Король в желтом. Жёлтый Знак
КОРОЛЬ В ЖЁЛТОМ
АНАТОМИЯ РАСПАДА И ИСПОВЕДЬ У ПОРОГА БЕЗДНЫ
Предисловие переводчика к критическому изданию новеллы «Жёлтый Знак»
Часть 1. Синестезия гнили и гангрена ложного искусства
Штурм четвёртого, культового произведения Роберта Чемберса — новеллы «Жёлтый Знак» (1895) — выводит нас на пиковую точку текстологического и философского анализа. Если в предыдущих главах автор исследовал личное безумие, крушение богемного самообмана и осквернение храмового пространства, то здесь Жёлтый Знак материализуется в физическом мире Нью-Йорка, запуская необратимые процессы биологического и эстетического гниения.
Главным полем битвы и первой жертвой оккультной инфекции Каркозы становится само высокое искусство. Чемберс, будучи профессиональным художником, выстраивает зачин новеллы через сложнейшие синестетические связи. Музыка Торжественной мессы Святой Цецилии больше не дарует покой — в сознании живописца Джека Скотта она отзывается зловещими подземными образами, пещерами, чьи стены полыхают рваными глыбами самородного серебра. И как только Скотт ловит через окно площади Вашингтона мёртвый взгляд одутловатого гробового смотрителя, ментальная гангрена мгновенно пробивает холст.
Попытка Скотта зафиксировать на полотне чистую, дышащую здоровьем наготу своей модели Тесси Рирдон оборачивается крахом. Из-под кисти мастера вместо живых тонов плоти выходит землистая, чахоточная грязь. Чемберс использует пугающие клинические маркеры: «чумное пятно» и «гангрена». Инфекция ведёт себя на холсте как агрессивный биологический вирус — она переползает с члена на член прямо на глазах у потрясённого художника, превращая написанное тело в подобие зелёного сыра. Живое, классическое искусство, призванное фиксировать красоту, под воздействием Жёлтого Знака начинает разлагаться прямо на мольберте. И Скотт, подобно своим предшественникам из прошлых новелл, до последнего выстраивает маску самообмана, пытаясь спихнуть эту чертовщину на бракованный скипидар или усталость глаз, отказываясь признать, что Бледная Маска уже диктует ему свою волю.
Маскарад мавританского костюма и Древо Познания
Второй важнейший смысловой узел, очищенный нами от многолетних переводческих наслоений и калек, — это драма грехопадения героев. Импульсивный ночной поцелуй Скотта срывает с Тесси профессиональную отстранённость натурщицы. Осознав себя любимой женщиной, она больше не может раздеться перед ним, испытывая жгучий стыд наготы. Автор напрямую цитирует Книгу Бытия: «Мы вкусили от древа познания». Их первозданная, чистая невинность тает.
И тогда Скотт совершает глубокий эстетический маневр — он пытается спрятать вспыхнувшую земную страсть за маской экзотического восточного маскарада. Он достает из шкафа тяжелый старинный мавританский костюм, расшитый серебряными арабесками и усыпанный бирюзой. Он буквально заковывает живое тело Тесси в парчу, металл и вышитые остроносые туфли, надеясь вернуть отношения в безопасное русло художественной условности. Но этот ориентальный фасад оказывается бессилен. Обмениваясь подарками, влюбленные лишь захлопывают капкан судьбы. Скотт надевает на шею Тесси золотой христианский крестик, пытаясь защитить её католическую душу, но в ответ она протягивает ему ониксовую чёрную пряжку, найденную зимой в Бэттери-парке, — тот самый нечеловеческий глиф, Жёлтый Знак, который мертвец искал своими безмолвными губами. Космический рок приколот под лацкан художника, у самого сердца, и маскарад восточной роскоши превращается в траурный саван.
Часть 2. Анатомия мёртвого смотрителя: Паралич гниющего Запада
Центральным и самым жутким образом новеллы, выламывающимся из рамок традиционного готического рассказа, становится фигура ночного смотрителя. Через грубоватую, простонародную речь коридорного Томаса — закалённого ветерана британской кавалерии, прошедшего сквозь огонь Тель-эль-Кебира, — авторы выдают леденящие душу физиологические подробности. Когда Томас пытается физически наказать обнаглевшего мертвеца у калитки, его кулак проваливается в нечто «холодное и склизкое», а пальцы существа при рывке просто отваливаются и остаются в руке солдата. Позже Скотт лично убеждается в материальности этого кошмара, заметив, что на правой руке твари отсутствует средний палец.
Этот физиологический распад достигает своего апогея в финальном протоколе врача, который обнаруживает на паркете мастерской «кошмарную, разложившуюся груду» и констатирует: этот синюшный труп бродил по площади Вашингтона, дрался и правил катафалком, будучи мёртвым уже несколько месяцев. Воля Короля в жёлтом способна заставить гнилое мясо имитировать человеческую жизнедеятельность.
В этой жуткой метафоре Чемберс оставил сокрушительное пророчество, бьющее точно в нерв нашей эпохи. Разложившийся смотритель — это абсолютный аналог современного коллективного Запада, англосаксонского мира и европейских институтов власти в 2026 году. Этот геополитический конструкт уже давно мёртв изнутри; его ментальный, идеологический и моральный фундамент полностью сгнил и превратился в труху, лишившись всякого человеческого тепла и созидательной силы. Но этот исторический труп продолжает механически двигаться, носить строгие костюмы, совать свои склизкие мёртвые пальцы в дела суверенных государств и управлять катафалком глобальной войны, подкатывающим к чужим порогам. От его прикосновения, как от рук смотрителя у дверей Скотта, заживо гниют стальные засовы международного права и рушатся вековые устои. Это паралич цивилизации, которая отказывается признать собственную кончину и упорно тащит за собой в гроб всё живое.
Крах иллюзии «катафалка под окном»
Чемберс виртуозно закольцовывает сюжет через общность ночных кошмаров Тесси и Скотта, доказывая, что оккультная инфекция тотальна. То, что Тесси видела из распахнутого под ливнем окна как проезжающий внизу катафалк, Скотт переживал изнутри — лежа со скрещенными на груди руками в запертом гробу со стеклянной крышкой. Жёлтый Знак полностью объединил их подсознание, лишив воли к сопротивлению.
И когда в финальной сцене этот пророческий катафалк материализуется наяву, а засовы мастерской превращаются в гниль под пальцами вошедшего невидимого чудовища, иллюзия безопасности лопается навсегда. Попытка Скотта убежать от рокового Знака в сытую, циничную ночную жизнь Манхэттена, спрятаться за светскими ужинами с актрисой Эдит Кармишель и дорогими отелями Пятой авеню оборачивается прахом. Никакой внешний лоск, никакие миллионные тиражи газет и фальшивый блеск мегаполиса не способны выстроить «тихую комнату» там, где человек уже добровольно принял на свою грудь чуждую, разрушительную символику Каркозы.
Часть 3. Война со шпионами прессы и исповедь у порога бездны
Финальный аккорд «Жёлтого Знака» окончательно вырывает новеллу из рамок местечкового «хоррора» и превращает её в яростный, эсхатологический манифест. Перед лицом неминуемой гибели Джек Скотт совершает свой последний, предсмертный бунт. Но бунтует он не против космического рока Каркозы — этот бой уже проигран в тот момент, когда ониксовая пряжка коснулась его груди. Скотт объявляет войну «внешнему миру» и его главным псам-церберам — институтам массовой информации и шпионам прессы.
В этих предсмертных строках Чемберс оставляет сокрушительный диагноз грядущему XX, а затем и XXI веку. Репортеры, «жирующие на крови и слезах», миллионные тиражи газет, стервятники массовой культуры — это не просто назойливые обыватели. Это неотъемлемая часть той самой глобальной, системной лжи, которая сегодня, в 2026 году, оформилась в тоталитарную западную пропагандистскую машину. Её задача — превратить любую живую человеческую трагедию, любой тектонический сдвиг истории в циничное медиа-шоу, в развлекательный контент для сытой и равнодушной толпы.
