Одинокий мужчина в мире затейливых женщин

Одинокий мужчина в мире затейливых женщин

Часть 1. Йола

1

Иногда я просыпаюсь посреди ночи и ловлю себя на мысли, что отчаянно хочу вернуться. Это желание настолько сильное, что становится невозможно заснуть. Оно накатывает волной, заполняет сознание, вытесняет все прочие мысли. Но что, собственно, значит это «вернуться»? Если вдуматься, в этом слове заключено сразу три измерения. «Когда-то» – это про время, про тот самый момент в прошлом, который отпечатался в памяти как нечто особенное. «Где-то» – про место, где всё это происходило. Но есть ещё один компонент, едва уловимый, скрытый за глаголом возвратной семантики – «с кем-то». И вот это-то, пожалуй, самое важное. Потому что именно человек, его присутствие, его взгляд, его голос и смех – всё это сплетается в ту самую ткань воспоминаний, к которой так неудержимо тянет.

Если хочется вернуться куда-то и в какое-то время, то в чём проблема? Валяй, возвращайся! Но в том-то и загвоздка: человека-то там уже нет. Того самого, из-за которого тебя подняла с постели беспокойная память, потащила на кухню, заставила включить свет, нащупать в полутьме чашку и налить туда красного чаю.

И вот ты сидишь на табуретке за кухонным столом – в одних трусах и тапках, с чашкой в руках, и сам не понимаешь, как здесь оказался. Поначалу ты даже не осознаёшь, что пьёшь чай, – не чувствуешь вкуса, не замечаешь ни чашки, ни пара, поднимающегося над ней. Всё это неважно. Потому что где-то в глубине сознания смутный образ настойчиво манит в прошлое: «Помнишь? Помнишь, как было?»

А потом, внезапно очнувшись, ты смотришь на себя со стороны и думаешь: «Что я здесь делаю? Почему сижу в темноте, почему держу в руках эту чашку, почему не сплю?» Но чай-то уже налит. Не выливать же его теперь? И ты потихоньку цедишь глоток за глотком и думаешь, например, о Чехове и его суматошной подруге Книппер. Вчера случайно попался в руки журнал с довольно бессмысленным исследованием их переписки. Автор статьи буквально рвёт душу – и себе, и читателям – из-за того, что Антон Павлович к концу жизни остался один-одинёшенек. Как кедр на голой скале. А прекрасная пальма не очень-то к нему и спешила – не находила времени, не чувствовала той же острой потребности в физической близости.

Я читал и думал: отчего это все люди так боятся одиночества? Почему оно воспринимается как проклятие, как нечто, чего нужно избежать любой ценой? Вот и Венечка Ерофеев страдал от того же самого. Мечтал доехать до любимой девушки – той, с косой до самой попы. Мечтал, мечтал, строил планы, представлял встречу, а потом надрался как сивый мерин и приехал к совсем другой тётке. Тоже с косой, но ещё и с капюшоном. И возникает вопрос: какого рожна он, гонимый тоской и одиночеством, рвался к рыжей бестии, а обрёл лишь покой и небытие?

А разве так уж плохо быть одному? Или, скажем, одной? Нет, совсем не плохо. Даже удобно, если честно. Не зря же в последние годы настроили столько однокомнатных студий вместо прежних коммуналок, где приходилось делить пространство с чужими людьми. А чтобы не скучно было, провели интернет. Но вот интересно: если бы не было интернета, было бы скучно? Вряд ли. И тогда бы не было. Потому что человеку в принципе не может быть скучно с самим собой. Если только… Если только ему не захочется непременно вернуться. Но и там, куда хочешь вернуться, не может быть скучно, ведь возвращаешься не к месту и не в прошлое, возвращаешься к…

Кстати, у Пушкина есть такое стихотворение – «К…». Оно сногсшибательно красиво и посвящено сногсшибательно красивой женщине, имя которой поэт прячет за одной-единственной буквой. Зря прячет, конечно, потому что вся страна давно знает её имя. Но в этом есть своя эстетика – этакая игра в прятки с вечностью, попытка сохранить тайну, даже когда тайна давно раскрыта.

Я бы тоже мог скрыть имя девушки, о которой пойдёт речь в моём повествовании. Мог бы выбрать любую букву, любой символ, чтобы обозначить её присутствие в моей жизни. Но это было бы бессмысленно. Потому что никто из вас её не знает. Никто никогда её не видел. И если бы всё же потребовался только один значок, чтобы хоть как-то, смутно обозначить её, то я выбрал бы, конечно, не «К». Я выбрал бы другую букву – более редкую, более мягкую, более личностную и эпохальную. «Й», например, вполне бы подошла.

В чём печаль моя, и зачем богиню
Я призываю?..

2

Горячие ладошки сна ещё прикрывали мне веки, когда Йола приподнялась и склонилась надо мной. Я не смог не почувствовать её взгляда, стремительно набирающего остроту, и приоткрыл глаза. Куда подевалась томная олуненность в её зрачках? Та самая, что принесла с собой вечернюю прохладу, казалось бы, вечного блаженства?

«Всё, – подумалось мне. – Она сейчас всё испортит!» Нельзя было допустить, чтобы именно в этот миг сладкая гармония единения оставила нас. В тот момент, когда мир ещё парил в невесомости, когда каждое прикосновение дышало безмолвной музыкой, когда время остановилось, превратившись в лёгкий туман… Я спешно привлёк девушку к себе и сказал чуть слышно, почти беззвучно прямо в ушко:

– Прошу тебя: ничего не хочу знать о твоей прошлой жизни.

Но миг был упущен. Словно хрупкое стекло треснуло от неосторожного прикосновения, и осколки разлетелись по комнате, вонзаясь в кожу. Она горячо и прерывисто зашептала мне историю об ошибках юности, неудачном замужестве и прочую дребедень. Я, конечно, терпел. Сжимал зубы, но чувство досады всё больше и больше овладевало мной. От гармонии не осталось даже крохотного светлого облачка – лишь тяжёлая синяя туча набухла надо мной воздушным шаром. Потом она с грохотом лопнула, и полил дождь. Капали сверху, текли по моим щекам слёзы чужой жизни, к которой я до сего мгновения не имел никакого отношения. Можно было попытаться вернуть нежность – поймать её, как ускользающую бабочку. Но та рассерженно вылетела в окно, хлопнув на прощание рамой. В комнате вместо счастливых любовников остались разочарованный мужчина и одинокая несчастная женщина.

Про меня-то что говорить… Я знал, что так оно и случится, и даже закончится этим. Потому всё отдалял и отдалял наметившуюся близость. Впрочем, я знал также, что бессмысленно сопротивляться тому, что неминуемо должно произойти. Мы неслись навстречу друг другу, как два аэроплана в лобовой атаке. Мы понимали, что никто из нас не уступит, не отвернёт, не уйдёт в сторону. Столкновение было неизбежным и гибельным для нас обоих, но для каждого поодиночке оно означало победу – возможно, в виде пепла, обломков и угасающего пламени.

Я отстранился от ниспадавшей тучи, встал и подошёл к окну. Из окна дома напротив за мной наблюдали. Я знал об этом, но мне было глубоко наср.ть на них. Когда-то давно я закрывался от взглядов страждущих интеллектуалов плотными шторами, что было своего рода комплексом, болезнью, навязчивым страхом чужого суждения. Теперь же давно живу нараспашку: если обездоленным убожествам интереснее моя жизнь, нежели собственная, пусть созерцают. От меня не убудет. Пусть смотрят, как я стою у окна, как сжимаю пальцами прохладную раму, как смотрю вдаль, не видя ничего конкретного – лишь размытые очертания города, словно акварель на мокром стекле.

Йола прекратила шмыгать носом и обиженным ёжиком протопала в ванную. Это меня успокоило – вернее, успокоило отчаянное шлёпанье её голых ступней по полу. Так топают ёжики, смешно перебирая ножками, если их занести в дом. Вот и она была словно ёжик – колючая, но забавная. Кто знает, что прячется за этой колючестью – страх, боль, привычка защищаться?

А пока она плещется в ванной, расскажу, почему у неё такое странное имя. Хотите? Впрочем, может, кто-то и сам уже догадался. Её мама в молодости была влюблена в одного эстонского певца, популярного в советское время. Влюблена безумно, как влюблються только в юности, когда сердце ещё не знает шрамов, а душа распахнута навстречу любым иллюзиям. Звали его Яак Йоала, а по-русски имя звучало чуть романтичней – Як Йолла. И вот когда она неожиданно забеременела, выбор имён был, в общем-то, не велик. Если бы родился сын – назвала бы его Яком. Если бы дочка… Вот Йола и родилась сразу с именем – словно с печатью той давней, неутолённой любви. Возможно, отец бы воспротивился и дал ей более привычное имя, но отца у неё никогда не было. Что и говорить, изредка случаются непорочные зачатия. Простите мне это богохульство. Временами я, как Лев Толстой, не могу молчать. А надо бы иногда сдерживаться. Ведь слова как птицы – улетев, не возвращаются. Потому стоит набраться терпения и дождаться, пока птенцы подрастут, пока окрепнут их крылья, – и только тогда позволить им парить в безграничном пространстве.

Сердца не круши мне тоской-кручиной.
Сжалься, благая…

3

Конечно, я нашёл её. Знал, что найду, отправляясь вслед за ней в 21-ю больницу. В тот момент, когда газелька рванула с места, унося Йолу и её мать, я почему-то не сомневался, что скорая помчится именно туда, хотя понятия не имел, по какому принципу развозят больных по городу. Просто когда-то давно сам загибался от камней в почках, и меня ночью отвезли именно в 21-ю. Помню, как лежал на жёсткой кушетке, сжимая кулаки от боли, а вокруг сновали медики, равнодушные и сосредоточенные. Тогда я ещё не знал, что эта больница однажды станет точкой притяжения для меня снова – но уже по совсем иной причине.

Надо было, конечно, заранее расспросить водителя о маршруте, но тогда-то я ещё и не собирался совершать никаких безрассудных поступков: всё-таки мне не семнадцать лет и даже не двадцать семь.  Мне уже так много, что гоняться за молодыми женщинами по ночному городу просто неприлично. Я не юноша, не романтик, не герой бульварного романа. У меня есть работа, квартира, привычка к размеренной жизни. И вот, пока я стоял, погружённый в смутные мысли, у подъезда, Йола поспешно села в скорую. Ещё подумалось: «А почему она села рядом с водителем, а не с матерью?» Куда подевался доктор, я, разумеется, не отследил – видимо, доктора едут рядом с больной. Может быть, на этом ночное происшествие для меня и закончилось бы, но за миг до того, как хлопнуть дверцей «газели», Йола обернулась и осветила меня лучиком благодарного взгляда. В этом взгляде было всё: страх, надежда, растерянность и – самое главное – признательность. Ох, женщины, будьте аккуратнее в следующий раз со своими благодарными взглядами! У мужчин от этого порой вылетают мозги, а вместе с ними – и все разумные доводы, и осторожность, и даже возраст.

«Газель» уехала, а я пошёл на автобусную остановку, по пути обсуждая с самим собой морально-этические нюансы неожиданного поступка. Шагал и мысленно взвешивал: с одной стороны – нелепость ситуации, с другой – невозможность поступить иначе. И вот что вам скажу: безрассудный, эмоциональный порыв сам по себе прекрасен. В нём есть что то первозданное, честное, живое. Осуждать его лично я никогда не буду. Но подлость ситуации была в том, что, пока я добирался до больницы, у меня было время обдумать всё дотошно холодным разумом.

Ха – «холодным»! Вряд ли он оставался холоден. Мозг явно оказался достаточно разогретым для того, чтобы медиаторы стали носиться с удвоенной скоростью, передавая сообщения от нейрона к нейрону, и за ними, увы, невозможно было поспеть. «Зачем я это делаю? Что я собираюсь сказать? Что я могу сделать?» Но ответа не было. Был только этот необъяснимый импульс – идти, искать, быть рядом.

«Вспоминаю – умираю, чёрные глаза», – вдруг запела в мозгу неуютная в душной летней тьме задорная кавказская песня, и стало тревожно. Мелодия вплеталась в шум ночного города, в гул проезжающих машин, в стук моих шагов. Она звучала так навязчиво, так неуместно, что я даже остановился, пытаясь отогнать её. Но она не уходила – эта песня, этот мотив, эта фраза. Дело в том, что лет двадцать назад разбился на автомобиле мой хороший товарищ. Смерть была нелепой: мчался он по ночной трассе на злополучной «шкоде», спешил домой к семье и детям (какое-то странное это выражение – «к семье и детям», как будто дети и не семья вовсе). А тут на дорогу вышла тупая корова. Да и хрен бы с ней, что тупая, – она была к тому же большой и толстой. Притормозить товарищ не успел. Подозреваю, даже не понял, что произошло, поскольку габаритники коровы, как правило, не включают, и возникла она перед его взором только в момент смертельного столкновения.

Институт, где он работал, выделил пазик, и поехали мы с друзьями на похороны в далёкий посёлок Мраково. Хоть бы назывался, что ли, по-другому этот посёлок – и так настроение было ни к чёрту. А тут ещё шофёр оказался фанатом мальчишки по имени Айдамир Мугу, исполнителя тех самых «Чёрных глаз», и крутил он чудовищно весёлую, разухабистую песню всю дорогу, не замечая несоответствия её объявленной грусти и печали. Мы сидели в душном автобусе, сжимая в руках венки, а из динамиков лилась эта беззаботная мелодия, будто насмехаясь над нашим горем. С тех пор «Чёрные глаза» у меня ассоциировались только со смертью.

Поэтому еду я в автобусе, а сам чертыхаюсь и думаю: хоть бы музыка в голове другая звучала, что ли. Пусть бы заиграл оркестр Поля Мориа, например, сыграл бы токкату и фугу ре минор Баха. Да, пусть будет Бах! Начало этой мелодии тревожное, конечно, зато концовка какая оптимистическая. Ну Бах Бахом, а доехал я до больницы всё-таки с «Чёрными глазами». Только вы не думайте, что это у Йолы чёрные глаза. Нет, они у неё нисколько не чёрные, они скорее серые – с лёгкой дымкой, с едва уловимым оттенком стали.

Обычно мне нет никакого дела до цвета чьих бы то ни было глаз. Чьих бы то ни было – понимаете? Не запоминаю такие детали, и всё тут. Я не из тех, кто любуется радужками, отмечает оттенки, сравнивает их с драгоценными камнями. Но в её глазах, как говорят ничтожнейшие из поэтов, просто утонул. И не избежать мне этой банальной метафоры – она сама нашла меня, как находит волна того, кто стоит слишком близко к берегу. Ну и понятно, что, пока выплывал из них, успел разглядеть не только цвет, но и то, чего разглядывать не надо было.

Отвергая любовь,
Обретёшь её вскоре…

4

Было так. Сидел я поздним вечером за рукописью – за окном уже сгущались сумерки, но дневная жара всё ещё не отпускала, будто цепкие пальцы сжимали воздух, не давая ему остыть. В раскрытом окне – ни капельки ветра, ни дуновения дождя. Вообще-то, наоборот должно быть – ни дуновения ветра, ни капельки дождя, но и так случается тоже. Духота неимоверная, однако жизнь, несмотря на пекло, радостна и прекрасна. И чего бы ей не быть прекрасной, когда я только-только поужинал, а из компьютерных динамиков несётся что то вроде: «You give me the sweetest taboo» – ритмичная, пульсирующая музыка, которая словно задаёт такт моим мыслям. Я настраиваюсь перед сном ещё немного поработать, набросать хотя бы пару абзацев, погрузиться в мир слов и образов, но вдруг – бах-бах-бах! – резкий, настойчивый стук в дверь.

Когда звонят в дверь неизвестные люди, я никогда не открываю – пусть это будет днём или ночью. Для своих есть телефон: предупредят, что идут, – и тогда впущу, а чужим нечего мотаться. Я всегда придерживался этого правила, оно казалось мне не просто мерой предосторожности, а своего рода границей личного пространства, которую нельзя нарушать. Но тут не звонок, а стук. Стук да стук, перестук – тревожный такой. Явно что-то случилось. Решил открыть, но надо же предварительно одеться – я-то ведь после душа и в лёгком неглиже. Пока напяливаю джинсы, слышу, как стук пошёл дальше – по соседним дверям. В голове мелькает мысль: «Кто то ищет помощи, но не знает, к кому обратиться».

Открываю – и тут навстречу мне глаза… Я поначалу-то и не разглядел больше ничего – одни серые глаза. Уткнулись прямо в меня, смотрят чуть снизу, а потом вспыхнули зрачками мониторов, и побежала по ним графика причудливых шрифтов. «У вас есть десять минут?» – спрашивает девушка, и тревожная симфония кириллических букв несётся в моё сознание смутным облаком термоядерного взрыва. Ударная волна чуть отбрасывает от двери, и издалека, постепенно нарастая, доходят звуки. С трудом улавливаю, что у матери прекрасной незнакомки приступ, подъехала скорая и нужно помочь перенести маму в машину. «Конечно, – говорю, – помогу», а она уже бегом несётся на нижний этаж.

Закрываю дверь и спускаюсь следом. Квартира открыта настежь – в воздухе витает запах лекарств и тревоги. Доктор возится с больной соседкой. Я и не знаком с ней толком – всего лишь здоровался при случайных встречах в подъезде, даже словом ни разу не перекинулся. А дочку её я вообще раньше не видел.

Шофёр скорой заносит нечто вроде раскладных кресел-носилок, ставит их в коридоре и говорит мне, принимая за хозяина: «Собирать не умею, доктор сам всё сделает». А что там собирать-то? Конструкция несложная – пара движений, и всё становится на свои места. Я, чтобы не топтаться бессмысленно, занёс кресло дальше – в комнату, пораскинул мозгами и собрал как надо.

А тут доктор ко мне обращается, видать, тоже принял за главного: «Оставлять её нельзя, надо везти, найдёшь ещё пару мужиков?» Молодой ещё доктор, а ко мне на «ты» обращается – типа доверительно. Психолог хренов. Я посмотрел на старуху – измождённая от болезни, но вес не хилый. Возможно, прав доктор: нам с ним вдвоём не справиться. Да и зачем ему напрягаться – потом работать ещё, руки дрожать будут. А старуха, хоть и бледная вся, и губами еле шевелит, упёрлась – не поеду, и всё. Поднимаю глаза на её дочку. «Разберись, – говорю, – тут, пожалуйста, а я сейчас».

И в этот момент время останавливается и даёт мне возможность наконец то рассмотреть девушку. Она уже не выглядит растерянной – собралась, губы поджала, вполне себе адекватная. Чуть склонилась над матерью, сейчас что-то скажет. Я точно не видел её раньше. Скорее всего, давно живут раздельно – вот и не примелькалась. Лет ей – ближе к сорока, подумалось. Не сорок, а 38, максимум 39. Я это легко определяю, потому что после сорока девушки совсем другие – в них появляется что-то неуловимое, какой-то особый отпечаток прожитых лет, который нельзя скрыть ни макияжем, ни улыбкой.

Если сказать коротко, то классификация женщин, исходя из моего опыта, выглядит так: до 30 они – легкомысленные дурочки, витающие в облаках, верящие в сказки и ждущие принца на белом коне. После 30 и до сорока – уверенные в собственной значимости матери и жёны, которые знают, чего хотят, умеют добиваться своего и не боятся брать ответственность. А после сорока в основном – разведённые дамочки с дурью в голове, которые и сами не знают, чего хотят. Они ходят по кафешкам, пристают к сочиняющим романы писателям, пытаются заново найти себя, но чаще лишь теряются ещё больше. Но это к слову. Тоже опыт.

