Синяя гора, или Иголка с ниткой
Ну и что. А ничего. Важно, и всё тут. Или не всё тут, а чтобы не искать иголку в стоге сена. А я ищу. Ищу всю свою жизнь. Не правда. Не всю жизнь, а только её вторую половину. Первая половина — детство. Оно было слишком счастливым для поиска иголки хоть в стоге сена, хоть приколотой на фартуке. Вот так и ходила с иголкой на фартуке, не замечая её. Потому об неё и не кололась. Какие уколы? Мы жили в сказочной стране. И имя этой страны было весьма экзотичным — Капланбек. Выговорили? Ах, вам это напоминает убийцу Ленина Каплан? Нет, нет и нет! Ленин стоял у нас целёхоньким в самом центре совхоза, вернее, в центре круга, от которого радиусом расходились аккуратно подстриженные кусты «лягустры». Ленин служил точкой симметрии. Остриём циркуля. Его указующий перст указывал на Синюю гору. Но гора была не синей. Сестра, влюблённая в эту гору, выдумала, что её так назвали из-за диких горных васильков, украшавших её на весьма короткое время, пока беспощадное летнее солнце не выжжет весеннее растительное столпотворение. Но гору назвали синей только потому, что, благодаря оптическому эффекту воздушной дымки южно-казахстанской атмосферы, гора во время рассвета, заката и в преддверии жары приобретала насыщенный густо-синий или холодный голубоватый оттенок.
Синеющую вдалеке гору предваряли скальные уступы и обрывы, создающие драматичный ландшафт. На восточный манер их называли ярлар. Ларь, ларец — яви конец. Своей ларцовой таинственностью они будили воображение и манили к себе любителей приключений. Разумеется, в первую очередь на их опасные тропы ступала нога брата. Для детских игр, да и просто прогулок это были самые притягательные и таинственные места.
А ранней весной, перед появлением васильков, предгорья Тянь-Шаня покрывались роскошным ковром удивительных красных и жёлтых тюльпанов. Особой честью считалось сорвать жёлтый тюльпан — он встречался реже. Вы удивитесь, но именно из этих мест тюльпаны распространились по всему миру. Наша участь уподобилась участи тюльпанов. Рождённые в Капланбеке, мы тоже разбрелись по всему миру. Красиво-трогательно или трагично? Трогательно-трагично...
Указующий перст исчезнувшего Ленина предрекал нам участь тюльпанов. Жалко не Ленина. Жалко нас и его указующего перста…
Мы называли этот центр просто кругом. Идти на круг, быть на круге, жить на нём. А теперь жизнь на нём обнесена забором. Помните слова из песни неуловимого цыгана: «Спрячь за высоким забором девчонку — выкраду вместе с забором»? Забор никто так и не выкрал. Наверное, там нет спрятанных девчонок. Там прячется пустота. И она охраняется. Мы же неохраняемо прятались в лягустре…
Совсем иной была аллея, ведущая нас к школе. Парадно-празднично она слагалась из трёх дорожек: центральной и двух боковых. Я ступала только по центральной. Сестра скромно предпочитала боковые, а брат гонялся по аллее вдоль и поперёк, вкривь и вкось, тревожа покой пирамидальных ёлочек, симметрично высаженных между дорожками. Но одно нас объединяло: к нашей общей радости, парадную симметрию аллеи сокрушало явление огромной-преогромной древней-предревней ивы, такой могучей-премогучей, что её хотелось назвать Ивом. Чуть ли не Иовом.
Ив-Иов древне-могущественно возвышался над примерными ёлочками по правую сторону главной дорожки и служил нам примером непримерного поведения. Как и на Иове, на Иве можно было увидеть следы его многочисленных страданий. Первое, что бросалось в глаза при виде Ива, была глубокая и широкая борозда от пилы. По всей видимости, за непримерное или непримиримое поведение Ива неоднократно пытались извести на дрова. Слишком уж несимметрично он мозолил глаза. Борозда тянулась по всему периметру необъятного ствола и заставляла сильнее биться наши детские сердца — стойкость древа впечатляла.
Развесистая крона мудрого Ива-Иова дарила нам живительную прохладу, а многовидавший израненный ствол — утешение. Страдая от несправедливости мира вообще и школьного мира в частности, мы, обнимая его необъятность, подпитывались его энергией, восстанавливали душевную гармонию и елейно-линейно возвращались в симметрию школьной аллеи — колеи наших первых познаний.
Прошли долгие-долгие годы. Ив куда-то запропастился. Не выдержал разлуки с нами? С его исчезновением выверенная симметрия паркового портала уже не нашей школы выверилась окончательно и бесповоротно. Затерявшись иголкой в стоге сена современного ландшафтного дизайна, Ив увековечился в нашей памяти своими могучими, выступающими из земли утешающими корнями. Ив! Спасибо тебе!