Но здесь, у постели умирающего художника, эта машина ломается. Скотт с презрением закрывает двери перед носом шпионов мегаполиса. Он выстраивает непреодолимую стену, защищая сакральную тайну своего падения. И Чемберс делает гениальный, глубоко теологический ход: единственным щитом против трупоедов из внешнего мира становится фигура «доброго священника» и таинство исповеди.
Текст запечатывается монументальной религиозной точкой. На пороге вечности, когда Бледная Маска сорвана, а изодранные лохмотья Короля распахиваются над Нью-Йорком, человеческий закон и светский лоск Пятой авеню аннулируются. Остаётся лишь двое: грешник, заглянувший в бездну Каркозы, и отец-исповедник, который унесёт эти последние, безумные речи в абсолютную тишину вечной святости. Светская пресса жаждет сенсации, но натыкается на глухую дверь исповедальни. Церковь — как последний оплот духа — забирает эту тайну с собой, оставляя растерянным докторам и репортёрам лишь гниющую, синюшную массу на паркете. Западный мир может наводнять своими тварями чужие дома, но он бессилен перед тем, кто искренне взывает к Богу на краю своей личной преисподней.
И именно здесь Чемберс наносит свой последний, сокрушительный удар по читательскому восприятию. Исповедь не просто защищена стенами церкви — она физически прерывается космическим роком. Текст обрывается на полуслове, ставя окончательную, леденящую душу точку в нашем критическом издании:
Думаю, я умираю. Я хочу, чтобы священник [^106] ——
[^106]: «I wish the priest would—» (Я хочу, чтобы... священник...). Финальная строка рассказа обрывается на полуслове, точь-в-точь как во «Дворе Дракона». Скотт не успевает закончить исповедь — Бледная Маска забирает его жизнь прямо в момент таинства. Этот обрыв ставит окончательную точку в нашем издании четырех новелл, оставляя душу героя на пороге вечности. — Прим. ред.»
Андрей Меньщиков
ЖЁЛТЫЙ ЗНАК
«Пусть алый рассвет предрекает,
Что станем творить мы с тобой,
Когда этот звёздный лазурный свет растает
И всё завершится землёй» [^78].
________________________________________
[^78]: Эпиграф представляет собой цитату из стихотворения Роберта Браунинга «Any Wife to Any Husband» («Любая жена любому мужу», 1855, строфа II). Чемберс вырывает эти строки из любовного контекста, превращая их в мрачное пророчество о конце времён и неизбежном угасании привычного мира перед пришествием Короля. — Прим. ред.
________________________________________
I
В мире так много вещей, которые решительно невозможно объяснить! Почему определенные музыкальные аккорды заставляют меня думать о багряных и золотых оттенках осенней листвы? Почему Торжественная месса Святой Цецилии [^79] уносит мои мысли блуждать среди пещер, чьи стены полыхают рваными глыбами самородного серебра? Что было такого в реве и сумятице Бродвея в шесть часов вечера, отчего перед моими глазами вдруг вспыхнула картина замершего бретонского леса, где солнечный свет просачивался сквозь весеннюю листву, а Сильвия склонялась — полулюбопытно, полунежно — над крошечной зеленой ящерицей, шепча: «Только подумать, ведь это тоже маленькое Божье дитя!»?
________________________________________
[^79]: «Mass of Sainte C;cile» — прямая текстологическая пасхалка Чемберса, связывающая «Жёлтый Знак» с новеллой «Маска». Именно под музыку Sanctus из этой мессы Шарля Гуно Алек грезил о чистоте Женевьевы. Здесь же эта музыка вызывает у художника Скотта зловещие подземные образы. — Прим. ред.
________________________________________
Когда я впервые увидел этого смотрителя, он стоял ко мне спиной. Я смотрел на него с полным равнодушием, пока он не вошел в церковь. Я обратил на него не больше внимания, чем на любого другого человека, бездельничавшего тем утром на Площади Вашингтона [^80]. Когда же я закрыл окно и повернулся обратно к своей мастерской, я и вовсе позабыл о нем. Поздним вечером, поскольку день выдался теплым, я снова поднял раму и высунулся наружу, чтобы сделать глоток воздуха. Какой-то человек стоял во внутреннем дворе церкви, и я заметил его снова с таким же безразличием, как и утром. Я посмотрел через площадь туда, где бил фонтан, а затем, с умом, полным смутных впечатлений от деревьев, асфальтовых дорожек и движущихся групп нянек и отдыхающих, направился обратно к своему мольберту. Когда я поворачивался, мой безучастный взгляд скользнул по человеку внизу, во дворе церкви. Теперь он стоял лицом ко мне, и совершенно непроизвольным движением я наклонился, чтобы разглядеть его. В то же мгновение он поднял голову и посмотрел на меня. Накатившая мысль была мгновенной: трупный червь. Что именно в этом человеке вызывало у меня такое отвращение — я не знал, но впечатление от жирного, белого могильного червя было настолько сильным и тошнотворным, что я, должно быть, выдал себя выражением лица. Он отвернул свой одутловатый лик с движением, которое заставило меня подумать о потревоженной личинке в гнилом каштане.
________________________________________
[^80]: Площадь Вашингтона (Washington Square / Washington Square Park) — общественный парк в районе Гринвич-Виллидж на Нижнем Манхэттене (Нью-Йорк). В конце XIX века — сердце нью-йоркской богемы, где располагались многочисленные студии художников и писателей. — Прим. ред.
________________________________________
Я вернулся к мольберту и жестом приказал натурщице снова принять позу. Поработав какое-то время, я с неудовлетворением понял, что лишь порчу то, что успел сделать быстро и легко до этого; тогда я взял мастихин и снова соскоблил краску. Тона плоти выходили землистыми и болезненными, и я решительно не понимал, как мог нанести столь чахоточный колорит на этюд, который еще недавно светился здоровыми оттенками.
Я посмотрел на Тесси. Она ничуть не изменилась: чистый румянец здоровья окрасил её шею и щеки, когда я нахмурился.
— Я сделала что-то не так? — спросила она.
— Нет, это я совершенно изгадил руку, и хоть убей, не пойму, как умудрился втереть в холст такую грязь, — ответил я.
— Разве я плохо позирую? — настаивала она.
— Разумеется, прекрасно.
— Значит, это не моя вина?
— Нет. Моя собственная.
— Мне очень жаль, — сказала она.
Я ответил, что она может отдохнуть, пока я буду прикладывать тряпку со скипидаром к этому чумному пятну на моем холсте, и она отошла, чтобы выкурить сигарету и полистать иллюстрации в журнале Courier Fran;ais [^81].
________________________________________
[^81]: Courier Fran;ais («Французский курьер») — популярный в конце XIX века французский еженедельный иллюстрированный журнал, славившийся своими смелыми, сатирическими и богемными рисунками лучших художников Парижа. Наличие этого журнала в нью-йоркской мастерской Скотта — очередной маркер его прочной связи с парижским декадансом, о котором мы говорили в «Маске». — Прим. ред.
________________________________________
Я не знал, дело ли в скипидаре или в дефекте самого холста, но чем усерднее я тер, тем шире, казалось, расползалась эта гангрена. Я пластал как каторжный [^82], но болезнь на этюде, казалось, переползала с члена на член прямо у меня на глазах. В тревоге я попытался остановить её, но теперь цвет на груди изменился, и вся фигура, казалось, впитывала заразу, точно губка — воду. Я яростно орудовал мастихином, скипидаром и скребком, думая про себя, какую головомойку я устрою Дювалю, который продал мне этот холст. Вскоре, однако, я заметил, что бракованным был вовсе не холст и не краски Эдварда. «Должно быть, всё дело в скипидаре, — сердито подумал я, — или же мои глаза так замылились и устали от предвечернего света, что я попросту перестал видеть прямо». Я позвал Тесси. Она подошла и склонилась над моим креслом, пуская в воздух колечки дыма.
________________________________________
[^82]: В оригинале — «I worked like a beaver» (буквально — «работал как бобр»). Избитая английская идиома, означающая тяжелый, упорный труд. Перевод «пластал как каторжный» избавляет текст от чужеродного «бобра» и возвращает сцене русскую экспрессию тяжелого, изнурительного и бесполезного труда. — Прим. ред.