В Йоле – имя, кстати, я узнал только в больнице – была ещё одна особенность, которая поразила меня, только об этом чуть позже.

Выхожу на улицу, а у подъезда трое мужиков поджидают – прослышали, видать, что помощь понадобится. Посмотрел на них, говорю молодому и тщедушному: «Иди домой, мы и сами управимся». Других, тоже не богатырей, попросил зайти. Взяли они вдвоём носилки спереди, а я один сзади, и аккуратно выносим – головой вперёд, разумеется. А у «газели» уже шофёр суетится, открывает двери, готовится принять больную. Погрузили без проблем и легко. Доктор кивнул, поблагодарил, а я вдруг почувствовал, как внутри что-то шевельнулось – не просто удовлетворение от сделанного доброго дела, а что-то большее, необъяснимое.

Ну а дальше вы знаете: не стал я раздумывать, поехал следом автобусом. Мне это надо было? На ночь-то глядя искать себе приключений на известное место? В тот момент я не мог ответить на этот вопрос. Просто знал, что должен ехать, вот и ехал.

Близ луны прекрасной тускнеют звёзды,
Покрывалом лик лучезарный кроют…

5

Пожалел я её тогда. Несётся где-то одна-одинёшенька в такой же одинокой скорой. Несётся в неизвестность. В ночи и в тревоге, в холоде чужого безразличия. Так мне подумалось. И от этой мысли внутри что-то сжалось, как от физической боли. Вот и поехал следом, в полной уверенности, что найду. А в остальном не было никакой уверенности. Напротив, говорил себе: «Это довольно подло, то, что ты сейчас делаешь». Ясен пень, тебе понравилась девушка. Не думаешь ли соблазнить её, пока она в растерянности и плохо соображает? Садись ка на обратный автобус, иди домой и ложись спать. А хочешь – развлеки себя чем-нибудь: завари шупуэрчик и посмотри «Полночь в Париже» – тот эпизод, где Коул Портер наяривает Let’s Do It. Тебе же он нравится. Ну да, нравится. Только пример не совсем удачный – там есть не подходящие к случаю слова: «Давай сделаем это, даже золотые рыбки в аквариуме делают это…» Эти лёгкие, игривые строки никак не вязались с тем, что происходило сейчас со мной.

Так, рассуждая с самим собой, влетел в приёмный покой и сразу её увидел. Она сидела на какой то странной низкой деревянной лавке, хотя рядом были и поприличнее – обтянутые кожей, с мягкими сиденьями. Но она выбрала именно эту, будто хотела быть ближе к земле, к реальности.

Ночь беззаботно вползала в окна, гасила потолочные лампы, и в холле стоял полумрак. Я подошёл и присел рядом. Она не удивилась, словно ждала, что так оно всё и будет. И здесь нужно сказать про ту самую особенность, которая поразила меня: я будто знал её раньше. Очень уж знаком этот тип женщин – не тех, что бросаются в глаза яркой внешностью или дерзким поведением, а тех, кто живёт тихо, незаметно, но оставляет в душе след, будто лёгкий штрих пера на бумаге. Теперь, когда мы снова посмотрели в глаза друг другу, я ощутил тепло и доверие – необъяснимое, почти мистическое чувство, будто мы давно знакомы, просто забыли об этом на время. Я понял, что моё вторжение в её мир не будет расценено как бесцеремонность. Сейчас мне дозволялся любой безумный поступок. Потому что в такие моменты, когда мир рушится, а сердце бьётся в такт с чужим страданием, обычные правила поведения перестают действовать. Остаются только люди – два человека, сидящие рядом в полутёмном холле больницы, и тишина между ними, полная невысказанных слов.

Мы молчали и долго чего-то ждали. Да и говорить ничего не значащие слова в такой ситуации, когда всё и так понятно, было глупо. Тогда я взял Йолину руку в свою и с самым серьёзным видом стал рассматривать девичьи пальчики с простеньким маникюром. Зачем я это сделал? Может, просто хотел отвлечь от мрачных мыслей. А может, искал в этих мелких деталях – в дешёвом лаке, в неровных краях ногтей что-то большее, что помогло бы мне понять её, прикоснуться к её миру.

Она тихо спросила:

– Ну и что ты там увидел? – спросила так, будто мы общались до этого тысячу лет.

Её мягкое «ты» меня сразу смутило – словно обратилась она к близкому человеку, которым я вовсе не был. А что я увидел-то? Увидел, что простой маникюрный лак облупился, и возникло желание соскрести его аккуратно кончиком ногтя. Но не говорить же об этом. Увидел, что ногти изнутри по контуру подкрашены белым карандашом – видимо, чтобы придать им аккуратный вид, несмотря на отсутствие профессионального ухода. И только!

Таких девушек с серыми глазами жуть как много. Они не сидят в кафешках, где писатели сочиняют романы, не ловят на себе восхищённые взгляды, не играют в игры. Они просто живут – тихо, буднично, без пафоса и позёрства. Да, их много, но раньше я никогда к ним не приглядывался. А к Йоле пригляделся. Но уже потом, дома, при хорошем освещении, спустя месяц после первой встречи.

И знаете, что я увидел? Глаза её были не серые, а зеленовато-голубые – с коричневой искоркой, будто в них спрятались отблески осеннего леса, где солнце пробивается сквозь листву. Эти глаза меняли цвет в зависимости от освещения, от настроения, от времени суток. То они казались холодными, как утренний туман, то вспыхивали тёплым янтарём, когда она улыбалась.

А потом я рассказал зачем-то о простом Йолином маникюре Тане – фотографу по профессии и давнему другу. Мы сидели в её студии, вокруг были разбросаны снимки, пахло кофе и свежей печатью.

– Значит, она не носит серёжек, и волосы под тоником и просто длинные, без стрижки, – философски заметила Таня.

Это было стопроцентное попадание, она всегда умела читать людей по мелочам. Но мне стало обидно за Йолу, и я поспешно соврал:

– Нет, у неё короткая стрижка!

Блин, зачем надо было врать-то? Ведь всё равно не поверит. Вырвалось неожиданно – бездарный способ самозащиты.

– Сейчас даже учителя красят ногти гель-лаком! – Таня не стала сдерживать презрения.

В переводе на мужской язык это означало: «Ну зачем тебе такая баба?» И в этот момент я вдруг осознал, что мне всё равно. Мне всё равно, носит ли она серёжки, красит ли ногти гель-лаком, делает ли модную стрижку. Потому что за этими невзрачными деталями – за облупившимся лаком, за простыми волосами, за тихим голосом – скрывалось что-то настоящее, живое – то, чего я давно искал, но не мог найти.

Женщина податлива, когда тревожит
Ветер в голове её ум нестойкий…

6

Должен признаться, что я неправильно устроен. Я вижу женщин совсем не так, как это делают, к примеру, мои друзья по «Клубу одиноких сердец майора Пронина». Клуб этот писательский, хотя и с меломанским уклоном: на встречах мы не только обсуждаем литературные новинки, но и делимся любимыми музыкальными альбомами, спорим о джазовых импровизациях и рок-балладах. Название, конечно, шуточное – дань ностальгии по советским временам и ироничному образу майора Пронина, – но разговоры у нас ведутся самые серьёзные.

На одном из заседаний, которые регулярно проходят на «Камчатке» (кафе такое), за чашечками кофе разгорелся очередной диспут. Мы расположились в мягких креслах, вокруг – стопки книг, блокноты с заметками, ноутбуки. Воздух пропитан ароматом свежемолотого зерна и интеллектуального соперничества. Семён, поэт и наш неутомимый полемист, вдруг заявил: первое, на что он бросает взгляд при виде женщины, – это её грудь. Заявление не было оставлено без внимания, но вступать в полемику никто не торопился. Мы с Тимуром Бекешиным, как обычно, проявили сдержанность и, не торопясь, смаковали наши напитки: горячий американо всё же приятнее бессмысленных препирательств с упрямым Семёном. Грудь так грудь, о чём спорить-то?

– Ну появилась, допустим, женщина на улице, а идёт она перед тобой, так ты грудь и не увидишь, – не выдержал наконец Тимур.

Семён занервничал. Я ему всё время говорю, что спорить он не умеет: вместо того чтобы подыскивать аргументы, тут же начинает кипятиться. Любое возражение он воспринимает как дерзость и публичное оскорбление и тут же бросается в атаку на обидчика. И, будучи истинным поэтом, не стесняется пускать в ход тяжёлый арсенал поэтических метафор, щедро сдобренных гиперболами и гротеском.

Почему бы, например, не отпарировать с деланным равнодушием: мол, если иду сзади, то, конечно, на задницу смотрю? Что тут такого? Но нет – сомнений в его компетентности по части женского пола он допустить не может.

– Тимур, ты хоть думай башкой-то, когда говоришь! На фига она тебе, если не думаешь? Кофе глотать? Так это и через другие отверстия делать можно. Есть же в голове всякие винтики-шпунтики, смажь их и поверти ими, пока они не проржавели. Я же вообще о женщине говорю, как об… об… объекте обожания, а ты о какой-то уличной, про… про… проблемной!

– Семён, вот ты вроде как поэт, а говоришь о женщине абстрактной, поэтому и конкретный образ для тебя неуловим, – Тимур всё больше заводит Семёна; на современном языке это называется «троллить», но в нашем кругу это скорее искусство тонкой провокации, игра ума.

– Вот ты и признался, что ничегошеньки в литературе не смыслишь, прозаик хренов. Образ – это обобщение, символ. Ты читал когда-нибудь Блока?

– Что-то не припоминаю, чтобы Блока интересовала женская грудь. Я Библию читал, и там сказано: осчастливит мужа своего жена с распростёртыми руками и сжатыми коленями. Руки и колени! Ты понял? Это же вековая мудрость. Семён, ты смотришь совсем не туда.

Что-либо возразить против Библии Семёну, считающему себя верующим, трудно, и он на мгновение захлёбывается, чтобы потом наброситься на Тимура с новой силой. Их спор набирает обороты, голоса звучат всё громче, а я уже никого не слушаю. Потому что ловлю себя на мысли, что сам-то как раз смотрю на руки. Нет ничего совершеннее женских рук, и ими можно восхищаться бесконечно. Так я считаю. Из-за своей близорукости я плохо запоминаю лица – они расплываются перед глазами. Но вот руки, если увижу их раз, то точно не забуду и узнаю непременно. Когда называют имя девушки, то у нормальных людей в памяти всплывают лица, а у меня – руки. Эти тонкие запястья, изящные пальцы, едва заметные линии на ладонях… Этот свой дефект я пытаюсь скрывать, тем более что из-за него часто попадаю в неловкие ситуации. Помню, как однажды я пытался вспомнить лицо коллеги, с которой проработал полгода, но смог описать лишь её руки – аккуратные, с коротко подстриженными ногтями и едва заметным шрамом на мизинце. Вот и давеча показалось, что глаза у Йолы серые, а на самом деле совсем другие. Поэтому, когда Семён наконец обращается ко мне: «А ты на что смотришь, когда видишь женщину?» – отвечаю: «На задницу, конечно». Ответ укладывается в представление моих коллег о мужской психологии, поэтому оба удовлетворённо кивают, на чём диспут, собственно, и заканчивается.

А тогда, в больнице, когда Йола удивлённо спросила, что я увидел, внимательно, подобно хироманту, изучая её ладошку, я ответил: «Вашу красивую душу, девушка». Это было пошло, хотя и правдой. Неполной, конечно. Полная бы ей не понравилась: главное было не в том, что увидел, а в том, что почувствовал. А почувствовал я домашнее тепло, которое прежде исходило только от Софьи. По крайней мере, так мне тогда показалось. Это было странное, почти забытое ощущение – как будто вернулся в место, где когда то был счастлив, но давно потерял туда дорогу. И в этот момент я понял, что больше не могу притворяться. Не могу делать вид, что смотрю на женщин так же, как все. Потому что для меня они – не набор анатомических особенностей, не объекты восхищения или желания. Они – писательские истории, рассказанные языком прикосновений, линий, жестов. И каждая история уникальна, как отпечаток пальца. Надо только уметь её считать.

Но признаться в этом вслух? Нет, это было бы слишком. Поэтому я продолжал улыбаться, слушать споры Семёна и Тимура, пить кофе и делать вид, что всё в порядке.

Раздумьем сердце мрачим напрасно,
Коли грядущее неотвратимо...

7

– Тебя как зовут? – спросил я наконец, переходя на «ты».

– По паспорту Йола, а для друзей – Софья.

Она полуобернулась, стрельнула взглядом, но не попала: молния сверкнула и пролетела мимо, чуть не опалив мне брови. «Наклонность женщины к блуду узнается по поднятию глаз и век её», – утверждал Бекешин, а он знал, о чём говорил. Мне казалось, её рука отражала сокровенные желания: небольшая ладошка становилась горячей и всё более влажной, будто пыталась передать через прикосновение то, что нельзя было высказать словами.

– Никаких Софий, – сказал я. – Хватит с меня. Такое ощущение, что вокруг одни Софьи. Я буду звать тебя… Как ты сказала?

– Йола… – Тут она и объяснила происхождение необычного имени, рассказывая о матери, влюблённой в эстонского певца, о случайности, определившей её судьбу ещё до рождения. – Значит, ты будешь «звать»? То есть теперь мы будем встречаться?

В другое время я бы подумал, что это женское кокетство с нотками ехидства, но голос был рассеянный, она явно думала о чём-то другом – не о свидании, да и ситуация совсем не располагала к флирту, даже к лёгкому. В её глазах читалась усталость, смешанная с тревогой, а в уголках губ затаилась горечь, которую она тщетно пыталась скрыть.

– Я бы не хотел оставлять тебя одну в такой день, – провожу, если не возражаешь.

– У меня муж есть, он подъедет, заберёт.

Ну, конечно, муж. Кто бы сомневался, что у неё есть муж! В этот момент я почувствовал странное разочарование – не из-за того, что она замужем, а из-за того, что эта фраза прозвучала как барьер, как невидимая стена между нами.

– А-а-а… Понятно. Я подожду, пока заберёт…

Тут появилась девушка в белом халате. Не знаю, как её правильно назвать – медсестра, наверное.

– Ваша мама в палате, дежурный врач присмотрит за ней. Завтра позвоните, узнайте, что нужно принести. Время посещений – на двери. Сегодня никого не надо беспокоить, поезжайте домой. Всё будет хорошо.

– Всё?

– Всё.

– Спасибо, – сказал я девушке и уже Йоле: – Пошли!

Я предложил руку – она не отказалась. Её ладонь легла в мою, лёгкая, хрупкая и в то же время удивительно тёплая. Уже на улице спросил:

– Может, со мной на такси? Пусть муж подъезжает к дому.

Она кивнула, но никому звонить не стала. В этом молчании было что то обречённое, словно она уже приняла какое-то решение, но ещё не готова была его озвучить. Усадив Йолу на заднее сиденье, сам устроился рядом с водителем и прикрепил себя к креслу ремнём безопасности. Ехали молча. Я смотрел в окно и слушал дебильную попсу, которую крутил в своём плеере водила. Говорить было не о чем – слова казались лишними, неуместными в этой атмосфере невысказанных мыслей и затаённых чувств.

И вдруг заиграла настоящая музыка. Я её сразу узнал – это был Коул Портер, и был он к месту, как никогда. Уфа для меня – самый романтичный город. Да и могло ли быть иначе, если все мои романы только здесь и завязывались? Такси летело по улице 50 лет СССР, бывшей Полтавской, практически свободной от машин и пешеходов. Я любовался ночной подсветкой театра «Нур» и огнями фонарей на мосту через Салаватку, слушал, как Портер бьёт по клавишам рояля, и голос его, как свет далёкой звезды, врывался всполохами из двадцатых годов прошлого века.

Песня была знакома. «Одинокий мужчина в мире затейливых женщин», – неслось из динамика. Пронзительнейшая мелодия из всех, написанных когда-либо американцами, неизменно вызывала восторг в моём сердце. Обернулся к Йоле – она никак не отреагировала на музыку, но мне улыбнулась. И даже кивнула.

– Я спросил твоё имя, а сам не представился, – опомнился я.

– Я знаю, как тебя зовут.

– Откуда?

– Резеда сказала, что Самат дома и обязательно поможет.

– Из пятой квартиры? Она всё обо всех знает.

– Спасибо за помощь. Не хочу оставаться одна. Можно я у тебя побуду? – Это прозвучало неожиданно, даже таксист вздрогнул и посмотрел на меня искоса, с завистью. Подмигнул, но сдержался, не стал комментировать. Какой тактичный засранец!

«Побудешь» в полночь? Ну ладно. А с чего ты решила, что у меня дома больше никого нет? Хотя… нетрудно догадаться…

– Да, конечно. Я ложусь поздно, много работы, посижу за компом, а ты располагайся – полежи, посмотри телевизор.

«Поработать» было бессмысленной затеей. Поскольку, как только зашли, я стал суетиться с чаем, а она занялась моей библиотекой, словно никогда не видела столько книг, собранных вместе. Её пальцы скользили по корешкам, задерживались на некоторых, будто пытались прочесть их историю.

– Ты всё это читал?

– Есть сомнения?

– Нет. А это твои книги? Ты писатель?

– Пишу помаленьку.

– Для кого?

– Для девушек, которые ждут своих мужей в моей квартире.

Она не улыбнулась. В её взгляде мелькнуло что то неуловимое – то ли грусть, то ли осознание собственной ситуации.

– Он не приедет.

– Я догадался.

– Да? – Наконец-то она отвлеклась от мрачных мыслей, и её взгляд сосредоточился на мне. – Это плохо?

– Как тебе сказать… Для меня было бы хуже, если бы он приехал. Проходи на кухню, я заварил «Лао тэ дзи», этот шу пуэр как раз для такой девушки, как ты. Пойду включу Коула Портера, а потом просто поболтаем, если хочешь.

– Что за Портер?

– Мужик такой.

– Как пиво?

Девушку ты имеешь
Ту, о какой мечтал ты…

8

Она ушла рано утром. А я после бессонной ночи рухнул на диван, закрыл глаза и, уткнувшись в подушку, сразу услышал запах – это был запах портера, её запах, терпкий запах любви – до боли знакомый и вечно новый. И, конечно, я его узнал. Внезапно, как откровение. Это был запах Софьи, моей бывшей.

Что за комиссия, Создатель? Все девушки, в которых я влюбляюсь, должны непременно пахнуть одинаково? Одновременно и горько, и сладко – карамельная сладость и кофейная горечь, будто кто-то намеренно смешал несовместимое, чтобы создать этот парадоксальный аромат. А может, это лишь моё индивидуальное свойство? Некий недостаток, порок восприятия или, наоборот, преимущество? Может, мой мозг просто подменяет реальность, создавая иллюзию, что Йола и Софья – одна и та же женщина, только в разных обличьях?

И тут подумалось, что производство портера – всегда творчество пивовара, не ограниченное чёткими правилами или стандартами. Это своего рода эксперимент, основанный на знаниях, опыте и интуиции. Каждый мастер вкладывает в напиток частицу души, пробует сочетания, ищет баланс между горечью хмеля и сладостью солода, между терпкостью и мягкостью. И надо быть мастером, для того чтобы создать собственный шедевр, сравнимый по вкусу с нектаром или хотя бы с амброзией, дабы не стыдно было предложить его самому Аполлону. А что? Хватит ему гоняться за Дафной, пусть присядет и отдохнёт. Глотнёт немного портера и расслабится, а потом спросит у Эриха Фромма: «Что такое любовь?» И тогда Фромм объяснит ему, что любовь – это и есть творчество, то бишь искусство.