Но вернёмся к иголке в стоге сена. Или на фартуке? Кажется, я хотела рассказать именно об иголке. И именно на фартуке.
Это было зимой, когда ветви Ива преобразились в огромные лапы, несущие мягкий белоснежный снег, которым время от времени улыбающимся благословением обрушивал его на зазевавшихся нас. С лап симметричных маленьких ёлочек мы стряхивали снег сами…
Итак, это было двадцать третьего февраля семьдесят девятого года. Мне шестнадцать. Придя из школы, уже обнесённая снежным благословением Ива, я занялась генеральной уборкой. На этот раз я убиралась без сестры. И это меня огорчало. С сестрой убираться было веселее. Мы набирали в воздушные шары воду, затем крепко затягивали их нитками и пуляли друг в друга. Шары не выдерживали, лопались, и проливающаяся вода как-то сама по себе мыла полы. Нам надо было только вовремя проводить по ним тряпкой и убирать лишнюю воду. Так весело и празднично было только на первое мая! Ну ещё бы! Шары были первомайскими! А ещё на первое мая у нас были чайные розы. Их дарил нам брат. Правда, загодя он посыпал их душистым перцем, и розы из чайных превращались в душисто-перцовые. Представляете, что с нами, вдохнувшими этот аромат душистого, но перца, творилось? Мы заливались слезами! И жизнь, и слёзы, и любовь! И незабываемая атмосфера праздника…
Итак, двадцать третьего февраля семьдесят девятого года без шаров, перца и роз я неохотно взялась за уборку. Чтобы как-то справиться со своим разочарованием, я включила Пугачёву. И включила во всю Ивановскую. Или во всю Пугачёвскую?
Во всю Иваново-Пугачёвскую зазвучали короли, которые всё могут! Ну помните эту залихватскую песню? И всё — «моглость», и всё спорилось. Эдакая без-сестринская, не генеральная, но уборка по-королевски!
Не успела я взмахнуть тряпкой в последний раз, как пришёл папа и с суровым выражением лица молча вырубил музыку. Испугавшись его вида, я побежала за объяснениями к маме, и мама разъяснила: умерла папина мама, наша Мина-бабушка.
Меня эта новость огорчила, но не обескуражила. К Мине-бабушке привязаны мы не были. Отвязаны не были тоже. Просто смирно вели себя в редкие моменты посещения, демонстрируя свою послушность. А вот сестра Мину-бабушку даже побаивалась. В её присутствии эта любительница оригинального мытья полов неожиданно деревенела и превращалась в прямо-сидящего истукана со спиной на вытяжке. Впрочем, буквально одеревенела она только в тот момент, когда, лёжа на царской перине Мины-бабушки, узнала от меня, что наша бабушка — мамина мама — умерла. Это был единственный случай, когда мы ночевали у Мины-бабушки. Мама, предчувствуя уход нашей бабушки, отправила нас ночевать к бабушке другой. Мне было одиннадцать, сестре девять, брату семь. Не помню, где был брат, а я с сестрой спала на высокой перине в старом доме. В том же дворе находился и новый дом. Но там мы появлялись ещё реже, чем в старом.
Я проснулась от громких голосов. На моё удивление, говорили на русском языке. Позже я поняла, что весь разговор был адресован нам. Разговаривающие надеялись, что мы услышим и поймём всё сами: без разговоров, объяснений и утешений. И я поняла: умерла бабушка. Наша. Я разревелась. Нашу бабушку мы очень любили. Она позволяла раскрашивать окна её дома мелками. По утрам мы просыпались от обалденного аромата кофе из цикория с молоком, который варился в огромном чане и предназначался для всего дня. Бабушка подавала его нам на завтрак подслащённым и с хлебными крошками. Ничего вкуснее я в своей жизни так и не попробовала. В пристройке дома стояли сундуки с занавесками, тюлями, тканями. Мы наряжались. Я была принцессой. Сестра принцем. А кем был брат? Ну, разумеется, разбойником! Такими разнаряженными разъезжали мы на великах по всему совхозу. А днём бабушка угощала нас собственноручно изготовленным лимонадом из соды, воды и любви. То есть лимона.
Придя в себя и заливаясь слезами, я начала трясти мирно спящую сестру. Она ничего не слышала или слышать не хотела. Именно тогда, когда я всё-таки до неё достучалась, она и одеревенела или окаменела по-настоящему и без единой слезинки безучастно произнесла: «Мало ли на свете бабушек. Эта бабушка не наша». Также безучастно и окаменело она сидела у открытого гроба бабушки, не признавая лежащее в нём за бабушку. И она была по-своему права — исхудавшее тело и измождённое лицо ничего общего с нашей бабушкой не имело. С этого момента сестра приспособилась игнорировать смерть, ненавидеть кладбища, а умерших перенаправлять куда-то в даль каких-то только ей одной доступных эмпирей.