________________________________________
— Что ты с ним сотворил? — воскликнула она.
— Ничего, — буркнул я, — должно быть, это всё чертов скипидар!
— Какой ужасный теперь цвет, — продолжала она. — Ты что, серьезно думаешь, будто мое тело похоже на зеленый сыр?
— Нет, не думаю, — сердито буркнул я. — Разве я хоть раз в жизни писал так прежде?
— Да уж, точно нет! — подтвердила она.
— Ну так вот!
— Должно быть, это и вправду скипидар, ну или что-то еще, — уступила она.
Тесси накинула японский халат и подошла к окну. Я скоблил и тер холст, пока окончательно не выбился из сил; в конце концов я просто швырнул кисти прямо в картину, пробив её насквозь — причем сделал это с такой сокрушительной экспрессией, что один лишь звук заставил Тесси вздрогнуть.
Тем не менее, она тут же выдала:
— Ну вот, началось! Ругайся, веди себя как дурак и губи собственные кисти! Ты потратил три недели на этот этюд, и посмотри на него теперь! Какой смысл рвать холст? Что за несносные создания эти художники!
Мне стало изрядно стыдно — как и всегда после подобных вспышек, — и я повернул испорченную картину лицом к стене. Тесси помогла мне отмыть кисти, а затем упорхнула переодеваться. Из-за ширмы она продолжала осыпать меня советами о том, как вредно полностью или частично терять самообладание, пока наконец, решив, пожалуй, что я уже достаточно наказан, не вышла и не попросила меня застегнуть ей платье на спине, куда сама дотянуться не могла.
— Всё пошло наперекосяк с того самого момента, как ты отошел от окна и заговорил о том жутком типе во дворе церкви, — заявила она.
— Да уж, он наверняка сглазил картину, — зевнул я и посмотрел на часы.
— Уже седьмой час, я знаю, — заметила Тесси, поправляя шляпку перед зеркалом.
— Да, — ответил я, — не думал я, что задержу тебя так надолго.
Я высунулся из окна, но тут же отпрянул с омерзением: тот молодой человек с одутловатым лицом всё так же стоял внизу, во дворе церкви. Тесси заметила мое резкое движение и тоже выглянула наружу.
— Это тот самый мужчина, который тебе так не нравится? — прошептала она.
Я кивнул.
— Лица его отсюда не разглядеть, но он выглядит каким-то жирным и дряблым. Знаешь, почему-то, — продолжала она, оборачиваясь и глядя на меня, — он напоминает мне о сне... об одном жутком сне, который мне как-то приснился. Или, — она задумалась, глядя на свои изящные туфли, — неужели это всё-таки был сон?
— Откуда мне знать? — улыбнулся я в ответ.
Тесси улыбнулась тоже.
— Ты ведь тоже там был, — сказала она, — так что, возможно, ты что-то об этом знаешь.
— Тесси! Тесси! — запротестовал я. — Не смей льстить мне заявлениями, будто я являюсь тебе во снах!
— Но ты действительно там был, — настаивала она. — Хочешь, я расскажу?
— Валяй, — ответил я, закуривая сигарету.
Тесси прислонилась спиной к открытому подоконнику и заговорила очень серьезно:
— Как-то раз прошлой зимой я лежала в постели, ни о чем особенном не думая. Весь день я позировала для тебя и жутко устала, но уснуть казалось решительно невозможно. Я слышала, как городские часы пробили десять, одиннадцать, а затем и полночь. Должно быть, я уснула сразу после двенадцати, потому что больше ударов не помню. Мне показалось, что я едва успела сомкнуть глаза, как нечто заставило меня подняться и подойти к окну. Я встала, подняла раму и выглянула наружу. Двадцать пятая улица была совершенно безлюдна, насколько хватало глаз. Мне стало страшно, всё снаружи казалось таким... таким чёрным и зловещим. Затем до моего слуха донёсся далёкий грохот колёс, и я как будто поняла, что именно этого звука я и должна была ждать. Колёса приближались неимоверно медленно, и, наконец, я смогла различить повозку, двигавшуюся по улице. Она подъезжала всё ближе и ближе, и когда она поравнялась с моим окном, я увидела, что это катафалк. И тут, пока я дрожала от страха, возница повернулся и посмотрел прямо на меня. Когда я проснулась, я стояла у открытого окна, содрогаясь от холода, но катафалк с чёрными плюмажами и его возница уже исчезли. Этот же сон приснился мне снова в конце марта, и я опять проснулась у открытого окна. Прошлой ночью сон вернулся вновь. Ты ведь помнишь, какой был ливень? Когда я очнулась, я стояла у распахнутого окна, и моя ночная сорочка была промокла насквозь.
— Но где же в этом сне появляюсь я? — спросил я.
— Ты... ты лежал в гробу. Но ты не был мёртв.
— В гробу?
— Да.
— Но откуда ты узнала? Ты могла меня видеть?
— Нет, я просто знала, что ты там.
— Тесси, ты что, объелась на ночь гренками с сыром [^82] или салата с омарами? — я рассмеялся, но девушка прервала меня испуганным криком.
________________________________________
[^82]: В оригинале — «Welsh rarebits» (уэльский кролик) — традиционное британское и американское богемное блюдо: горячий тост, щедро залитый расплавленным сырным соусом с элем и горчицей. Существовало суеверие, что тяжелая сырная пища на ночь вызывает кошмары. — Прим. ред.
________________________________________
— Эй! Что стряслось? — спросил я, видя, как она вжалась в оконную амбразуру.
— Этот... этот человек внизу, во дворе церкви... это он вел катафалк!
— Чепуха, — отрезал я, но глаза Тесси были расширены от ужаса. Я подошел к окну и выглянул наружу. Человек исчез. — Брось, Тесси, — взмолился я, — не сходи с ума. Ты слишком долго позировала, у тебя просто расшатались нервы.
— Неужели ты думаешь, что я могла забыть это лицо? — пробормотала она. — Трижды я видела, как этот катафалк проезжает под моим окном, и каждый раз возница оборачивался и смотрел на меня. О, его лицо было таким белым, и... и дряблым! Оно выглядело мертвым — так, словно он умер уже очень давно.
Я заставил девушку сесть и влил в нее бокал марсалы [^83]. Затем я устроился рядом и попытался дать ей добрый совет:
________________________________________
[^83]: Марсала (Marsala) — крепкое сицилийское вино, пользовавшееся большой популярностью в художественной среде Нью-Йорка конца XIX века. Скотт использует его как быстрое успокоительное для натурщицы. — Прим. ред.
________________________________________
— Послушай, Тесси, тебе нужно уехать за город на неделю-другую, и тебе больше не будут сниться никакие катафалки. Ты позируешь целый день, а к вечеру твои нервы сдают. Так нельзя. К тому же, вместо того чтобы ложиться спать после работы, ты убегаешь на пикники в Сальзер-парк [^84], или плещешься в «Эльдорадо», или мотаешься на Кони-Айленд, а на следующее утро заявляешься сюда совершенно измотанной. Не было никакого настоящего катафалка. Это просто классический сон от несварения желудка.
________________________________________
[^84]: Сальзер-парк (Sulzer’s Park), «Эльдорадо» и Кони-Айленд — культовые развлекательные места Нью-Йорка 1890-х годов с танцевальными залами, аттракционами и пивными садами, где любила проводить ночи местная рабочая молодежь и богема. — Прим. ред.
________________________________________
Она слабо улыбнулась.
— А как же человек во дворе церкви?
— О, это просто самый обычный, нездоровый обыватель, каких полно вокруг.
— Клянусь тебе именем Тесси Рирдон, мистер Скотт, что лицо человека во дворе церкви — это лицо того, кто вел катафалк в моем сне!
— Ну и что с того? — пожал я плечами. — Это честное ремесло.
— Значит, ты думаешь, что я действительно видела катафалк?
— Ну, — ответил я дипломатично, — если ты действительно его видела, то вполне вероятно, что этот парень из церковного двора им и правил. В этом нет ничего особенного.