Я вновь открыл глаза – образ Аполлона, увенчанного лавром, медленно исчез в туманной дымке, сквозь которую угрожающе, как секира палача, нарисовалась малая стрелка настенных часов, уткнувшаяся в цифру девять, а большая легкомысленно приближалась к тройке. Я застонал: проспал, конечно! Этого следовало ожидать. Обещал быть в редакции с утра. И вот те нате…

Вскочил и, поспешно приведя себя в порядок – наспех умывшись ледяной водой и натянул свежую рубашку – помчался наперегонки со знойным летом. Воздух уже дрожал от жары, асфальт плавился, а солнце палило затылок. Работы было много, приходилось разрываться на части: здесь корректура – нужно выловить каждую опечатку, каждую лишнюю запятую; там редактура – переписать абзацы, сделать текст живее, убедительнее; а ещё съёмки и монтаж роликов для Дзена и Ютуба – подобрать кадры, наложить звук, добавить эффекты. И всё это – быстрее, быстрее, чтобы осталось время для кофе и собственных текстов – тех самых, ради которых просыпался по утрам. Впрочем, в то время я всё больше переходил на чай и поражался тому, что и он неплохо стимулирует творчество, если, конечно, знать, когда и какой пуэр употреблять. Я тогда увлечённо экспериментировал со вкусом и пытался разложить его хотя бы на чёртову дюжину оттенков с собственными именами: вот лёгкая дымность, будто от далёкого костра; вот медовая сладость, едва уловимая; вот терпкость, напоминающая о дубовых бочках; вот цветочная нота, призрачная, как воспоминание о весне. Каждый глоток превращался в маленькое путешествие, в поиск смысла, в попытку понять, как из простых элементов рождается нечто большее.

Дни проходили за днями, а из головы никак не выходило ночное приключение с Йолой. Разумеется, хотелось вновь увидеть девушку, с которой неожиданно разделил тревогу, но дверь в квартиру её матери была не просто заперта – за ней никого не было, я ощущал это бьющимся сердцем, когда проходил мимо. Жалел, что не додумался, а вернее, элементарно не осмелился, обменяться телефонами. Разыскивать и опрашивать соседей? А смысл, если никаких отношений не было и всё ограничилось вполне понятным сочувствием?

Однажды только, выйдя из подъезда и, как всегда, торопясь по делам, увидел небольшую группку тихо беседовавших стариков. Они стояли у самых дверей, склонив головы, перешёптывались, иногда качали седыми висками. Я поздоровался и прошмыгнул мимо, впопыхах подумав: «Чего это они толпятся у дверей? Не случилось ли чего?» Но самого плохого мы всегда побаиваемся и старательно отметаем самую мысль о нём, поэтому и не стал выяснять ничего. Просто ускорил шаг, убеждая себя, что это не моё дело, что у каждого своя трагедия, своя боль, и вмешиваться – значит нарушать хрупкий баланс чужого горя.

Я встретил Йолу примерно через месяц, когда совсем не ожидал этого, да и вспоминал её всё реже и реже. Почти столкнулся в дверях всё в том же подъезде с входящей девушкой и, узнав, выпалил удивлённо и радостно:

– Привет! Рад тебя видеть. Как мама?

– Похоронили маму, – ответила она, и ответ прозвучал непростительно буднично, будто речь шла о чём-то обыденном, о покупке хлеба или оплате счетов.

Входная дверь захлопнулась, столкнув нас в полутьму подъезда. Сразу и не смог ничего сказать – мысли смешались, застыли. Только обнял Йолу, прижал к себе и прошептал:

– Ох, ребёнок, прости…

– За что «прости»?

– За то, что не был с тобою рядом.

Она отстранилась, прислонилась к стене, и в голосе её послышалась улыбка. Именно добрая улыбка, а не насмешка:

– А должен был?

– Не знаю.

– Я приходила позвать попрощаться, но тебя не было дома.

Вот тогда я понял, что это случилось в тот день, когда старики торжественно и печально сгрудились у подъезда. И не стал скрывать от неё, что боялся узнать правду.

– Ещё раз прости: я почувствовал, что она умерла, но не хотел верить в это. Не остановился, не стал выяснять, а прошёл мимо…

– Я поднималась тогда к тебе, звонила, а сама думала: пусть тебя не будет дома, пусть не будет… Не знаю почему, но хотелось, чтобы тебя не было. Вот тебя и не оказалось.

Она замолчала, и мне нечего было сказать. Слова казались пустыми, ненужными.

– Было бы неплохо попить с тобой чаю, как тогда. Какого-нибудь необычного. Ты во сколько вернёшься? – спросила она.

– А я, собственно, никуда и не ухожу…

Сафо, Сафо! Как мы несчастны!
Как оторваться мне от тебя?..

9

Поднимаемся ко мне на этаж. Бодро перешагиваю через ступеньки и, словно на тросе, тащу за собой девушку – так пароходы тащат баржи вверх по течению. Ой, с баржей я, кажется, погорячился: Йола, невысокая и плотненькая, на баржу совсем не тянет – так, слегка загруженный ялик. Голландцы называют его йол. Йола как Йол! Бывают же совпадения… В голове тут же запрыгали ассоциации: море, паруса, солёный ветер, далёкие берега.

«Ты поступаешь глупо. Беги, куда бежал, тебя ждут на озвучке ролика, это важнее, чем чаепитие с девчонкой. А потом, ты ведь знаешь, чем заканчиваются такие посиделки?» – разум на то и разум, чтобы попытаться образумить меня. Да, знаю. Разочарованием. Но ты опоздал, разум: на секунду раньше, коснувшись руки Йолы, я почувствовал, как её тепло стремительно разогнало кровь в моих сосудах, раскалило щёки и кончики ушей до той самой температуры, когда долг перестаёт бороться с чувством. А чувство не замедлило шепнуть, что Йола, конечно же, важнее любой работы, важнее тупого зарабатывания денег. И разум, и чувство – оба были правы: Йола была важнее, и я поступал глупо. В этом не было ни малейших сомнений. Внутри будто развернулась невидимая битва: одна часть меня твердила о сроках, обязательствах, деньгах, другая – о тепле её ладони, о лёгком запахе её волос, о том, как она чуть засветилась, когда я предложил подняться ко мне.

Заходим в квартиру. Закрываю дверь на ключ и, пока Йола разувается, стою вплотную к ней в тесной прихожей. Дистанция опасного размера. В этот момент… Да, в этот момент могло произойти что угодно. Но ничего не произошло. Только женское тело обожгло на мгновенье нечаянным жаром. Однако разум, от услуг которого я было отказался, вовремя вмешался и потребовал вести себя как подобает взрослому. Йоле тем временем досталась роль ребёнка, которому позволяется поступать естественно и просто, без церемоний. Она прошмыгнула в ванную мыть руки, оставив на полу передо мной сабо цвета приближающейся осени – тёплые, приглушённые оттенки охры и ржавчины, словно кусочки осеннего леса.

Я вспомнил, как однажды, когда-то давно, уже было такое. Я жил тогда с Софьей, или Сафо, как звал её в моменты особо бурной нежности, и в мои «обязанности» входило прибирать за ней обувь, которую она оставляла там, где придётся. Тогда меня это бесило – плохая привычка, раздражало до зубного скрежета. А сейчас сделать то же самое для Йолы оказалось приятным. Умиляться тому, что переставляешь сабо, разогретое теплом симпатичной девушки? Бред собачий! Но я всё же аккуратно поставил их у стены, будто это и не обувь вовсе, а нечто хрупкое и ценное.

Мы с Йолой долго распивали чаи, но не за столом, а расхаживая по всей квартире. Мне вздумалось хвастаться книгами – вести её от полки к полке, рассказывать о каждом авторе, будто это мои личные знакомые. Я увлечённо говорил о Пушкине, его прекрасной супруге Наталье Николаевне, голландском педерасте Геккерне и его приёмном сыне, мерзавце Дантесе. В моём изложении история превращалась в захватывающий роман с интригами, страстями и роковыми ошибками. Постепенно я неспешно подвёл разговор к медицинской теме – хотелось узнать больше о ней, о её профессии, о том, как она смотрит на мир.

– Скажи мне, ты ведь медик, можно ли было спасти Пушкина? Сейчас-то да, современная медицина делает чудеса. А тогда, в то время, можно ли было совершить невозможное ради «нашего всего»?

Тут она осадила меня лёгкой, ироничной улыбкой:

– Ты задаёшь вопрос, на который есть два противоположных ответа. И оба они неверные.

Я такого не ожидал. Это была слишком умная фраза, которую следовало съесть и переварить, разложить на составляющие, понять, откуда в ней столько глубины.

– Да ты медик с философским уклоном! Дай угадаю: ты терапевт-психиатр?

– Мимо.

– Кто же?

Она не ответила и попыталась переменить тему, будто намеренно уходила от разговора.

– А почему у тебя нет цветов на подоконниках? У меня дома всегда цветы.

– М м м… Я спросил тебя…

– Давай посадим у тебя ромашку, у меня как раз есть лишняя, сортовая, между прочим.

– Если хочешь, чтобы она у меня сдохла, то посади, конечно. Но мне некогда заниматься цветами, да и не люблю захламлять подоконники. Ты кто по специальности, Йола?

– Не допрашивай меня, пожалуйста. Если захочу, сама расскажу.

– А что в этом такого?

– Мой муж сбежал от меня из за моей профессии, хотя и сам медик.

– Не хочу про мужа…

– Вот и я не хочу.

Когда б твой тайный помысел невинен был,
Язык не прятал бы слова постыдного…

10

Беседа неожиданно приняла грустноватый оттенок, и Йола его не просто усугубила – она словно добавила в разговор тяжёлую каплю тёмного гречишного мёда, от которой вкус слов стал вязким и горьким. При этом в её тоне сквозил едва уловимый упрёк, будто она ненавязчиво намекала на мою бестактность.

– Ты говоришь, можно ли было спасти Пушкина, когда я каждый день, каждую минуту думаю: могла ли спасти маму? – произнесла она тихо, но в голосе звучала такая внутренняя боль, что мне стало не по себе.

– Прости, – спохватился я, проклиная себя за нечаянную глупость. – Я не подумал…

– Можешь не извиняться, – перебила она. – Спасти было нельзя. Её сердце с детства исполосовано шрамами – увы, врождённый порок. Тогда, в скорой, я знала, что везу её в один конец. Спасти было невозможно, но корю себя за то, что сломалась, сдалась, перестала верить в чудо… Ты зачем поехал за мной?

Я замялся. Вопрос повис между нами, как натянутая струна.

– Я задавался подобным вопросом, Йола, но вразумительного ответа не нашёл. Это необъяснимо.

– Пожалел? – прямо спросила она, глядя мне в глаза.

– Если честно – да, – признался я.

– Спасибо за честность… – Она чуть улыбнулась, но улыбка вышла вымученной.

– Нет, не совсем честно, – поправился я. – Хочешь откровений? Ты мне понравилась.

– Как женщина? – уточнила она без тени смущения.

– Боюсь, что именно так.

– Боишься женщин? Неудачный опыт? – Йола неожиданно рассмеялась. – Меня прикололо сильно, что ты не прикоснулся ко мне в ту ночь. Подумала: какой замечательный мужчина, даже не пристаёт, как другие.

– Было неуместно как-то… Не та ситуация, – попытался оправдаться я. – А другие что, пристают?

– Всякое бывает, – вздохнула она. – Один дедушка пришёл на приём, наворотил сальностей – я стерпела, а потом он попытался ущипнуть…

– И? – невольно заинтересовался я.

– Выгнала его в коридор без штанов. Случился скандал, схлопотала выговор от начальства, на том всё и кончилось.

Я расхохотался, не сдержавшись. Смех вырвался неожиданно громко, и я тут же взглянул на себя в зеркало, словно пытаясь понять, как выгляжу со стороны в этот момент. Йола проследила мой взгляд и тоже рассмеялась:

– Не бойся, ты не дедушка.

– Слушай, прости за дурацкий вопрос: а почему он без штанов оказался? Ах да, ты же врач… То есть доктор… Делала укол? – попытался я пошутить, чтобы сгладить неловкость.

– Типа того. По правде – я уролог.

Она внимательно посмотрела на меня, явно ожидая какой-то реакции. Я пожал плечами:

– Уролог так уролог, подумаешь.

Йола улыбнулась и заявила:

– Я не хочу ночевать в комнате матери и не хочу быть одна. Ты ведь не против, если поживу у тебя? Давай что-нибудь приготовим и проведём вечер вместе.

Я аж вздрогнул. Мысли вихрем закрутились в голове: «Ты кто, Йола? Мечта холостяка? Профессиональная соблазнительница? Или просто одинокая женщина, ищущая тепла?»

– Йола, как говорил один ковбой, такие повороты не для моей лошади, – пробормотал я давно испытанную фразу. – Хотя, раз уж мы с тобой вот так откровенно… я буду только рад, если у меня дома вдруг заведётся симпатичная женщина. Но как ты себе это представляешь? Вообще-то у меня диван только один.

– Ничего, он широкий, я не буду к тебе приставать, – спокойно ответила она.

«Ну да, ты-то, возможно, не будешь, – пронеслось у меня в голове. – А за кого ты меня принимаешь, уролог? Прям чувствую, как крылья начинают пробиваться из-под лопаток».

– Давай я переоденусь у матери. Проводишь меня? – предложила Йола.

Мы зашли в тихую, опустевшую квартиру её мамы. Йола попросила отвернуться, и пока она переодевалась, я делал вид, что внимательно рассматриваю фотографии на стенах. На самом деле украдкой наблюдал за ней в зеркало серванта.

О боже, нет ничего низменного или постыдного в моём сердце! А если потребуется отмазка, чтобы оправдать сей неловкий проступок, то позвольте швырнуть мозговую кость моим безжалостным критикам. Вот она, берите и глодайте её, бесстыдники: истосковался я по живому в мятежных всполохах книжных призраков. Истерзался. Жажду любви и сладких страданий. И, может, поэтому в случайной женщине ищу источник вдохновения.

Йола накинула халатик, и я понял, что не успеваю осмысливать события, которые разворачиваются столь стремительно. Ещё сегодня утром я почти не знал эту маленькую девушку, и вот она рядом – совсем домашняя, совсем родная. «Когда ж ты её приручил?» – спрашиваю себя.

– А с кем твои дети, Йола? – решился я задать вопрос.

– Дети на каникулах у дедушки. Он живёт в Тамани. Будут ещё вопросы? – ответила она с лёгкой усмешкой.

– Нет.

Она взяла с серванта потёртый фотоальбом.

– Хочешь посмотреть, какой я была в детстве?

Не скажу, чтобы очень хотелось, но я присел за столик в углу комнаты и из вежливости стал просматривать старые фотографии, едва скользя по ним взглядом. Йола комментировала снимки и довольно быстро перелистывала страницы, стараясь особо не напрягать меня. – Это мама, здесь она с бабушкой и дедушкой на Кавказе, а это… – тараторила Йола, но я её больше не слушал.

– Стоп! – почти закричал я. – Верни предыдущую фотку!

Страница перевернулась – я вздрогнул и удивлённо посмотрел на Йолу.

– Твою маму звали Марина?

– Да. Ты не знал?

– А дедушка работал инженером?

– Да.

– А ты, выходит, Маринина дочка?

– Как ты догадался? – Йола развела руки и прищурила глазки.

– Сарказм сейчас не уместен, ребёнок, – серьёзно ответил я.

Я вскочил и разволновался – давление ударило в виски так, что в глазах на мгновение потемнело.

– Взгляни на мальчишку рядом с твоей будущей мамой.

Она пригляделась.

– Это ты?!

Что тебя печалит и что безумит?
Всё скажи…

11

И всё, казалось, могло закончиться хорошо той безумной летней ночью, пропитанной ароматом цветущих лип и шёпотом тёплых ветров. Всё складывалось почти идеально: тихий разговор, приглушённый свет, ощущение редкой душевной близости. Но под самое утро, когда небо уже начало сереть, а город – просыпаться, Йола неожиданно взвыла, словно раненный зверь, и обрушила на меня целую помойку своей восьмилетней семейной жизни. За что такое наказание, йолы-палы? – мысленно взмолился я, чувствуя, как хрупкая иллюзия безмятежности рассыпается в прах.

Дело в том, что я работаю писателем. Ну, как сказать «работаю»? Официальное законодательство такую деятельность не признаёт профессией, и зарплату никто не платит – ни премий, ни отпускных, ни даже больничных. Это не работа в привычном смысле, а скорее твоя личная трагедия, комедия и драма одновременно – заниматься писательством.

Тем не менее каждое утро (или почти каждое) я встаю, собираюсь и иду в кафе. Дома слишком много соблазнов: прежде всего – диван, манящий своей мягкой безмятежностью, и холодильник, вечно приоткрытый, будто шепчущий: «Загляни, там что-то вкусное…» Есть риск ничего не написать, а только перекатываться между этими двумя полюсами домашнего уюта. В кафе же – другое дело. Там никто не мешает. Берёшь себе чашечку эспрессо или американо, устраиваешься за столиком, включаешь ноутбук и стучишь по кнопкам, пока не надоест.

В кафе всегда оживлённо. Над столиками витают слова – они плывут в воздухе, как невидимые частицы, оседают на скатертях, застревают в складках занавесок. Я ловлю их – осторожно, почти незаметно – и тут же выпускаю порезвиться в собственные тексты. Иногда им там нравится: они остаются пожить, встраиваются в предложения, придают фразам особый оттенок. А бывает, что отлетают тут же, машут на прощание бархатными крылышками, словно бабочки, которыми так увлекался Набоков.

Только он предпочитал их морить – аккуратно пришпиливать к коллекционным доскам, устраивать торжественные захоронения на страницах своих книг, так же как морил слова и хоронил их под крышками книжных переплётов. Я же никогда не ловлю бабочек специально. Чаще всего бабочки ловят меня: подсаживаются за мой столик – эдакие одухотворённые барышни бальзаковского, скажем так, возраста.

Чего они хотят? В принципе – ничего. Ни на что, как будто бы, не рассчитывают. И предложений продажной любви от них не поступает – возможно, лишь удовлетворяют любопытство и свои женские инстинкты. Но ты ведь не жлоб, не будешь обижать девушку, если она к тебе подсела, тем более если обаятельна. Поэтому ненавязчиво предлагаешь угостить её кофе.

Правда, встречаются и такие, которые только этого и ждут. Они радостно полагают, что их природные чары всё ещё действуют, и тут же заказывают десерт. Изумляешься их проворству и думаешь: надо быть осторожнее. Потому что они наверняка потребуют продолжения банкета. И назавтра появятся вновь. И ни за что не отстанут. И не дадут сосредоточиться на главном – на тексте, который ты сейчас пишешь.

Таких дамочек лучше пристреливать сразу. Но если не окажется под рукой парабеллума, то лучше всего сбежать под любым удобным предлогом, пока не сработали ответные инстинкты. А если ты не успел и не сбежал, а инстинкты уже сработали… вот тогда точно надо делать ноги и менять кафе для работы. Причина – всё та же маниакальная навязчивость некоторых особей, способная довести до сумы и до тюрьмы, а то и вовсе сжить тебя со свету.