Отправила ли она в свои эмпиреи умершую Мину-бабушку, я не знаю. К этому времени она уже училась в Ташкенте и появилась только на похоронах.
А я в тот злополучный день королевской уборки, папиного грозного вида и ухода не нашей бабушки вернулась в школу, чтобы играть в актовом зале роль девушки в платочке, приносящей цветы Алёше — русскому солдату в Болгарии, у которого гимнастёрка из камня и который стоит под горою. Праздновался День вооружённых сил.
Цветов он не дарит девчатам, девчатам, девчатам,
Цветов он не дарит девчатам — они ему дарят цветы.
Ваня Лютиков изображал Алёшу. Галя Черепанова и Валя Курбекова отдавали ему пионерский салют.
«Стоит под горою Алёша».
Мне казалось, что я хорошо владела собой и неплохо отыграла роль, но на следующий день одноклассник Камал Газимов шёпотом спросил Галю Черепанову, что это за такая традиция — носить с собой нитку с иголкой, когда кто-то умирает? Вчера он обратил внимание на иголку с ниткой, приколотую к моему фартуку. Я опешила, а потом меня осенило: накануне выступления я подшивала подол фартука…
Газимов Камал! Это не традиция! Это всё-таки раздрай моей души! Мной незамеченный, тобою отмеченный…
С тех пор я ношу иголку с ниткой на фартуке. Символически. Ну чтобы не искать её в стоге сена. Тем более что постепенно, с узнаванием подробностей жизни этой самой Мины-бабушки, в присутствии которой сестра впадала в ступор, сена прибавлялось и прибавлялось. Казалось, что в этом хаосе обрушившихся на нас стогов терялась я сама, а не только иголка, к тому же ещё и без нитки.
А вот брату было всё нипочём. Он выдерживал многое. Если не всё. В воде не тонул, в огне не горел, в драках побеждал и в стогах не терялся. Его подкосила только смерть мамы. А со смертью мамы до нас дошло прощальное письмо дедушки — мужа той самой, как нам казалось, не нашей бабушки.
Если бы брат держал в руках прощальное письмо дедушки ещё до смерти мамы, у него не дрожали бы руки, и он прекратил бы свой поперечный бег по пафосной школьной аллее, тревоживший симметрию правильных ёлочек, уселся бы у ног старого Ива и импровизированным стилусом задумчиво выводил бы на земле загадочные иероглифы в попытке осмыслить трагичные коллизии нашего рода. Но в руках он держал это письмо уже после смерти мамы, которая ушла вслед за папой, выдержав только неполных семь месяцев без него. Как-то получалось, что этим письмом от дедушки в стихах прощались с нами все. И бабушка Мина и наша бабушка, и папа с мамой. Вот именно так — нераздельно: папа-с-мамой…
Ноябрь девятый. День холодный.
В форме двое пришли за мной.
Что-то искали, не отыскали,
меня связали, оглушив виной.
Доченька Фрида в немом удивленье
за руку тянет маму ко мне.
Мама застыла — сердце заныло —
рушится мир. Как быть ей теперь?
Карлуша малец на руках — он не ходит.
Время голодное, царь в нём рахит.
А Вальдемар — трёхлетний смышлёныш —
мечется в плаче и страстно кричит:
«Папа, с тобой я взберусь на телегу.
Дяди суровы. Но я не боюсь!»
И босиком бежит он по снегу,
следом за ним я с криком несусь.
Его отгоняют, меня нагоняют,
сажают в телегу, мне — не до них.
Телега трясётся, и убывают,
тонут в тумане лики родных.
Вас не увижу, меня расстреляют
в день мой рожденья — ухмылка судьбы.
Но возрожденья я вам желаю.
Держитесь друг друга, родные мои.
Не будете вы стоять у могилы.
Могилы не будет. Куда-то во мглу
сбросят меня. Бросят на вилы
и предадут безымянному рву.
Прощайте, родные, вы не убоги.
Мария — жена! Ты любовью сильна!
И даже Карлушу поставишь на ноги,
Карлуша пойдёт, как наступит весна!
Желаю вам всем верной дороги,
вас жизнь не сломает, только согнёт.
Но вы разогнётесь, не дрогнете. Дроги
вернут не меня, но завет мой — «Вперёд!»
Дедушку арестовали девятого ноября тридцать второго года. Через сто восемь дней, двадцать пятого февраля тридцать третьего, его расстреляли. Сокамерника дедушки выпустили из тюрьмы, и он смог передать письмо бабушке.
