взгляд в пол, понесла к дверям, да почти уже поставила у ног Пантелеймона. Но он перехватил тяжелое ведро, поставил позади себя, повернулся к ней и провёл морозной рукой по такому притягательному, укрытому бахромой плечу Агаши.
Три девицы, уже одетые, тихонько хихикая, прошмыгнули мимо них, выскочили из хаты: кто – скотину поить-кормить, кто – к овечкам, подсыпать зерна да задать свежего сена, кто – к квохтушкам.
Пантелеймон стушевался, виновато скривил лицо, поправил на Агаше мягкий, приятный, как и сама женщина, платок и, как всегда с сожалением, что ночь уже прошла, а утро, полное забот, началось, нехотя отвернулся от своей зазнобы...
Уже во дворе, навстречу ему от катуха бежала младшая, Катря, и радостно пищала:
– Тату, тату, Черноушко окотилась двойней! Ух! Черненькие-пречёрненькие овечки!
– Добре, добре, доча. Только поить тебе их самой придётся, каждую по очереди, чтоб не ослабли. Выходишь, я знаю, ты сможешь, поди, не впервой…
– А как же, выхожу, – протараторила Катря.
Вскоре они всем семейством с умилением глядели, как Черноушко облизывала маленьких овечек, а те копошились в сене, пытаясь встать на тоненькие слабые ножки.
– Опять овечки… Ну никак доброго барана для стада ни одна овца не принесёт! Всё бабье царство: как и в хате, так и в хозяйстве. И корова принесла тёлочку. Быка своего так и нет, хоть покупай. Когда же вы замуж повыскакиваете, дочери мои? Аль женихи перевелись среди казаков? Вот их сколь в округе! Аль заморских ждёте? – монотонно, без малейшей злобы продолжал ворчать Пантелеймон, уже выгребая навоз широкой лопатой из закутков.
Дочери занимались каждая своим делом, а он, выполняя привычную работу на подворье, всё ворчал о «бабьем царстве», о запропастившихся куда-то женихах, о предстоящих хлопотах.
Вспомнив о пропавших воротах, громко чертыхнулся и уже тихо, будто сам у себя, спросил:
– Да кому же понадобились мои ворота? – тихо проворчал в усы, словно стыдясь того, что случилось, и не забывая о том, что его слышат дочери.
И уже громко, для них, своих любимых, продолжил:
– Вот река-то давно льдом стала, сбегали бы в гости к своей бабке, проведать. Глядишь, по дороге кто и встретился бы, приглянулся бы… Вот ведь бабье царство! …
Пантелеймон продолжал ворчать, энергично и привычно нагружая в небольшую тележку собранный навоз.
– Был один защипанный курами петух, так ведь – извели! Видите ли – кусачий, за лытки щипал. Чай, не съел бы, ну, поклевал бы маленько, погонял бы по курятнику. Не убыло бы от вас! Здоровее были бы. А нынче к весне, чтоб цыплята вывелись, опять надобно петуха покупать… Вот ведь бабье царство! – не унимался Пантелеймон.
Так и дальше бы ворчал отец семейства на своих дочек-красавиц, как вдруг шумно и запыхавшись, вбежал в хлев и наступил ногой на лопату с парящим навозом сосед Варфоломей, живший на другом конце улицы.
Сосед, заскочив со светлой белоснежной улицы в тускло освещённый одной керосиновой лампой катух, не увидел хозяина, но услышал его ворчание и громко, во весь голос, запричитал:
– Доброго вам дня, хозяева! Хотя, какой он добрый? Гляжу, и тебя, Пантелеймонушко, не обошли ворюги! – почти кричал глуховатый Варфоломей. – Ну, что за дела такие? Пробежался я по улице – половины ворот нету...
Три сестрички так и прыснули смехом, не бросая дела. Они бегали от яселек к закромам за кормом, поили из вёдер телят, чистили да доили коровушку-кормилицу.
– А что, у Ивана, кума мово, тоже умыкнули? – спросил Пантелеймон, одной рукой отстраняя с лопаты Варфоломея, который до сих пор не понял, во что вляпался впотьмах.
– Кажись, нету и у них. Да, точно, нету, – ответил Варфоломей, уже отступив с лопаты.
Так же тяжело дыша, он стал невозмутимо счищать испачканные валенки о край деревянной загородки и, не дожидаясь очередного вопроса, добавил:
– А ведь и не найдёшь, всё аккурат, как перемело. Я оббежал всю улицу – никаких следов, всё гладко, ровно. Метель-проказница за ночь аккурат скалкой пригладила.
– И ни одна собака не брехнула…, – добавил сам себе Пантелеймон, и тут он застыл столбом, крепко призадумался. Вскоре утвердился он в своей догадке:
«На этих Юрков ни одна собака не тявкнет. Какая-то странная сила, окромя телесной, заложена матушкой-природой и живёт в них. Чувствует эту силушку всякая скотина и молчит, словно побаивается. Ладно, у меня собаки нет, так ведь рядом, у соседа, аж целых две злющие на базу с овцами живут. И ни гу-гу за ночь, ни жалобного писка, ни скулежа, ни лая…».
– Вот управлюсь маленько, пойду искать. Ну не по воздуху же они улетели сами? Сколь дворов без ворот? Не считал, Варфоломейюшко? – прокричал глуховатому соседу и, сузив глаза в щелочку, поглядел с любопытством на станичника.
– Дык – шесть дворов. Как и не бывало, – выдохнул разом, моргая белёсыми ресницами Варфоломей.
«Времени до метели было не так много, далеко не унесли, – рассуждал про себя Пантелеймон, пока Варфоломей остальные новости докладывал. – Шесть ворот, знать, шесть человек. Знамо, здоровенными должны быть казаки. Ба! И кто же, как не Юрки, хлопцы Матрёны да Ивана, не иначе.
Да, точнёхонько, и к бабке не ходи. И собаки не тявкнули… Окромя их больше-то ведь и некому…».
– Ладно, бывай, Варфоломей, некогда мне лясы точить. Управляться надо, – решил отвязаться от назойливого соседа Пантелеймон.
– Дык и у меня дела. Только всякому подворью стоять без ворот – как голове человеческой жить с открытым ртом, – порассуждал Варфоломей, развернулся и, лениво шаркая валенками, счищая то, во что вляпался впотьмах, отправился к своей, тоже с щербатым ртом хате.
Следом за ним на свежем искрящемся снегу узкой дорожки оставались печатные бурые следы испачканных на базе валенок.
ПОИСКИ
Пантелеймон на людях был довольно сдержанным человеком, зря никого не обижал, но если касалось дело нажитого, кровного добра, вёл разговоры хитро, взвешенно и всегда в таких делах выигрывал.
«Большинство уже и не помнят, почему звали этих ребят Юрками, – продолжал Пантелеймон перемалывать в голове мысли да заканчивать работу. – Видимо, давно, в стародавние времена кто-то из казаков-первопоселенцев был Юрко, от кого и пошли ребята-богатыри. Большой род. Что их предки, что сам Иван, что его сестра Устья, что все детки в их породу, вымахивали здоровенными, сильными, как заговорённые. Это точно от рода казаков-характерников…
Бабанька моя мне много всего про них рассказывала, что никакая лихомань их не брала. Со зверушкой любой могли говаривать, они друг друга понимали, даже когда лишь думали. А бабы их через поколение – лекарки. Много чего сильно загадочного у них… », – на том и закончились хозяйские размышления и утренняя работа Пантелеймона.
В хате за завтраком девчата еле сдерживали смех. То и дело весело переглядывались.
– Гляжу, смешно вам? Вот не найдутся ворота, придётся новые заказывать. Деньги-то, конечно, есть. Но припасены они на рождественские гостинцы для вас. А пойдут все они на новые ворота!
Дочери сразу сделались серьёзными. Две соскочили с лавок и принялись помогать матери убирать со стола, мести, скрести чугунки, а Катря, взяв вёдра и коромысло, направилась к колодцу. Она в хате самая младшая, но работящая, ни в какой работе отказа не знала.
Пантелеймон гордился тем, что когда Катря шла по улице с полными вёдрами воды под крылатым коромыслом – то вызывала зависть у многих своих сверстниц да станичных девок. Вся такая статная, шла величаво, завораживающе — в красивом полушубке, в цветастом платке. Многие просто оборачивались и любовались ею.
– Катря, гляди, не задерживайся нигде, – напутствовал Пантелеймон, хотя знал, что дочь никогда попусту нигде не застревала. – Про овечек не забывай, тебе их смотреть.
Сам глядя с любовью вслед, он убеждался каждый раз, что дочь работящая, в него пошла, а вот красотой – точнёхонько мать в молодости.
«Жаль, что приключилось такое с Агашей», – промелькнуло в голове Пантелеймона, и на память пришли события далёкого времени.
Когда жена была последние дни на сносях с первым дитём, шла она к своей хате от матери через реку, и в пути повстречались ей волки. Зверюги остановились, сели и завыли. Она испугалась, кинулась в сугроб, упала, заголосила и стала рожать.
Не мигая, со страхом таращила она очи на воющую стаю. Но они не тронули — услышали, как кричит женщина, перестали выть, поднялись и побежали своей дорогой. Только с тех самых пор покосились у жены глаза.
«Но я её всё равно люблю», — Пантелеймон поглядел на скромную, заботливую Агашу, надел тулуп, валенки, взял зачем-то кнут и заторопился из хаты.
Шёл Пантелеймон размеренным шагом по заснеженной улице в распахнутом кожухе, размахивал нагайкой, отмеряя путь, весь важный такой и увлечённый мыслями-догадками.
Он силился предположить: куда можно отнести такую тяжесть, в какую сторону удобнее, да где можно их так уложить — шесть ворот, — да так, чтобы не было видно?
«Далеко, конечно, их можно унесть, но это ж какую силушку-то надо иметь, чтоб тихонько снять, да чтоб никто и не слыхал, а ещё и на себе тащить? Ой, нет, не обошлось без кумовых сынов, нет…»
Уже за околицей остановился, хорошенько огляделся. Однако ночная метель постаралась на славу, будто в сговоре была с ночными проказниками, и, как всегда на Святки, перемело, занесло все следы. Метель-завируха аккурат всё пригладила.
— Да, всё шито-крыто, — подытожил Пантелеймон, развернулся и решительно зашагал к хате кума Ивана.
У Ивана хата тоже щерилась дырой. Постучался Пантелеймон о косяк да вошёл, не дожидаясь приглашения.
Мотя возилась у печи с горшками. Настя ей помогала.
Иван, как всегда по зиме, чуть свет у другого окна за ситцевой перегородкой занимался тем, что тешило его душу.
В долгую зимнюю пору коротал он время за пошивом сапог. Делал это крайне редко, и только зимой, и только тогда, когда все дороги переметены и возить товар на волах — опасно. Нынче нет такой нужды, чтобы рисковать людьми да скотиной. Он шил только для себя и своей семьи очень красивые, добротные сапоги. Этому научил его отец, Афанасий.
С утра Иван уже отметил хозяйским глазом пропажу и — молчок. Сидит,занимается своим любимым делом: у него есть взрослые сыны, разберутся сами.
Пантелеймон, как вошёл, уцепился за тайную мысль: увидеть кого-нибудь из молодёжи, а пуще всего — словить Павла да напрямую и спросить того. «Неужто отважится соврать? Ох, не видать ему моей Катри», — и Пантелеймон, громко кланяясь от самого порога, произнёс:
— Здорово ночевали!
— Слава Богу! Проходь, проходь, Пантелеймон. Рад тебя видеть, — приветствовал издалека Иван гостя. Отложил сапог в сторону, вытер руки тряпицей и пошёл навстречу соседу.
— Знаю, ты просто так не придёшь. Дело какое? — спросил Иван, пожимая холодные с мороза руки соседа. — Замёрз? Проходи к печи поближе, погрейся, — заботливо пригласил Иван Пантелеймона, указывая широким жестом на лавку.
— Мать, подай-ка нам тёпленького взвару! — попросил Иван.
— Благодарствую, — сказал Пантелеймон, принимая кружку душистого тёплого напитка из рук Моти. — Знаю, кум, ты не всех балуешь своим ремеслом. Осмелился я просить тебя. Ты же знаешь, как я люблю свою Катрю. Хотел бы подарок ей устроить. Только ты и можешь угодить моей красавице. Вот к праздничку, чтоб красивые, лёгкие да тёплые, какие лишь ты умеешь делать.
– Ох, балуешь девку, Пантелеймон! Гляди, уведут, не спросивши родительского благословения, – встряла в разговор Мотя, отдавая вторую кружку с отваром мужу.
Отхлёбывая сладкий взвар из тонко выделанной расписной кружки, Пантелеймон ответил:
– Я так думаю, если и уведут без спросу, то далеко искать не придётся. У нас в слободе свои женихи есть. А какие богатыри! В чужую сторонку хороших девок, думаю, не отдадут.
– Так оно, так, кум, – согласилась Мотя.
Настя, не переставая вертеть в пальцах веретено у прялки, зарделась и спряталась за куделью.
– Ну, как, сговорились, кум? Материал я свой, отменный принесу, работу твою ценю, уплачу сразу.
Иван недовольно покачал головой.
– Да знаю, Иван Афанасьевич, знаю, ты в деньгах моих нужды не ведаешь. Знаю, для тебя шитьё – лишь душевное ремесло. Токо всякий труд должен быть оплачен, ибо не впрок пойдёт, – рассуждал Пантелеймон, а сам всё прислушивался, приглядывался, глазами зыркал туда-сюда, надеясь свидеться с Павлом.
Но в хате сыновей не оказалось.
«Видно, работают. Добрые, работящие сыны у кума», – отметил в душе Пантелеймон.
– Ладно, ладно, приноси, кум. Вот на той неделе, в любой день, пока время терпит. А как дороги откроются для воза – не застать меня будет на подворье, сам знаешь, – договаривает Иван последние слова, а сам тоже с тайным интересом поглядывает на Пантелеймона, всё пытается прочесть в его глазах вопрос, с которым на самом деле пришёл к ним, да видимо, так и не осмелится, чтобы не обидеть.
– Договорились! – Пантелеймон оставил на припечке глазурованную расписную вещицу, работы местных гончаров-мастеров из которой пил, скоро протянул руку Ивану, но не выдержал пытливого взора. Резко отвёл взгляд и покинул хату.
«Ох, не за сапожками для дочки он приходил, – догадался Иван вслед куму. – Хитрый лис. Никогда не знаешь, чего от него ждать».
Три дня в Котельве от хаты к хате обсуждали пропажу хозяйских ворот. Пантелеймон не оставил надежду найти свои новенькие ворота, в очередной раз сходил за околицу, прошёлся до самой замёрзшей реки. Он нутром чувствовал, что они, его родимые, где-то тут, рядом. Но каждую ночь, с вечера и до рассветного утра, вновь сыпал обильный снег, плотно оседал и упорно не желал отдавать ночную добычу.