Я знал одного крупного профессора математики, который соблазнил подобную психопатку. То есть поначалу-то он не предполагал, что она психопатка. Поначалу он гордился блестящим рыцарским подвигом и хвастал в пивнушке перед завистливыми друзьями отважным взятием «неприступной крепости». Ха, неприступной! Но потом, когда павшая крепость стала ежедневно и ежечасно преследовать его, досаждать его жене и детям, требуя рыцаря в единоличное потребление, он неожиданно быстро спился и умер.

К чему я это рассказываю? К тому, что нормальных, среднестатистических девушек, к счастью, больше, чем психопаток. Какое-то время они у меня вызывали любопытство – особенно когда, узнав, что я писатель, тут же бросались рассказывать весьма искренние личные истории. У меня даже появилась мысль: а не соорудить ли из них сборник женских рассказов?

Однако – невероятно, но факт – скоро выяснилось, что все эти истории словно писаны под копирку. Суть их сводилась к следующему: муж оказался настоящим козлом – пьёт, изменяет, денег не даёт. И девушка именно сейчас, в этот самый момент, решает, как бы с ним расстаться.

Девушки пронзали меня изучающими взглядами, словно прикидывали: не сможет ли этот расщедрившийся чудак круто изменить их жизнь в лучшую сторону? Мне становилось неловко. Я давно уже знал: невозможно дать счастья тому, кто не способен быть счастливым.

Я больше не мог слушать подобные душераздирающие истории, напрочь лишённые какой-либо сентиментальности, не говоря уже о романтике. И поэтому боялся, что Йола поступит так же. Боялся разочарования.

Если ты боялся разочарования, значит, признаёшь, что был очарован ею? – спросите вы.

А разве не об этом я талдычу с самого начала книги?



Но терпи, терпи: чересчур далеко
Все зашло…



12



Йола наконец привела себя в порядок и вышла из ванной – успокоившаяся и без соплей. Я сидел за компьютером, яростно делая вид, что работаю: щёлкал клавишами, хмурил брови, время от времени задумчиво потирал переносицу, будто погружённый в титанический творческий процесс. Она бесцеремонно оседлала мои колени, прильнула так близко, что кресло едва не опрокинулось вместе с нами, и шепнула прямо в ухо:

– Прости!

Я попытался её обнять, но она ловко вывернулась – словно ускользающая тень, лёгкая и неуловимая.

– Сейчас приготовлю нам завтрак, – весело сообщила она, направляясь на кухню.

Такие резкие перепады настроения не очень-то понятны мне. У мужиков всё устроено иначе: не бывает ничего подобного. Меня, к примеру, трудно вывести из равновесия – я словно скала, о которую разбиваются волны чужих эмоций. Но если уж выведут, то прихожу в себя довольно долго. Требуется какое-то время – и продолжительность этого периода напрямую зависит от того, насколько далеко меня «вывели». Иногда хватает пары часов, иногда – дней. А бывает, что и недели проходят, прежде чем внутри снова воцаряются покой и согласие.

Давеча я говорил о разочаровании. Подумаешь, какая невидаль – разочарование! Это всё равно что разруха после стремительного тайфуна: поваленные деревья, разбитые окна и сорванные крыши. Всего лишь хаос, который можно последовательно и методично приводить в гармонию. Разобрал завалы, подмёл осколки, поставил новые стёкла – и вот уже дом снова пригоден для жизни.

Но женская стихия таит в себе куда более опасную угрозу, с которой я однажды еле справился. Не разочарование, а одиночество и опустошённость. То самое чувство, когда внутри будто выжженное поле, а в голове – гулкая пустота. Когда каждый звук отдаётся эхом, а каждое слово кажется пустым и бессмысленным.

Не приведи Господь вам пережить такое! Но ведь обязательно приведёт, надеясь укрепить этим слабые души. Только вот не тут-то было! В результате одни особи мужского пола, совсем не готовые к испытаниям, истончаются и гибнут – словно хрупкие стебельки, не выдержавшие ледяного ветра. Другие же грубеют, черствеют, покрываются толстой кожей, как старые деревья, чьи стволы испещрены шрамами бурь.

Поэтому прошу вас: если не чувствуете в себе силы противостоять ударам тайфунов с женскими именами – заблаговременно собирайте манатки и эвакуируйтесь. Куда? Куда угодно – лишь бы подальше от эпицентра бури. Вглубь самого себя. Не можете в себя – тогда на Камчатку. Мир, скажу вам, велик, в нём место найдётся каждому. Можно затеряться в горах, раствориться в шуме прибоя, спрятаться в тихой библиотеке или в глухой деревне, где даже почта приходит раз в неделю. Главное – дать себе время, чтобы переждать, передышать и перечувствовать.

Да хранит вас святая блудница Мария Магдалина, а я ещё помню, как однажды Сафо – моя античная стихия – прошлась по мне штормом в девять баллов и выбросила почти бездыханного на пустынный берег крохотного острова посреди бушующего океана. И не пережить бы мне отчаяния в диких попытках прижечь его горячительными средствами, если бы не пришло неожиданно прозрение.

Откуда оно пришло – теперь уже как-то подзабылось. Может, из случайного разговора, может, из строчки в книге, а может, просто из тишины, которая однажды воцарилась внутри. Но проявилось оно в том, что сначала примирило меня с одиночеством. Потом мы сделались с ним хорошими друзьями. А потом я и вовсе полюбил его – это странное, смутное состояние, подобное вечерним сумеркам, когда свет ещё не ушёл, но тьма уже подступает, и в этом пограничье рождается особая, пронзительная красота.

Если у вас по какой-то причине именно сейчас, когда вы читаете эти строчки, разрывается сердце от тоски по любимому человеку, то попробуйте проделать мой путь возрождения. Прекратите убийственную вражду с одиночеством. Не бегите от него, не загоняйте вглубь, не пытайтесь залить алкоголем или заглушить шумом. Полюбите его. Примите как друга, как учителя, как молчаливого собеседника. Позвольте ему говорить с вами – через шелест листьев, через капли дождя на стекле, через тишину рассвета.

Что касается меня, то я давно оценил мудрость, передаваемую из века в век в разных философских вариациях: по-настоящему способен любить только тот, кто умеет жить в одиночестве. Для этого не нужно быть ни китайцем Лао-цзы, ни американцем Торо. Достаточно повернуться к проблеме лицом и прочувствовать, какое это бешеное счастье – любить одиночество. Не как вынужденную меру, не как наказание, а как дар. Как возможность услышать себя, как пространство для роста, как тихую гавань, где можно собраться с силами.

Только тогда вы будете способны поделиться с человеком, вызывающим вашу симпатию, самыми искренними переживаниями. Ибо у вас будет, чем делиться. Вы не будете цепляться, не будете требовать, не будете пытаться заполнить чужой душой собственную пустоту. Вы будете просто любить – легко, свободно, щедро.

Улавливаете мысль? Впрочем, если вы сочтёте это бредом, я не обижусь. Вполне возможно, что так оно и есть. Жизнь слишком сложна, чтобы укладывать её в чёткие формулы. И каждый находит свой путь – через боль, через ошибки, через падения и взлёты.

Сейчас у Софьи за окном пылает рассвет – кроваво-красными красками, будто небо проливает на землю свою сокровенную кровь. А за моим окном – серая хрущёвка с одиноко высветившимся окном. А в окне – ранняя пташка в розовой футболке. Назовём её зябликом. Она суетится у газовой плиты, что-то помешивает, что-то пробует, и от этого простого, домашнего движения на душе становится теплее.

Что ж, пора бы и позавтракать. Интересно, что там приготовила Йола?

– Сафо! – кричу я и осекаюсь, словно споткнувшись о собственное слово.

И потом уже спокойно:

– Йола, что там у нас на завтрак? Давай что попроще, мне скоро выходить…

От горькой скорби дух избавь
И, чего так страстно я хочу, сверши…

13

На завтрак у нас – омлет с беконом и помидорами черри, пышные сырники со сметаной и густым малиновым вареньем, сэндвичи с нежной куриной грудкой и свежими листьями салата. Стол буквально ломится от еды, и я невольно задумываюсь: зачем столько? В моём привычном утреннем ритме всё куда скромнее – чашка кофе на бегу, иногда тост, если повезёт найти время. А тут – целое пиршество.

– Откуда всё это, Йола? – спрашиваю, оглядывая накрытый стол.

– Из холодильника, – смеётся она, и в её смехе звучит лёгкость, почти детская радость.

– Из твоего?

– Ну не из твоего же. А вот кофе нашла у тебя. Вроде ароматный.

– Это хороший кофе, сам покупал, – отвечаю, невольно гордясь этим маленьким достижением.

Обычно я почти не завтракаю, некогда по утрам готовить. А тут такое богатство на столе. Начинаю чувствовать себя неловко, потому что Йола откровенно старается мне угодить. Не привык я к такому – к заботе, к вниманию, к этому тихому, но ощутимому стремлению сделать утро чуть лучше.

– А ты был влюблён в мою маму? – вдруг спрашивает она.

Я задумываюсь, подбирая слова.

– Ну как сказать «влюблён»… Мне было тогда лет двенадцать. Что я мог знать о любви? А с другой стороны, мальчишеская любовь – наивная, но самая искренняя. Она как первый рисунок ребёнка: неуклюжий, но от души.

– А ты помнишь, какие у неё руки? – продолжает Йола, и в голосе её слышится что-то неуловимое – то ли ностальгия, то ли попытка найти связь между прошлым и настоящим.

Я тут же их и представил – тонкие, с аккуратными пальцами, с едва заметными морщинками у запястий. И почти заорал:

– Да чёрт возьми, Йола! Точно такие, как у тебя! Как же я сам не сообразил. Вот почему ты сразу показалась родной!

– И ты не знал, что она жила в твоём подъезде этажом ниже? – спрашивает она, слегка наклонив голову.

– Даже не догадывался. Я ведь купил здесь квартиру относительно недавно. Вот и тебя прежде не знал.

Молчание.

– А о чём ты пишешь в своих книгах? – снова спрашивает Йола, меняя тему, но взгляд её остаётся пристальным, будто она пытается разглядеть что-то за словами.

– О жизни, о любви, – отвечаю я. – Правда, моя бывшая считает, что пишу исключительно о своих бабах.

– Это правда? – в её голосе – искренний интерес, без тени осуждения.

– Для неё, может, и правда. Она не верит, что персонажи придумываются. Что можно взять черты от одного человека, добавить немного от другого, смешать с фантазией – и вот уже рождается новый герой.

– А обо мне тоже напишешь? – улыбается она, и в этой улыбке – вызов, но мягкий, почти игривый.

– Разве ты моя баба? – отвечаю в тон, чувствуя, как напряжение уходит, уступая место лёгкости.

Она засмеялась:

– Нет, не баба. И ещё не твоя.

– Ещё? – ловлю её на слове.

– Ещё, – повторяет она с лёгкой усмешкой. – Положить ещё сэндвич?

– Ни в коем случае! Я вообще не ем по утрам.

– А мне приходится. Не всегда удаётся днём нормально пообедать. У меня сегодня выходной, займусь маминой квартирой. Прикину, какой сделать ремонт, чтобы потом переехать сюда. Не могу больше жить у свекровки. Оставь мне ключи, я перетащу пока к тебе кое-что по мелочи.

И вот тогда я подумал нехорошее слово. Оно пронеслось в голове, как тень, и мне сразу стало стыдно. Я ведь стараюсь нехороших слов не думать. Но просьба прилетела неожиданно, и я не сумел скрыть недоумение. Йола заметила, как я напрягся. Взгляд её скользнул по моему лицу, и в глазах мелькнуло понимание.

– Не бойся, навсегда у тебя не останусь, – сказала она спокойно и без обиды.

– Я и не боюсь. Любопытно просто, о чём ещё попросишь.

– Ещё денег оставь, у тебя же в холодильнике пусто, куплю что-нибудь на ужин.

И я снова смутился.

– Йола, ты хочешь жить у меня? – спросил я прямо, чувствуя, как внутри нарастает вихрь противоречивых чувств.

– Ты же сам говорил, что будешь только рад, – напомнила она, глядя мне в глаза.

– А-а-а… Что правда, то правда. Конечно, рад. Можешь поцеловать меня. Я побежал на работу. Деньги скину по дороге. Карта, надеюсь, к телефону привязана?

Она улыбнулась, подошла ближе, быстро коснулась губами моей щеки и тут же отстранилась.

– Всё будет хорошо, – сказала она.

И в этом «всё будет хорошо» было больше уверенности, чем во всех моих мыслях за последние дни.

Пойми, кто может, буйную дурь ветров
И голов упрямых!..

14

Я вышел в подъезд в некотором смятении, и шаги мои звучали гулко, словно отбивали ритм внутреннего беспокойства. «В чём проблема?» – спросил себя, пытаясь ухватиться за нить рассуждений. И тут же сам себе ответил: «От несчастной женщины жди беды. Ты ведь давно заучил эту истину». «Да, давно, – мысленно согласился я. – Но ведь это не просто женщина, а дочка Маринки. Во как всё обернулось… Прям готовая завязка романа – садись и записывай».

Мысли кружились, как листья в осеннем вихре. «Значит, по большому счёту, тебя интересует Йола только потому, что ты, будучи сочинителем, пытаешься понять, как развернётся сюжет и что будет дальше. Она не догадывается, что по отношению к ней у тебя нет каких-либо серьёзных намерений, что, мягко говоря, не совсем честно. Но, с другой стороны, её лёгкая непосредственность вдохновляет тебя. Нужно ли так заморачиваться и гнать от себя свою музу? Ладно, вернусь и тогда решу, что со всем этим делать».

Так я размышлял, медленно спускаясь по лестнице. Пятая квартира оказалась открытой. В дверях стояла Резеда – женщина с живыми беспокойными глазками и любопытным носом, гроза всех соседей. Лет ей было, видимо, 666 – цифра сама всплыла в голове, будто нарочно подчёркивая что-то неуловимо зловещее в её облике. На голове – обязательный платок кофейного цвета, завязанный узелком на затылке. Без платка я её никогда не видел.

Кстати, первую цифру в возрасте для достоверности можно было бы и убрать, но что-то дьявольское сквозило в её манере держаться, в пронзительном взгляде, в том, как она всегда оказывалась в курсе чужих дел. Вот я и добавил ещё одну шестёрку – на всякий случай. Но дьявольское или не дьявольское, а относилась она ко мне по-доброму. Возможно, потому, что я, встречаясь с ней, всегда останавливался и по-соседски перекидывался ничего не значащими фразами. Люди любят, когда с ними разговаривают, когда их замечают, когда удостаивают хотя бы парой слов.

– Ты вчера был у Софьи? – спросила Резеда, даже не поздоровавшись.

– Скорее, она была у меня. А что? – ответил я, невольно замедляя шаг.

– Нет, ничего. Не обижай её, – произнесла она с такой интонацией, будто предупреждала не только о последствиях, но и о собственной готовности следить за ситуацией.

Я приостановился на мгновение, посмотрел удивлённо на Резеду, но не стал вдаваться в расспросы. Кивнул и пошёл себе дальше.

– Хорошо, не буду, – пробормотал я скорее себе под ноги, чем ей.

На улице, едва успел сделать несколько шагов, меня остановила девушка в розовой футболке.

– Привет!

– Привет! – отозвался я, пытаясь вспомнить, кто это.

– Это ведь ты из одиннадцатой квартиры?

– Да. Я вас знаю? – спросил я, всё ещё не узнавая её.

– Знаешь. Я Сима, ты пялишься на меня в окно каждое утро и каждый вечер.

И тут я вспомнил: девушка у газовой плиты, которую совершенно случайно увидел в окне напротив.

– Я пялюсь? Простите, я действительно увидел сегодня кого-то в окне напротив, однако совершенно случайно. Я ведь близорук, почти слепой, и даже в очках могу разглядеть лишь слабые очертания на таком расстоянии, поэтому пялиться для меня не имеет смысла. Но мне казалось, что это на меня таращатся из соседнего дома, причём не скрываясь. Только думал, что это мужик.

– Да, Богдан, мой сожитель, он и сейчас таращится, – Сима мотнула головой куда-то в сторону полусонных окон, лениво отражавших утреннее солнце. Я попытался проследить её взгляд, но никого не увидел. – Я хотела предупредить тебя…

– О чём? – насторожился я.

– Софка, которая у тебя… – она сделала паузу, словно проверяя мою реакцию.

Я опять напрягся. Всем есть дело до девушки, которую я знаю всего ничего – один день и одну ночь.

– В общем, она его шалава, – выпалила Сима, внимательно наблюдая за мной.

Я погрустнел. Слова ударили холодком, хотя, казалось бы, какое мне дело до чужих оценок?

– Держись от неё подальше, не подставляйся. Софку-то здесь все хорошо знают.

– И вы тоже знаете? – спросил я, чувствуя, как внутри нарастает раздражение. Было всё труднее сохранять спокойствие.

– Я выросла здесь, а ты человек новый, заметный. Да ещё и интеллигент. Смотрю, связался с местной давалкой… – её голос звучал почти осуждающе, будто она уже вынесла приговор.

– Как вы сказали? – переспросил я, не веря своим ушам.

– Не будь дураком, она алкоголичка и… – Сима запнулась, подбирая слова.

– Что «и»?

– Её топтал каждый, кому было не лень. Гони её прочь, – отрезала она, презрительно выгнув губу, будто удивляясь моей наивности.

Развернулась и пошла обратно – видимо, к своему сожителю Богдану.

– Постой, – догнал её я. – А Йола разве не замужем?

– Был какой-то алкаш с Сипайлово, – бросила она через плечо.

– А дети? – не унимался я.

– Неизвестно от кого. После того как её выгнали из клиники и она осталась без зарплаты, лишили родительских прав. Дети вроде у деда живут.

– Ясно, – выдохнул я.

Я присел на скамейку у подъезда, пытаясь переварить информацию. Мысли путались, в голове гудело. Ни о какой работе думать уже не мог. Что делать? Вернуться и обвинить Йолу в обмане? Так она и не обманывала: я сам не хотел ничего знать о её прошлом. Разве она не рыдала и не пыталась что-то сказать? Может, ждала момента, когда я спрошу? Или боялась, что оттолкну? Странно устроен мир: по идее в нём должны жить только счастливые люди, но на деле существуют лишь несчастные.

В ушах всё ещё звучали слова Симы: «Гони её прочь». Но как? Вчера она казалась такой беззащитной, такой искренней в своей боли. А сегодня – вот она, другая сторона медали. Я достал телефон, открыл онлайн-банк и перевёл Йоле деньги на продукты. Если пропьёт – выгоню, решил я. Давай-ка проверим.

Небо!
Тьмы наших бедствий моли ослабить…

15

Экстренное заседание «Клуба одиноких сердец имени полковника Пронина» было назначено на час дня, а до того я безуспешно пытался стучать по кнопкам макбука в полумраке «Камчатки». Атмосфера заведения – приглушённый свет, шёпот посетителей, мерный гул кофемашины – лишь усиливала ощущение разлада. Всё было не так: мысли, которые раньше неслись стремительным скорым поездом, затормозили на крупной узловой станции с десятками рельсовых путей, и машинист завёл состав в тупик. И что оставалось ему? Только пить кофе и ждать друзей, прекрасно понимая, что ни один из них ничем помочь не сможет. И даже так: от их советов будет только хуже. Они, конечно, придут с готовыми рецептами, с привычными фразами вроде «соберись» или «это всего лишь этап», но их слова разобьются о стену моего внутреннего хаоса, оставив лишь раздражение.