Тесси поднялась, развернула свой надушенный платок, развязала узелок на каёмке, достала оттуда кусочек жевательной резинки и отправила его в рот. Затем, натягивая перчатки, она просто и открыто протянула мне руку: «Доброй ночи, мистер Скотт», — и вышла.
II
На следующее утро Томас, коридорный, принес мне газету Herald [^85] и свежую новость. Оказалось, что церковь по соседству была продана. Я возблагодарил Небеса: вовсе не потому, что я, будучи католиком, испытывал какую-то неприязнь к тамошней общине, а потому, что мои нервы были вконец расшатаны воплями наглого уличного проповедника. Каждое его слово громовым эхом разносилось по церковному нефу — так, словно он орал прямо в моих комнатах; он с гнусавым упорством нажимал на букву «р», что глубоко оскорбляло мой эстетический вкус.
К тому же, за органом там сидел настоящий нелюдь в человеческом обличье — органист, который выдавал старинные величественные гимны в какой-то собственной дикой интерпретации. Мне до смерти хотелось пролить кровь твари, способной играть доксологию [^86] с такими неуместными минорными аккордами, какие можно услышать разве что в квартете совсем зеленых первокурсников. Я охотно верю, что сам священник был неплохим человеком, но когда он завывал: «И сказал Гос¬спо¬дь Моисею: Гос¬спо¬дь — муж брани, Гос¬спо¬дь имя Ему. Воспламенится гнев Мой, и убью вас ме¬чч¬ом!» — я невольно гадал, сколько веков в чистилище потребуется, чтобы искупить подобный грех против вкуса.
________________________________________
[^85]: The New York Herald («Нью-Йорк Геральд») — одна из крупнейших и наиболее влиятельных американских газет конца XIX века, выходившая в Нью-Йорке. — Прим. ред.
[^86]: Доксология (doxology) — краткое славословие Бога в христианском богослужении. Тот факт, что органист коверкал торжественное славословие, вставляя туда грязные, «неуместные минорные аккорды», прямо рифмуется с какофонией и звуковой травлей из «Двора Дракона». — Прим. ред.
________________________________________
— И кто же купил эту недвижимость? — спросил я Томаса.
— Никто из тех, кого я знаю, сэр, — ответил Томас. — Поговаривают, будто джентльмен, который владеет домами «Гамильтон», приглядывался к ней. Может, под мастерские перестроит.
Я подошел к окну. Молодой человек с нездоровым лицом стоял у церковных ворот, и от одного лишь взгляда на него мной вновь овладело то же непреодолимое отвращение.
— Кстати, Томас, — спросил я, — а кто этот тип внизу?
Томас шмыгнул носом.
— Этот червяк-то, сэр? Это ночной смотритель при церкви, сэр. Меня прямо с души воротит, как погляжу, как он сидит тут целыми ночами на ступеньках да зырит на тебя — оскорбление одно, сэр. Я б ему с радостью башку-то проломил, сэр — прошу пардону, сэр…
— Продолжай, Томас.
— Идем мы, значит, как-то ночью с Гарри — это второй парень-анг¬ли¬ча¬нин, — и вижу я, сидит этот тип на ступеньках. С нами еще Молли да Джен были, сэр, девчонки из буфета, а он зырит на нас так паскудно, что я не выдержал да и говорю: «Ты на чё вылупился, шляпа? Ах ты, слизняк жирный!» — прошу пардону, сэр, но я так и сказал, сэр. А он молчит, ничего не говорит, ну я и выдаю: «А ну выходи за ворота, я тебе всю харю расколочу!» Тут я открываю калитку и суюсь внутрь, а он всё молчит, только зырит паскудно так. Ну я и врезал ему один раз, но, ух! Какая ж у него башка была холодная да склизкая, сэр, аж тошно стало, как прикоснулся.
— И что он сделал? — полюбопытствовал я.
— Он-то? Да ничего.
— А ты, Томас?
Парень густо покраснел от смущения и неловко улыбнулся.
— Мистер Скотт, сэр, я ведь не трус какой, и убей меня Бог, не пойму, с чего вдруг я припустил бежать. Я ведь служил в Пятом уланском полку [^87], сэр, был горнистом при Тель-эль-Кебире[^88], там парня у колодца рядом со мной наповал уложило.
________________________________________
[^87]: Пятый уланский полк (5th Lancers / Royal Irish Lancers) — прославленный полк британской кавалерии. Тот факт, что Томас служил там, подчеркивает: он закаленный боец, а не пугливый обыватель. — Прим. ред.
[^88]: Битва при Тель-эль-Кебире (Battle of Tel-el-Kebir, 1882) — решающее сражение англо-египетской войны, в котором британские войска под командованием генерала Уолсли разгромили армию Ахмеда Ораби-паши. — Прим. ред.
________________________________________
— Ты хочешь сказать, что сбежал?
— Да, сэр. Дёру дал.
— Но почему?
— Вот и я хотел бы знать, сэр. Я просто ухватил Молли за руку — и ходу, а остальные перепугались не меньше моего.
— Но чего именно вы испугались?
Томас какое-то время отмалчивался, но мое любопытство к этому омерзительному юноше внизу уже разыгралось вовсю, и я продолжал давить на него. Три года жизни в Америке не только сгладили его лондонский выговор, но и привили ему чисто американский страх показаться смешным.
— Вы же мне не поверите, мистер Скотт, сэр?
— Поверю, Томас.
— Смеяться надо мной будете, сэр?
— Ерунда!
Он помялся.
— Ну, сэр, видит Бог, это истинная правда: когда я его врезал, он сгреб меня за запястья, сэр, а когда я рванулся, его кулак… он был такой мягкий, рыхлый, сэр, и его пальцы прямо остались у меня в руке.
Должно быть, крайнее отвращение и ужас на лице Томаса отразились и на моем собственном, потому что он добавил:
— Это ж жуть, сэр, теперь как увижу его — просто ухожу прочь. Меня от него аж лихорадит.
Когда Томас ушел, я приблизился к окну. Мужчина стоял у церковной ограды, вцепившись в калитку обеими руками, но я поспешно отпрянул обратно к мольберту, бледный от тошнотворного ужаса: я успел разглядеть, что на его правой руке отсутствует средний палец.
Ровно в девять появилась Тесси и скрылась за ширмой с веселым: «Доброе утро, мистер Скотт!». Когда она вышла и заняла свое место на подиуме, к её огромной радости, я закрепил на мольберте совершенно новый холст. Пока я делал набросок, она покорно молчала, но стоило шуршанию угля затихнуть, а мне — взяться за пульверизатор с фиксажем, как она принялась без умолку щебетать.
— О, я так чудесно провела вчерашний вечер! Мы ходили к Тони Пастору [^89].
________________________________________
[^89]: Театр Тони Пастора (Tony Pastor’s) — знаменитый музыкальный театр (варьете) на площади Юнион-сквер в Нью-Йорке. Тони Пастор считается отцом американского «чистого» водевиля, куда приличные девушки из рабочего класса могли ходить без сопровождения мужчин. — Прим. ред.
________________________________________
— И кто же эти «мы»? — поинтересовался я.
— Ну, Мэгги, сам понимаешь, модель мистера Уайта, и Пинки Маккормик — мы зовём её Пинки, потому что у неё те самые роскошные рыжие волосы, которые вы, художники, так обожаете, — и ещё Лиззи Берк.
Я окатил холст целым облаком брызг из пульверизатора и бросил:
— Ну, продолжай.
— Мы видели Келли, и Крошку Барнс, которая танцует с юбками, ну и всё остальное. А ещё я завела интрижку [^90].
________________________________________
[^90]: В оригинале — «I made a mash». Сленговое выражение Нью-Йорка 1890-х годов, означающее «завязать легкое знакомство, покорить кого-то, закрутить мимолетный флирт». Перевод «завела интрижку» точно передает контекст. — Прим. ред.
________________________________________
— Ах вот как, значит, ты мне изменила, Тесси?
Она рассмеялась и покачала головой:
— Это Эд, брат Лиззи Берк. Он на редкость обходительный кавалер [^91].