На третий день пришёл Пантелеймон к Ивану с материалом для Катриных сапожек. Не торгуясь, сговорились о цене. Сразу же и заплатил, как положено, задаток — половину серебра.
Пантелеймон, с виду довольный, уходил из хаты Ивана, а во дворе ему повезло встретиться с Павлом.
Сдёрнув с головы шапку и отвесив почтительный поклон, глядя с высоты своего богатырского роста, Павло пробасил:
– Здорово ночевали, дядько Пантелеймон!
– И тебе не хворать, – отозвался Пантелеймон и, поравнявшись с Павлом, поманил удальца пальцем склониться к нему ухом пониже.
О чём был разговор, никто не слышал. Только к вечеру Пантелеймон уговорил глуховатого Варфоломея запрячь в сани его старую гнедую лошадь, и весь остаток дня вместе с другими пострадавшими они перевозили найденные ворота. Привезли пропажу и к подворью Ивана.
Иван не вышел, не тронулся даже с места. Глянул сурово, исподлобья на Павла, который только что вошёл в хату. Сын только успел скинуть тулуп, а как глянул в оконце — так и замлел: на подъехавших санях Варфоломея лежали их собственные заснеженные ворота!
Тяжело заёрзал отец на низком табурете, глухо обронил:
– Поди извинись…
Павел побагровел от стыда и, как ужаленный, даже не одеваясь, выскочил на улицу.
«Уж лучше бы побил», – думал парубок*, выходя навстречу Пантелеймону да Варфоломею. «Стыд-то какой, как в глаза теперь смотреть дядьку Пантелеймону? А Катре? Что дивчина скажет? Как поймет?».
Павло ещё издалека, с крыльца, громко поздоровался со старшими, подошёл к Пантелеймону, низко поклонился ему, а после подался вперёд, согнулся и что-то покаянно шепнул тому на ухо. Сам же покраснел, аж упрел от стыда. Лишь увидев согласный кивок Пантелеймона, Павло выпрямился, ещё раз поблагодарил хозяев, ещё раз отвесил поклон.
После подошёл к саням, ловко взялся за края ворот, поднял свои родненькие, шагнул с ними к столбу и одним махом накинул на петли. Ворота лишь громко цокнули, качнулись и повисли, как тут и были.
Варфоломей дёрнул повод, лошадь тронулась, покатив пустые сани. Хозяева на ходу запрыгнули в них, и вскоре соседи уже были далеко.
А Павло всё стоял и смотрел им вслед. Не решался зайти в хату, не зная, как и что сказать отцу. В сильном отчаянии, оттягивая время и выискивая в голове правильное решение, он притворил ворота, взял лопату и стал перекидывать снег с одного угла двора в другой.
Иван, уже выглядывая сына в оконце, громко проговорил:
– Мать, пора сватов засылать. А то ещё чего-нибудь натворят, бесята.
*парубок — это молодой парень, юноша, чаще всего неженатый.
***
Награда за доброе дело —
в самом его свершении.
Максим Горький,
(настоящее имя — Алексей Максимович Пешков)
— русский советский писатель,
классик русской литературы, поэт, прозаик, драматург, журналист, общественный деятель и публицист.
УСТЬЯ И ИСААК
Устья приходилась Ивану Афанасьевичу старшей сестрой. Смолоду была на удивление крепкой, ловкой. И то, что она – самая старшая из древней родовой ветви, знали все родичи, относились к ней с большим почтением.
Родив, вырастив и выведя в люди пятерых детей, впоследствии жила у каждого в семьях по очереди. Как только намечались внуки, правнуки и праправнуки – она принимала роды, помогала справляться с ребятнёй, опекала их, пока те не становились на ноги. А после ходила по хатам родных, помогала женщинам рода по хозяйству, неприметно учила всех уму-разуму.
А знала она много чего заветного. К ней прислушивались. Её знали далеко за пределами слободы, ценили и уважали. Помогала всем, никому не отказывала – и хворь вылечить, и душу успокоить.
Муж Исаак был у неё силушкой не обиженный — из крепкого казачьего рода, чьи предки веками рубежи стерегли да границы Великой Империи от ворогов обороняли. Всякое бывало в его походной жизни, пока был в полку.
По молодости случилась с ним на службе одна беда: неловко соскочил с коня и наткнулся на остро срубленный сухой камыш. Глаз напрочь вытек, а второй тут же стал тоже кровью заливаться. Лечили друзья его, выхаживали. Смогли-таки уберечь один глаз. Но воевать ему было уже несподручно. Много сил ушло, пока здоровье вернулось.
Перед дальним походом други-казаки оставили его в слободе, через которую проезжали, под опеку старой лекарки Мирославы. Денег давали – та не взяла. Сказала, что Бог поможет ей, пожелала воинам здравия и поблагодарила за службу, за спасение земли нашей от ворогов, охочих до чужих наделов.
Уехали казаки, оставили его перемётные сумы с пожитками да саблю боевую. Бабушка упрятала всё подальше, с глаз долой, да стала парня отмаливать и отпаивать, чтоб вернулась к нему его богатырская сила.
Там и увиделись они – Исаак из Киева да Устья, старшая внучка Мирославы, дочка Афанасия и турчанки Полины. Понравились друг дружке. А тут пожаловали казаку за верную службу надел землицы от Войска — на вечное обзаведение в здешних краях, и он поселился там.
Через какое-то время Исаак и Устья сыграли свадьбу. Лад да склад на подворье царил. Исаак детей народившихся любил, поучал их сызмальства разным секретам характерников, наукам воинским да хитростям казачьим. Воспитывал в любви да строгости.
Устинья очень любила своего казака, никогда ему не перечила. Детей поучала уважать батю, во всём слушаться.
Зимними долгими вечерами, под тихое, мерное воркование заветного веретена, Устья всегда прислушивалась к тому, о чём рассказывал муж, когда вкруг него на печи притихала детвора. Интересно было всем.
И рассказывал он о том, как они, характерники, обманывали врагов, как морочили:
– Если врасплох застаёт враг – становимся кругом плечо к плечу, а перед собой копья в землю. Тут как наведём морок на пришельцев – враги мимо пройдут, как мимо камышей. А после мы как закричим рыком страшным! Как кинемся на них позади! Всегда всех побеждали. Шли границу стеречь – ничего не боялись. Бояться нельзя! Рубились так, как в последний раз в жизни.
Бывало, один, нагой по пояс, влетишь с конём прямо в гущу ворогов, рубишь саблями в две руки да орёшь, да так дико, прямо звериным рыком, что противнику от одного твоего вида и ора становится страшно. Тело упругим делалось, словно в железных латах сидишь. Ни сабля не брала, ни пули – осыпались с меня, как с дерев листья…
Много чего заветного сказывал Исаак детям и растил из них тоже настоящих воинов, защитников земли русской. Каждый рос богатырём, добрым хозяином уже в своей семье и оставался верным традициям рода.
Родители детей своих поучали: зря не убивай, не кради, не блуди, трудись по совести, не завидуй другому и прощай обидчиков, заботься о детях своих, почитай родителей, дорожи девичьим целомудрием и женской честью, помогай бедным, не обижай сирот и вдовиц, защищай от врагов Отечество.
Подрос старший сын, Богдан. Славный парубок. А тут снова вороги наступают. И, спросив благословения у родителей, собрался сын ехать в тот же казачий полк, где отец когда-то характерником слыл, с его же отцовской боевой саблей.
Перед выездом с подворья на войну сошлись все домашние. Устья подвела коня сынку. Отдавая повод, твёрдо и с любовью пожелала: «На этом коне уезжаешь, казак, на этом коне и домой возвращайся с победой».
Сын, сняв папаху, перекрестился, по очереди обнял мать, отца. Младшие облепили любимого братку. Не было слёз, причитаний. Ведь сами воспитали да взрастили родители того, кого хотели – воина, защитника.
Уехал старший. А младшие – Сашко, Ярослав, Иван да Владимир — сразу как-то повзрослели. Но не остались мать с отцом без помощников. Лишь Устья чаще по ночам читала заговоры, вымаливала здравие и жизнь долгую своему первенцу:
«Именем Света, именем Рода, именем силы его! Перун насылает благость на призвавших её. Силу и славу, твердость и ярость, даждь нам, Перун, в бою. Громом явленный, будь вдохновенным, волю яви свою. Именем Бога Седого Сварога воину силу даждь. Сыну и брату, другу и вою, волю свою яви. Ныне и присно и от круга до круга! Тако бысть, тако еси, тако буди!».
Вернулся живым и здоровым сыночек, вымолила Устья его. Возвратился целёхонек, вскоре женился Богдан.
Следующие сыночки подросли и тоже стали заводить свои семьи, строить свои хаты, растить детей. Уже внуки да правнуки так и бегали к Исааку, к деду-богатырю: то сабельку вырезать из дубовой ветки да помахаться с дедом, то в казаков поиграть. И росли все здоровыми да сильными.
Когда подросло и пошло в силу третье поколение рода, ушёл Исаак в небесные войска. Видно, всё сделал, что написано было ему на роду, да и Богу тоже нужны такие богатыри.
Осталась бабушка Устья без большого мужниного крыла. Зато вокруг внуки да правнуки, как ангелочки, порхают. Сыночки заботятся, помогают во всём. Невестки благодарны за помощь при родах да за добрый уход за малышами, пока те в зыбках не окрепли.
Многие были у неё под рукой, под пристальным приглядом. За всеми, кто к ней приходил проведать, она наблюдала, искренне благодарила за внимание к ней, благословляла на какое-то дело, словом вещим на путь праведный наставляла, прозорливо видя, кто на что способен.
Но к себе всё чаще звала в подмогу внучку от самого младшего сына, Владимира, — Анну-хороводницу. Звали её так за то, что любила собирать ребятню, хороводы водить со считалками да песнями.
Аня могла собрать родню-ребятню и всей ватагой к бабушке отправиться. Придут, песни попоют, бабулечка их ягодкой угостит, а они поблагодарят и, как птахи, с шумом да с гамом вылетают из её хаты.
Любила Аня бывать у бабушки и одна: любо ей было примечать, что и как та делает, что и как говорит.
Ещё малюткой, когда бабушка жила у них в хате — как раз перед очередным младенчиком, ведь она у всех в округе роды принимала, — ходила Аня за ней как приклеенная.
Бабушка у стола хлопочет — Анна под столом сидит тихонько да перенимает, о чём там бабаня шепчет, какие слова приговаривает. Только соберётся Устья в лес — в хате сразу вой поднимется, коль пойдёт мимо окон да Анюту с собой не возьмёт.
Конечно, замечала Устья такое поведение у внучки. Знала, к чему всё это ведёт. Только всё хотела отсрочить это время, чтоб не нагружать ум девочки так рано людскими бедами. Потому как лечить людей — дело тяжкое, много нехорошего вбирается в душу знахарки от болезных. Юным годам может стать и не по силам. Боялась её сломать.
А вот когда девочка стала невеститься да меньше к бабушке тянуться, тут Устья и решила её приобщить к своему ремеслу. Потихоньку, не торопя, лишь прося помощи в каком-то деле: то собрать до зари нужную траву, то разыскать на старых дубах мох особый.
Первое время ходила с ней сама. Сорвёт травку, поклонится на полдень да на полночь и шепчет-приговаривает:
«Стану я, раба, под утреннюю зарю, под восточную сторону. Вспою и вскормлю я эту травку-зелейницу росою утренней, слезою девичьей. Мать сырая земля, уродила ты эту силу не на пагубу, а на живот и на здравие, на отгон хвори-не;мочи и лукавого беса.
Слово моё крепко, как котелевские дубы, замком замкнуто, в сырую землю зарыто. Отныне и до века. Буди так».
Анна тут как тут, всё в уме складывает, словно навек в память запечатывает.
– Всему свой срок, своё время! – любила повторять Устья.
Бабаня всё знала: когда за какой травкой идти, в какие урочища податься. И не просто сорвать былинку, а прежде поговорить с ней, испросить помощи, объяснить, для какой надобности берёт, да повиниться, что от родного корня отнимает.
— Вокруг нас — всё живое, — беседовала Устья с внучкой. — Оно всё понимает. Может как жизнь даровать, так и отнять, — все беды от гордыни человеческой. Всё на земле-матушке так устроено: если где навредит ей человек, пусть не сразу, но обязательно ему аукнется. Да так ударит, чтоб не плакался «за какие грехи», а понял, к какому разуму его ведут.
Аня впитывала каждое слово бабани, с удовольствием выполняла её просьбы. Когда Устья совсем слегла и не могла больше ходить далеко по холмам да прибрежным левадам, внучка перебралась к ней жить насовсем, а к родителям лишь наведывалась.
СУЖЕНЫЙ-РЯЖЕНЫЙ
Пришло время и Устье о многом передумать, с чем-то смириться. Младший сын, Владимир, всё звал мать к себе. «Хата большая, места всем хватит», — говорил.
Но Устья не хотела покидать родную обитель, в котором живы были её добрые воспоминания о любимом муже Исааке, о бабушке Мирославе и дедушке Добромиле.
Здесь все углы и вещи напоминали ей о маленьких шалостях каждого родившегося дитяти. Устье было легко дышать под этой крышей, над которой выстраивались узорами да светились яркие звёзды. Они сверкали в небесах, расправляя свои крылья над хатой, в которой добром их поминали каждый день. Звёзды любопытно заглядывали в окошко, словно ушедшие в иной мир славные предки, что строго и с любовью следили за порядком в семье.
К этому времени Аня уже вполне могла управляться сама. Стала она ходить к занедужившим, лечила больных да помогала всякому, кто в ней нуждался.
Странно, однако, получалось: себе одной не знала, как помочь. Совсем перестала девица думать о парнях, забыла про вечорницы да весёлые гулянья. Всё больше любо ей было оставаться одной в лесу.
Лицом и статью Анна удалась в бабку — хозяйственная, статная, ну прямо Устья в юности. Только та в девках красовалась смоляными косами, доставшимися от матери-турчанки, а Анна стыдливо прятала под платком свои огненно-рыжие волосы.
Однажды Анна вернулась от родителей и чуть ли не плача рассказала бабане, что батька её замуж хочет отдать — сваты, мол, приходили. Да только она не хочет ни в какую. Всем хорош жених, но не лежит к нему душа. И открылась она Устье, что снится ей кто-то почти каждую ночь. Сам сидит на рыжем коне в казацком жупане, крепко сжимает шашку, а на левой руке, что повод держит, двух пальцев нет. Кланяется во сне и просит подождать немного: говорит, что он уже в пути, что скоро приедет.