Но ведь задача друзей в том и состоит, чтобы нести какую-нибудь чушь, когда тебе плохо. Чтобы заполнять тишину, не давая ей превратиться в безмолвный крик. Первым не выдержал Семён. Как всегда, он был импульсивен: его эмоции вспыхивали мгновенно, а слова вырывались прежде, чем успевали оформиться в связную мысль.

– Ты хочешь сказать, что провёл ночь с женщиной и даже не прикоснулся к ней?

– Ну, нельзя сказать, что совсем не прикоснулся…

– Всё же было?

– Вроде как было, а всё равно что и не было…

– Не темни, а говори как есть.

– Не всё можно выразить словами… – И тут меня взяло зло, и я понёс на Семёна, выплескивая накопившееся: – Понимаешь, я не испытал ни любви, ни страсти. Было чудное влечение, вызванное извне чувством вселенской гармонии. Оно и вознесло нас высоко в небо, где плотское кажется вздором и где нет места постыдным глупостям.

– Надо говорить «божественной».

– Что «божественной»?

– Божественной гармонии. Ты как будто стесняешься своей религиозности, говоря «вселенской» вместо «божественной». Если бы ты был поэтом, старался бы быть точнее.

– А поэты вообще способны слушать кого-либо, кроме себя? Если я сказал «вселенской» – значит, вселенской. Объясняю для особо одарённых: сближение и, словно гроза моментальная навек, единение мужского и женского начал приводят к большому взрыву и рождению Вселенной. И тогда хаотичное движение частиц преобразуется в направленный поток энергии, который и нельзя назвать иначе, чем вселенская гармония.

Мой бред произвёл впечатление на ранимую поэтическую душу Семёна, и та стыдливо затрепетала в продавленной битвой груди. Гордая голова поэта поникла, он замолчал, а в удивлённых глазках заслезилась божественная тоска. Я перевёл взгляд на Бекешина, ожидая насмешки или чего-либо подобного, но тот был серьёзен – его лицо оставалось непроницаемым, лишь в уголках глаз притаилась едва уловимая ирония.

– Надеюсь, ты собрал нас на чрезвычайное заседание не ради вселенской или божественной гармонии? – спросил он, постукивая пальцем по краю чашки. – Похоже, ты вляпался в очередной роман и, как обычно, ждёшь, что мы подскажем варианты развития сюжета? Какой хитрый дяденька! Пока могу констатировать следующее: во-первых, ты поступил как мальчишка – глупо и неразумно. Пожалуй, в другом порядке: сначала неразумно, а потом уже глупо; а во-вторых, если женщина действительно позволяет родиться великому смыслу в великой бессмыслице, то это великая женщина. Тебе сказали, что она блудница? Что же ты не кинул в неё камень?

– За мгновение до того, как появилась Сима, я верил, что она Мадонна. Не святая, конечно. Может, чуть косая, пушкинская или даже битловская.

– Ты верил?! – воспылал Семён так, что щёки его закраснели, а мохнатые брови встопорщились, как усы-локаторы у майского жука. – Нет в тебе веры, а потому одно чуждое слово способно испортить доброе мнение о человеке. Будь откровенен перед собой: поддавшись вожделению – раскайся, совершивши грех – попроси прощения.

Я поморщился. Если Семён заведёт религиозную проповедь, считай, на нём можно ставить крест – собеседник он дальше никакушный: слышит только себя и, что слышит, то и талдычит. И поскольку понимает, что я его больше не слушаю, повышает голос и распаляет самого себя, обращаясь за одобрением и поддержкой своего благородного гнева к посетителям кафе. Те прислушиваются к «праведным речам», и самые бездарные, презренные и пошлые начинают поглядывать на семёновского собеседника, то бишь на меня, с холодной враждебностью. Их взгляды, липкие и осуждающие, будто пытаются приклеить к моей спине ярлык грешника.

Что касается меня, то мне не любопытен бог. Я равнодушен к любой религии, насаждающей благонравие с помощью страха перед ним. Полагаю, что страх и насилие могут убить во мне человека ещё до того, как настигнет божья кара. Я испытал их действие на себе всего лишь раз, случайно оказавшись на заседании заводского парткома. Помню этот зал с длинным столом, покрытым зелёным сукном, и лица – строгие, непроницаемые, будто высеченные из камня. Помню, как слова «разоблачить», «осудить», «исправиться» звучали как молот, бьющий по наковальне моей воли. И того унижения мне оказалось достаточным, чтобы навсегда отказаться от стадных инстинктов. Мораль не должна быть инструментом подавления личности, а нравственность есть результат внутренних убеждений – таково моё мнение.

Семён всегда реагирует болезненно на проявленное безразличие к его высокой, как он считает, религиозности, и тем пытается скомпенсировать ущемлённое самолюбие. Однако приёмами диспута он не владеет, аргументация его всегда ущербна, и его легко осадить таким же высоким тоном, добавив ядовитой иронии. Подобные дебаты легко обращаются в драку – словесную, конечно, но от этого не менее разрушительную. И нет бы Бекешину вмешаться в трудную минуту, так ему ещё и любопытно, кто кого побьёт, – наблюдает за стычкой и спокойно попивает кофе. Его невозмутимость раздражает: он словно режиссёр, который смакует конфликт, не заботясь о том, что актёры могут выйти из роли и ударить по-настоящему. Как говорят китайцы: с врагом всё ясно, а насчёт друга нет уверенности.

Я ничего не отвечаю Семёну, потому что сам – первопричина его беспардонной брани. Теперь я буду только слушать. Мои уста молчат, и пусть будет посрамлён неверующий. А потом передо мной неожиданно возникает видение: чуть поодаль, на соседнем столике, за которым абсолютно никого нет, из камчатского полумрака материализуется голова приличных размеров, с лысым черепом и острым носом. Под носом когда то были густые, пышные усы. В этом нет никаких сомнений, потому что я знаю, кому раньше принадлежала голова. Она словно всплывает из тумана прошлого, напоминая о чём-то давно забытом, но не исчезнувшем до конца.

Где те, кто прежде пребывал в трудах?
Где те, кто веселил в печали…

16

Голова вместе с другими скульптурными изображениями красовалась раньше в «Дублине» – ирландском пабе рядом с «Камчаткой». Именно там она когда-то и впечатлила меня своей загадочностью. Я долго вглядывался, пытаясь распознать в ней черты какого-нибудь известного исторического деятеля, но тщетно. Когда я обратился к бармену с вопросом: «Кто бы это мог быть?», тот лишь пожал плечами и предположил: «Возможно, древний грек или римлянин». Но теперь, в причудливой игре теней и приглушённого освещения «Камчатки», передо мной отчётливо проступил лик моего незабвенного коллеги по «Скифу» Валеры Калачёва. И почему он привиделся именно сейчас? Через сорок лет после того, как мы навсегда расстались? Да и знакомы-то были относительно недолго.

Помню, как весной 1980 года, когда я с радостным волнением оканчивал Уфимский радиотехнический техникум (в сокращённом варианте – УРТТ), мне сообщили о распределении в старинный город Рыбинск. Для меня, восемнадцатилетнего юноши, это означало долгожданную свободу от родительской опеки, шанс начать самостоятельную жизнь. Но для моих родителей новость стала настоящим потрясением. Они категорически воспротивились моему отъезду, и, как это часто бывает в подобных ситуациях, их воля оказалась сильнее моих желаний. Отец, не теряя времени, связался с директором тогда ещё секретного завода аппаратуры связи (почтовый ящик 210) и добился того, чтобы в министерство образования было направлено официальное письмо. В нём руководство предприятия настоятельно просило оставить меня в городе – как продолжателя славных традиций семейной династии.

Ходатайство удовлетворили. И вот уже 3 июня 1980 года я, измученный бесконечной канцелярской волокитой, вышел из отдела кадров, сдав все необходимые документы, заполнив десятки анкет и поставив уйму подписей. На улице Коммунистической я поднял левую руку – на запястье красовались модные часы «Слава». Стрелки показывали 11 часов 26 минут. Тогда я не знал, что жить мне оставалось от силы минут двадцать, – и строил планы на будущее.

На работу предстояло выйти только в следующий понедельник. Внутри теплилась лёгкая тревога: меня приняли не в 72-й цех, где я проходил практику у связистов на декадно-шаговой станции, а в 71-й. В 72-м цеху всё было знакомо: там работали друзья, там я освоил азы профессии, и задачи казались понятными. А 71-й цех занимался сборкой переносных станций связи для военных и геологов – сфера, в которой я пока не разбирался. Мне предложили должность инженера «Скифа», хотя обязанности этой позиции оставались туманными. Но одна мысль приводила меня в восторг: через два дня мне исполнялось девятнадцать, и – подумать только! – в столь юном возрасте я становился инженером. Не каждый мог похвастаться таким примечательным фактом в биографии.

Завод занимал целый квартал, и мне вдруг захотелось обойти его вокруг – ведь скоро он должен был стать моим вторым домом. Город в тот день казался задумчивым и тихим: на улице не было ни одного автомобиля. Солнце торопливо скрылось за тучей, словно задёрнуло шторку, и тени тополей растворились в асфальте. Птицы молчали, ветер замер, будто затаил дыхание. Я дошёл до улицы Зенцова, а затем по ней – до родного техникума. Четыре года я приходил сюда, не подозревая, что всю последующую жизнь проведу на заводе, проходная которого располагалась прямо напротив техникумовского крыльца. Нужно было лишь перейти на другую сторону улицы – и там, за этим простым шагом, должна была развернуться вся моя дальнейшая судьба.

А в это время, на другом конце земного шара, в комнате метался человек в трусах и майке. Он готовился умереть. Вместе с ним должна была погибнуть и Эмили – его жена, которая беспечно спала в постели. Он никак не мог решить: будить её или позволить уйти из жизни, ничего не зная? Выбор был непередаваемо сложным – ведь так хотелось проститься. Но имел ли это хоть какой то смысл? Другого решения он даже не рассматривал: для него было очевидно, что я должен исчезнуть с лица Земли вместе с ним.

Даже сейчас, спустя 42 года, мне становится мерзко от мысли, что существуют люди, для которых моя жизнь – да и жизни миллионов моих сограждан – не имеют никакой ценности, не стоят ни гроша. Одним из таких был тот самый человек в трусах, чья фамилия звучала, словно назойливое жужжание мухи, – Бжезинский. Он только-только погрузился в сон, когда внезапно задребезжал телефон. Звонил его помощник, генерал Одом. Он сообщил, что с советских подводных лодок запущено 220 ракет, и они с пугающей скоростью мчатся к берегам Соединённых Штатов.

– Ядерная атака? – спросил Бжезинский.

– Да, сэр, – подтвердил Одом.

– Что предпринято?

– Баллистические ракеты готовы к запуску, экипажи бомбардировщиков подняты по тревоге, наши истребители взлетели и контролируют небо. Федеральное авиационное управление приступает к посадке гражданских лайнеров.

Без слов было ясно: Вашингтон, где жил Бжезинский, обречён. Нужно было срочно позвонить президенту Картеру и принять решение о нанесении ответного удара.

– Проверь и подтверди нападение, Уильям, – распорядился потрясённый Бжезинский. Его разум отказывался принимать услышанное. Такого просто не могло случиться – ведь это не могло произойти никогда, даже если он сам неустанно твердил о человеконенавистнической политике Советов. Неужели напророчил? Накаркал?

Прошло несколько долгих минут, и снова раздался звонок Одома:

– Я извиняюсь, сэр, произошла ошибка: ракет не 220, а 2200.

«Идут ва банк», – понял Бжезинский. «Безумцы! Возможно ли такое?» Наконец он решился доложить президенту, но не успел снять трубку – снова раздался звонок Одома:

– Я извиняюсь, сэр, произошла ошибка…

– Они задействовали весь арсенал? – спросил Бжезинский, не узнавая собственного голоса.

– Чудовищная ошибка, сэр: нет никакой атаки. Компьютер дал сбой…

Бжезинский положил трубку и медленно прошёл в спальню. Эмили спала, безмятежная и ни о чём не подозревающая. В свои 52 года он впервые ощутил полную беспомощность – как мужчина, разумеется. Если когда нибудь изобретут машину времени и появится возможность отправиться в 1980 год, пожалуйста, посмотрите: не дрожали ли у него в тот момент колени? Если не дрожали – значит, он полное ничтожество.

После разбирательства выяснилось: ядерную катастрофу чуть не спровоцировала вышедшая из строя компьютерная микросхема. Бжезинскому показали эту крохотную панельку со зловещими щупальцами проводников.

– Сколько стоит такая деталька? – поинтересовался он.

– 46 центов, – ответили ему.

Это была цена земного шара.

О моём существовании Бжезинский ничего не знал. Да и я в ту пору не имел о нём ни малейшего представления. Политика меня тогда совершенно не интересовала. Зато я отлично знал, что такое микросхема и как работают автоматические системы управления. По автоматике у меня всегда была пятёрка.

Безумец жалкий ослепит себя,
И гибели дождёмся непременно…

17

Почему-то этот предмет – автоматика – давался большинству студентов невероятно тяжело. Особенно мучительными оказались темы, связанные с двоичной системой счисления: абстрактные нули и единицы словно отказывались укладываться в голове, превращаясь в хаотичный набор символов без видимой логики. Но для меня всё сложилось иначе. Очень скоро я с изумлением обнаружил, что автоматика будто бы нашла в моей голове уютное пристанище. Она не просто помещалась там – она резвилась, словно ребёнок на просторном дворе, свободно перемещалась по лабиринтам ещё развивающегося мозга, выстраивала собственные закономерности и находила неожиданные соответствия. И что самое поразительное – я получал исключительно отличные оценки, оставаясь единственным студентом во всём техникуме, кто справлялся с предметом настолько блестяще.

Двое людей по-настоящему оценили мои способности – преподаватель Потапов и одногруппник Лёра Васильев. Потапов вёл занятия по особой методике: он предлагал суперсложную задачу, и тот, кто первым находил верное решение, получал заветную пятёрку. Это была своеобразная интеллектуальная игра, где победа доставалась самому быстрому и проницательному. И надо ли говорить, что в этой игре я неизменно оказывался на пьедестале? Поначалу каждый вызов вселял трепет, похожий на волнение спортсмена перед стартовым свистком или актёра перед выходом на сцену. Сердце учащённо билось, в голове возникала лёгкая лихорадка, но уже через мгновение мозг включался в работу с удивительной чёткостью и практически мгновенно выдавал искомый результат.

Лёра Васильев, хулиганистый и озорной парень, искренне восхищался моими успехами. Однако симпатию я испытывал к нему совершенно по другой причине: он, как и я, вопреки строгим запретам техникумовского руководства, не боялся носить длинные, до плеч, волосы. Это был наш молчаливый протест, дань моде, пришедшей от западных рок-музыкантов – наших кумиров того времени. Слушать их официально не поощрялось: советские пластинки с их записями появлялись редко, а западные радиостанции глушились. Но мы всё равно находили способы слушать рок – особенно тяжёлый, – обмениваясь друг с другом записями на магнитных плёнках. Качество этих записей было, мягко говоря, далёким от идеального, но нас это нисколько не смущало. Мы слушали, впитывали, обсуждали – и чувствовали себя частью чего-то большего, чем просто студенты провинциального техникума.

В программе обучения присутствовала военная подготовка, которую я искренне возненавидел. Для меня «военка» стала настоящим испытанием. Я никак не мог понять, зачем она нужна в мирное время, когда вокруг не было ни малейших признаков войны. В такие моменты я мысленно повторял слова Леннона: «Не хочу быть солдатом», – и они становились моим внутренним девизом.

Военную подготовку вёл полковник Пронин – человек, которому я по сей день благодарен за уроки подлинной человечности и доброты. Если бы все военные были похожи на него, возможно, я бы всерьёз задумался о военной карьере. Полковник был строг, но, что важнее, справедлив. Он твёрдо следовал своим принципам обучения и с самого начала потребовал от нас коротко остриженных волос. Любые возражения отвергались без обсуждения.

На следующее занятие по военной подготовке мы – двое «разгильдяев», я и Лёра – решились прийти с нестрижеными волосами. Это был открытый бунт, который, по логике вещей, требовалось подавить незамедлительно. Первым из-за парты подняли Лёру Васильева. На него обрушилась мощная «артподготовка» из угроз и устрашений. Оглушённый этим словесным залпом, он стоял, не в силах ответить на простой, казалось бы, вопрос: «Кто тебя надоумил ходить патлатым?»

Тогда я встал. И произнёс то, чего от меня, отличника и тихони, никто не ожидал. Я сказал: «Нам так нравится». Сказал чуть слышно, но твёрдо. В аудитории воцарилась абсолютная тишина – такая, что, кажется, даже мухи, сидевшие на оконном стекле, перестали звенеть и с любопытством замерли в ожидании дальнейшего развития событий. Все понимали: должно произойти нечто столь же впечатляющее, как мордобой или смертоубийство.

Полковник долго смотрел на меня, затем рявкнул: «Может, вам нравится дома на печке сидеть?» Печка у нас дома действительно была, но полатей у неё не имелось, так что посидеть на ней никак бы не получалось. Поэтому я промолчал. Молчал и Лёра Васильев. Молчал подполковник. Молчали остальные ребята. Наступил праздник всеобщего молчания. А потом полковник принял неожиданное решение – объявил, что назначает меня командиром взвода.

Это было худшее наказание, которое он мог придумать. Командовать я не умел совершенно. Всё, что я делал на занятиях по начальной военной подготовке, получалось у меня бездарно. Но надо отдать должное Пронину: он терпеливо возился со мной, почти по-отечески. Он научил меня тому, чему мог: из мелкокалиберной винтовки ТОЗ 8 я научился попадать в мишень если не в «десятку», то рядом. Что было особенно ценно – пули ложились кучно, а не разлетались в разные стороны. Но самое главное, что я получил от него, – это урок безграничной доброты и человечности. И это от военного – подумать только!

Возвращаюсь от военной подготовки к автоматике: Лёра быстро понял, как можно обхитрить Потапова. На уроках он садился рядом со мной и, как только я находил решение очередной задачи, озорно глядя на преподавателя, первым поднимал руку и озвучивал правильный ответ. Потапов, конечно, понимал, в чём подвох, но уговор был дороже денег – и пятёрки исправно появлялись в журнале напротив фамилии Лёры. Благодаря этой маленькой хитрости успеваемость группы росла, а преподаватель лишь от души смеялся над нашей проделкой.

На практических занятиях ситуация повторялась. Если требовалось построить схему электрической цепи, найти в ней ошибку или адаптировать её под другую задачу, я справлялся с этим первым – и оставался единственным, кто действительно разбирался в автоматике. Но в конце года случилось неприятное. Руководство техникума надавило на Потапова и заставило его выставить годовые пятёрки всем «любимчикам», претендовавшим на красные дипломы. Это была чудовищная несправедливость. Система предпочитала жить по своим правилам, где ценились знакомства и связи, а проще говоря – блат. Я был глубоко разочарован: мои реальные способности словно не существовали для начальства – оно прошлось по ним бульдозером, даже не заметив их.