Бабушку арестовали тоже. Избили, поломали рёбра, но вернули к осиротевшим детям. Дети всё это время оставались одни. Двухлетний папа, тот самый Карлуша, за это время успел поранить палец. Рана в отсутствие мамы зарубцевалась, но папа лишился подушечки указательного пальца правой руки. В память о тех событиях у него, как и у Ива-Иова, остался шрам. Вернувшаяся бабушка, так и не залечившая сломанные рёбра, согнулась. На её спине вырос безобразный горб, при виде которого сестра впадала в ступор.
Папа перед смертью просил крапивный супчик из его голодного детства…
От всех этих потрясений, обрушившихся на нас почти одномоментно, в ступор впала вся наша троица. Первой в себя пришла я. А как иначе? Мама называла меня «маленькой да удаленькой». Маленькая, но старшая!
Веду младших из садика домой. Оба не в пример мне высокие, темноволосые покорно плетутся за мной, а совхозные удивляются: кто кого ведёт? Ну конечно же, я! Маленькая да удаленькая! За этими дылдами только глаз да глаз. Неразумные. Всё норовят с крыши сарая спрыгнуть. Да ещё с зонтами. Думают, что с парашютами. А однажды не доглядела, спрыгнули. Зонты вывернулись, они грохнулись. Брату нипочём. А сестра все коленки разодрала. Рыдала над ними, когда я их зелёнкой заливала. А брат всю живность к нам домой тащил. Однажды привёл сначала ослика, потом раненую собаку, которую всем скопом лечили, а потом даже змею! Сестра от потрясения боялась в огород ногой ступить. Долго не ступала, а потом научилась по деревьям лазить, ну чтобы по земле не ступать. Обитала на вишнёвом дереве и любовалась горизонтом, на котором маячила её Синяя гора. Я подозревала, что свои эмпиреи она поместила именно на этот горизонт.
Кстати, и на этой горе — любимой цели наших семейных вылазок — за малыми был нужен глаз да глаз. Они устраивали крупномасштабные побоища, сражаясь тундуками с тундуками. Тундуками мама называла огромные эремурусы. Брат с сестрой принимали их за великанов и, срывая тундуки поменьше, набрасывались на тундуки побольше. Только после смерти мамы мы узнали настоящее название этих великанов. По-видимому, ей, выросшей в сказочном Самарканде, лучерасходящееся корневище эремуруса напоминало тундук, венчавший каркас юрты, — символ домашнего очага, неба и купола.
Нашим семейным кодом была мама…
Мамы не стало, тундук треснул и нас чуть не прибило обрушившейся юртой. Прибило бы, если бы не это письмо дедушки. Оно мне придало силы, надежды и веры — и первой из ступора вышла я. А как иначе? Маленькая, но старшая! Потом вытащила брата. А пребывающую в эмпиреях сестру тяну и вытягиваю до сих пор. Наверное, мышка ещё хвостом не вильнула.
А в Саратове на Воскресенском кладбище возвели мемориал жертвам политических репрессий. Могилы у репрессированно-расстрелянных нет. Их тела под покровом ночи сбрасывали в ямы и закапывали. Предполагают, что это происходило на окраине Воскресенского кладбища. Теперь там, на предполагаемом месте захоронения, — памятный камень.
На нём всегда живые цветы.
Дедушку звали не Алёша, а Хайнрих. Или как брата — Андрюша.
Белеет ли в поле пороша, пороша, пороша,
Белеет ли в поле пороша иль гулкие ливни шумят,
Стоит над горою Андрюша, Андрюша, Андрюша,
Стоит над горою Андрюша - жертва насилья и дрязг.
И сердцу по-прежнему горько, и девочки в косынках и без косынок несут к ногам Андрюши цветы, но на их фартуках не красуются иголки с нитками, потому что фартуки канули в лету. В лету канули и Ив с Иовом, и Ленин с указующим перстом, и наш совхоз Капланбек без нас, и только Синяя гора одиноко виднеется всё в той же ярларовой дали и манит своей волшебной оптически-воздушной дымкой. Может, сестра права. Там эмпиреи. Там всё то, что было. И будет.
А иголка на моём фартуке? Ею я сшиваю пласты истории нашей семьи в лоскутное одеяло. Но иголка иногда колется — встреча с прошлым болезненна, хотя и прекрасна. Как и наш февраль. Месяц рождений и месяц смертей. В день рождения моего сына умер папа, в свой день рождения был расстрелян дедушка. А бабушка умерла в День защитника Отечества. Пастернаковое «достать чернил и плакать, писать о феврале навзрыд» — о нас.
Вы помните? Меня зовут Марина. И это важно. Не чтобы я нашлась, а чтобы вы не потерялись.
Свидетельство о публикации №226081801576
Сергей Роща 19.08.2026 01:24 Заявить о нарушении