Устья хорошо знала, к чему этот сон. Сама в молодости так же ждала и видела в ночных видениях своего суженого-ряженого. Стала она внученьку успокаивать: одобрила её решение и заверила, что всё у неё сладится, нужно только непременно дождаться своей доли.
Тут открыла бабаня внучке всю свою прошлую жизнь, все тайны, что на сердце лежали. Словно последняя исповедь перед Богом и землёй излилась у Устиньи.
Только проговорили они обо всём, как у воротных столбов кто-то осадил коня и остановился.
ЛЕКСЕЙ
То приехал к сестре Устьечке брат её, Иван Афанасьевич. Да не один. Привёз Лексея, мужа племянницы. Давненько у Ивана этот замысел зрел, всё никак не решался. Привёз, подтолкнул рослого казака к дверям, а сам даже порог не переступил, снаружи остался. Отвёл любимого коня Орлика в тень под клёны, сел на низенькую лавочку у завалинки, стал на небо глядеть. А оно такое красивое!
– Да-а… Только у нас в Котельве такое небо… Родное…
Прислонился к тыну, закрыл глаза. Благодатные мысли легли Ивану на душу. Верил он во всё хорошее и в то, что Лексея нынче Устья, дорогая сестрёнка, спасёт. «Ну, не может быть иначе…», – подумал он, зажмурился и стал ждать.
***
Как переступил Лексей порог, подошёл к кровати знахарки да так и упал перед ней на колени. Стал просить прощения, что неразумно живёт, что тяжко ему на сердце и сам себе не рад. Слёзы ручьём полились из глаз казака…
И чудо! Тётка, которая неделю пластом лежала, вдруг поднялась, села на постели и обвела взглядом хату. Алексей аж оторопел от её виду, смолк, и рыдания враз утихли.
Тётка Устья покачала седой головой, пожевала синие сухие губы и говорит ему:
– Не мила жизнь, говоришь? Сам всё понимаешь? Это хорошо. Знаю твою беду. Так скажу тебе: соседская девка порчу на тебя напустила. Давно хотела тебя к себе привязать, да ты её не примечал. Наговор-приворот не помог ей сломить твою верность Гале. Ваша любовь такой крепкой стеной стояла, что чужая злоба не смогла между вами пробиться. И тогда разлучница от досады повернула на тебя чёрную порчу.
А жив ты до сих пор лишь оттого, что молитвы жены тебя от смерти оберегают.
Устья повернулась к внучке:
– Принеси, золотко, водицы непочатой. А ты – помолчи, – и посмотрела строго на Алексея.
Тот и так безгласно ссутулился. Стоит на коленях, жалкий такой. Трёт лоб, да никак не возьмёт в толк — кто же она, эта разлучница. Перед глазами лишь малые детки его — четыре сыночка да дочка Любонька, все ещё от горшка два вершка, — да молчаливая Галиночка с мокрыми от слёз глазами.
Ане много объяснять не надо — ведала силу обряда. Она ведь и вправду сегодня из колодца ещё не брала воды, с вечера полны вёдра стояли.
Сходила она к колодцу с малым ведёрком туда и обратно молча, словно и нет никого вокруг, даже приметно затаившегося Ивана Афанасьевича стороной обошла.
Ивана это ничуть не удивило. Знал он силу молчального обряда, лишь чуть разомкнул веки, скосил взгляд вслед Анне, да снова зажмурился и продолжил свою думу думать о хорошем. А как Аня в хату вернулась — снова поглядел на небо.
«Какие облака! Какая благодать! Гляди, кучерявится какое, словно лицо чьё-то родное, и смотрит прямо на землю», — промелькнуло в голове Ивана, и он — то ли от робкого страха перед небесным знамением, то ли от ослепительной его белизны — ещё крепче закрыл глаза.
В хате Аня взяла с печи глиняный ковш, подошла к Лексею и встала за его спиной. Зачерпнула из ведёрка студёной водицы, подняла над поникшей головой казака так, чтобы Устье хорошо видно было.
Устья подняла руку над Лексеем и стала читать наговор:
«Океан-моря не обойти, бела Алатыря-камня не своротить, раба Божия Лексея не изурочить, не опризорить ни колдуну, ни колдунье».
Аня поднесла к его лицу ковш.
– Трижды пригуби водицы, – велела Устья. – А после умойся. Плесни на лицо, на грудь… Вот так, сынок, вот так. Буди здоров!
Как только отпил и умылся казак, так сразу изменился в лице — спала с него серая хмарь. Он словно ото сна очнулся, оглядел всё вокруг ясными глазами: увидал тётку, приметную девицу у постели — всё будто заново разглядел. Поднялся на ноги, в пояс поклонился Устье, повернулся — низко поклонился Анне и пошёл вон из хаты. Да так споро, словно голос родной его домой позвал.
– Дядя Иван, поедем домой, поедем быстрее… – и прямо к возу поспешил.
Иван Афанасьевич открыл глаза и тихонько молвил сам себе: «Всё будет ладно».
Они уехали. А Устья, как ни странно, сама поднялась, села на постели и сказала:
– Что-то залежалась я, деточка. Рановато. Не всё ещё сделано. Надо шевелиться. Как же так? Зло по свету бродит, люди помощи ждут, а я тут вылёживаюсь. Пошли, пошли, милая, вечерять.
Устья, слегка покачиваясь, сама подошла к столу, села на лавку и продолжила:
- Сегодня злыдни голодными останутся без слёз да страданий Галинки. Я скажу тебе так, Анюта: не держи на уме дурного, не подпускай к сердцу обиду и с чужими о грехе не болтай. Всё устроится. Ой, голуба! Праздник у нас сегодня! Радоваться надо не только за себя, но и за ближнего своего. Тогда и на земле добра прибавится…
Душа у девушки расцвела: бабаня на ноги встала! Лексей здоровым к семье побежал! То-то Галинка обрадуется!
Счастье-то какое!
ВСЁ БУДЕТ ХОРОШО
Высадил Иван Афанасьевич Лексея у его хаты, едет к себе, утешается сердцем и рассуждает сам с собою:
«Вот Лексею теперь хорошо, и детишкам его лёгкость выйдет… Аннушка у бабушки Устьи живёт, её науку перенимает. Умница, ладно-то как!
Свой сын старший, Павло, стал моим делом интересоваться. Пора уже, добрый помощник мне растёт. Меньшой, Юрко, в кузне пропадает — телом крепче станет да свой хлеб зарабатывать начнёт», – всё крутил-прокручивал эти думы Иван, пока Орлика к родному подворью заворачивал.
Умел радоваться жизни Иван Афанасьевич, всё в его семье складывалось справно да ладно. Жить бы да радоваться, но одно глубоко огорчало его — здоровье старшей сестры. Он ведь уехал, так и не узнав, что Устья на ноги поднялась; увозил в душе лишь слепую надежду, что родная кровь нынче Лексея спасла, а сама — не сдюжит, сгорит от чужой хвори.
«Уж не настолько старше она меня, да, видимо, тоска по суженому её высушила. А горестей сколько чужих на себя набрала, каждого больного отмаливала… И чем только жива её душа?» – каждый раз задавался он вопросом.
И был уверен: не просто так Господь продлевает её земной век. «Видать, чего-то ещё не сделала…».
Сам же старался чаще бывать у неё — глядишь, очнётся, начнёт что-то говорить. Тут только успевай запоминать да в толк брать её слова.
Странное время проживали люди. Многое оставалось в их быту от старины: наговоры, тайные шепотки, вера в живую силу матери-земли да небесных светил. Жизнь ставила их перед многими испытаниями.
То война, и земли переходили во владение другой страны, где и вера была другой и язык. То снова возвращались они во владения русские, где их уже здесь заставляли принять другую веру, креститься перед писаными иконами, кланяться и возвеличивать Бога…
Кто-то противился сему, уходил в отшельники в потаённые лесные скиты, кто укрывался у староверов на глухих хуторах, а кто и вовсе на дикую степную окраину подавался. По-всякому жили и приспосабливались к новым порядкам, храня свою тайну, — знающему народу было не привыкать. Но неколебимо оставалось в людях святое почитание своего Рода, памяти дедов да прадедов. Отголоски этой дедовской веры бережно сохранялись в крови и передавались из поколения в поколение. Так оно и шло из века в век.
ВЕСЕННИЕ ХЛОПОТЫ
Удачной, щедрой на события оказалась эта весна. Ещё подтаивал в полях последний снег, а Иван Афанасьевич вновь сколотил из проверенных хуторян да родичей артель и двинулся за солью — по старой памяти, как деды-чумаки хаживали.
Перед самым отъездом успел сговориться с Пантелеймоном о свадьбе Павла с Катрей.
Поблизости от своего подворья приглядел Иван место для будущей хаты сына. Участок добрый, и речка недалеко.
Забежал в сельсовет — благо, новая власть до их глуши ещё толком не добралась, попыток к притеснению не делала и бумаги на застройку выдавала справно.
Нанял плотников, съездил с ними за строевым лесом, оставил задаток на всё про всё и укатил в дорогу.
Вернулся в этот раз он рано. До середины лета решил более в путь не пускаться: доверил верных волов старшему сыну Павлуше и отпустил его чумаковать самостоятельно.
Ну не мог Иван Афанасьевич оставить без присмотра такое важное дело, как рубка новой хаты. Любил он это.
Младших сыновей, Гришу с Юрком, когда те были свободны, вовсю привлекал. Всё поучал, рассказывал, как его самого когда-то отец наставлял. Вспоминал заветы старшей сестры Устьи. Всё, что помнил и знал, – передавал детям.
Хозяйка его, Мотя, не могла нарадоваться таким событиям. Помогала чем могла, делала всё, что от неё зависело. Уж её обеды да славные пироги со знатной ворсклянской рыбой запомнились всякому, кто гнул спину на строительстве и радовался благополучию семьи.
Работали на подворье разные люди, были и пришлые — из тех, что ходили по хуторам в поисках заработка.
Таким оказался Никита-рубщик. Откуда он взялся – никто не ведал, да он и сам не мог припомнить ничего из своего прошлого. Странный. На вид ему лет тридцать, а может, и меньше. Рослый, здоровый детина, безвредный, чистый молчун. Пришёл как-то на стройку с одним топором в мешке, в поношенных штанах, босиком, в выцветшей рубахе, и та – подпоясана куском верёвки.
Местные к нему с расспросами, а он только мычит.
– Как звать-то? Может – Никита? Добро.
– Будем кликать Никитой! Слышишь – уже хорошо.
– Топор у тебя знатный, – тут подступился старшой из плотников, взялся за топорище, стукнул легонько обушком своего топора по тонкому клинку – такой чистый звон пошёл!
И давай он шибче стучать по металлу.
– Гляньте, вот-вот батюшка выскочит из церкви: кто там балуется на колокольне? А там, наверху – никого. Вот это звон! Вот это топор! Да, Никита, дружище, помощь нам крепко нужна. Коль пришёл – вот тебе работа.
Никита молча и добросовестно целый день трудился, делал всё, что требовалось.
Подоспел он сегодня как раз вовремя – окладной венец дубовый, неподъёмный, укладывали, ровняли да подгоняли. Ему всё по силам было: и обтесать бревно, и перевернуть играючи, и выгрести из кучи закупленного леса самое ровное — как раз такое, какое надобно.
Работал парень справно. Топор и впрямь у него был особенный, цельнокованый, отменный: жало дюже острое, добротный обух с кованой проушиной, а топорище особой формы — чтоб в руке сидело как влитое да не выскользнуло ненароком. Справлялся им Никита играючи, силушки на то хватало.
В дальнейшем, когда Григорий и Юрко приходили на строительство хаты, приглядели-таки они эту добротную вещь у парня. Долго рассматривали топорище да обух, прикидывая, как бы самим такое чудо в кузне выковать.
Вскоре братья попробовали сладить топор по никитиному образцу — благо, Юрко в кузнечном деле уже толк знал.
– Вот-вот, хлопцы, молодцы! – хвалил старый мастер братьев за смекалку. – Будет теперь с какими поковками на ярмарку ехать, знатное изделие выходит, подзаработаем!
***
В полдень припекло. Первый венец уложен. Решили работники передохнуть маленько. Подоспела Матрёна Никитична — Иван её ласково Мотей звал — с дочерью Настёной да с соседками-помощницами стол накрывать, строителей потчевать. Вот всё и готово. Женщины пригласили казаков отобедать.
Сел за стол и Никита: глаза ото всех прячет, прямо ни на кого не глядит. Матрёна Никитична приметила странного новичка — вроде и здоровенный такой, а как больной какой.
Уже под конец раздачи положила ему ещё один хороший кусок рыбы запечённой, что оставался в глиняной ла;тке*.
Никита лишь улыбнулся, качнул головой в знак благодарности, но в глаза хозяйке так и не глянул.
Поели работники, поблагодарили хозяюшку, пошли снова на постройку — брёвна, обстроганные и пропитанные, укладывать. Хозяин нынче льняного масла свежего много привёз, велел не жалеть. Костерок небольшой разводили, грели масло в чугунках, мочили в них тряпки и обильно втирали в очищенные сосновые стволы — чтоб на века стояла изба.
ВОДА – ЧТО ЧИСТЫЙ ЛИСТ БУМАГИ
Женщины после трапезы убирали со стола, гомонили да намечали, чем вечером кормить людей.
Матрёна Никитична увидала, что строители уже второй венец волокут, заторопилась. Шагнула она внутрь поспевающего сруба и поверх дубового бревна первого ряда припасённую серебряную монетку положила. Да прошептала, как научала Устья, чтоб повиниться перед загубленной лесиной, поблагодарить за кров да привязать к новой хате благополучие.
Опустили плотники сверху обтёсанное, просмолённое бревно, деревянными коксами его с нижним скрепили да стали льняной паклей пазы пробивать. «Успела…» — порадовалась Матрёна.
Весна ранняя. День большой. Заканчивали работать на строительстве уже почти в потёмках. Славно сработали люди, сруб аж до оконных проёмов подняли. Повечеряли, да и под ясным месяцем разошлись по хатам.
*Латка — глиняная глубокая посудина с ручками или с двумя отверстиями для рук. Применяется для приготовления пищи в печи (наряду с горшками, чашами, мисками).
Один Никита остался сидеть. Видать, некуда идти парню.
Посидел он за столом под деревьями маленько, а как не стало никого вокруг, приглядел сколоченный наспех плотницкий балаган, где мастера оставляли свои инструменты. Не таскать же каждый день с собой.
Переставил кое-что подальше от входа, притулился тут же, прямо на сухой и вытоптанной земле, заснул.