Однако был и другой, неожиданный момент, который я тогда не смог объяснить – да и сейчас не могу до конца понять. Дело в том, что мои успехи в автоматике не были результатом напряжённого труда или усердной учёбы. Я не «изучал» автоматику – она сама открывалась мне. В голове словно щёлкал невидимый переключатель – и я сразу видел готовое решение. Формулы, схемы и расчёты появлялись уже потом, как подтверждение, а ответы возникали изначально, будто всплывали из глубин сознания. Возможно, из меня получился бы неплохой инженер, если бы я продолжил обучение в техническом вузе. Но через два года работы на заводе моя судьба резко изменилась.

И к этому повороту жизни оказался причастен Лёра Васильев. В благодарность за мою помощь он подарил мне огромный том словаря Ожегова. Эта книга стала для меня настоящим потрясением: открыв её, я вдруг осознал собственное ничтожество. Тысячи слов, их значений и оттенков оказались для меня совершенно неизвестными. Словарь словно распахнул передо мной дверь в неизведанный мир языка – мир, о котором я даже не подозревал.

Что ж, так бывает.
Даже молва говорит об этом…

18

Итак, ранним утром 9 июня 1980 года я пересёк проходную завода аппаратуры связи вместе с потоком спешащих на работу людей. Проходная представляла собой одноэтажное здание с множеством остеклённых металлических дверей, разбивавших поток заводчан на несколько ручьёв, каждый из которых протекал через отдельные вертушки, у которых в просторных стеклянных кабинках восседали суперответственные вахтёрши. Мне показали, к какой из кабинок я должен подойти.

Приветливая женщина со светлыми кудряшками спросила мою фамилию, посмотрела на меня фотографическим взглядом и выдала пропуск – картонку с моей фотографией, вставленную в алюминиевую рамку. Раз взглянувши, она запомнила меня навсегда и с тех пор, едва я подходил к вертушке, протягивала пропуск, не спрашивая ни имени, ни фамилии. Уходя с завода, я сдавал его, и она автоматически, почти вслепую, вкладывала пропуск в специально отведённую ячейку на стеллаже. Я долго удивлялся тогда: как можно запомнить такое количество людей? А если и запомнишь, то как моментально среди тысячи ячеек выбрать одну единственную нужную? Мир полон загадок!

Все здания завода, расположенные по периметру квартала, были соединены друг с другом переходами. Войдя в одно из них, можно было, не выходя на улицу, побывать во все цехах, кроме особо секретных, куда требовался специальный допуск.

Мне объяснили, как добраться до 71-го цеха, где меня встретил замначальника по фамилии Узбеков и повёл на рабочее место. Замначальника оказался невероятно коммуникабельным и по пути перекинулся словами чуть ли не с каждым рабочим. Мне он был симпатичен, потому что носил модный светло-коричневый костюм, лакированные туфли и даже галстук и напоминал нашего техникумовского любимца – молодого пижонистого историка Василия Яковлевича. Лицо его, невероятно живое, меняло гримасы со скоростью двадцать пять кадров в секунду, оставаясь тем не менее улыбчивым и приятным. Он был весь в движении и, как ребёнок, жил только движением, не зная покоя и усталости. Потом я редко когда встречал подобных людей.

С любопытством разглядывал я огромный зал, где работали сборщики. Переносные станции связи тогда были не те, что в наше время: для того чтобы перенести одну из их составляющих с места на место, требовалось по крайней мере два человека, поэтому собранные каркасы станций ставили в три этажа на тележки с колёсиками, набивали готовыми блоками и тогда уже над ними колдовали настройщики. А после настройщиков станции перевозили в элитное подразделение цеха, находящееся в отдельной комнате и называвшееся «Скифом». Вот там мне и предстояло работать. То, что это элитное подразделение, я почувствовал сразу – в просторной комнате с огромными окнами было светло, чисто и уютно, как дома.

«Вот вам новый инженер, – сказал Узбеков сидящим за столом людям в белых халатах – двум угрюмым мужикам и молодой, пышущей здоровьем жизнерадостной женщине. – Прошу любить, жаловать и не обижать!» – и вышел. Я остался стоять один посреди широкой комнаты и чувствовал себя довольно неловко, примерно как голый призывник на медицинской комиссии в военкомате.

Меня долго испытывали ничего не выражающими взглядами. Все ждали, что я скажу, но я ничего не говорил. Вывел меня из глупого положения длинноволосый парень с пухлыми щеками и пышными, обвисшими, как у запорожского казака, усами. Он протянул руку и тем дал понять, что для начала надо познакомиться.

– Валера, – сказал он густым и грозным тоном, пряча в усы иронию, но чуть прищуренные глаза всё же выдавали насмешку.

– Самат, – еле выдавил я из себя.

– Ирина Константиновна, – женщина тоже протянула руку с широким золотым кольцом на крупном безымянном пальце. Я пожал её ладонь, отметив про себя, что ногти обрезаны неровно, должно быть кусачками.

– Анатолий, – представился третий с кудрявыми цыганскими волосами до плеч и узкими острыми глазками.

Он показался мне старше остальных – и по голосу, и по тому, как разбегались лучинки морщинок у края глаз.

– А как вас по отчеству? – спросил я и тут же пожалел об этом.

– Я тебе не старый, чтоб по отчеству, – грубо осадил меня Анатолий, – и давай не выкай мне никогда!

– Угу, – ответил я и с ужасом подумал: «И как я должен командовать этими людьми?»

Я растерянно всматривался то в одного будущего коллегу, то в другого, пытаясь уловить хоть чуточку одобрения в их откровенно скептических взглядах, и осознавал, что ничего не умею и совсем не представляю, чем должен здесь заниматься. Наверное, объяснят, подумал я. Но никто ничего не спешил объяснять.

– Бери стул и садись, – предложил Валера, видимо, решив взять шефство над новичком.

– А как же работа?

– Пока её нет, садись и жди, когда она будет.

Я сидел и ждал, а её всё не было и не было, и только перед самым обедом в нашу комнату закатили первую станцию.

Как много прекрасного мы совершили.
Без вас изнываю, сердцем терзаясь…

19

Наше подразделение занималось проверкой характеристик электронных цепей выпускаемых на заводе станций связи. На первый взгляд, работа казалась предельно простой: требовалось лишь подключить станцию к электронно-вычислительной машине и запустить программу. Однако за этой внешней лёгкостью скрывалась целая система тонкостей и неписаных правил, о которых мне предстояло узнать.

Вникать глубоко в технические детали рабочего процесса и досконально разбираться в электрических схемах, строго говоря, не требовалось – всю основную работу выполняла программа ЭВМ. Машина располагалась в отдельной комнате, занимая практически всё её пространство. Эта комната была своеобразным святилищем: входить туда запрещалось, дверь всегда запиралась на надёжный замок. Обслуживал ЭВМ инженер Евгений, которого все называли просто Женя. Он появлялся либо по расписанию профилактического обслуживания, либо по нашему экстренному вызову в случае неожиданных сбоев. Женя держался особняком, говорил мало, но работал чётко и быстро – видимо, годы общения с безмолвными электронными блоками приучили его к лаконичности.

Работники «Скифа» официально именовались операторами ЭВМ. Их непосредственная задача заключалась в том, чтобы подключить станцию к машине с помощью нескольких специальных разъёмов и запустить проверочную программу. Процесс занимал 30–40 минут, после чего принтер выдавал длинную «портянку» рулонной бумаги с бесконечными колонками цифр. Эти цифры служили настройщикам своеобразной картой: по ним они определяли неполадки и устраняли их.

На бумаге всё выглядело элементарно: нужно было лишь запомнить порядок манипуляций со станцией, а дальше процесс шёл автоматически. Но на практике возникали нюансы, о которых новичку никто не рассказывал заранее. В мой первый рабочий день я особенно остро ощутил эту разницу между теорией и реальностью. Станций для проверки в ближайшие часы не предвиделось, и я оказался в странном положении: формально я был на работе, но совершенно не знал, чем себя занять. Время тянулось мучительно медленно, а тоска от безделья становилась почти физической.

– Сходи к Узбекову, получи спирт, – неожиданно посоветовал мне Валера, заметив мою растерянность.

Я сразу догадался, для чего нужен спирт: он выдавался для чистки контактов многочисленных разъёмов на всех трёх рабочих местах. У меня уже имелся опыт работы связистом на декадно-шаговой станции, и я знал, что такая чистка требуется регулярно. Не теряя времени, я направился к заместителю начальника.

– Спирт? – переспросил Узбеков, подняв на меня удивлённый взгляд.

– Спирт, – уверенно подтвердил я.

Он достал какую-то ведомость, велел расписаться и вручил мне широкую бутыль технического спирта. Вес и холод стекла в руке вселяли уверенность: вот оно, настоящее дело, первые реальные обязанности инженера! Когда я вернулся в отдел, там уже никого не было – все ушли на обед. Я с облегчением выдохнул: наконец-то можно было остаться наедине с работой, без назойливой опеки коллег. С энтузиазмом я принялся выполнять свои прямые обязанности. Контакты разъёмов после чистки сверкали как новенькие – я представлял, как вернутся коллеги, удивятся и поймут, насколько им повезло с новым инженером. Но мои радужные мечты разбились в одно мгновение.

– Ты что наделал! – заорал Валера, едва переступив порог «Скифа».

Шедшая за ним Ирина Константиновна картинно схватилась за сердце, будто увидела нечто невообразимо ужасное. Анатолий молча подошёл, решительно отобрал у меня бутыль со спиртом и спрятал её в шкаф. Я стоял, ошеломлённый этой бурной реакцией, и только хлопал глазами, не понимая, что произошло. На вопли Валеры заглянул в комнату проходивший мимо Узбеков.

– Он спиртом контакты чистит, – с обидой в голосе пожаловался ему Валера. – Не выдавайте ему больше. Мы сами брать будем.

Узбеков посмотрел на меня, едва заметно ухмыльнулся и, не произнеся ни слова, пошёл дальше по своим делам. Грозные голоса моих подчинённых слились в мрачную симфонию недовольства, которая нарастала, словно штормовая волна. Казалось, ещё секунда – и прозвучит заключительный аккорд гнева.

– А чё… – начал было я, пытаясь оправдаться.

– А ничё! – резко оборвал меня Анатолий.

Тогда я и представить не мог, что уже через месяц буду звать его просто Толиком. Но в тот момент он был явно вне себя от возмущения. Нервно вышагивая взад и вперёд по комнате, он принялся разъяснять:

– Технический спирт – строго для питья. Он выдаётся только для этого. А ты своими неразумными действиями угробил треть месячной нормы стратегического запаса подразделения. Сиди и не трогай ничего без спросу!

Я растерялся окончательно.

– А разве технический спирт пьют? А чем же тогда контакты чистить?

– Только технический и пьют, потому что он этиловый. А для контактов полно метилового. И чему вас в техникуме учили? – с явным раздражением ответил Анатолий.

– Стоп! Так не пойдёт, – вмешался Валера, прерывая накаляющийся спор. – Парню никто не объяснил тонкостей рабочего процесса. Сейчас мы его всему научим. – Он обернулся к Ирине Константиновне: – Научим?

Та внимательно посмотрела на меня, словно оценивая перспективы моего перевоспитания.

– Не рановато ли будет? Но лучше уж переесть, чем недоспать, – наконец произнесла она с лёгкой усмешкой.

– Тогда давай доставай стаканы, а ты, Толик, верни спирт на родину, – распорядился Валера.

Анатолий нехотя достал бутыль из шкафа, и мы уселись за стол. Валера разлил спирт по стаканам – примерно по четверти, затем придвинул к себе графин с водой.

– Смотри, как это делается, – начал он наставительным тоном. – Надо пить чистый спирт, потому как разбавленный противен и пойдёт не во благо, а лишь на бессмысленное омертвление организма.

– А чистый во благо? – с сомнением спросил я.

– А чистый – во благо, но его надо потреблять умеючи, иначе сожжёшь себе внутренности. Учись, пока я жив: сначала выдыхаем весь воздух, потом, не торопясь, опрокидываем жидкость в себя, а потом без суеты через рукав халата вдыхаем – и делаем это медленно-медленно.

– При желании можно запить водой, – добавил Анатолий, слегка смягчившись.

– Не возбраняется, – подтвердил Валера.

Он продемонстрировал «суперкласс», явно довольный преподанным уроком, и придвинул ко мне стакан со спиртом.

– Пробуй!

Объяснение оказалось на удивление доступным, и я повторил все действия. Технический спирт, в отличие от водки, оказался неожиданно сладок. Валера был прав: если его смешивать с водой, пить становилось невозможно, а вот неторопливое поглощение чистого спирта обретало некий особый смысл – словно я приобщался к тайному ритуалу, становился частью закрытого братства.

Приятное тепло тут же растеклось по телу – от желудка до самых кончиков пальцев. Впервые за день я почувствовал настоящее расслабление. «Какие хорошие, милые люди в моём подчинении, – подумал я. – Как же мне повезло с ними. Наверное, я счастливчик».

Повезло мне или нет – судить сложно. Но именно так, со сладостью технического спирта на языке, я влился в тёплый, хоть и несколько эксцентричный коллектив завода аппаратуры связи.

Знаю, не дано полноте желаний
Сбыться… И что теперь?

20

В основном работу для себя я находил сам – без чётких инструкций, без наставлений, полагаясь лишь на собственную смекалку. Осваивал функции оператора, вникал в тонкости мелкого ремонта: паял отваливавшиеся время от времени проводники в разъёмах, зачищал контакты, восстанавливал обрывы. Никто мне обязанностей так толком и не объяснил – ни наставников, ни подробных руководств, ни расписанных по пунктам инструкций. Однако в том, как устроен рабочий процесс, разобрался довольно скоро. Сейчас, оглядываясь назад, я наверняка удивился бы его безалаберности, но тогда воспринимал всё как данность. Молодо-зелено.

А было так. Первые две недели каждого месяца цех попросту простаивал – комплектующие задерживались, смежники подводили с поставками. Время тянулось тягуче, словно разогретый мёд. Мы сидели в полупустом помещении, слушали монотонный гул вентиляции и ждали. В следующие две недели всё резко менялось: нужно было наверстать упущенное, и работа шла в три смены. За дополнительные выходы обычно давали отгулы, но иногда доплачивали – и это радовало. За субботу и воскресенье платили в двойном размере, что было особенно приятно. Впрочем, даже если бы не платили, я всё равно трудился бы с полной отдачей. Я был довольно-таки сознательным гражданином и твёрдо понимал: план нужно выполнять любой ценой. Это нужно для страны, для моей Родины. В детстве я читал те самые книжки – про героев, про долг, про самоотверженность. В моей жизни всегда было место подвигу, пусть даже скромному, незаметному, но настоящему.

Таким образом, первые две недели мы… пили спирт. Умеренно, как мне тогда казалось. И играли в преферанс – не в дурака, как это было принято у сборщиков, а именно в преферанс. Мы считали себя цеховой элитой и предпочитали интеллектуальные игры, требующие некоторого умственного напряжения. Расписывание «пульки» стало на какое-то время моим любимым занятием. Я погружался в игру с головой: из-за стола, где происходили «сражения», практически не поднимался. Увлёкшись, оставался играть даже во вторую смену. Постепенно приобрёл крепкие игровые навыки – практически никогда не проигрывал. Я даже не считал намеренно, какие карты вышли из игры, а какие остались на руках: это происходило в моей голове автоматически. Быстро запомнились все повторяющиеся варианты раскладов, и теперь я интуитивно чувствовал, когда пора пасовать, когда уместно блефовать, а когда – уверенно поднимать ставки, если карта шла в руки.

Валера Калачёв тоже играл неплохо и считался среди нас гроссмейстером. Однажды он предложил делать ставки хотя бы по копейке – «для интереса». Так мы начали играть на деньги. Бывало, обдирали приходивших потягаться с нами настройщиков. Когда за стол садились новички и с энтузиазмом ставили свои копейки, мне становилось неловко и совестно. Я знал: они обречены на проигрыш. Валера же не упускал своего шанса и спокойно объяснял, что нет ничего зазорного в том, чтобы брать деньги за преподанные уроки. «Это же практика, – говорил он с улыбкой. – Они учатся, мы помогаем». Доживи он до наших дней, наверняка называл бы себя репетитором – и, наверное, преуспел бы в этом.

К концу месяца работы заметно прибавлялось – и становилось её столько, что электронно-вычислительная машина не справлялась с нахлынувшим потоком. Что делать, если за смену можно проверить от силы десять станций, а поступало их порядка пятидесяти? К тому же многие из них приходилось перепроверять по нескольку раз после устранения неполадок. Да ещё и машина начинала капризничать: перегревалась, тормозила, а то и вставала намертво. Тогда вызывали инженера ЭВМ – Евгения.

Он приходил не торопясь, с осознанием собственной значимости. Движения его были медленны и обдуманны. Он был лет на двадцать старше меня, крупнее и выше, поэтому называть его Женей я не решался – только по имени-отчеству. Евгений долго ковырялся в машине, внимательно изучал показания, перебирал контакты. Когда наконец запускал её, не спешил уходить – оставался поболтать с нами. Он был любителем солёных анекдотов, которые вылетали из него легко, один за другим, словно птицы из груди поэта Мустая Карима. Выдавая очередную историю, Евгений поглаживал круглый животик и заразительно хохотал вместе с нами. Он был кумиром Ирины Константиновны, которая, возможно, была тайно влюблена в него. Она вообще обожала крупных мужчин – их основательность и неторопливость.

Иногда Евгений позволял мне наблюдать за процессом укрощения строптивой машины. Я удивлялся, как ловко ему удавалось сбить с неё спесь, чтобы она трудилась, как положено искусственному интеллекту Страны Советов. Я любовался его умением обращаться с техникой, особенно нравилось смотреть, как он вертит туда-сюда огромные бобины с магнитными лентами. «Вот бы мне такие для магнитофона!» – думал я, представляя, как записывал бы на них музыку.

Бывало, что Евгений возился с машиной и полдня, и дольше. Тогда начальство начинало волноваться и беспрестанно заглядывало в наши двери. Настройщики злились: они были сдельщиками и хотели заработать за месяц как можно больше, а время неумолимо сокращалось. Надо было успевать, но как, если это физически невозможно?

Решение было найдено ещё до меня. Оно оказалось просто, как всё гениальное, и удовлетворяло всех: и рабочих, и высокое начальство. Если на каком-то этапе проверки станции выскакивала ошибка, оператор отключал проверяемый блок. Тогда машина вместо измерений выдавала нули, которые программа абсолютно никак не учитывала. В итоге в «портянке» значилось, что всё в порядке и ошибок нет. А в огромный массив цифр ни у кого из проверяющих не было желания заглядывать – никто и не пытался вникать, что представляют собой все эти цифры в длинном свитке.

Такой способ, конечно, экономил время, позволяя избегать повторных проверок. Но и этого было явно недостаточно. Тогда в самый напряжённый момент поступали проще: подключали на несколько минут проверяемую станцию, чтобы машина могла зафиксировать её идентификационные параметры, а потом тут же запускали печать. Принтер выдавал номера станции и начальные данные, а затем допечатывалась готовая «портянка» с безупречными характеристиками, хранившаяся в памяти ЭВМ. Так за смену удавалось «проверить» до пятидесяти станций.