________________________________________
[^91]: В оригинале Томас коверкает слова: «perfect gen'l'man» (настоящий джентльмен). В устах Тесси это звучит как наивное просторечное восхищение манерами простого клерка. — Прим. ред.
________________________________________
Я счел своим долгом выдать ей парочку отеческих советов касательно подобных уличных знакомств, которые она выслушала с сияющей улыбкой.
— О, я и сама могу постоять за себя при любой странной интрижке, — заявила она, с любопытством разглядывая свою жевательную резинку, — но Эд совсем другой. Лиззи — моя лучшая подруга.
Затем она пустилась в рассказ о том, как Эд вернулся с трикотажной фабрики в Лоуэлле [^92], штат Массачусетс, чтобы навестить её и застал их с Лиззи уже совсем взрослыми; и каким на редкость успешным молодым человеком он стал, и как он, не задумываясь, пристроил целых полдоллара на мороженое и устрицы, чтобы отпраздновать свое поступление на место клерка в шерстяной отдел универмага «Мейсис». Прежде чем она закончила, я уже взялся за кисти, и она послушно вернулась к позе, продолжая улыбаться и щебетать, точно воробей. К полудню этюд был вчерне готов, и Тесси подошла взглянуть на работу.
________________________________________
[^92]: Лоуэлл (Lowell) — крупный промышленный центр в Массачусетсе, зародившийся в эпоху индустриальной революции и знаменитый своими текстильными и трикотажными фабриками (stocking mill). — Прим. ред.
________________________________________
— Вот это другое дело, — одобрила она.
Я думал точно так же, и принялся за ланч с приятным чувством, что всё идет как надо. Тесси разложила свою еду на чертёжном столе напротив меня; мы пили кларет из одной бутылки и прикуривали сигареты от одной спички. Я был очень привязан к Тесси. Я наблюдал, как за последние три года она из хрупкого, угловатого ребенка превратилась в стройную, но изысканно сложенную женщину. Всё это время она позировала для меня и среди всех моих моделей была самой любимой. Меня бы чрезвычайно огорчило, если бы она, как принято выражаться, «испортилась» или «пошла по рукам», но я ни разу не замечал в её манерах никакой дурной перемены и в глубине души чувствовал, что с ней всё в порядке. Мы с ней никогда не пускались в рассуждения о морали — отчасти потому, что у меня самого её не водилось, а отчасти потому, что я знал: она всё равно будет поступать так, как ей вздумается, наперекор мне. И всё же я искренне надеялся, что она сумеет уберечься от сомнительных историй — просто потому, что желал ей добра, ну и, кроме того, из чисто эгоистического стремления удержать при себе лучшую модель, какая у меня была. Я знал, что эти «интрижки», как она их называла, не имеют для таких девушек, как Тесси, никакого серьезного значения, и подобные вещи в Америке ничуть не напоминали то, что творилось в Париже. И всё же, живя с открытыми глазами, я прекрасно понимал, что рано или поздно кто-нибудь отберет у меня Тесси — так или иначе; и хотя сам я твердил себе, будто брак — это сущая нелепость, в глубине души я искренне надеялся, что в её случае в конце этой перспективы всё же окажется священник. Я ведь католик. И когда я слушаю торжественную мессу, когда осеняю себя крестным знамением, я чувствую, что всё вокруг, включая меня самого, становится светлее, а когда я исповедуюсь, это приносит мне облегчение. Человек, который живет в таком же глубоком одиночестве, как и я, просто обязан кому-то исповедоваться. К тому же Сильвия [^93] была католичкой, и для меня этого было вполне достаточно. Но я говорил о Тесси, а это совсем другое дело. Тесси тоже была католичкой, причем куда более ревностной, чем я, так что, если взвесить всё, у меня было мало причин опасаться за мою хорошенькую модель — по крайней мере, до тех пор, пока она не влюбится. Но я знал, что одна лишь судьба определит её грядущее, и втайне молился, чтобы рок уберег её от таких людей, как я, и не посылал ей никого, кроме Эдов Берков и Джимми Маккормиков, — храни Господь её милое личико!
________________________________________
[^93]: Сильвия (Sylvia) — имя девушки, мимолетный образ которой Скотт вспоминал в бретонском лесу. Этот интимный призрак его прошлого лишний раз подчеркивает тотальное одиночество художника в холодном Нью-Йорке. — Прим. ред.
________________________________________
Тесси сидела, пуская кольца дыма к потолку и позвякивая льдом в своем бокале.
— А знаешь ли ты, что мне прошлой ночью тоже приснился сон? — заметил я.
— Только не говори, что про того человека, — рассмеялась она.
— Точно не про него. Сон, очень похожий на твой, только куда более жуткий.
С моей стороны было глупо и безрассудно говорить это, но ведь всем известно, как мало такта бывает у самого обычного художника.
— Должно быть, я уснул около десяти часов, — продолжил я, — и через некоторое время мне приснилось, что я проснулся. Я настолько отчетливо слышал полночный бой часов, шум ветра в ветвях деревьев и свист пароходов в заливе, что даже сейчас мне трудно поверить, будто я спал. Мне казалось, что я лежу в ящике со стеклянной крышкой [^94]. Я смутно видел уличные фонари, мимо которых меня везли — ведь я должен сказать тебе, Тесси, что ящик, в котором я покоился, судя по всему, находился в повозке на рессорах, которая громыхала по каменной мостовой. Через какое-то время я потерял терпение и попытался повернуться, но ящик оказался слишком узким. Мои руки были скрещены на груди, так что я не мог даже приподнять их, чтобы помочь себе. Я прислушался, а затем попытался позвать на помощь. Голос пропал. Я слышал топот лошадей, запряженных в повозку, и даже дыхание кучера. И тут до моего слуха донесся другой звук, похожий на то, как поднимают оконную раму. Мне удалось слегка повернуть голову, и я обнаружил, что могу смотреть не только сквозь стеклянную крышку своего ящика, но и сквозь стеклянные окна в борту крытого экипажа. Я видел дома, пустые и безмолвные, ни в одном из них не было ни света, ни жизни — за исключением одного-единственного. В том доме на втором этаже было распахнуто окно, и в этом проеме стояла фигура в белом, которая смотрела вниз, на улицу. Это была ты.
________________________________________
[^94]: «In a box which had a glass cover» (В ящике со стеклянной крышкой) — Скотт описывает устройство дорогого викторианского гроба для торжественных похорон, снабженного стеклянной панелью на уровне лица покойного (hearse-coffin-lid). Это описание заживо погребенного человека идеально смыкается со сном Тесси. — Прим. ред.
________________________________________
Тесси отвернулась от меня и оперлась локтем о стол.
— Я видел твое лицо, — возобновил я рассказ, — и оно казалось мне преисполненным глубокой скорби. Затем мы двинулись дальше и свернули в узкий темный переулок. Вскоре лошади остановились. Я ждал и ждал, закрыв глаза от страха и нетерпения, но всё вокруг замерло, безмолвное как могила. После того, что показалось мне долгими часами, я ощутил нарастающую тревогу. Чувство, что кто-то стоит совсем рядом, заставило меня открыть глаза. И тут я увидел белое лицо кучера катафалка: он смотрел на меня сквозь стеклянную крышку гроба…
Всхлип Тесси прервал меня. Она дрожала как осиновый лист. Я понял, что свалял дурака, и попытался загладить вину.
— Ну полно, Тесс, — сказал я, — я рассказал тебе это только ради того, чтобы показать, какое сильное влияние твоя история способна оказать на оказать на чужие сновидения. Ты же не думаешь всерьез, будто я действительно лежал в гробу? Ну к чему эта дрожь? Разве ты не понимаешь, что твой сон и моя глупая неприязнь к безобидному церковному смотрителю просто заставили мой мозг лихорадочно работать, стоило мне заснуть?
Она опустила голову на руки и разрыдалась так горько, словно её сердце разрывалось на части. Каким же трижды набитым дураком [^95] я себя выставил! Но я уже готов был побить собственный рекорд. Я подошел и обнял её за плечи.