Ночи тёплые пошли, ясные, звёздные, высоко в небе молодой месяц серебрится. Тишина кругом. Лишь совы в ближнем лесочке глухо перекликаются — сторожат ночной покой.
Никита спит, но всё слышит. Вот уже и развиднелось маленько. Коротки весенние ночи, а выспаться охота. Работа-то тяжёлая — брёвна таскать да тесать — не кулеш варить.
Вдруг в этой тишине послышались крадущиеся шаги, да такие осторожные: лишь травинка сухая где нечаянно треснет под ногой — и снова тишина. Лежит Никита, не шелохнётся. Шаги всё ближе, ближе. Снова замерло всё. Приоткрыл он глаза и видит — в недорубленном оконном проёме человеческая тень выросла. Что-то руками тот силуэт водит и шепчет вроде. Только шёпоток не разобрать, лишь звуки колкие, злые до балагана доносятся. Отошла та фигура от сруба, направилась к выходу с подворья. Пригляделся Никита — женщина по дороге припустила, заспешила прочь. А тут и первые петухи распелись, призывая утро.
Как всё стихло, Никита поднялся и подошёл к оконному проёму. Не сразу приметил, что в стыки брёвен по углам были вогнаны иголки. Тут как раз солнышко выкатилось, и железо зловеще блеснуло.
Не понравилось это парню, головой недовольно покачал. Пошёл к ручью, умылся студёной водой, подолом рубахи утёрся — и к столу.
Народ стал собираться. Хозяйка узвара тёплого принесла попить работничкам, да ватрушек печёных с лесной ягодой.
Никита дождался, когда Матрёна Никитична станет от стола отходить, встал, опередил её и молча поманил за собой. Она сначала стушевалась, а после осмелела и пошла вслед за немым великаном.
Подвёл парень хозяйку к срубу и указал на углы оконного паза. Тут Матрёна Никитична и заметила старательно спрятанные иголки.
Но больше подклада её поразило другое: на руке у парня двух пальцев не хватало. От увиденных иголок обомлела хозяйка, затревожилась сердцем, призадумалась: «Кому же эт неймётся? Вроде на хуторе все люди добрые».
Оглянулась со страхом — а Никиты и след простыл.
Спохватилась Матрёна, побежала в хату, налила святой воды из заветного глечика в миску и к иконам. Наговорила на воду то, что когда-то слышала от Устьи, и бегом назад к строительству.
Молча несла водицу, бережно, чтоб не расплескать, ни на кого не глядела — вся в своей думе. Подошла к срубу да, окунув пальцы в миску, стала кропить брёвна. А про себя шептала слова крепкие, как и её воля — чтоб оградить хату сыновнюю от бед и ссор, коими наделил недобрый человек те иголки. Уходила — остаток воды вылила под будущий порог.
И тут вспомнила забытый наказ давнишний Устьи — поторопилась прямиком в лес за осиновыми ветками.
Вернулась с охапкой. Никита к тому времени уже вернулся к плотникам и снова споро махал топором.
Подошла Матрёна к нему, попросила натесать четыре колышка да вбить их по углам сруба снаружи. Парень всё сделал, как просила хозяйка, ни о чём не расспрашивал.
Никита загонял обухом осину в землю, а Матрёна мысленно крепила каждый удар молитвой. За каждый колышек вбитый она пареньку низко кланялась да благодарила его от всего сердца.
Тот день показался хозяйке нескончаемым и полным тревог. Уж очень она изнывала сердцем из-за тех проклятых иголок. Не утерпела, оставила в полдень все дела на дочь Настёну, а сама заторопилась к Устье.
Пришла, села напротив, принялась обо всём со слезами говорить. Золовка слушала её, но даже не пошевелилась. И показалось Матрёне Никитичне, что старая знахарка вовсе ничего не слышит: глаза закрыты, дышит едва заметно.
Но едва закончила невестушка свой горестный рассказ, как Устья разом открыла глаза и спрашивает:
– Как зовут паренька? Какой он из себя?
– Никитой все зовут. Сильный, но странный, в глаза не смотрит и … двух пальцев у него нет на левой руке, – скоро отозвалась Матрёна, а сама в душе обиделась.
«На что ей имя пришлого плотника, когда порчу навели на будущую хату её сына? А может, он сам те иголки вогнал? Да зачем тогда самому и показывать…» — закрутились в голове тревожные мысли.
Устинья велела Анне принести воды.
Пока Матрёна сидела рядом и терялась в догадках, на что золовке пришлый парень понадобился, девушка вскоре принесла малое ведро. Молча налила она студёной воды в глиняный ковш и поставила на лавку, прямо под протянутую руку бабушки.
Устья словно окаменела и какое-то время неподвижно держала ладонь над холодной водицей. Всё так же молчала. Но подрагивающие черты лица и уголки губ говорили о великой её мысленной работе. Лишь Анна могла догадываться, в каких потаённых краях сейчас блуждают мысли бабушки, с кем она общается и о чём договаривается с живой водой…
Наконец Устинья бессильно опустила дрожащую, уставшую руку себе на грудь и тяжело вздохнула. Анна ласково склонилась над ней, ловя каждое слово.
– Поди на подворье к Ивану, напои того парня, – тихо промолвила Устья. – А как напьётся он да глянет в глаза тебе, тут же испроси, как его настоящее имя и чей он сын.
Анна никогда не переспрашивала бабушку, зачем и для чего… Забрала ковш и пошла прочь. Переступила порог, хотела притворить за собой сени, глядь — а Матрёна следом торопится.
Пропустила она её вперёд, закрыла дверь да и пошла молча за встревоженной хозяйкой.
Шла Анна не спеша, ни о чём не думая. Это тоже надо уметь, и этому знахарка её выучила: голова должна быть чистой, ибо то, что в мыслях держишь — то и сбывается. А тут живая водица в руке — точно чистый лист для записи чужих долей и сомнений.
Пришли на подворье. Матрёна кивнула головой в сторону, указала на Никиту. Тот как раз нёс огромное обтёсанное бревно — будущую потолочную матицу.
Как только он поднял её и передал артельщикам, что ждали наверху, выдохнул с облегчением. Отряхнул руки о ветхую рубаху, под которой угадывалась богатырская стать, стал выходить из сруба да чуть не сшиб Анну.
Он вправо, влево — глядит под ноги, хочет обойти, а она всё стоит перед ним. Поведение Анны показалось ему странным: дорогу не уступает и всё тут.
И тогда девица смело протянула парню ковш со студёной водицей.
Притомившийся от тяжёлой работы Прохор не устоял: молча, так же не глядя в глаза, взял из её рук глиняный сосуд, зажмурился и жадно выпил всё до капли. Открыл глаза, встретился взглядом со своей спасительницей и робко улыбнулся ей.
— Как твоё имя? — твёрдо спросила Анна.
Паренька словно этими словами оттолкнули от невидимой стены, к которой он долгое время был намертво прикован. Он слегка качнулся, подался грудью вперёд и, глядя прямо в синие глаза девицы, глухо ответил:
— Прохор я, Демидов сын, подхорунжий Донского казачьего войска…
Анна стояла ни жива ни мертва — не знала, что делать дальше. Лишь сердцем поняла, что только что сняла с казака страшное заклятье, лишившее его памяти и родимого дома.
Прохор же стал озираться по сторонам, разглядывая всё вокруг ясными глазами — словно только ото сна очнулся, будто впервые на этом подворье оказался. А после снова уставился на Анну.
Всё это время девица смотрела на него, и в уме её оживали ночные видения. Перед ней стоял тот самый всадник из вещих снов, который просил подождать, который говорил, что он уже в пути…
— А тебя Анной зовут? — спросил казак, заглядывая ей в самую душу, и снова по-доброму улыбнулся. — Я ведь тебя искал…
Девушка молча взяла его за изувеченную руку и повела за собой.
ТАК БЫВАЕТ
У шли Прохор и Анна недалеко — не дали им уйти. Как только плотники заметили, что Никита-рубщик бросил работу, зашумели, закликали вслед:
— Эй, Никита! Вы куда это с девицей? А работать кто будет? Топор свой знатный кому оставил? — слышалось со сруба.
Прохор оглянулся на них, потом посмотрел на Анну.
— Анна, я же работаю, я здесь нужен, — тихо сказал он, остановился и выпустил её руку. Хотел уже повернуться назад, к брёвнам.
Вдруг рядом разнёсся, словно гром, зычный голос:
— Ого-го-го-го-о-о! Ай да молодцы! Вот это по-нашему! Что, сегодня свадьбу гуляем?! — закричал хозяин, глядя на молодых.
Когда и с какой стороны подъехал Иван Афанасьевич — никто и не заметил, настолько всех увлекла невиданная картина у ворот.
Старшой из плотников, небольшого росточка, но крепкий казак, подбежал к рубщику:
— Как тебя там? Никита аль Прохор? Не шали, друже! Давай сегодня сруб под крышу выведем, добьём венцы, а уж вечером и гульнём на славу, а?
— А ничего с хатой не станется, век стоять будет, пока лихие люди не спалят! Правильно я сказываю, Прохор, Демидов сын? — радостно и зычно закричал Иван Афанасьевич.
А после обернулся, увидал хозяйку, дорогушу свою, и сразу к ней:
— Матрёна Никитична, зови людей, будем сватать нынче Аннушку! Эх, ма! Гуляй, народ! — выкрикнул и пошёл отплясывать прямо на пыльном шляху под собственное прищёлкивание, цоканье да прибаутки. Давай хлопать себя ладонями по голенищам сапог, по плечам — да так задорно, что и плотники со сруба, и подсобники внизу загудели, заулюлюкали, всё побросали и тоже ринулись в пляс. Только пыль столбом неслась из-под каблуков!
Прохор и Анна, смущённые, стояли посреди широкой улицы, а вокруг них уже закружилось весёлое коло, задорный перепляс под залихватский свист да зыканье артели.
Поняли все: хозяин велит праздновать! Никитичну как ветром сдуло с улицы: забежала в дом, а там Настёна, дочь, да помощницы-соседки уже к обеду еды в котлах наготовили, хлеба да пирогов напекли, пока она в гости к Устье ходила.
Вскоре хлопотуньи мимо гульбы шементом пронеслись с угощениями, мигом раскидали по столу кружки да ложки, разложили хлеб.
Тут сама Никитична чугунок пустой схватила да давай ложкой в дно бить да голосить: «Ех, ех, ех…», в перепляс пустилась — красота, загляденье! Прошлась по кругу со всеми как молодая, а после остановилась, встала рядом с Анной и давай кликать, зазывать дорогих гостей за стол.
Да много ли надо русскому человеку для счастья? Он рад и тому, что кто-то нынче улыбается да душа в теле у кого-то от счастья трепыхается.
Славно загуляли. Поели. Песни затянули — раздольно так, напевно. Видно, давненько душа просила праздника. Истосковалась, горемычная: всё работа да работа.
Соседи ближние подошли, отец с матерью Аннушкины поспешили на шум. Приносили к столу кто что имел для еды и питья: кто хлеба краюху, кто яичницу на сале — на огромной шипящей сковороде, кто выгреб последние мочёные яблоки из бочонка, кто узвара притащил да медовой настойки в пузатой бутыли.
Отработали и вовремя подоспели из кузни сыновья Юрко да Григорий. А тут, как в сказке, и Павел воротился домой! Завёл во двор да распряг Павлуша верных волов, справился со скотиной и тоже присоединился к праздному народу.
Не столько ели и пили, сколько пели. А как пели? Это отдельный разговор. Одна песня-сказание сменялась другой: не успевало затихнуть последнее протяжное «мо-о-й», как кто-то, будто ждал своей очереди, заводил новую — да такую, что удержаться и не подтянуть было невмочь.
Следом за одним голосом тут же вплетался другой, третий перехватывал на полуслове, и звучало всё так ладно, словно дивная сказка сказывалась. К поющим подключались новые и новые голоса. Да так протяжно затягивали, что, казалось, простому смертному не хватило бы ни воздуха, ни сил вести ту долгую фразу. А она меж тем омывала душу благодатью, крепила дух и раскрывала самые сокровенные человеческие желания.
Тут только гляди в оба: не всем по нутру чужое веселье.
ЗЛЫДНЯ
Вечерело.
Стоит женщина, притаилась в сторонке за деревом — и пока добрые люди радостью наливаются, она чёрной злобой исходит.
Никто бы и не приметил её, никогда бы не прознал о бедах, что творила она, если б Юрко не взялся искать среди собравшихся селян на неожиданное гулянье дивчину Ульяну.
Давненько они заглядывались друг на друга, да открыться всё не решались. Вроде рановато, не по обычаю: старший брат Павло только-только жениться собирается, да и у Ульяны старшая сестра ещё в девках ходит.
Пока высматривал любимую в толпе, приметил за старым необхватным деревом женщину. Стоит, веточку нервно в руках теребит. Подошёл парень тихонько, присмотрелся: у той руки с яростью обрывают листья с ветки, бросают под ноги, топчут ботинки зло и уста шепчут-цыкают колкие слова — будто стрелы ядовитые мечет.
Подкрался ближе, слышит шёпот: «Чтоб тебе век солнца не видать…»
Юрко не стал дожидаться конца проклятия. Выскочил из-за ствола, намертво перехватил её руку и поволок прочь от дерева. Она даже не вскрикнула — лишь беззвучно захлебнулась собственной желчью.
Выволок Юрок её на светлое место напротив мосточка через ручеёк, что к речке Котелевке спешит, разглядел да ахнул — соседка тётки Галины, Роксана! Та самая злыдня, которая всё лила да сыпала приворотное зелье под порог Лексеевой хаты.
Отстранил её слегка, крепко замахнулся, чтоб ударить наотмашь, да как закричал на весь луг:
— Что же ты творишь, злыдня! Я тебе!..
Только хотел огреть, как вдруг сзади кто-то ему на плечо холодную костлявую ладонь положил и слегка торкнул.
— Отойди, сынок. Это не твоё, то моё дело…
Обернулся Юрок да так и остолбенел: бабушка Устья — живая! Юрок от неожиданности отступил на шаг, смотрит на них и ничего не понимает, а самого всего аж трясёт.
Выставила бабушка правую ладонь перед лицом юноши и он тут же успокоился, отпустила его злость нечаянная, сразу прозрел. Увидел, что Устья перед собой в левой руке небольшую вязанку чесночную держит — перебирает пальцами нанизанные чуть мятые зубчики. Здоровая будто, коль сама досюда пёхом добралась да начала отчитывать Раксану:
— Никак не уймёшься? Когда же ты остановишься, шляхтянка неверная? Ведаю, из рода панов польских ты, и вся твоя порода в них — никак злобой своей не наиграешься?