Всю эту недопроверенную продукцию с явными неполадками и недоделками сдавали военным заказчикам. Для представителей заказчика конец месяца превращался в феерический праздник с неимоверным количеством подношений. Их поили немерено: сначала изысканным коньяком, а потом уже чем придётся, лишь бы подписывали акты приёмки. И как они выживали после столь бурных потрясений организма, и поныне остаётся загадкой. Крепок русский человек, хотя допускаю, что в заказчики принимали не кого попало, а самых стойких, закалённых и проверенных. Даже Хемингуэй, самый русский из американских писателей, не потянул бы такой нагрузки на сердечную мышцу и печень. Не сдюжил бы. Не превозмог и сломался бы. Потому как что такое кубинский ром против советского спирту? Баловство одно и бездарная лирика.

Впрочем, в сторону лирику – давайте коротко резюмируем сказанное. Итак, в первую половину месяца мы играли в преферанс, затем примерно неделю работали, согласуясь с древними обычаями, то есть спустя рукава, а в конце месяца занимались профанацией и дружно отчитывались о выполнении планов и соцобязательств.

Увы, экономика не была экономной… Но это я сейчас понимаю неразумность и гибельность подобной практики. А тогда всё казалось естественным – поскольку устраивало, как я уже говорил, и рабочих, и начальство, и военных заказчиков. А вы спросите: устраивало ли это конечных потребителей? И я вам отвечу – да, устраивало. У них не было специалистов, и им полагалось для запуска станции приглашать настройщика. На заводе была создана отдельная бригада, которая летала по всей стране – фактически для того, чтобы устранять производственный брак, а официально – для обучения персонала заказчика. И зарабатывали в такой бригаде неплохо. Порой мне казалось, что вся эта система держится на хрупком равновесии: на полуправде, на молчаливом сговоре, на готовности закрывать глаза на очевидное. Но тогда это не выглядело проблемой – это было просто жизнью.

Очевидна тем, кто имеет очи,
Правда слов моих…

21

Однажды, в период вынужденного безделья после очередного успешного выполнения месячного плана, я уселся перед выключенным дисплеем и погрузился в тягостные раздумья. Уставившись в зелёную пустошь экрана, я невольно задумался о странном противоречии собственной жизни.

Во всей этой истории, начавшейся ещё со времён техникума, меня давно тревожил один мучительный момент – он-то и породил в душе своеобразный комплекс неполноценности. Я вдруг с пронзительной ясностью осознал: вроде бы живу, вроде бы даже занимаюсь чем-то полезным, но при этом словно не живу по-настоящему. Настоящая жизнь – она где-то рядом, за невидимой гранью. Там, за этой гранью, всё устроено иначе: журчит и пенится иной мир, со своими законами и правилами, которые остаются для меня непостижимыми.

А здесь, в моей реальности, всё происходит как бы само собой. Я ощущал себя ведомым, влекомым потоком случайных обстоятельств, которые явно сильнее меня. Мир давно кем-то продуман и устроен, и в любой области, к которой я ни прикоснусь, вдруг обнаруживаю собственное незнание. Да, в техникуме я учился неплохо, по отдельным предметам даже показывал выдающиеся результаты. Но настоящего, глубинного владения практикой так и не обрёл. На заводе работаю вроде бы успешно, однако суть моих инженерных обязанностей остаётся для всех загадкой – никто не может толком их сформулировать и разъяснить мне.

«Это что за нафик?» – как любит восклицать сгоряча Валера.

Действительно, в техникуме я лучше всех отвечал по автоматике, но мои знания всегда оставались фрагментарными. Ответы касались лишь узких, изолированных задач. Мне хронически не хватало широты охвата – и в теории, и в практике. Не хватало понимания того, что уже познано наукой, не хватало видения её конечных целей. Я учился потому, что так было принято. Я работал потому, что так было заведено. Моя собственная жизнь словно бы не принадлежала мне – ею управляли незримые правила, придуманные кем-то другим: правила игры в преферанс, правила выполнения плана в две или три смены…

– Что грустишь? – раздался вдруг голос, и в проёме двери «Скифа» показался Узбеков.

Я не стал скрывать своё состояние и поделился с ним терзавшей меня печалью. Замначальника выслушал внимательно, с нескрываемым удивлением. Помолчал, обдумывая, а потом решительно произнёс:

– Я так и знал: от безделья страдаешь. Пойдём, у меня для тебя есть настоящее дело. Ты же вроде в схемах разбираешься?

Мы направились в кабинет начальника цеха. Хозяина кабинета не оказалось на месте, но на массивном Т-образном дубовом столе, за которым обычно проходили оперативки, была разложена длиннющая схема одной из наших станций – сотни деталей, переплетение линий, лабиринт соединений.

– На выходе нет сигнала, – пояснил Узбеков. – Вчера ещё станция работала как часы, а сегодня вдруг сдохла. Вроде всё проверил, всё цело. Как думаешь, в чём может быть дело?

Я окинул взглядом замысловатую схему, потом посмотрел на Узбекова – он опёрся двумя руками о край тяжёлого стола, ожидая моего вердикта. В голове пронеслось: «Ты это серьёзно? Веришь, что я способен найти решение?»

Неожиданное волнение накатило горячей волной – точно так же я чувствовал себя когда-то на уроках автоматики. Вдруг представилось, будто стою перед волшебной дверью, излучающей голубое сияние, а за ней таится великая тайна. Стоит лишь тихонько толкнуть…

И в этот миг в сознании что-то щёлкнуло. Без долгих раздумий я ткнул пальцем в один из участков схемы выходного усилителя:

– А что, если сгорело это сопротивление?

Узбеков вскинул на меня взгляд, ничего не сказал и стремительно вышел из кабинета. Я остался в напряжённом ожидании. Прошло совсем немного времени – не больше пары минут, – и он ворвался обратно, необычайно возбуждённый.

– Ничего себе! Точно! Как ты догадался? – воскликнул он, и в восторге даже изобразил что-то вроде восточного танца.

Я лишь пожал плечами, пытаясь что-то объяснить, но слова выходили невразумительные. Суть в том, что на самом деле я ничего не знал наверняка – решение словно само открылось мне. Возможно, когда-то я читал о подобных случаях в журнале «Радио» или где-то ещё, и эта информация глубоко залегла в подсознании, а в критический момент всплыла на поверхность.

Однако в глазах Узбекова я мгновенно превратился в настоящего героя. Он даже проводил меня обратно до нашего отдела, на ходу рассказывая какие-то красочные, хотя и малопонятные истории из своей насыщенной биографии.

В это время в «Скиф» заглянул Евгений – якобы для очередной профилактики. Узбеков тут же принялся расписывать ему мой «подвиг» в самых ярких красках. Евгений слушал, поглядывая на меня с ехидным прищуром, словно пытался разгадать подвох в восторженном повествовании зама начальника. Наконец он громко произнёс:

– Светлая голова?

– Несомненно! – подтвердил Узбеков. – Показал бы ему, что твоя машина умеет. Пусть делом займётся, вместо того чтобы начальство в преферанс обыгрывать да спирт на контакты изводить.

«Не забыл», – с досадой подумал я. А ведь была надежда…

Не так давно Узбеков, будучи в изрядном подпитии, завалился к нам в отдел во вторую смену. Увидев, что мы расписываем пульку, он решил приобщиться к игре – и, естественно, проиграл около рубля. Ирина Константиновна, которую мне уже дозволялось называть просто Ириной, а порой даже Иринкой, достала из шкафа спирт, сдобренный лимончиком. Любимый замначальника был окончательно «добит» гранёным стаканом огненного напитка и проспал всю оставшуюся смену у нас, чтобы не попадаться никому на глаза. Я искренне верил, что после такой дозы его память начисто отшибло. Но, как оказалось, хитрец всё прекрасно помнил.

– Возьму над ним шефство, – пообещал Евгений и, повернувшись ко мне, добавил: – Сейчас проверим, так ли ты хорош, как тебя малюют.

Ты знаешь, каким пороком прежде болел я,
Какому злу я противлюсь…

22

Едва заметным движением головы Евгений указал на дверь заповедной комнаты, где находилась электронно-вычислительная машина, – мол, пошли со мной. Мы пересекли порог, и он неторопливо, с почти ритуальной тщательностью включил рубильник. Зал тут же наполнился сказочным голубоватым светом, словно мы оказались внутри волшебного кристалла. Под ловкими пальцами инженера защёлкали тумблеры – машина ожила, задышала, наполняя пространство мерным гулом.

Именно в тот момент я впервые ощутил: передо мной открывается дверь в иной мир – мир точных алгоритмов, строгих закономерностей и безграничных возможностей. Евгений стал первым человеком, который окончательно и бесповоротно изменил моё сознание. Он прямо или косвенно – возможно, даже не желая того – дал ясно понять, что со мной многое не так и что жизнь надо менять. Не через нравоучения, не через прямые указания, а через сам способ мышления, через манеру говорить и действовать.

– Мне кажется, что ты не ощущаешь, насколько интересен и разнообразен мир, – заявил он неожиданно, повернувшись ко мне.

Я вздрогнул. В его словах звучала не упрёк, а скорее тихая печаль – будто он видел во мне то, чего я сам в себе не замечал. В голове пронеслось: «Да, наверное, я подзабыл об этом в заводских буднях. Но с чего ты взял, что не ощущаю? Следишь за мной?»

– Я слежу за тобой, – подтвердил Евгений, словно читая мои мысли. – И вижу вот что… – Он на мгновение замолчал, будто передумал говорить дальше. – А впрочем, ничего не вижу, забудь. Да ты присаживайся. Пока машина грузится, расскажу тебе, что со мной вчера приключилось.

Я опустился на стул у окна, а инженер начал выхаживать по комнате передо мной, словно учитель перед учеником, глубокомысленно уставившись в пол. Я уже говорил, что Евгений был старше меня лет на двадцать – по моим тогдашним представлениям, довольно взрослый «дядька». Он был выше меня, и его длиннющим ногам явно не хватало пространства этого зала. Он был крупнее меня: живот выпирал, натягивая светлую клетчатую рубашку, грозя оторвать пуговицу у пупка. Может быть, поэтому я ждал, что он скажет что-то очень важное, – притих и настроился слушать, жалея, что под рукой нет блокнота с ручкой.

Но неожиданно Евгений начал рассказывать нечто, на первый взгляд, совершенно обыденное.

– Не спалось ночью, – начал он, – и долго читал книжку. «Три мушкетёра» называется. Знаешь ведь такую? В красном переплёте?

– В красном? Ну конечно! – ответил я. – Однако её не было в продаже, это издание только для библиотек.

Инженер хмыкнул, и в его глазах мелькнула лукавая искра.

– Ну да, для библиотек. И ещё для меня – у меня ведь дома тоже библиотека.

«Блатной», – подумал я. Я не любил блатных – тех, кто получал всё по блату, обходя общие правила. Но в случае Евгения это раздражение быстро уступило место любопытству: как ему удаётся доставать дефицитные издания?

– Я живу давно и успел обзавестись некоторыми полезными знакомствами, связями, – продолжил он, словно оправдываясь. – С их помощью и достаю хорошие книжки. Приходится изворачиваться – люблю читать, ничего не поделаешь.

Я кивнул. Его слова были мне близки: я тоже любил читать, а купить интересную книгу было негде.

– И вот в час ночи откладываю книгу в сторону, выключаю торшер и выхожу на балкон, – продолжил Евгений, и голос его стал тише, будто он вновь погружался в ту ночь. – А живу я на «Волне», в девятиэтажке у самого моста через Белую. Ночь тёплая и душная, ни ветерка, небо высокое, надо мною звёзды – красота райская. Прямо под Большой Медведицей плывут неспешно Волосы Вероники, обвивающие десятки далёких галактик, и тоска потихоньку сжимает моё сердце: когда-то я разошёлся с женой, и её тоже звали Вероникой. Перед разводом она обрезала косы, мол, начинаю новую жизнь. А мне было жаль их, вот и высматриваю частенько в небе будто бы её волосы, а это созвездие не больно-то и увидишь.

Он замолчал на мгновение, и я почувствовал, как его печаль становится осязаемой. В комнате, наполненной гулом машины, вдруг возникла тишина – та особая тишина, когда слова не нужны, а мысли сами находят дорогу.

– Достаю я «Приму», закуриваю, – снова заговорил Евгений, – и тут слышу внизу шаги: по набережной идёт себе в обнимку парочка и о чём-то увлечённо беседует. Звуки в ночи разносятся довольно чётко, но я не прислушиваюсь – дались мне чужие разговоры! Мечтаю о чём-то своём. И тут замечаю, что пара разъединилась, и девушка побежала в кусты, понятно для чего. Только она исчезла из вида, как показалось трое мужиков – идут, громко перекидываясь словами. Ничто не предвещает потрясений, как вдруг, поравнявшись с парнем, один из них бьёт его в висок. Раздаётся довольно громкий треск, словно голова раскалывается – наверняка ударили кастетом. Парень падает, а мужики убегают.

Евгений на мгновение замолчал, задумавшись, а я сидел, не шелохнувшись, чувствуя, как внутри нарастает напряжение.

– Из кустов появляется девушка, бросается к парню и кричит: «Ми-иша!» Я в шоке. «Надо что-то предпринять», – думаю. Захожу в комнату, беру трубку телефона и набираю «02». На том конце отвечает дежурный, я ему рассказываю всё, что видел, и снова выхожу на балкон. Через какое-то время подъезжает уазик, следом скорая, куча людей суетится над парнем. Наконец его увозят, и я вижу, как пара милиционеров направляется к моему подъезду. Это было ожидаемо, ведь дежурный записал, где я живу.

– Пришли как к свидетелю?

– Ага, почти. Открываю дверь, они проходят в зал, главное – даже не снимая ботинок, отчего сразу стало неприятно. Старший садится за стол, начинает меня опрашивать и записывает всё в протокол. А второй в это время ходит по комнате и что-то высматривает – тоже неприятно, но что делать, терплю. «Как вы, находясь в квартире, узнали, что произошло убийство?» – спрашивает старший. «Я на балконе был», – отвечаю. «В час ночи?» – «Не спалось, книгу читал». – «Какую книгу?» – «Три мушкетёра». – «На балконе?» – «Нет, в кровати. А на балкон вышел покурить».

Евгений усмехнулся, но в его улыбке не было веселья.

– Тон милиционера сделался напористей: «Именно в то время? Кто-нибудь может подтвердить? У вас есть алиби? Как вы могли разглядеть кастет с девятого этажа? Откуда вам известно имя убитого?» До меня вдруг доходит, что действительно никакого алиби у меня нет и убийство неожиданным образом валят на меня. И я вспылил: «Знаете что, без адвоката я вам больше ничего говорить не буду и протокол тоже не подпишу!» Милиционер вдруг стушевался, перестал наезжать на меня и беседовал уже в примирительном тоне. Тем не менее я никак не мог успокоиться и в отместку долго изучал протокол, ворча, что не разбираю его почерка, и требуя внести правки.

– Всё же подписал? – спросил я.

– Подписал, – вздохнул Евгений. – Куда деваться-то? Только дал себе слово, что если ещё раз кого-то будут убивать, то уже ни за что ни в какую милицию звонить не буду. Ну как тебе история?

Я задумался. В его рассказе было столько всего: и красота ночного неба, и боль расставания, и внезапный ужас преступления, и горькое разочарование в системе. И всё это – в одной ночи.

– Жалко, что с женой развёлся, – ответил я наконец. – И волосы Вероники тоже жалко.

Евгений перестал ходить и удивлённо взглянул на меня.

– Я же тебе не про это рассказывал.

– А волосы всё же жалко, – повторил я. – Красивые, наверное, были косы.

Он улыбнулся – на этот раз искренне, без тени иронии.

– Ну всё, загрузилась машина, иди за дисплей, сейчас такое покажу – про всё на свете забудешь.

Лучшее вряд ли найдётся на свете,
Помыслы к миру направь…

23

– Предлагаю тебе принять участие в рискованном проекте, – сказал Евгений. – Называется он «Посадка на Луну». Это тебе не в преферанс играть, тут думать надо.

Я невольно усмехнулся:

– Но ведь и в преферансе думают…

– Не смеши, – отрезал Евгений, слегка поморщившись. – Я видел, как ты играешь: тупо помнишь все варианты и ничем не рискуешь.

– А нужно непременно рисковать? – спросил я, чувствуя, как внутри зарождается смутное беспокойство.

– Если хочешь научиться думать и познавать мир, то без риска никак нельзя. Ты как нарушитель границы – границы неизведанного. А пограничники этому отнюдь не рады и готовы открыть огонь в любую минуту. Жизнь усердно изо дня в день подбрасывает тебе альтернативы, и приходится делать выбор. Но шутка в том, что ты до конца не знаешь, правильный он или нет. А это совсем не просто – жить и не быть уверенным, что поступаешь правильно. Жить на собственный страх и риск.

Странный какой-то Женя. Говорит намёками, словно разгадывает ребус, в котором только ему известен ответ. Предлагает рисковать жизнью – но как именно? В голове вертелись вопросы, много вопросов, однако я сдержался и не стал торопить его с объяснениями.

– А в чём риск-то в твоём проекте? – наконец выговорил я.

– Ошибёшься – погибнешь, – ответил он без тени улыбки.

– Это как?

– Взорвёшься.

– Прям здесь, на стуле? – попытался я пошутить.

– Нет, на Луне, – спокойно пояснил Евгений. – Погибнешь сам и погубишь команду. У тебя нет права на ошибку, поэтому для начала хорошенько потренируемся. И в этом нам поможет машинная программа-симулятор. Считай, что мы сейчас находимся на орбите Луны и должны отправиться к ней на лунном модуле.

Я окинул взглядом привычную обстановку комнаты, где гудела электронно-вычислительная машина, и попытался представить себя в космическом корабле. Получалось плохо.

– Неплохо придумано, – сказал я, чтобы хоть что-то сказать. – Мы одна команда? А зачем нам к Луне?

– Родина требует, – ответил Евгений. – С исследовательской целью, естественно. Ты против?

– А меня возьмут? – спросил я, сам не зная, хочу ли услышать утвердительный ответ.

– Если справишься с тренировками, если выдюжишь.

Тон Евгения был настолько серьёзен, что я никак не мог понять: говорит он правду или играет в непонятную игру. В его словах звучала такая уверенность, будто он действительно имел доступ к чему-то грандиозному, недоступному обычным людям.

– Мы с тобой оба инженеры, – продолжил он, – но один из нас должен быть командиром и управлять лунным модулем. В командиры будем готовить тебя.

И чего все вокруг хотят, чтобы я непременно командовал? В школе заставляли быть старостой и отдуваться за чужие шалости, в техникуме полковник произвёл меня в командиры взвода и принуждал палить из мелкашки в ни в чём не повинную мишень, на заводе я считаюсь старшим в смене, где взрослые мужики и тётки разбираются в техпроцессе куда лучше меня… Судьба у меня, что ли, такая – всегда быть крайним?

Я поделился сомнениями с Евгением и рассказал ему о том, что случилось со мной практически сразу после того, как я устроился на работу. Может, прошёл месяц всего, а может, и того меньше.

Проблемы начались из-за Ельцина. Только не из-за Бориса, а из-за Владимира, в просторечии – Вовки. О Борисе тогда ещё никто из нас ничего не слышал, он объявился позже, и из-за него проблем не было – была большая беда. А вот из-за Вовки то и дело возникали неприятности, и, как мне казалось, нешуточные. Я потом переживал долго.

Вовка был комсоргом цеха, и познакомились мы с ним на первом же субботнике, который организовали на заводской турбазе «Берёзка» в Алкино. Приехал я туда автобусом с толпой незнакомых ребят – в большом коллективе ещё не освоился и оттого чувствовал себя неловко. Так уж я плохо устроен: мне нужно время, чтобы привыкнуть к новой обстановке. Вот мухи, к примеру, очень даже уверенно, по-хозяйски ведут себя в чужой тарелке, а я так не умею – теряюсь сразу и тушуюсь. Про аутичных людей в то время никто ещё не слышал, но я-то по природе или в силу воспитания был чистым аутистом.