— Тесси, дорогая, прости меня, — сказал я. — Мне не следовало пугать тебя подобной чушью. Ты слишком разумная девушка и слишком хорошая католичка, чтобы верить в сны.
________________________________________
[^95]: В оригинале Скотт ругает себя: «What a precious triple donkey I had made of myself!» (буквально — «какого драгоценного тройного осла я из себя сделал»). Перевод «трижды набитым дураком» полностью избавляет текст от чужеродного «осла» и возвращает фразе сочную русскую экспрессию. — Прим. ред.
________________________________________
Её пальцы крепко сжали мою ладонь, а голова снова опустилась мне на плечо, но она всё ещё дрожала, и я ласкал её, пытаясь успокоить.
— Ну же, Тесс, открой глаза и улыбнись.
Её веки медленно и томно приподнялись, наши взгляды встретились, но выражение её глаз было столь странным, что я поспешил снова её заверить:
— Всё это пустяки, Тесси, ты ведь наверняка не боишься, что из-за этого тебе грозит какая-то беда?
— Нет, — ответила она, но её алые губы дрожали.
— Так в чём же дело? Тебе страшно?
— Да. Но не за себя.
— За меня, что ли? — весело допытывался я.
— За тебя, — прошептала она едва слышно. — Ты... ты мне дорог.
Сперва я хотел рассмеяться, но стоило мне осознать её слова, как по телу пробежал электрический разряд, и я замер, словно обратился в камень. Это была вершина идиотизма, какую я только мог совершить. За то мгновение, что разделило её признание и мой ответ, в моей голове пронеслась тысяча вариантов, как отреагировать на эти простодушные слова. Я мог бы перевести всё в шутку, мог притвориться, будто не понял, мог успокоить её насчёт своего здоровья или просто указать на то, что она никак не может меня любить. Но мой ответ оказался быстрее мыслей, и сколько бы я ни размышлял теперь, когда было уже слишком поздно, факт оставался фактом: я поцеловал её в губы.
В тот вечер я отправился на свою привычную прогулку по Вашингтон-парку, размышляя о событиях минувшего дня. Пути назад теперь не было, и я открыто посмотрел в лицо грядущему. Я не был хорошим человеком, даже порядочным меня назвать было нельзя, но я и не думал обманывать ни себя, ни Тесси. Единственная страсть моей жизни лежала похороненной в залитых солнцем лесах Бретани [^96]. Была ли она похоронена навеки? Надежда кричала: «Нет!». Три года я прислушивался к голосу Надежды, и три года ждал шагов у своего порога. Неужели Сильвия забыла? «Нет!» — кричала Надежда.
________________________________________
[^96]: Прямая отсылка к интимному призраку прошлого Скотта — Сильвии и бретонскому лесу, о котором он вспоминал в самом начале рассказа. Любовь к Тесси сталкивается в его душе с застарелой привязанностью к покинутой европейской родине. — Прим. ред.
________________________________________
Я уже говорил, что не был хорошим человеком. Это правда, но всё же я не походил на злодея из комической оперы. Я вел беспечную, легкомысленную жизнь, беря от неё всё, что сулило мне удовольствие, подчас горько сожалея о последствиях. Лишь в одном, если не считать живописи, я был по-настоящему серьезен, и это «нечто» осталось скрытым, если вовсе не потерянным, в лесах Бретани.
Теперь было слишком поздно жалеть о том, что произошло за день. Чем бы это ни было — жалостью, внезапной нежностью к чужому горю или грубым, животным инстинктом удовлетворенного тщеславия — теперь это не имело значения, и если только я хотел ранить невинное сердце, мой путь лежал прямо предо мной. Сила и глубина страсти, о которой я прежде и не подозревал, несмотря на весь свой воображаемый жизненный опыт, не оставили мне иного выбора, кроме как ответить взаимностью или прогнать её. Из-за собственной ли трусости пред причинением боли другим, или потому, что во мне проснулся мрачный пуританин [^97], сам не знаю, но я не решился отречься от ответственности за тот безрассудный поцелуй. У меня попросту не оставалось времени сделать это до того, как врата её сердца распахнулись и наружу хлынул целый поток чувств. Другие — те, кто привык безропотно исполнять свой долг и находить угрюмое удовлетворение в том, чтобы делать несчастными себя и всех вокруг, — возможно, устояли бы. Я не смог. Не осмелился. Когда буря утихла, я честно сказал ей, что для неё было бы куда лучше полюбить Эда Берка и носить простое золотое кольцо, но она и слышать об этом не желала. И тогда я подумал, что раз уж она решила полюбить того, за кого не сможет выйти замуж, пусть лучше это буду я. По крайней мере, я сумею окружить её разумной заботой, а когда её увлечение иссякнет, она уйдет, не став от этого хуже. На этот счет я принял твердое решение, хоть и понимал, как тяжело мне придется. Я вспомнил обычный финал платонических союзов и то, какое отвращение всегда вызывали у меня подобные истории. Я понимал, что беру на себя слишком много для такого бессовестного человека, как я, и с тревогой думал о грядущем, но ни на миг не усомнился в том, что со мной она в безопасности. Будь на месте Тесси любая другая, я бы не стал забивать себе голову угрызениями совести. Ибо мне и в голову не пришло бы принести Тесси в жертву так, как я принес бы в жертву какую-нибудь искушенную светскую даму. Я открыто посмотрел в лицо грядущему и увидел несколько вероятных исходов этой интриги. Либо ей всё это наскучит, либо она станет настолько несчастной, что мне придется или жениться на ней, или уехать. Если бы я женился на ней, мы оба были бы несчастливы. С женой, которая мне не пара, и с мужем, который не годится ни одной женщине на свете. Моё прошлое едва ли давало мне право на брак. Если бы я уехал, она могла бы заболеть, выздороветь и выйти замуж за какого-нибудь Эда Берка, или же она могла безрассудно или намеренно пойти и совершить какую-нибудь глупость. С другой стороны, если бы я ей надоел, вся её жизнь была бы впереди — со всеми этими прекрасными перспективами Эдов Берков, обручальных колец, близнецов, квартир в Харлеме [^98] и бог весть чего еще. Бродя среди деревьев у Вашингтонской арки, я решил, что она в любом случае найдет во мне надежного друга, а будущее позаботится о себе само. Затем я вернулся домой и переоделся во фрак, поскольку в записке на моем комоде, от которой едва заметно пахло духами, значилось: «Жду фиакр у театрального входа в одиннадцать», а внизу стояла подпись: «Эдит Кармишель, театр „Метрополитен“» [^99].
________________________________________
[^97]: Пуритане (Puritans) — радикальное крыло английских протестантов XVI–XVII веков, отличавшееся крайней строгостью нравов и аскетизмом. Скотт иронично называет «мрачным пуританином» внезапно проснувшийся в нем голос совести. — Прим. ред.
[^98]: Харлем (Harlem) — район на севере Манхэттена (Нью-Йорк). В 1890-х годах, после проведения туда надземной железной дороги, он активно застраивался многоквартирными доходными домами (Harlem flats) и считался доступным жильем для молодых семей рабочего и среднего класса. — Прим. ред.
[^99]: Театр «Метрополитен» (Metropolitan Theatre / Opera House) — знаменитый оперный и драматический театр Нью-Йорка, центр светской и богемной ночной жизни города. — Прим. ред.