Для тебя чужие слёзы и горе — всё в радость… Года себе продлеваешь?.. Сколько лет ты украла у Прохора? Напомнить? Что он тебе сделал худого? Не захотел тешиться с тобой? На что губишь Лексея-печника? Ни деток тебе невинных его не жаль, ни их матери. Что? Сегодня не удалось навредить? Теперь знаем, с кого спрашивать. Ступай! Иди, колдунья, через мосток! Убирайся, злыдня!!!
И Устья грозно выставила перед собой чесночную связку.
По одну сторону Юрко стоит, по другую — баба Устья. Если Роксане назад броситься — так там, на подворье, людей полно, сразу поймают. Некуда деваться.
Повернулась черноверка, чтобы перейти через ручей, и тут её всю скрючило, словно выжимает кто, кости ломает, извивается. Вдруг как захихикает! Да так жутко, утробно. Глаза углями красными полыхнули, сверкают бешеной злобой.
— Вперёд, вперёд! Пошла, злыдня! Вода смоет всю твою чёрную силу, больше не сможешь никому ни иголок втыкать, ни горе в домах рассыпать. Пошла-а-а!
Женщина рухнула наземь — упирается, не хочет идти, только хихикает как безумная. Изворачивается вся, как змеюка, зыркает по сторонам — укрытия ищет.
Забежал тогда Юрко вперёд, ухватил её за чернющие волосы да и поволок силой по деревянным плахам мостика над журчащей водой.
Перетащил её на другую сторону оврага и бросил. А колдунья притихла, будто обмерла: лежит и не двинется.
Где-то там, недалече, по-прежнему слышно, как люди песни поют, душу радуют.
— Оставь её, сынок, — крикнула Устья. — Она уже не сможет никому навредить. Вода текучая последние силы у неё отняла. Спустись к ручью, вымой руки хорошенько да возвращайся. Тебя Ульяна заждалась уже.
Глянул на бабушку парень, бровями густыми повёл от удивления: «Надо же, старая бабаня едва дышала в постели, а про всех всё ведает!»
Сбежал Юрко вниз, не только руки омыл, но и лицо охолонул студёной ручьевой водой. И сразу полегчало, отпустило внутри после всего, что стряслось нежданно-негаданно.
— Иди ко мне, золотце, — позвала Устья. — Стань вот так.
Устья развернула Юрия спиной к себе, трижды развернула его слева направо, после приложила ладонь между лопаток.
— Иди и не оглядывайся! Счастливым будешь! Иди, а я следом за тобой. Пошли до бати своего. Дело есть к нему.
***
«Да, жизнь талантливее нас. Иногда она придумывает такие темы… Куда нам до нее!..» —
Владимир Владимирович Набоков
публиковался также под псевдонимом Владимир Сирин, — русский и американский писатель, поэт, переводчик, литературовед, энтомолог.
ДУШИ – ЗВЁЗДЫ
Уже подходили к застолью. Люди всё поют. Тише, но так же душевно.
«И ведь наработались за день, устали, а на гульбу всегда силушек хватает», — размышляла Устья да уставшими глазами искала брата, Ивана Афанасьевича.
В самой середине на лавке сидело всё семейство Юрков да вместе со всеми тянуло красивую раздольную песню.
Первым оглянулся Павло. Вскочил, перемахнул через лавку, толкнул в локоть Григория, а вслед за ними и мать с отцом головы повернули.
Увидели Устью — повставали с мест, принялись обнимать её, усаживать за стол. Тут и песня оборвалась, а другая так и не началась… Все притихли.
Как на чудо смотрели люди на высокую, дородную Устью. Слыхано ли дело: старуха почитай с того света возвернулась! Стоит живая, да ещё и говорить начала.
— Доброго здоровья вам, люди честные! Хорошо сидите! Молодцы! Ешьте, пока есть что. Пойте, пока поётся. Пляшите, пока пляшется. Живите так, будто в последний раз дышится! Деды да прадеды не раз помогали уберечься от многих горестей. Любитесь, цените волю и дарованный каждым утром день, благодарите свой Род. В каждом ведь — продолжение великих родовых нитей, из которых соткана суть Земли-матушки.
В полной тишине отчётливо слышалось её тяжёлое, натужное дыхание. Нелегко далось Устье свидание с колдуньей у ручья. Но на сердце у неё было радостно оттого, что смогла ещё хоть разок послужить людям, оберечь их от злыдни, охочей до чужих слёз.
— Почивайте с миром, люди добрые! — вымолвила она и, повернувшись к брату, тихо продолжила: — Сказать мне тебе надо, Иван, напоследок… Натворила я в жизни всякого. — Устья перевела дух. — Надо успеть дело завершить, пока новое зло не пришло на наши земли.
— Опять зло?.. — тяжело вздохнул Иван.
— Ты же знаешь, неугомонны люди, завистливы. Всё им мало, всё хотят ещё больше…Один царь уже промчался вихрем по родной земле. Другой подхватил его дело. Спасёт от большой беды народы. Но, когда третий осквернит его могилу – прахом пойдёт Россеюшка. Растащат по кускам собаки неверные земли родные, коль побоится четвёртый царь заступиться за нас.
Что мне тебе мыкать? Это вот молодым — сам растолкуешь потом. Будешь наставником для новой поросли. Сейчас прошу тебя: не откладывай из-за постройки дома свадьбы детей. Всем места хватит, есть где приклонить голову. Ещё успеешь и дом срубить, и внуками натешиться. Времена впереди тяжёлые — надо, чтобы молодые успели род продолжить. Сам всё понимаешь. Да, да, не крути головой. Я попусту сказывать не стану. Ты и сам ведаешь — всё за мной проверено, и не раз. — Прошу тебя, — продолжила Устья. — Благослови всех троих сыновей, а я напоследок благословлю Аннушку на жизнь долгую, счастливую с Прохором, Демидовым сыном. Им там, в книге жизни, давно начертано идти рука об руку. Наш предок Юрий сегодня помог всем обрести покой и радость.
За столом разом загудели, зашумели, головами закачали, принялись наперебой расспрашивать старуху.
— Всё! Всё! Не поминайте меня лихом, — отмахнулась она. — Вспоминайте лишь добром. Вот сейчас благословлю деток и уйду со спокойным сердцем. Исаак мой заждался меня. Невмоготу уж тоска…
За столом послышался приглушённый шепоток. Кто-то поднялся к кострищу, где с утра грели масло и в золе ещё теплились редкие угольки. Подкинул большую горсть щепок, посильнее раздул пламя. Вспыхнуло, взвилось зарево к самому небу огненными искрами, озарило всё вокруг. Кто-то подбросил охапку сухих дров. Они запылали, затрещали — на душе у людей мигом посветлело, потеплело. И другие к огню потянулись.
Пока Устья выговаривалась, будто навек прощалась, к парням без лишних слов подошли их девчата-красавицы и ладно встали парами вслед за Анной и Прохором. Устья раскрыла полотняную заплечную торбу, спрятала связку чесночную, а взамен, словно великая кудесница, вынула несколько плетёных из ивы поясков с узелками-наговорами.
Это уже потом людей долго мучил вопрос: «Когда же она успела их сплести-то, лёжа?»
А следом и другая дума добавилась: «Откуда ведала, сколько их надобно?»
А пока у молодых глаза загорелись — стоят, словно перед алтарём, за руки взялись. Тишина кругом… Только костёр потрескивает, да смола, сгорая, жалобно поскуливает в срубленных сучьях.
Златокудрая Анна с богатырём Прохором Демидовичем шагнули к бабушке, протянули ладони.
Она перевязала их крест-накрест пояском, поцеловала каждого в лоб и молвила:
— Любитесь, детки! Берегите друг друга. Храните верность! Живите долго во славу вашего Рода. Растите детей — в них ведь всё его продолжение!
Молодые поклонились до земли и отошли к костру. Их место тут же заняли Павло и Катря.
Дивчина стояла вся пунцовая от смущения: за столом ведь сидел её батюшка, добрый, но крутого нрава. А она с ним и словечком не обмолвилась, сама в пару встала. «Ой, ругаться будет, поди…»
— Пантелеймон, подь сюда, — негромко окликнула Устья, словно прозревшая её думы. — Стань рядом. Поддержи дочь.
— Так я чего? Ничего… Я только за! Давно уж! — затараторил тот на ходу и мигом оказался рядышком с Катрей.
Устья так же скрепила руки молодых вязаным пояском. Они низко поклонились и вместе с родителями отошли к огню.
— Любо! Любо! — неслось вслед со всех сторон.
Никто не ожидал подобного, но к Устье разом выстроились ещё три пары: Григорий с Любавой, Юрий с Ульяной и… совсем молоденькая дивчина с златокудрым в конопушках пареньком. Тот доводился праправнуком самой бабушке Устье, будучи внуком её сына Богдана.
— Я Александра, — тихо молвила девочка.
— Никола я, Ганны да Ярославов сын, — отчеканил парнишка.
Устья подняла глаза к небу, светло улыбнулась и тихо вымолвила:
— Вот, Исаак, теперь все здесь... И твоим именем благословляю детей рода нашего на жизнь добрую, долгую да счастливую.
Она скрепила их руки плетёными ивовыми лентами, дала напутствие каждой паре, пророча им мир и здравие.
Затем поклонилась в пояс всему народу, развернулась и пошла прочь твёрдой, уверенной походкой, в которой никто бы уже не узнал прежнюю немощную старуху.
То были последние шаги чудом уцелевшей волхвы по многострадальной родной земле. Сами звёзды светили ей под ноги. Дорога выдалась не ближняя, но важная.
Устья радовалась, что смогла, успела-таки: пригрела, соединила да направила на путь истинный души юных продолжателей древних родов.
«Уж как сложится их судьба — пока и мне неведомо. Зато от имени Рода благословила я их всех на жизнь праведную», — размышляла она по пути.
Дома Устья умылась, переоделась во всё чистое, праздничное и легла на широкую лавку.
Тем временем у костра люди начали хоровод водить, как и прежде, в стародавние времена. Молодые, скреплённые благословением последней волхвы от всего рода Юркив, шли в живом кольце, наполняясь нескончаемой силой, которую даровал им весь белый свет.
Вспомнились старинные хороводные песни, улыбки светились на лицах.
***
Никто не посмеет тревожить Устьино жилище до тех пор, пока не заметят, как во тьме ночной из трубы сверкнёт яркой звёздочкой её чистая душа и улетит далеко-далеко — в тот мир, где тоже есть жизнь и люди разумнее да добрее, где нет зависти и злобы, нет войн. Где души радуются солнцу, ветру, благодарят за то, что имеют, и где ценят каждый прожитый день.
Там ждёт её сердцу милый Исаак. Они так давно не виделись… И в земной жизни рода её никто более не увидит.
А на земле наступает утро, полное забот и тревог о хлебе насущном. Здесь мало понимающих да прощающих, здесь время от времени люди убивают друг друга за клочок земли, за кусок жёлтого металла, за красивый прозрачный кристалл.
Да и просто так — чтобы посмотреть и насладиться тем, как мучается и умирает человек…
Но оставила Устья в древней Котельве след любви и продолжится род человеческий на Земле…
***
«В дни сплошного невезенья
Не сердись на белый свет.
Есть счастливые мгновенья,
Но веков счастливых — нет».
Вадим Сергеевич Шефнер,
русский советский прозаик, поэт и переводчик,
фантаст, журналист, фронтовой корреспондент.
ВРЕМЯ ТЕКУЧЕ…
Шло время. Ушла в мир иной Устья. Поминали её часто и добром. Детки тех молодых пар, которых она скрепила когда-то древним обрядом, уже давно выросли. Многие из них разлетелись по всей стране, словно птицы из родного гнезда.
Грелись старики под треск догорающих дров в добротных печах, сложенных самым счастливым дедушкой — Лексеем, да поминали и его с благодарностью. Проходил год за годом, пролетали над Землёй войны как смерчи, порой сметая всё на своём пути. Печи Лексея после войны ещё долго будут чернеть средь пустынных выжженных мест, как памятники на погосте, напоминая о том, что здесь когда-то жили люди.
История, как страны, так и человека не стоит на месте. Мир развивается, меняется. Строятся новые города, посёлки. И во все века были такие непоседы, как Раки, внук Юрия-волхва, которому очень хотелось узнать: где же тот край света и что там интересного…
Менялась на местах власть, а с нею и порядки, к которым надо было людям как-то приспосабливаться и жить дальше.
Кто-то уезжал далеко-далеко, уединялся на краю света, кто-то терялся, поселившись в миллионной городской толпе. Пути Господни неисповедимы…
Вот и старость подкралась к Ивану Афанасьевичу и Матрёне Никитичне. Пожаловала к нем тихо, как вечерние сумерки. Дом всё так же стоял крепко, но жизнь в нём замедлилась, остепенилась. Закрыл он артель: сноровка стала не та, да и не приспособился он ещё к новым законам и обстоятельствам.
Старший сын Павел, на которого отец так надеялся в старости, уехал с женой-красавицей Катериной в город. Там они освоились, своё торговое дело открыли. Нечасто, но наезжали: привозили в гости к старикам внуков, радовали городскими подарками, рассказывали, что и в городе тоже живётся людям тяжко.
Сам Павел скучал по селу, по вольному степному раздолью, а Катерине город очень нравился, и весь шебутной скотный двор у своего батюшки Пантелеймона она вспоминала как кошмарный сон.
Григорий, средний сын Ивана Афанасьевича, с женой Любавой поселились в доме, который строился для Павла. Детишки их уже повзрослели, а Наталья — старшая, отчаянная непоседа, стала заводилой среди всех внуков.
Статной, рослой вымахала Наталья — загляденье! С таких только картины писать о величии земных женщин. Скорая на выдумки, она увлекла деревенскую детвору ходить в школу при церкви к батюшке Михаилу и Настёне Ивановне. Те с большой радостью привечали в своём доме ребятишек не только из их села, но и с ближайших хуторов — каждого, кто хотел учиться.
Наталья окончила эту неполную школу, а после поехала в район продолжить учёбу. Жила у дальних родственников и получила диплом об окончании средней школы.
Вот с женихами Наталье не везло. Род наградил её богатырским здоровьем и ладом. Боялись её: такая могла одним ударом кулака пришибить ненароком.
Получив аттестат об окончании школы, хотела Наталья вернуться домой, но там, среди местных, нашёлся-таки нехилый отважный мужчина: не побоялся её сильного характера, полюбил да уговорил девоньку.
Всем был пригож: и лицом, и ростом под стать ей. Одно лишь настораживало Наталью — партиец, весь в идеях новой жизни. Расписались они в ЗАГСе согласно новым советским порядкам, да только не до свадьбы было партийному работнику. Страну ждали крутые перемены. Надо было ехать работать — утверждать новую власть в дальних западных хуторах.