________________________________________
В ту ночь я поужинал — точнее, мы поужинали, мисс Кармишель и я, — в ресторане «Соляри» [^100], а рассвет едва начинал золотить крест на Поминальной церкви, когда я вошел на площадь Вашингтона, оставив Эдит у отеля «Брансуик». В парке не было ни души. Я шел среди деревьев по аллее, которая ведет от статуи Гарибальди к жилому дому «Гамильтон», но стоило мне поравняться с церковным двором, как я увидел фигуру, сидевшую на каменных ступенях. Позабыв обо всем, я ощутил, как леденящий озноб пробежал по телу при виде этого белого одутловатого лица, и я поспешил пройти мимо. В этот миг он произнес нечто, что могло быть обращено ко мне, а могло оказаться обычным бормотанием себе под нос, но внезапная ярость вспыхнула во мне от самой мысли, что подобное существо смеет заговаривать со мной. На секунду мне безумно захотелось развернуться и обрушить трость на его голову, но я пересилил себя, прошел мимо и, войдя в жилой дом «Гамильтон», поднялся в свои комнаты. Какое-то время я метался в постели, пытаясь вытравить этот голос из ушей, но тщетно. Это бормотание заполняло всю мою голову, тяжелое, словно маслянистый дым из чана для топки жира, и зловонное, как запах мерзкого тления. И пока я лежал и метался, голос в моих ушах становился всё более отчетливым, и я начал разбирать слова, которые он пробормотал. Они всплывали в памяти медленно, будто я давным-давно позабыл их, но наконец я сумел уловить смысл этих звуков. То было:
— Ты нашел Жёлтый Знак?
— Ты нашел Жёлтый Знак?
— Ты нашел Жёлтый Знак?
Я был в ярости. Что, чёрт возьми, он имел в виду? С проклятием в адрес этого типа и всей его своры я перевернулся на другой бок и наконец уснул, но когда проснулся, мой вид был бледным и измученным. Мне снова приснился тот самый ночной сон, и он встревожил меня сильнее, чем я готов был признать.
________________________________________
[^100]: «Соляри» (Solari's) и «Брансуик» (Brunswick) — культовые и фешенебельные заведения Нью-Йорка 1890-х годов. Ресторан «Соляри» на площади Юнион-сквер славился своей изысканной кухней, где собирались актеры и художники, а отель «Брансуик» на Пятой авеню был центром светской жизни. — Прим. ред.
________________________________________
Я оделся и спустился в мастерскую. Тесси сидела у окна, но едва я вошел, она поднялась и нежно обняла меня за шею ради невинного поцелуя. Она выглядела такой милой и хрупкой, что я поцеловал её снова, а затем уселся перед мольбертом.
— Так, привет! А где же этюд, который я начал вчера? — спросил я.
Тесси смутилась, но ничего не ответила. Я принялся искать его среди стопок холстов, приговаривая: «Поторапливайся, Тесс, готовься, мы должны поймать этот утренний свет».
Когда я наконец бросил поиски среди других картин и обернулся, чтобы осмотреть комнату, то заметил, что Тесси так и стоит у ширмы в платье, не шевелясь.
— В чём дело? — спросил я. — Ты плохо себя чувствуешь?
— Нет.
— Ну так поторапливайся.
— Ты хочешь, чтобы я позировала так... как позировала всегда?
И тут до меня дошло. Перед нами встала новая сложность. Я потерял — теперь уже окончательно — лучшую обнаженную модель, какую мне только доводилось видеть. Я посмотрел на Тесси. Её лицо было пунцовым. Увы! Увы! Мы вкусили от древа познания [^101], и первозданная, чистая невинность растаяла в прошлом — я имею в виду, для неё.
________________________________________
[^101]: Прямая библейская аллюзия Чемберса на грехопадение Адама и Евы (Книга Бытия 3:7). Поцелуй Скотта сорвал с Тесси маску профессиональной отстраненности натурщицы. Осознав себя любимой женщиной, она больше не может стоять перед ним обнаженной, испытывая стыд наготы. — Прим. ред.
________________________________________
Должно быть, она заметила разочарование на моем лице, потому что тихо произнесла:
— Я буду позировать, если ты этого хочешь. Вчерашний этюд там, за ширмой, — я сама его туда спрятала.
— Нет, — ответил я, — мы начнем кое-что совершенно новое.
Я подошел к платяному шкафу и вытащил мавританский костюм [^102], который буквально утопал в блестках. Это было подлинное старинное одеяние, и Тесси ушла за ширму в полном восторге. Когда она вышла оттуда снова, я был поражен. Её длинные черные волосы были убраны надо лбом и перехвачены обручем с бирюзой, а концы их вились у сияющего пояса. Ножки были обуты в вышитые остроносые туфли, а юбка ее наряда, причудливо расшитая серебряными арабесками, ниспадала до самых лодыжек. Синий с металлическим отливом жилет, расшитый серебром, и короткий мавританский жакет, усыпанный бирюзой, были ей на редкость к лицу. Она подошла ко мне и, сияя, подняла лицо. Я опустил руку в карман, достал золотую цепочку с крестиком и набросил ей на шею.
________________________________________
[^102]: Мавританский костюм (Moorish costume) — экзотический восточный наряд. Использование ориентальных мотивов и тяжелых расшитых тканей — излюбленный прием художников-декадентов конца XIX века, позволявший превратить модель в загадочное, неземное существо и спрятать реальность за маскарадом. — Прим. ред.
________________________________________
— Это тебе, Тесси.
— Мне? — запнулась она.
— Тебе. А теперь иди и позируй.
С лучезарной улыбкой она скрылась за ширмой и тут же появилась снова, держа в руках маленькую коробочку, на которой было написано мое имя.
— Я собиралась отдать её тебе вечером, когда буду уходить домой, — сказала она, — но теперь просто не могу больше ждать.
Я открыл коробочку. Внутри, на розовой вате, лежала пряжка из черного оникса, на которой золотом был инкрустирован причудливый символ или знак. То были не арабские и не китайские письмена, и, как я выяснил позже, этот знак не принадлежал ни к одному из человеческих алфавитов.
— Это всё, что я могу подарить тебе на память, — робко произнесла она.
Я был раздосадован, но сказал ей, как высоко ценю её подарок, и пообещал носить его всегда. Она приколола пряжку к моему пальто под лацканом.
— Какая глупость, Тесс, идти и покупать для меня такую роскошную вещь, — заметил я.
— А я её и не покупала, — рассмеялась она.
— Откуда же она у тебя?
И тогда она рассказала мне, как наткнулась на неё однажды, когда возвращалась из Аквариума в Бэттери-парке [^103]; как давала объявление в газеты и следила за заметками, но в конце концов оставила всякую надежду отыскать владельца.
________________________________________
[^103]: Аквариум в Бэттери-парке (The Aquarium in the Battery) — знаменитый Нью-Йоркский аквариум, открывшийся в 1896 году (как раз во время написания книги) в здании бывшего форта Касл-Клинтон на самом южном мысе Манхэттена. Излюбленное место прогулок горожан. — Прим. ред.
________________________________________
— Это было прошлой зимой, — добавила она, — как раз в тот самый день, когда мне впервые приснился этот жуткий сон про катафалк.
Я вспомнил свой собственный ночной кошмар, но промолчал, и уже в следующее мгновение мой уголь стремительно летал по новому холсту, а Тесси застыла без движения на подиуме для моделей.
III
Следующий день стал для меня катастрофой. Переставляя вставленный в раму холст с одного мольберта на другой, я поскользнулся на полированном полу и тяжело рухнул, подвернув оба запястья. Они были так сильно растянуты, что пытаться удержать кисть было бесполезно. Я был вынужден бесцельно бродить по мастерской, сердито глядя на неоконченные рисунки и этюды, пока наконец отчаяние не охватило меня. Тогда я уселся курить и от ярости бездельничал, крутя пальцами. Дождь хлестал в окна и стучал по крыше церкви, доводя меня своим бесконечным перестуком до нервного припадка. Тесси сидела у окна и шила; время от времени она поднимала голову и смотрела на меня с таким невинным состраданием, что мне стало стыдно за свое раздражение. Я стал искать, чем бы заняться. Я уже прочитал все газеты и книги в библиотеке, но просто ради какого-то дела подошел к книжным шкафам и толкнул створки локтем. Я знал каждый том по цвету и проверил их все, медленно обходя библиотеку и посвистывая, чтобы поднять настроение. Я уже собирался перейти в столовую, как вдруг мой взгляд упал на книгу в змеином переплете, стоявшую в углу верхней полки самого последнего шкафа. Я не помнил её и с пола не мог разобрать бледные буквы на корешке, поэтому прошел в курительную комнату и позвал Тесси.
Она пришла из мастерской и взобралась наверх, чтобы дотянуться до книги.
— Что это? — спросил я.
— «Король в жёлтом», — ответила она.
Я был ошеломлен. Кто принес её сюда? Как она оказалась в моих комнатах? Я уже давно решил, что никогда не открою эту книгу, и ничто на свете не заставило бы меня купить её. Опасаясь, как бы любопытство не соблазнило меня открыть её, я никогда даже не смотрел на неё в книжных лавках. Если у меня и было какое-то любопытство прочесть её, то ужасная трагедия молодого Кастеня[^105], которого я знал лично, удержала меня от изучения этих порочных страниц. Я всегда отказывался выслушивать любые описания этой пьесы, и, действительно, никто никогда не решался обсуждать вторую часть вслух, так что я совершенно не верил в то, что эти листы могут открыть. Я уставился на ядовитый пятнистый переплет, точно на змею.
________________________________________
[^105]: Трагедия молодого Кастеня (tragedy of young Castaigne) — прямая сквозная увязка с первой повестью сборника, «Восстановителем репутаций». Скотт лично знал Луи Кастеня и видел, как прочтение запретной книги полностью разрушило его разум и привело к кровавому финалу. — Прим. ред.
________________________________________
— Не трогай её, Тесси, — сказал я. — Спускайся.
Разумеется, моего предостережения хватило, чтобы разжечь её любопытство. Прежде чем я успел помешать ей, она схватила книгу и со смехом умчалась в мастерскую. Я крикнул ей вслед, но она ускользнула с мучительной улыбкой, видя мои беспомощные руки, и я с некоторым нетерпением последовал за ней.
— Тесси! — крикнул я, входя в библиотеку. — Послушай, я серьезно. Отложи эту книгу. Я не хочу, чтобы ты её открывала!
Библиотека была пуста. Я обошел обе гостиные, затем спальни, прачечную, кухню и наконец вернулся в библиотеку и начал методичный обыск. Она спряталась так хорошо, что прошло добрых полчаса, прежде чем я обнаружил её — она сидела на корточках, белая и безмолвная, у решетчатого окна в кладовой наверху. С первого же взгляда я понял, что она уже наказана за свое безрассудство. «Король в жёлтом» лежал у её ног, и книга была открыта на второй части. Я посмотрел на Тесси и понял, что слишком поздно. Она открыла «Короля в жёлтом». Тогда я взял её за руку и увёл в мастерскую. Она казалась ошеломлённой, и когда я велел ей лечь на софу, повиновалась мне без единого слова. Через некоторое время она закрыла глаза, её дыхание стало ровным и глубоким, но я не мог определить, спит она или нет. Долгое время я сидел молча подле неё, но она не шевелилась и не заговаривала; наконец я поднялся, прошел в неиспользуемую кладовую и взял книгу менее пострадавшей рукой. Она казалась тяжёлой как свинец, но я снова перенёс её в мастерскую и, сев на ковёр возле софы, открыл её и прочитал от начала до конца.
Когда, обессилев от избытка чувств, я выронил том и устало откинулся на спинку софы, Тесси открыла глаза и посмотрела на меня.
Мы уже какое-то время говорили глухими, монотонными голосами, прежде чем я осознал, что мы обсуждаем «Короля в жёлтом». О, какой это грех — писать подобные слова! Слова, что прозрачны как кристалл, чисты и музыкальны, точно журчащие ручьи; слова, что искрятся и полыхают, подобно отравленным бриллиантам Медичи! О, какое это злодейство, какое безнадёжное проклятие для души — способность завораживать и парализовать человеческие существа такими речами! Словами, одинаково понятными и невеждам, и мудрецам; словами, что драгоценнее самоцветов, упоительнее музыки, ужаснее самой смерти!
Мы продолжали говорить, не замечая сгущающихся теней, и она умоляла меня выбросить пряжку из черного оникса, на которой был инкрустирован символ, оказавшийся, как мы теперь доподлинно знали, Жёлтым Знаком. Я никогда не пойму, почему отказался; даже сейчас, в этот час, когда я пишу это признание в своей спальне, мне хотелось бы знать, что именно помешало мне сорвать Жёлтый Знак с груди и швырнуть его в огонь. Я уверен, что хотел этого, и всё же Тесси тщетно умоляла меня. Опустилась ночь, часы тянулись мучительно долго, но мы всё шептались друг с другом о Короле и о Бледной Маске, и полночный бой часов донёсся с туманных шпилей укутанного мглой города. Мы говорили о Хастуре и о Кассильде, пока снаружи туман клубился у глухих оконных стёкол — точь-в-точь как облака-волны катятся и разбиваются на берегах Хали.
В доме теперь стояла мёртвая тишина, и ни единого звука не доносилось с укутанных туманом улиц. Тесси лежала среди подушек, её лицо казалось серым пятном в сумраке, но её руки были крепко сжаты в моих, и я знал, что она читает мои мысли, а я — её, ибо мы постигли тайну Гиад и Призрак Истины был изгнан. И едва мы ответили друг другу — стремительно, безмолвно, мысль в мысль, — как тени зашевелились в полумраке вокруг нас, а далеко на глухих улицах послышался звук. Ближе и ближе доносился он — глухой, надрывный скрежет колёс, всё ближе и ближе, и вот, наконец, снаружи перед самой дверью он смолк. Я дотащился до окна и увидел катафалк с чёрными плюмажами. Ворота внизу со скрипом распахнулись и захлопнулись; дрожа всем телом, я подполз к своей двери и запер её на засов, но я знал, что никакие засовы, никакие замки не удержат это существо, которое явилось за Жёлтым Знаком. И вот я услышал, как оно крадётся по коридору. Теперь оно у самой двери, и засовы сгнили от одного его прикосновения. Теперь оно вошло. С глазами, готовыми выскочить из орбит, я вглядывался в темноту, но когда оно шагнуло в комнату, я ничего не увидел. Лишь когда я почувствовал, что оно окутало меня своими холодными, склизкими объятиями, я закричал и принялся бороться со смертоносной яростью; но мои руки были бесполезны, и оно сорвало ониксовую пряжку с моего пальто, сильно ударив меня прямо в лицо. Затем, падая, я услышал тихий крик Тесси — её душа отлетела; и даже угасая, я всем сердцем желал последовать за ней, ибо знал: Король в жёлтом распахнул свое изодранное облачение, и теперь оставалось лишь взывать к Богу.
Я мог бы рассказать больше, но не вижу, чем это поможет миру. Что до меня, я уже за пределами человеческой помощи или надежды. Пока я лежу здесь и пишу эти строки, мне совершенно безразлично, умру я прежде, чем закончу, или нет; я вижу, как доктор собирает свои порошки и склянки, обмениваясь смутным жестом с добрым священником подле меня, и я понимаю этот знак.
Им, людям из внешнего мира, которые пишут книги и печатают миллионы газет, будет чрезвычайно любопытно узнать эту трагедию, но я больше не напишу ни слова, а отец-исповедник запечатает мои последние речи печатью святости, когда исполнится его священный долг. Люди из внешнего мира могут насылать своих тварей в разрушенные дома и к охваченным смертью очагам, их газеты будут жировать на крови и слезах, но предо мной их шпионы вынуждены застыть у порога исповедальни. Они знают, что Тесси мертва, а я умираю. Они знают, как жильцы дома, разбуженные адским криком, ворвались в мою комнату и нашли одного живого и двоих мёртвых; но они не знают, что сказал доктор, указав на кошмарную, разложившуюся груду на полу — на синюшный труп смотрителя при церкви: «У меня нет ни теорий, ни объяснений. Этот человек, должно быть, мёртв уже несколько месяцев!»
***
Думаю, я умираю. Я хочу, чтобы священник [^106] ——
________________________________________
[^106]: «I wish the priest would—» (Я хочу, чтобы... священник...). Финальная строка рассказа обрывается на полуслове, точь-в-точь как во «Дворе Дракона». Скотт не успевает закончить исповедь — Бледная Маска забирает его жизнь прямо в момент таинства. Этот обрыв ставит окончательную точку в нашем издании четырех новелл, оставляя душу героя на пороге вечности. — Прим. ред.
________________________________________
Свидетельство о публикации №226081802068