Послали его с парочкой таких же рьяных коммунистов порядок наводить да колхозы организовывать в отдалённых поселениях. Уехал. Её с собой не взял: «Мало ли что… Не время. Как устроюсь — приеду за тобой. Жди».
Наталья уже была на сносях. Подождала она, подождала, сердце истосковалось, да и поехала сама следом в ту незнакомую сторонку.
В первой же хате того дальнего района, где она остановилась, поняла Наталья: даже могилки его не найти. Сурово обошлись местные хуторяне с несговорчивым новым советским начальством. И такое бывало в те бурные годы…
Развернулась она и поехала обратно домой, к родителям. Там и родился её сыночек — богатырь Глебушка.
***
Анна-повитуха жила-поживала и потихоньку старилась со своим ненаглядным Прохором Демидовичем в родовом доме, в котором когда-то жили и Мирослава с Добромилом, и Устья с Исааком. Подправили они крышу, отремонтировали дворовые постройки, баньку новую поставили.
Владея даром Рода, который она приняла от Устьи, Анна также, как её бабушка и прабабушка, лечила людей, принимала роды, помогала детям и внукам, которые уже жили своими домами.
Народ, если что не срочное, стал чаще обращаться к врачам — больницу в райцентре построили. Анна по этому поводу не переживала, сама ощущала подкравшуюся старость. Одной её молитвы к Роду было, видимо, маловато, да и дети с внуками жили уже другой жизнью, другие ценности были у них в ходу.
Беды же людские, во все времена, оставались бедами. Порой люди понимали, что просто не успеют довезти больного до докторов. В таких крайних случаях Анна всегда была готова прийти на помощь.
Младший сын Ивана Афанасьевича, Юрок, со своей молоденькой женой Ульяной недолго знались до неожиданного скрепления их союза ушедшей в небытие тёткой Устиньей. Но ей, последней волхве в их поселении, было лучше знать, кто кому подходит. Иначе она никогда не скрепила бы их союз.
Устинья чувствовала, что такому жёсткому по характеру человеку как Юрий, нужна именно такая — покладистая и кроткая спутница, Ульяна.
Юрий много перенял хозяйственного от своего отца Ивана Афанасьевича и старших братьев. Никогда не ленился. Обладая недюжинной силищей, как все в его роду, брался за всё, что умел и не умел. Ему было интересно и плотницкое, и кузнечное дело. Так же, как и отец, любил он лошадей. Мог работать до упаду, чего требовал порой и от других.
Ульяна совсем молоденькая была да не шибко здоровьем богата. А когда стали жить семейной жизнью, дивчина, неокрепшая ни телом, ни духом, взвалила на себя все домашние заботы и причуды молодого энергичного мужа. Он ведь привык к достатку, пусть и через упорный труд, но с настырным желанием иметь всё своё, да всё сразу.
РОЖДЕНИЕ ВАСИЛИЯ
Всё лето стояла жара и сушь. Уже в августе колосья не наливались силой, начинали сохнуть и осыпаться. Даже ветер-гуляка ни разу не развеял знойного марева, блудил где-то далеко да, видно, потерялся в бескрайних просторах земли-матушки.
Кузнечики попрятались от зноя, притаились под пожухлыми травинками, не в силах стрекотать, и лишь нехотя брызгали в стороны от вялых шагов Ульяны. Ей было уже невмоготу работать, но она не жаловалась ни на жару, ни на усталость. Да и некому было жалиться. Ульяна лишь чутко прислушивалась к малейшим знакам внутри себя, которые подавал ей первенец. Ему пришла пора родиться.
Хозяйственный Юрий торопился сам и поторапливал жену. Надо было поскорее убрать то, что уродилось. Голый по пояс, сверкая под жарким солнцем загорелым вспотевшим телом, он уверенно, шаг за шагом, скашивал низкие колоски и упрямо шёл вперёд.
Трудно сказать: то ли литовка* его тянула за собой, то ли он её подталкивал неосознанно. Сам уже не успевал, спотыкался, но продолжал ход.
Пот застилал глаза — Юрий лишь тряс головой, сбрасывал с лица солёные капли и косил дальше.
— Не управиться до дождей, — буркнул он, оглянувшись на полуразвороте, и замер, увидев слегка присевшую на землю жену.
— Позови тётку Анну. Срок пришёл, с нею всё как-то спокойнее, — тихо, на выдохе сказала Ульяна.
Юрий бережно уложил литовку на возок и молча поспешил за помощью на соседнее поле. Роженица тем временем устроилась в тени под телегой на подстилке из свежей, пахнущей хлебом соломы.
Ульяна стала нежно поглаживать живот да ласково шептаться с ребёночком. А тот торопился, уже стучался в этот неспокойный и сложный мир.
Этот мальчик был очень долгожданным в семье, ведь старшей дочке Аннушке шёл уже второй годок.
Тётка Анна знала и помнила о близком сроке в семье племянника — она как раз накануне сиживала у них в дому, по-бабьи разговаривала с Ульяной и наставляла её.
Сегодня же, как только завидела быстро идущего к их наделу Юрия, Анна ещё издали замахала ему рукой: мол, поняла всё, бегу. Тот остановился, развернулся и поспешил обратно на своё поле.
*Литовка — это традиционная русская коса с длинным, узким лезвием и лёгким древком для удобного кошения травы, не наклоняясь.
Анна лишь крикнула сыну: «Я к Юркам!» — и, скоро семеня ногами прямиком по колкой скошенной стерне, заторопилась. С серпом в руке, проходя мимо огромного, усыпанного яркими ягодами куста шиповника, под которым играли её малые внучата, она сдёрнула с кучи вещей свою запасную исподнюю юбку. На ходу, надсекая ткань серпом, рвала её на пелёночки да на нужные лоскуты. Шла торопливо и что-то тихонько нашёптывала.
Ульяна полулёжа, закинув голову и упираясь локтями в солому, дышала устало, но уже ровно. Рядом, на цветастом платке, всё ещё соединённый с матерью пуповиной, шевелился только что родившийся младенец. Оказавшись в большом мире, на воле, он безутешно теребил воздух розовыми ручками, стараясь как бы за что-то ухватиться, — искал и не находил себе опоры.
Когда Юрий подошёл и увидел сгустки крови, испуганно охнул, но тётка Анна тут же шикнула на него, замахала руками и строго велела:
— Воды дай! Да Галку запрягай, живее!
Юрий вынул припрятанную бутыль из рукава овчинного полушубка, подал тётке, забрал литовку с воза, развернулся и пошёл…
Но не за лошадкой, чтобы запрячь её, как велела Анна, а обратно в поле — докашивать созревшие под зноем низенькие колосья.
Год выдался не из лучших. С самой весны только раз прошёл небольшой дождь, да и то стороной, пролившись где-то над поймой реки.
«И что за норов у этого дождя — лить на воду, а не на пашню?.. И вздумалось бабе рожать в такое время! Нет бы подождать… Вот управились бы, в район, как положено, свозил бы…» — продолжал Юрий ворчать и усердствовать, а литовка в ответ в его руках лишь услужливо и звонко пела.
Тётка Анна помогла роженице обмыться, обтереться, напоила прохладной водичкой, положила младенца ей в объятие на грудь, подождала, пока пуповина освободится, побелеет, после чего перерезала её заветным ножичком, который передавался по наследству от повитухи к повитухе. Ловко сворачивая особым узлом короткий хвостик на животике младенца, Анна всё шептала:
«Трисветлая Рожана-матушка! Не дай оскудеть Роду нашему, освяти чрево всех жён и невест наших благодатной силой своей. Ныне и присно и от круга до круга! Тако бысть, тако еси, тако буди…»
Слегка обтерев младенца, Анна забрала у матери его и стала туго пеленать в принесённые лоскуты.
Не понравилось новорождённому такое обращение. Он сначала несмело, как бы пробуя, тихонько заскрипел, поперхнулся, а после набрал воздуху так, что грудка выперла под тугим свивальником, да и закричал громко, пискливо и настойчиво, во всю мощь своего крохотного организма, протестуя против неволи и заточения в тряпьё.
— Гляди, родился — не кричал, а теперь во как песни выводит! Голосистый! — удивилась Анна.
— Так это я его просила не кричать, не пугаться света белого. Говорила ему, что ждут его тут, любить будут, вот он молча и родился. Проголодался, поди, — улыбнулась Ульяна.
Она распустила на горловине цветастой кофты шнуровку, нежно приняла ребёнка из рук тётки и сразу приложила орущего горлопана к груди.
Младенец наткнулся открытым ртом на твёрдый сосок матери, туго обхватил его крохотными губками и вмиг смолк. Смачно зачмокал и тут же открыл влажные от слёз глаза. Он ел и, не моргая, смотрел большими карими глазами на добрую, заботливую мать.
Анна, стоя в сторонке, тихонько прочла хвалу богине Рожанице — создательнице человеческих судеб, благодаря её за соединение Родов и испрашивая благословения предков для новой жизни только что родившегося человека.
Подошёл к телеге Юрий, молча попил воды и, даже не глядя на сына, пробурчал:
— Мне не певец нужен, а помощник в делах хозяйских.
Тётка Анна, зная крутой нрав племянника, не стала ему перечить и снова просить отправить Ульяну с младенцем домой. Сам же Юрий, чувствуя молчаливое осуждение понятливой тётки, махнул наотмашь рукой и произнёс со снисхождением:
— Ладно, собирайтесь. Уже Полуденница* с поля прогоняет. Сейчас Галку запрягу — поедем, отвезём в амбар то, что убрали.
Глядя исподлобья то на него, то на притихшую Ульяну, повитуха встала перед ними, поздравила семейство с прибавлением, а после и спросила:
— А как нарекать-то будете сына?
— Василием, — коротко отрезал Юрий и пошёл обратно в поле заканчивать полосу.
Анна тоже продолжила свои дела. В маленький чистый лоскут — остаток от запасной юбки — она бережно сложила родовой послед. Крепко, с красивым тайным уговором увязала его в узелок. Прошептав на ухо Ульяне, что с утра обязательно будет у неё, повитуха заторопилась прочь, в сторону полувысохших кустарников дикой смородины.
Там, в низине, она остановилась под кряжистым дубом. Глядя на восток, низко поклонилась, присела и рассекла серпом плотную сухую землицу. Выгребла руками глубокую ямку, опустила туда тугой узелок, засыпала его и хорошо утрамбовала. Стоя на коленях перед схороненным последом, Анна прочитала заветную молитву, которую знали лишь они, повитухи:
*Полудница (или полуденница) — это женский мифологический дух и персонификация полудня в славянской мифологии. Она считалась стражем полей и наказывала тех, кто работал во время летнего зноя.
«Мать-Рожаница, Рода сестрица! Услышь ты глаголы наши, прими бескровные требы наши, даруй здравое потомство всем родам нашим. Дабы никогда не прервалась вечная родовая нить наша. Тебе великую славу воспеваем и в хоромы наши тебя призываем. Ныне и присно и от круга до круга! Тако бысть, тако еси, тако буди…»
Анна встала, поклонилась на все четыре стороны света и поспешила к своим родным, которые недалече тоже трудились в поте лица.
— Что, мать, прибавка у Юрка? — спросил Юхим и в очередной раз размашисто завёл острым лезвием литовки по горячему хлебу.
— Да, сыном порадовал Бог, Василием. Вот и у него теперь будет помощник.
— Вот и добре! — выдохнул он.
Очередной ряд срезанных колосьев лёг ему под ноги, а его проворная молодая жена Ксенья, поучая сына-подростка Ивана, ловко сгребала золотую солому да складывала в снопы.
— Всё, всё! Хватит! А то Полудница по башке нам надаёт! Собирай детей, — крикнул Юхим жене, и вскоре всё их дружное семейство покинуло знойное поле.
***
Успел-таки до полудня Юрий закончить косьбу на своём наделе, оставил лишь маленький клочок несрезанных колосьев. В их роду всегда так делали, задабривая землю-кормилицу, чтобы урожай следующего года был богатым.
Ульяна поднялась, укрыла новорождённого сына на том месте, где сама только что лежала, и поковыляла собирать скошенные колосья в снопы да увязывать их. Надо было погрузить всё на телегу, отвезти домой, а там уложить в уже достроенном овине, где хлеб будет досушиваться, чтобы затем прямо во дворе его обмолотить.
И она знала, что не миновать ей дома тяжёлой работы цепом и кровавых мозолей, когда она будет усердно выколачивать драгоценное зерно из сухих колосьев.
Неприветлив был Юрий: не привечал друзей, никогда не звал ни соседей, ни родню в помощники. Упрямый уродился, хотел доказать всем, что силён и сам справится со всеми трудностями.
— Давай поторапливаться, засветло бы всё в овин сложить, — то ли попросил, то ли приказал Юрий жене.
А та и так торопилась. Знала, что скоро ей снова надо будет кормить дитя, а ещё очень-очень хотелось хоть немного полежать… Да и дома тоже ждали дела.
Юрий свистнул, и его любимица Галка подбежала, уткнулась мордой в его раскрытую ладонь с кусочком хлеба. Подвёл он лошадь к телеге, запряг, и только тогда принялись укладывать снопы, стремясь как можно больше увезти за один раз. «Кто знает, может, завтра дождь припустит…»
Юрий обошёл телегу сзади, слегка качнул колесо и крикнул: «Пошла!» Галка напряглась, уловила движение, натужно потянула за собой тяжёлую ношу.
Ульяна подобрала пожитки, прижала к себе сына и пошла следом за телегой.
Подъехали к дому. Юрий остановил лошадь, отворил ворота. Пожалел любимицу, не стал заставлять её тащить воз через порог во двор — распряг и отпустил Галку на волю. Сам же взялся за оглобли, поднатужился всем своим крепким от роду телом и вкатил тяжёлую телегу на хозяйский двор.
Уже под сияние первых вечерних звёзд он сложил ладным рядком снопы в овине, позвал лошадку, завёл её в стойло и стал кормить, поить да чесать, ласково приговаривая:
— Ешь, ешь, Галка. Ух ты, моя хорошая, любимица моя…
Ульяна и раньше замечала, как он ласково поглаживал бока лошадки натруженными руками, чесал гребёнкой её волнистую гриву да ублажал нежными словами…
Сегодня услышала снова.
«Господи, хоть бы капельку этой нежности мне! — подумала Ульяна. — Как же хорошо такое слышать-то…»
Она понимала, что сидит в её муже какая-то глухая обида на весь белый свет. И на то, что наступило тяжёлое время, и на то, что хата так и осталась недостроенной — приходилось многое самому до ума доводить.
Ульяна видела, что и в кузне, где Юрий прежде подрабатывал, помогая старому ковалю Еремею, тоже теперь ничего не получалось. В ту пору они на себя работали, товар для базара ковали, чтоб живую копейку в руках держать. Железо сами же привозили на волах, сами за него и расплачивались, а после продажи товара на ярмарке честно делили выручку пополам.
Теперь же образовался совхоз, своё слово хозяйское сказал — прибрал к рукам кузню для общего пользования. Да только железа не стало. Новое местное начальство так и не смогло договориться с соседями о его поставках. Но приговор их был суров: «Никакой частной лавочки — всё только через договоры». А у самой власти, видать, не хватало грамоты, как правильно поступить. Одно твердили упрямо: «Всё должно быть по закону»…
У КАЖДОГО СВОИ ТРЕВОГИ
Да и зерно, что с таким трудом доставалось селянам, теперь тоже надо было отдавать в совхоз. Себе позволялось оставлять лишь малую толику — только бы на пропитание хватило. Да только не хватало его, как не хватало уже и терпения у Юрия.
Всё понимала Ульяна, жалела мужа… Только её саму бы кто пожалел…
Чуть свет в дом пришла Анна — обещала ведь с утра подсобить. Юрий запряг Галку да велел Ульяне сесть в повозку рядом с ним, чтобы быстрее обернуться: собрать остатки колосьев и ходом домой. Дел невпроворот — пора уже дом к зиме готовить, снопы обмолачивать, Галке новые подковы подогнать…
Анна провожала их, стоя у ворот. Держа за руку маленькую Аннушку, она смотрела работничкам вслед. Всё повитуха понимала, щемило сердце за Ульяну. Тяжко ей придётся, слабовата она телом после родов. Ей бы отлежаться… Знала Анна, что ничем хорошим эти нагрузки для Ульяны не кончатся, но перечить племяннику не могла.
«Не дали боги Юрию любви. Лишь страсть на короткое время да упрямую ответственность в делах. И то ладно», — размышляла она, возвращаясь в избу, и делала то, что было в её силах: малых дитяток глядеть, пока родители на работе.
***
Юрий с Ульяной жили в новом доме, который начал было строить для младшего сына отец, Иван Афанасьевич. Хорошо ещё, что крышу успели накрыть до того, как всё кругом закрутилось. Так сложились обстоятельства: пришла власть Советов, и артель Ивану Афанасьевичу пришлось прикрыть. И волов из двора забрали, и справного коня…
А вот это стало для старого Ивана Афанасьевича самым страшным ударом — Орлик! Его верный любимец! Его увели в совхоз и приспособили возить с речки в огромной бочке воду на ферму.
Каждый раз, когда возница проезжал на телеге мимо окон Ивана Афанасьевича, конь непременно громко и жалобно ржал, косясь на родной двор. Если старик слышал этот тоскливый, надрывный зов несчастной животины, сердце его обливалось кровью.
Ничего из отнятого, потерянного добра не было ему так жаль, как своего Орлика.
Старик боялся даже случайной встречи со своим любимцем. Когда за окошком затихал стук копыт, Иван Афанасьевич забивался к себе в сапожный закуток, тихонько подвывал да поскуливал, словно обиженный кутёк. Там он тайком утирал горькие слёзы и с любовью вспоминал, как Орлик когда-то впервые оказался на его дворе.
Тосковал он по коню невыносимо, до глубокой сердечной боли.
ОРЛИК
Разыгралась вьюга. Ветер свищет-воет, страшит, дороги напрочь переметает. В доме тепло. Хорошо. Спокойно.
Вдруг — дробный стук в окошко! Иван Афанасьевич глядь в окошко, а через стекло — не видать ничего, кроме кутерьмы снежной.
Пошёл он к дверям. Лишь открыл засов — дверь от ветра сама распахнулась, и в сени ввалился человек. Весь в снегу, в охапке держит что-то большое, укутанное. Захлопнул старик дверь за неожиданным гостем, глядит — а из свертка заледенелого копытце чёрное снизу торчит.
Тут снег на пришельце стал таять — проявилось лицо. То оказался знакомый цыган, которого не раз встречал Афанасьевич в дороге да порой выручал бродягу то одним, то другим. Иван Афанасьевич никогда не отказывал в помощи: все мы люди Божьи на этой земле.
— Иван, друг! Выручи! Кобыла прямо в поле родила, а мы не можем здесь долго стоять: власти нынче у вас строгие, в совхозы всех загоняют. Как начнёт светать — в путь тронемся. А куда сосунка с собой в ночь? Пропадёт ведь! Возьми, Христа ради. Не дай замерзнуть живой душе. Хороший конь будет, верный, мне на слово поверь!
Выслушал это Иван Афанасьевич, а цыган тем временем бережно опустил на пол в сенях копошащийся свёрток. Жеребёночек был совсем слабенький, на тонких ножках не держался, они подкашивались… Иван подхватил малыша, стал поддерживать снизу, чтобы тот не повалился на доски.
— Ну, я пошел, ладно? — торопливо бросил цыган и резко повернулся к дверям, чтобы уйти обратно в метель.
— Сколь должон я тебе за него? — крикнул Иван Афанасьевич в спину гостю.
— Сейчас не до этого, нам бы вырваться из метели. Ещё увидимся, после сторгуемся! — донеслось уже из-за порога.
— В добрый путь! Доброго здравия, друг! Как поедешь обратно — заскакивай, не обижу, отблагодарю!
Так Орлик и оказался в доме у Ивана Афанасьевича. И надо ли рассказывать, как хозяин его холил, как выкармливал из рук?
В те крутые, лютые морозы жеребёночек ночевал прямо в избе, на вязаных половых дорожках. Правда, старик стелил ему ещё и душистого сенца да укрывал первое время своими старыми теплыми кафтанами. Никому не доверял, сам поил коровьим тёпленьким молоком. Малыш настолько привязался к Ивану Афанасьевичу, что ходил за своим спасителем по всей хате и двору, словно кутёк.
Прошла зима. За благостным летом наступила благодатная осень. И вот у ворот Ивана Афанасьевича остановились две цыганские кибитки.
— Ой, батеньки! — глянув в окно, только и выдохнула Матрёна Никитична.
А как только Иван Афанасьевич раскрыл ворота, во двор, словно горох, посыпались цыганята. Разом разбежались по саду, по двору, даже в хату прошмыгнули — мал мала меньше! Все кричат, шумят по-своему, лезут повсюду, куда надо и не надо. Кто в горшки на загнётке заглядывает — хозяйку от дела отвлекает, кто под стол залез да кукарекает, кто на печь карабкается… У Матрёны Никитичны голова кругом пошла!
А Иван тем временем вынес из хаты новёхонькие, на совесть сшитые сапоги, цыгану в руки отдаёт да беседу степенно ведёт:
— Это я тебе, друг, за Орлика стачал. Справный товар. Может, деньгами ещё сколько добавить?
- Спасибо, друг! Спасибо! Не всё деньгами меряется, во все времена ценилась людская доброта. Если бы не ты — он у нас в ту ночь точно не выжил бы. Ладно, надо ехать, проскочить бы ваш сельсовет поскорее, а там, в лесу где-нибудь и переночуем.
— А вот ещё, обожди, — сказал Иван Афанасьевич, отошёл вглубь сада и вскоре вернулся, неся большую плетёную корзину со спелыми яблоками. — Вот, держите на всю родню. Будьте здоровы!
Цыган свистнул, крикнул по-своему — да так строго, словно главнокомандующий своей армии. Отовсюду к нему разом сбежались ребятишки. Глядь — а за пазухой у каждого припрятано не меньше яблок, чем в корзине Ивана, да ещё и всякого другого мелкого улова: всё прибрали, что без присмотра лежало да на глаза попалось.
Старшенькие ловко перехватили из рук хозяина корзину и потащили к кибитке. Дети стали прятаться да расползаться так быстро, словно сверчки по щелям, и на подворье сразу наступила тишина.
— Ладно, бывай, друг!
Мужчины крепко ударили по рукам, и нежданные гости покатили прочь — лишь серая пыль долго ещё оседала на дороге за ними.
Эта встреча через много-много лет аукнется, и не раз, в истории рода Юрков.
— Иван, а Иван… Что это было-то? — удивлённо спросила Матрёна Никитична, выходя на крыльцо.
— Я за Орлика полностью расплатился, милая. За него мне ничего не жалко.
— Понятно, — тихо ответила Мотя.
Не сразу она заметила пропажу в хате, а когда обнаружила — не стала сказывать мужу, берегла его покой. То была заветная родовая вещица, которую исстари передавали внукам и правнукам, но о которой Иван уже давно и думать позабыл.
Она ещё вернётся к их наследникам, да только случится это ни здесь и очень и очень нескоро…
ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ …
Иван Афанасьевич бесконечно дорожил своим верным товарищем. Сколько дорог исколесили они вдвоём, когда Орлик подрос да набрал силу!
И такая лютая жаль брала старика, когда под конец жизни его лишили этой единственной радости: забрали коня в совхоз. Сердце его рвалось на части, когда он видел Орлика исхудавшим или слышал из-за забора его протяжное, тоскующее ржание.
Однажды ночью старик не вытерпел. Сорвался из хаты, никому ни слова не сказав, да пошёл тайком на ферму, где в загоне среди совхозных бурёнок стоял его привязанный красавец.
Сторож в темноте услышал шаги, вскинул ружьё:
— Стой! Кто идёт?
— Мил человек, прошу тебя, — донеслось из ночной темени, — дай погладить коня… Пожалуйста…
А дальше Иван Афанасьевич уже не мог ни единого слова вымолвить, не мог больше сдерживать себя — и заплакал навзрыд, глухо сотрясаясь всем телом.
Конь, едва услышал родной голос, громко заржал и начал неистово бить копытами по хилой калитке загона. Та с треском повалилась. Выскочил Орлик, словно из пожара, прошёлся боком по ошалевшему сторожу — чуть было не сбил с ног, к створке ворот припечатал — и кинулся прямиком к хозяину.
Стал напротив него, с ноги на ногу осторожно так переступает, преданно в глаза Ивану заглядывает и бережно слизывает шершавым языком хозяйские слёзы…
Так и застыли все трое: Иван Афанасьевич, обнявший за шею своего верного коня, и сторож, прижатый с ружьём к воротам. Тот тоже стоял и молча размазывал рукавом откуда-то взявшиеся слёзы.
Удивительная вещь: у людей веками вытравливают из души любовь, а животные всякий раз возвращают им это утраченное, позабытое чувство истинной человечности.
Наутро Иван Афанасьевич пошёл и подал заявление в совхоз, чтобы устроиться туда конюхом. Не сказать, что он был согласен с новыми властями и их порядками… Да только что ему оставалось терять? Всё, что могли, у него уже забрали. Но ради своего Орлика старик теперь был готов на любые уступки и любой труд.
СТРАСТЬ ПО ЛОШАДЯМ
Эта самая страсть к лошадям, как говорили в селе, передалась и младшему сыну Ивана — Юрию. Хотя, если разобраться, никакая это не страсть, а самое что ни на есть душевное состояние человека, живущего по древним конам мироздания и самой природы.
Лето. Жара…
Юрий отправился в лесок в поисках нужного брёвнышка для хозяйства — надо было поскорее достроить амбар. Хотя и рисковал знатно: выходило, будто воровал у совхоза, а как официально оформить это дело — пока никто в селе не знал. Вот он втихую и побрёл.
За селом, на глухой тенистой поляне, стояли табором цыгане — отдыхали, спали в полуденный зной.
Окинул Юрий взглядом отпущенных на выпас коней. Ни на ком глаз поначалу не остановился, кроме одной лошади: тощей, слегка похрамывающей кобылки со впалыми боками.
«Хороша…» — лишь подумал он про себя, залюбовавшись статью животины.
Проходил он мимо крайней телеги, как вдруг из-под неё высунулся старый цыган. А Юрий снова задержался, не в силах оторвать взгляда от приглянувшейся лошади. Цыган на четвереньках выполз из тени и встал рядом. Юрий оглянулся на него. Поздоровались степенно.
— Вижу, знаток ты. Глазами всех лошадок ощупал, — негромко промолвил старый цыган. — Вот та понравилась тебе, знаю, взгляд твой зоркий сразу её приметил. Купи, недорого отдам. Мы в ночь далеко уходим, а она старая уже, долгий переход не выдержит. В хозяйстве же тебе ещё знатно сгодится…
— Ладно, после поговорим, на обратном пути. Я тут по делу в лесок тороплюсь… — ответил Юрий и пошёл дальше.
Уже вечерело, когда возвращался Юрий обратно мимо той же телеги. Остановился, притомившись, сбросил обтёсанное ровненькое брёвнышко наземь.
А цыган тут как тут, будто и не уходил никуда:
— Ну что? Надумал? Сейчас поймаю её, приведу к тебе, поближе поглядишь.
— Не надо ловить. Она сама пойдёт за мной.
— Это как? Моя лошадь пойдёт за тобой? Моя лошадь?! — то ли возмутился, то ли искренне удивился цыган и лихо нахлобучил на ворох седых кучерявых волос старую соломенную шляпу.
— Пой-дё-о-от! — враспев, уверенностью подтвердил Юрий.
— А давай спорить?
— На что?
— Вот если она сама сделает шаг и пойдёт за тобой — я её за полцены отдам!
— По рукам! — Юрий решительно протянул ладонь.
Мужчины крепко скрепили уговор. Юрий отошёл на пару шагов, ещё раз издали оглядел несчастную старую кобылку и повернулся обратно к телеге.
Снял заплечную котомку, неторопливо уселся прямо на траву, развязал узелок, достал краюху хлеба да тряпицу с солью. Стал бережно посыпать ржаную горбушку искристой белой крупкой.
Лошадка шумно фыркнула, передёрнула обтянутыми сухой кожей рёбрами, огляделась кругом и прямиком пошла к Юрию. Тот ласково протянул ей угощение. Кобылка стала осторожно, маленькими кусочками откусывать пахучий хлеб прямо из его руки, медленно жевать да доверчиво поглядывать на человека.
Доев горбушку, она потянулась к Юрию и мягкими губами лизнула его лицо. Он поднялся с травы, закинул пустую котомку на плечо, снова взвалил тяжёлое бревно на спину и, не оглядываясь, направился в село.
Лошадь послушно двинулась следом.
Старый цыган был настолько поражён всей этой сценой, что не смог вымолвить ни единого слова. Так, молча, широко раскрыв от изумления глаза, и поплёлся он позади них, не веря собственному зрению.
«Чтобы вот так, сразу, с первого раза увести чужую лошадь? Не каждый прирождённый к ворожбе цыган на такое способен…» — шёл старик позади да восхищённо цокал языком.
Когда подошли к хате, кобылка сама опередила Юрия, послушно встала у ворот и тихо опустила голову, будто всю жизнь тут жила. Цыган был настолько потрясён этим чудом, что всплеснул руками и запричитал:
— Знаешь, парень, она в тебе с первого взгляда признала истинного хозяина. Животное ведь никогда не обманешь… Забирай её даром! Она твоя!
— Не люблю я быть в долгу перед людьми! Погодь маленько, — глухо ответил Юрий, мухой метнулся в хату и тут же вышел обратно к озадаченному гостю.
В руках он держал тяжёлый топор собственной работы. Это был самый ценный и нужный предмет в походной жизни неприкаянных, а может, и самых счастливых людей на свете.
Цыган сдвинул с затылка на лоб соломенную шляпу, бережно взял топор, оглядел со всех сторон, взвесил на руке и уважительно произнёс:
— Спасибо, мастер.
Довольный цыган повернулся и пошёл прочь к своему табору, продолжая качать седой головой и всю дорогу удивлённо причитать что-то на своём языке.
Старая кобылка на подворье прижилась. Юрий не держал её взаперти, не досаждал тяжёлой работой, а, договорившись с местной ребятнёй, часто отпускал с ними в ночное. Домой она всегда возвращалась сама. Хозяин сытно её кормил и вдоволь поил — лошадь вскоре заметно поправилась, округлилась.
Преданность животных порой удивляет, но если они полюбят человека — уже никогда не предадут.
Встретил как-то Юрий её ранним утром у ворот. Ласково гладит лошадь по мягкой морде да за волнистую гриву держится. За этим занятием его и застал проходящий мимо сосед Семён.
— Чего ты её к седлу не приучаешь? — лукаво прищурив глаза и ухмыляясь в окладистые рыжие усы, спросил он. — Аль ездить разучился, казак?
— А на что мне на ней верхом ездить? — глухо отозвался Юрий. — Никуда я не собираюсь, дел у меня таких нет. А какие и есть — так всё рядом…
— Слышь, Юрок, вчерась тут вояка какой-то прискакивал, — понизив голос, заговорил сосед. — Тряс бумажкой, велел записываться куда-то. Да штой-то шибко быстро уехал, толком и не разъяснил нам, кто с кем воюет, куда ехать… Всё темнил, на совесть давил. Казаки погутарили меж собой да и разошлись кто куда.
— И то верно, — буркнул Юрий.
— Так Мишка-шалопай тут же оседлал коня да поскакал следом за энтим воякой! — всплеснул руками Семён. — Дома отца давно нет, мать шибко слабая, сестрички малые на руках… А он ускакал, ищи ветра в поле.
— Да он и так-то на работе силушку свою не тратил. В доме всё рушится, валится, мать его сколько раз жалилась бабам… А ему всё едино, — строго отметил Юрий. — Уродился парень не в отцовский корень: губы чуть помажет — и в люлю. Хилой, кисель…
— Поговаривают, что записался куда-то, в какую-то партию аль отряд… — лишь это последнее слово из речи Семёна услышала Ульяна, когда проходила мимо них.
— Слава Богу, Никитична! — вежливо поклонился ей сосед.
— И вам не хворать, Семён, — ответила Уля.
Она умом много чего понимала, видела, кто есть кто в селе, и всё чаще замечала про себя, что мельчают люди-то. Горькая мысль внезапно резанула сердце: «Раньше стенка на стенку ради потехи ходили казаки, тешились, открыто силушкой мерились. Нынче всё по-другому: каждый сам по себе, чего-то все боятся, в речах своих осторожничают, а кто-то от трусости и наушничает вовсю…»
Дальше их беседу она слушать не стала. Не водилось за ней такого греха. Мужские дела её не касались — ей и домашних, чисто женских забот с лихвой хватало.
Через день нагрянула к ним во двор агитбригада: мол, в совхоз пора, и овечки имеются, и лошадь, да и всё такое…
— Вы сами видели её? Глядите! Во всей красе моя старушка! — Юрий погладил кобылку по боку.
— Ладно, даём неделю. Подумай, — сказали и ушли.
И совсем не странным показалось людям то, что этот самый Мишка-шалопай был среди тех, кто дорвался правдой-неправдой до власти.
Посмотрели вслед соседи, как тот шёл впереди всей «дружной» бригады с чёрной папкой под мышкой, в кожаном плаще и кепке-картузе. Повздыхали.
Семён лишь произнёс: «Не было бы хуже», — и разошлись.
Наутро той же компанией во главе с Мишкой заявились к Юрию с Ульяной. Зашли в хату и совершенно бесцеремонно стали шарить по углам.
Ульяна, чуть живая, осела на лавке за столом, еле сдерживала сыночка-непоседу Васятку, который так и норовил выскользнуть на улицу. Доченька Аня стояла рядом, со страхом жалась к матери, теребила её юбку и с недоумением следила глазёнками за чужими дядями.
Юрий прислонился к дверному косяку и, сложив могучие руки на груди, молча наблюдал за тем, как новое начальство заглядывало во все шкафчики и сундучки. Его нервное напряжение выдавали лишь подрагивающие желваки на скулах.
Когда «строгое начальство» не нашло ничего интересного для совхоза, они пошушукались между собой. Проходя мимо печки, один из них увидел прислонённые для просушки деревянные топорища:
— Ладно, одну тебе, другую нам. Сгодится.
Какой-то совсем молоденький паренёк заглянул в печь. Там остывала сваренная картошка в мундире.
— Надо делиться, тётя, — сказал он, загрёб чугунок в охапку, и оба активиста сразу направились к выходу.
Пока не спохватились хозяева, Мишка сдёрнул с верёвки шерстяную кофту Ульяны и тоже заторопился из хаты.
Даже двери за собой не закрыли, так спешили.
Юрий еле разжал кулак, взялся за ручку и с силой захлопнул дверь за незваными гостями.
***
Не плачь, когда у тебя забирают последнее.
Бог всё видит и никогда не оставит тебя в беде.
Зинаида
ГАЛКА
Вечером пошёл Юрий свою кобылку из стойла в ночное выпускать. А она не хочет. Накинул уже уздечку, тащит — она упирается, морду вверх задирает. Конечно, не стал неволить, запер в конюшне. Ребята, с которыми был уговор, как раз шли по улице. Вышел он и велел им не ждать старушку. Закрыл ворота, пошёл в хату.
Утром зашёл в конюшню, но не встретил там преданного взгляда своей умной лошадки. Кобыла лежала на полу и не шевелилась. Была мертва. Рядом с ней лежал и подрагивал маленький смоляной жеребёнок с белой звёздочкой на лбу.
Подсел Юрий ближе, осторожно провёл ладонью по страдальчески застывшим глазам, прикрыл их.
В душе поблагодарил лошадку за то, что была с ним, хлеб делила, душу грела. После поднял он на руки маленького жеребёнка, прижал к себе — а тот тёпленький. Значит, живой. Поклонился старушке и пошёл с малышом прямо в хату.
И место нашлось, и молоко, и укрыл сухоньким… Всё гладил мордочку, шептал ласково.
— Как звать-то? — тихо спросила жена.
— Знамо дело, Галкой. Вишь, чернявая вся, как птичка, — ответил Юрий, накрыл жеребёнка своими старыми шароварами и ушёл хоронить старую лошадь.
Любил Юрий тонконогую, худенькую кобылку. Всячески баловал. Сам хлеб за столом недоест — ей отнесёт. И никому не доверял её выкармливать.
Ульяна всё понимала, как и то, что вся неизрасходованная нежность мужа перекочевала к Галке. Она не обижалась. Никого из домашних Юрий не притеснял, нет. И на том ладно. Но ведь и не жаловал никого. «Видимо, в душе человека любви на всех не хватало. Не хватало потому, что сам не взрастил любовь к самому себе, вот и не мог быть щедрым», — рассуждала женщина, занимаясь привычными делами.
Как появилась в семье Галка, знали лишь они, домашние. А как хоронил старую лошадь, видели люди и, конечно, тут же передали, будто Юрко убил её, чтобы в совхоз не отдавать.
В это самое время постаревший и осунувшийся Иван Афанасьевич лежал дома с сердечным приступом, а тётка Анна у плиты варила снадобье, пытаясь его спасти.
Вышло вот как: на совещании местное начальство вместе с «верными, проверенными товарищами» решило не принимать Исакиевых в совхоз, а его и сына Юрия объявить «врагами народа». Сговорились они быстро — чтобы неповадно было другим умничать и перечить власти.
Чем бы всё это кончилось — неизвестно, если бы наутро следующего дня не прислали из Центрального комитета нового руководителя, молодого парня, Николая Ивановича Тищенко. Тот доводился двоюродным братом самому Юрию.
Всё образумилось. Все остались живы и начали работать в совхозе.
ПРОШЁЛ ГОД
— Васятка! Ты где? — зычно кликала на ходу синеглазая красавица. Белый платок укрывал от солнца и завистливых глаз её тугие русые косы, уложенные традиционным веночком.
В лёгких и уверенных шагах чувствовалась размеренность движений, природная женская сила. Синее, до пят, домотканое платье с расшитым воротом и рукавами очень шло к её глазам. Она шла по двору, неся большую деревянную чашку с шелушёной кукурузой.
В курятнике, куда она направлялась, вдруг поднялся переполох, зазвенело опрокинутое ведро и раздался зычный вопль её запропастившегося с утра малыша.
— Вот ты где! — воскликнула Ульяна и вмиг, широким жестом, рассыпала из чашки золотистые зёрна. Сама чашка, отброшенная в сторону, напугала наседок — те вразнобой раскудахтались.
Ульяна подхватила кричащего ребёнка. Легко и уверенно, не боясь его плача, подкинула над собой:
— Расти большой-пребольшой, на радость мамке с папкой! Убежал, не позавтракал… Ах ты, радость моя! Пошли, молочком напою, солнышко моё!
Успокоился малец на руках у матери. В хате та усадила его на лавку.
Анна, старшая дочь, уверенно и со всей серьёзностью в свои четыре годика подметала земляной пол у печи.
— Аннушка, солнце моё! Давай, доча, поешьте вместе, а я соберу отцу обед, да отнесёте ему, пока не жарко.
— Мамо, так ведь с Васяткой пока дошкандыбаем — и ужин уже будет! — отозвалась дочь, как две капли похожая на мать: те же туго заплетённые тёмные косички, такие же синие глаза.
— Туда к полудню управитесь, коль за кузнечиками не будете гоняться, — ответила Ульяна и глянула на сына.
Тот с утра уже набегался и был очень голоден — Васильку уже минул годик.
Ульяна собрала обед мужу, положила в холщовую котомку и поставила на стол перед дочерью.
Дети доедали чёрный зернистый хлеб, посыпанный солью, и запивали его свежим коровьим молоком.
Откусанный кусочек душистой краюхи малыш жевал медленно, то и дело собирая маленькими пальчиками упавшие на стол крошки и ловко отправляя их в смешно раскрытый рот.
Его сестра, Анна, шустро справилась с завтраком и ещё за столом поблагодарила маму. Ульяна ласково улыбнулась и ответила:
— За всё мы благодарим Создателя и всех наших предков. Ещё пожелаем нашей Земле-матушке весной цвести, летом зреть, осенью — хвалиться, зимой — отдыхать. Вот донесёте обед отцу, исполните доброе дело — и будет вам благословение от наших дедов и прадедов, что тоже в поте лица хлеб растили.
Шли дети полем. Анна бережно несла холщовую котомку, а Василёк важно шагал рядом, крепко прижимая к груди румяное яблоко — сам вызвался отцу гостинец нести. Да только загляделся на пёструю бабочку, споткнулся о кочку, и покатилось яблоко в густую траву.
Долго дети искали пропажу, раздвигая ладошками сочные стебли, а когда нашли — замерли. Яблоко аккурат прикрыло вход в крохотную мышиную норку, будто дверцу в домик затворило.
— Видно, мышка сегодня тоже обеда ждёт, — прошептала Анна, погладив брата по плечу.
Решили яблоко там же и оставить — негоже у лесной жительницы угощение отнимать. Пошли дальше. На краю межи показался отец.
Увидев детей, он выпрямился, опёрся на косу и долго смотрел, как они бегут к нему по золотому морю ржи. Анна бережно прижимала к себе котомку, а Василёк смешно подпрыгивал, стараясь не отставать.
— Идут мои кормильцы, — тихо, с глубокой нежностью молвил он, вытирая пот со лба.
И в этот мирный час, залитый солнцем и запахом парного молока, казалось, что эта тропинка — от порога родного дома до отцовских рук — никогда не прервётся, какую бы беду ни принесли грядущие ветры.
Когда же отец стал есть, дети во всём честно повинились. Отец, пахнущий ветром и землёй, прижал их к себе, рассмеялся и молвил:
— Доброе дело сделали. Раз вы мышку в поле уважили, значит, и она по совести расплатится — зимой мой урожай в амбаре не тронет.
Юрий взялся за небольшой кувшин с молоком, протянул его сыну:
— Пей, сын, большим расти на радость всем нам.
Василёк отпил немного и передал сестре. Та тоже отхлебнула, поблагодарила отца и вернула кувшин. Юрий допил молоко, сложил посуду в холщовую котомку, вытер усы.
— Пора, дорогие! Вам — домой, а меня земля ждёт…
Возвращались дети назад. Дорога вывела их мимо старого овражка, со дна которого весело лепетал родник.
Присели и скатились по ковыльному белесому ковру косогора прямо к нему, присели у живой воды. Анна сняла берестяной ковшик, который всегда здесь висел на ветке ивы, зачерпнула студёной влаги, да прежде чем самой испить и брату дать, пролила немного на сухую землю у корней дерева.
— Пей, Земля-матушка, и нам силы дай, — тихо промолвила девочка.
Василёк заворожённо смотрел, как прозрачные капли льются и искрятся на солнце, точно чистые слёзы радости. Анна обернулась к брату и серьёзно добавила:
— Помни, Василько: водица — она всему голова — так мама всегда говорит. Без хлеба человек день продержится, а без воды и колос живой в поле не встанет, и птица не запоёт. Она из-под земли течёт, жизнь всему живому раздаёт.
Малыш приложился к ковшику, зажмурился от холода, и почудилось ему, будто сама земля ласково шепчется под ногами.
Напившись, дети побрели к дому, и их маленькие тени длинно потянулись по пыльной дороге. Василёк то и дело оборачивался на поле, где в мареве зноя всё ещё виднелась сильная фигура отца.
Пройдут годы, и эта самая тропинка, заросшая седой травой забвения и изрытая воронками лихолетья, всё же узнает его шаг. Он обязательно сюда вернётся.
Вернётся туда, где когда-то пил воду из дедовского родника и где они оставили мышке яблоко, сохранив в сердце ту самую невидимую нить, что крепче любой брони и длиннее любой войны.
Продолжение следует
Свидетельство о публикации №226081801216