Ельцин заметил мою некоторую отчуждённость в коллективе и решил мне покровительствовать. Как потом выяснилось, поступил он весьма неосмотрительно.

Пару часов мы мели бетонные дорожки на турбазе и собирали мусор. На этом бы субботник и закончился, если бы по традиции не полагалось его обмыть. Нет, «обмыть» здесь – неточное слово. Просто было принято отмечать завершение общего дела праздничной трапезой.

Накрыли поляну – причём в самом прямом смысле: расположились на уютной лужайке, расстелили скатерть, накидали на неё привезённой закуски и, наконец, подали заготовленный спирт, настоянный на лимончике. Я было скромненько примостился с краю, но Ельцин показал на меня пальцем и сказал:

– Этого ко мне.

Ребята подвинулись, и я оказался рядом с комсомольским вожаком. Разлили спирт по стаканам, разбавили водой. Ельцин поздравил всех с окончанием субботника, похвалил особо отличившихся – всё это под радостные аплодисменты, – а потом вновь показал на меня и торжественно произнёс:

– Сегодня в наш коллектив вливается новый инженер «Скифа», прошу любить и жаловать.

– Пусть покажет, как он умеет вливаться, – крикнул кто-то, и все засмеялись.

Мне тут же и подали стакан в руки.

– Давай, покажи, как умеешь! – подзадоривали меня. – Не трусь, это всего лишь спирт.

Дураки! Они не знали, что я прошёл учебные курсы Валеры Калачёва – и именно по этому делу. Я стоял со стаканом в руках и смущался, да и вообще сам себе казался чересчур скромным парнем, отчего делалось муторно и противно.

– Давай, – повернулся ко мне Ельцин. – Не позорь меня, я поспорил, что ты осилишь. Да и за «Скиф» ты здесь один в ответе.

Ах, за «Скиф»! Тогда другое дело! Робость моя улетучилась.

– Я не пью разбавленный спирт, – сказал я. – Остался где-нибудь чистый?

Опять все засмеялись, и внимание приковалось к моей персоне.

– Налейте ему чистый! – подскочил с места Ельцин, радостно потирая руки в предвкушении волнующего зрелища.

Он улыбнулся, и улыбка его показалась приятной. Откуда мне было знать тогда, что можно улыбаться и быть мерзавцем одновременно?

Принесли стакан и с издёвкой налили чуть ли не полный. И опять зря они это сделали. Мы у себя в отделе пили на спор по стакану. Правда, в таких случаях водку, а не спирт. Но где наша не пропадала!

Я сделал всё как положено, как учил старший опытный товарищ и друг, и опрокинул содержимое стакана в себя. Потом медленно вдохнул воздух через рукав и закусил бутербродом, который вложила в руку длинноволосая девушка. «Светлая и стройная, как есенинская берёзка», – залюбовался я ею.

Народ одобрительно зашумел и тут же потерял ко мне интерес – началось веселье. Однако Ельцин почему-то расценил мой поступок как вызов и героически повторил мой подвиг. Наверное, зря он это сделал, потому как быстро потерял контроль над собой и стал гнать одну стопку за другой, стремительно хмелея.

А у меня в голове от выпитого давно уже играла музыка – что-то из Коула Портера, типа «Одинокий мужчина в мире затейливых женщин». Давешнее смятение прошло. Я осмелел, взял девушку-берёзку за руку и навсегда запомнил её длинные, тонкие пальцы без каких-либо узлов и ногти – ухоженные, словно отполированные, не то что у Иринки. А впрочем, возможно, это она взяла меня за руку и потянула из-за импровизированного стола.

– Меня зовут Лариса, – сказала она. – Я тоже работаю на «Скифе», только в другой смене. Проводи меня до кустов. Покараулишь?

– Давай я тебя провожу, – съязвил с ухмылкой особо наглый патлатый тип с острыми ослиными ушами, но она не удостоила его ответом.

Мы отошли далеко в молодой ельник, и тогда Лариса скомандовала непререкаемым тоном старшей сестры. Я ещё удивился спьяну: всегда хотел, чтобы у меня была сестра, и вот – случилось. Она сказала:

– Засунь сейчас же четыре пальца в рот и сблюй эту гадость!

Я оторопел.

– Чего ждёшь? Хочешь, чтоб я тебе помогла? Не стесняйся, я отвернусь.

– Так надо? – я переступил с ноги на ногу, чувствуя, как внутри нарастает смутная тревога, и застыл в нерешительности. В голове всё ещё шумело от выпитого, мысли путались, а слова Ларисы звучали как приказ, которому противиться казалось немыслимым.

– Поверь мне, – повторила она твёрдо, но без раздражения, скорее с тихой настойчивостью, будто знала что-то, недоступное мне.

Я глубоко вздохнул, пытаясь собраться с мыслями. В тот момент я понимал лишь одно: она не шутит. Её взгляд, спокойный и уверенный, не допускал возражений. Я сделал шаг вперёд, словно преодолевая невидимую преграду, и подчинился.

Когда мы вернулись к импровизированному столу, на нас уже никто не обращал внимания. Всё внимание было сосредоточено на комсомольском лидере. Бесчувственного Ельцина кое-как дотащили до автобуса и уложили прямо на пол вдоль сидений. Кто-то накинул на него куртку, кто-то пробормотал что-то невнятное, но в целом атмосфера веселья уже угасла, сменившись вялой апатией. На том субботник и завершился – не торжественно, как начинался, а тихо, почти стыдливо.

Мы с Ларисой молча стояли в стороне, наблюдая за этой картиной. Она слегка коснулась моей руки, словно проверяя, в порядке ли я, и улыбнулась – на этот раз по-настоящему, без прежней строгости. В её улыбке было что-то успокаивающее, будто она говорила: «Всё позади, ты справился».

Много позже я оценил Ларисин поступок. Она спасла меня в тот день – не только от неприятных последствий чрезмерного возлияния, но и от чего-то большего. От стыда и неловкости, вызванных превратным пониманием товарищества. Она увидела во мне то, чего я сам в себе не замечал: слабость, которую нужно было преодолеть, и страх, который следовало прогнать.

Жаль, что я потом не сумел ответить ей добром на добро. Жизнь раскидала нас по разным углам, и наши пути редко пересекались. Иногда я встречал её в цехе – она по-прежнему работала в другой смене, и мы лишь обменивались вежливыми кивками. В её глазах я всё ещё видел ту же уверенность, ту же внутреннюю силу, на которую только способна хрупкая девушка. Я навсегда запомнил тот урок: бывает, что спасение приходит в самом неожиданном облике. И порой в довольно приятном.

Я о тебе, о далёкой, помню.
Лёгкий шаг, лица твоего сиянье…

24

На следующий день Ельцин вызвал меня в свою кандейку, которая располагалась в самом конце цеха – там, где шум станков уже едва доносился, а воздух казался чуть свежее. Войдя, я невольно задержал дыхание, ожидая увидеть нечто помпезное: стол, покрытый кумачом, портреты вождей на стенах, может, даже бюст Ленина в углу. Однако обстановка оказалась на удивление простой, беспафосной и довольно прозаичной.

Стол, конечно, присутствовал – он занимал почти всё пространство комнаты, оставляя лишь узкий проход вдоль стены. На нём расстилался огромный ватманский лист, над которым колдовала художница Рая. Эта девушка славилась среди нас тем, что могла часами рассуждать о кройке и шитье, хотя никто никогда не видел её за этим занятием. Ходили слухи – скорее всего, пустые, – что она тайком шьёт модные штаны, вроде тех, что носила золотая молодёжь, и будто бы сбывает их на толкучке за бешеные деньги. Но, судя по её внешнему виду, сплетни выглядели надуманными: одевалась Рая весьма небрежно, никак не походила на кутюрье. А ещё она курила – что для меня, привыкшего к сдержанности и скрытности заводских девушек, казалось настоящей дикостью. Я знал, что некоторые работницы покуривают, но они тщательно маскировали своё пристрастие. Рая же дымила открыто, прямо в комнате комсорга. Более того, когда требовалось нарисовать очередную стенгазету, комсомольский вожак сам доставал для неё дефицитные сигареты с фильтром – разумеется, болгарские: «Опал» или «Стюардессу».

– Коллектив избрал тебя членом редколлегии, – заявил Ельцин, окропив меня иссиня-серыми брызгами тяжёлого похмельного взгляда. Его лицо выглядело помятым, а голос звучал чуть хрипловато, будто он только что глотнул эликсир бескомпромиссной горечи.

– Когда избрал? Не помню… – пробормотал я, пытаясь сообразить, в какой момент пропустил это знаменательное событие.

– Помнишь, не помнишь – не важно, – отмахнулся он. – Главное, что тебе оказано доверие. Говорят, ты стихи пишешь?

– Валера сказал? – невольно вырвалось у меня.

– И он тоже, – кивнул Ельцин, явно лукавя.

Я никогда никому не показывал своих творений. Правда, в технаре была одна девочка… Мальчики вообще предпочитают делиться плодами творчества не с друзьями, а с какой-нибудь симпатичной однокурсницей. Но её здесь никто не знал, и я не мог понять, откуда комсорг почерпнул эту информацию.

– Но я никому не рассказывал, что пишу стихи… – попытался я возразить.

– И правильно делал, скромность украшает человека, – перебил он. – Но мы обязаны знать всё – и поэтому всё о тебе знаем. Тут случилось ЧП во второй смене: одна работница под этим делом… – Ельцин щёлкнул пальцем в область шеи, наглядно демонстрируя, под каким именно «делом», – разбуянилась и стала швырять в коллег сборочными блоками. Еле успокоили. Мы, понимаешь, как друзья и коллеги, обязаны отреагировать и пропесочить её как следует. Нельзя допустить, чтобы наш товарищ катилась и дальше по наклонной. Рая нарисует шаржик, а ты писни стишок – и чтоб как у Маяковского. Ясно?

– Может, лучше как у Пушкина?

– Нет, как у Пушкина не лучше, – отрезал он. – Надо, знаешь, похлеще, по-комсомольски. Ты постарайся оправдать доверие.

– Ладно, постараюсь. Как зовут работницу-то?

– Кларой зовут.

Я и не знал такую. Как можно писать о человеке, которого совсем не знаешь? Но раз человек катится по наклонной, надо попытаться удержать его, иначе он столкнётся с какой-нибудь преградой и расшибётся в лепёшку. А если не будет преграды, то вообще улетит в бездну. Я тут же представил катящуюся с горки абстрактную Клару. Если она катится давно, думал я, то у неё сейчас должна быть приличная скорость… Я откровенно затупил, не зная, с чего начать.

– Ты не понял задачу? – удивился Ельцин.

– В ней недостаточно данных: неизвестна высота наклонной плоскости… И метод решения мне кажется абсолютно нелогичным, – попытался я объяснить.

– То есть?

– Представь себе катящееся тело, набравшее скорость. Остановится ли оно, если хлестнуть его стихом? Почему-то мне кажется, что нет – напротив, покатится ещё быстрее.

Ельцин оторопел, злобно прикусил губу, но быстро взял себя в руки.

– Давай не саботируй, – сказал он сквозь зубы. – Даю тебе пятнадцать минут: если не напишешь – пойдёшь объясняться с начальником цеха.

Он решительно вышел из кандейки, недовольно хлопнув дверью, а я остался наедине с чистым листком бумаги и пристальным взглядом Раи, которая продолжала набрасывать на ватман отчаянно фиолетовые краски. Казалось, она вот-вот закончит рисунок, а потом будет с укором смотреть на меня, мол, сколько же тебя ждать, поэт хренов…

Четыре строчки сочинялись непростительно долго. Мысли путались, слова не складывались в рифму, а время неумолимо таяло. Мне даже стыдно стало перед Раей – её кисть порхала над бумагой с такой лёгкостью, будто она творила не первый год.

– Вот посмотри, – сказал я наконец, протягивая ей листок. – Ничего приличного не получается.

Она взяла бумагу, пробежала глазами по строчкам и прочитала вслух:

Если в цеху трёхэтажный мат
И блоки чугунные в вас летят,
Это, ребята, не божья кара,
Это бушует монтажница Клара.

– Гениально! – воскликнул Ельцин, вновь появляясь в дверях. Было заметно, что он где-то похмелился – оттого и настроение у него стало неподобающе весёлым.

– Не пойдёт, – возразила Рая. – Блоки не чугунные.

Ельцин почесал в затылке.

– Это не важно. Главное, что они летят. Посмотри лучше на свой рисунок. Где ты видела такие кривые рожи?

– Да ещё и фиолетовые! – не выдержал я, чувствуя, как уязвлено моё самолюбие.

– Дураки, это аллегория, понимали бы чё в искусстве… – неожиданно смутилась Рая.

– Стихи большинством голосов утверждаются, – подвёл итог Ельцин. – Впишите их в газету – и на стену!

Наше с Раей творение провисело совсем недолго. Клара не увидела в нём мотивов для своего духовного возрождения, а потому разорвала стенгазету в клочья, пообещав, что точно так же поступит и с дерзким поэтом.

К удивлению моему, всем стало известно, кто был «невольником чести». Идя по цеху, я ловил отпущенные в спину шутки и сочувственные взгляды. Народ понимал, что дебоширка Клара обиды не простит и борзописцу личико-то расцарапает. Я, в отличие от народа, жаждущего крови и зрелищ, всего этого не знал и не предполагал, откуда ждать беды. И хорошо, что не знал – иначе бы точно струсил.

Случилось так, что, когда я возился на «Скифе» с очередной станцией, дверь резко распахнулась, и на пороге нашего участка появилась плотненькая женщина с крупными кудряшками на голове и с красным от гнева лицом. Следом ввалились в комнату её верные подруги. Ирина Константиновна, помогавшая мне в этот момент запускать программу, побледнела и застыла как гипсовая статуя перед Дворцом пионеров.

– Который? – заорала женщина, оглядывая помещение.

Кто-то показал на меня.

Клару я в глаза никогда не видел и поэтому вообще не скумекал, что это моя смерть ко мне заглянула. В комнате стало тихо. Только Анатолий совершил героический поступок, ринувшись вперёд и попытавшись прикрыть меня широкой грудью. А Валера? Валеры почему-то не было на рабочем месте – шлялся где-то.

Я понял, что ищут меня, но продолжал тупить по поводу истинной цели нашествия девушек-монтажниц. Поэтому вышел из-за тени Анатолия и спросил, наивно поблёскивая стёклами очков:

– Нужна моя помощь? – Я всё ещё полагал, что меня разыскивают как инженера, а не как «народного поэта».

Какое-то время я удивлённо вглядывался в глаза разъярённой женщины, слушая в тишине жужжание ламп дневного света. А потом случилось невероятное – как потом рассказывали, словно благодать божья сошла на дебоширку Клару и очистила её от скверны. Она сделала шаг, обняла меня и заплакала. Я растерялся.

– Мне нужна была помощь, спасибо тебе, – прошептала она в моё левое ухо и быстро вышла. За ней заспешили и её подружки.

Ирина Константиновна продолжала с ужасом смотреть на меня.

– Это его Ельцин подставил, – сказал Анатолий, и только тогда она стала подавать признаки жизни.

Тут в дверях появился ни о чём не ведавший Валера и втянул за собой тележку с новой станцией.

– Вы почему не работаете? – спросил недовольно. – Вечно один пашу!

Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро лёгкий жар пробегает…

25

К моему удивлению, Евгений внимательно выслушал мой рассказ – не перебивая, не вставляя колких замечаний. Он был спокоен, задумчив и величав, словно человек, который давно привык держать в руках нити чужих судеб и знает цену каждому слову. Время от времени он посматривал на меня умными глазами, и взгляд его отличался от тех, к которым я привык. Не такой, как у Валеры – цепкий, насмешливый, будто проверяющий на прочность. Не такой, как у Ирины Константиновны – строгий, оценивающий, с лёгким оттенком снисходительности. И даже не такой, как у Анатолия – проницательный, изучающий, с едва уловимым цинизмом, будто он уже составил о тебе мнение и теперь лишь сверяет его с реальностью. У тех взгляд был специфически скифский – будто испытывают тебя, как станцию, прогоняют через все параметры и вот-вот распечатают «портянку» с данными – иди и настраивайся потом, если что не так.

С Евгением я чувствовал себя уютнее, а главное – увереннее. Его глаза были широкими, космическими. Они не исследовали тебя с пристрастием, не пытались выведать, что ты за фрукт, а словно звали и манили в некий фантастический мир. Мир, где есть место искренности и пониманию, где не нужно оправдываться за свои слабости и бояться показаться смешным. Может, поэтому я вдруг проникся к нему доверием, хотя изначально он и показался мне холодным и напыщенным.

– Это была подлая подстава, – произнёс Евгений, скривив презрительную гримасу. – Зная Ельцина, уверен, что не последняя. Клару весь цех побаивается – она и начальника способна послать, да и руки у неё крепкие, не бабские. Вполне реально может дать по мордасам.

Я сразу представил себе смущённую Клару: её бархатные кудряшки, мягкое неловкое объятие, растерянный взгляд, в котором читалась не агрессия, а боль, растерянность, может быть, даже стыд.

– У неё изящные женские руки, – попытался я защитить девушку, потому что меня резануло это «не бабские». Ну не мужские же!

Тут Евгений расхохотался – искренне, от души, даже хлопнул ладонями от удовольствия. Взгляд его сделался по-мальчишески озорным, и до меня вдруг дошла двусмысленность нечаянно брошенной фразы.

– Не то, что ты подумал… – смутился я.

– А я ещё ничего не подумал, – усмехнулся он, – но заявление было сильным. Ну-ну…

– Руки у неё красивые, – поспешил я пояснить. – Она за ними ухаживает, мажет ромашковым кремом.

– Откуда тебе известно?

– Так ведь пахнут цветами, – ответил я. – Я считаю, если у человека есть время думать о красоте рук, значит, и для души остаётся время. А грубость – это внешнее. За грубостью – ранимое сердце. Раньше я не понимал таких тонкостей, и теперь стыдно за глупые стихи.

– А ты не прост, парень, – разулыбался Евгений. – Психолог! Не зря я тебя в командиры выбрал. Колись, когда руки-то рассмотрел?

– Если наши смены совпадают, то каждый день вижу, – признался я. – Она взяла на себя соцобязательство кормить меня каждый день пирожками. Вкусные пирожки, с яблочным повидлом. Сама печёт. Я отказывался, но однажды она схватила меня за руку и потащила через весь цех к своему рабочему месту. Монтажницы смеются, говорят: «Клара сынка нашла». Мне неловко, но терплю.

– Потому что она тогда заплакала? – уточнил Евгений.

– Именно, – кивнул я. – Если женщина плачет – значит, мир устроен неразумно.

– Командир, я думал, ты только психолог, но ты ещё и философ, – с лёгкой иронией произнёс Евгений. – Хотя вывод твой спорен. Только спорить мы с тобой потом будем. Для начала научимся выживать хотя бы в пределах нашей галактики и займёмся космическими полётами. Смотри сюда.

Он повернулся к дисплею и стал объяснять правила игры. Сейчас, вспоминая тот момент, я думаю: это была странная игра. В ней не было никакой графики – только текст на зелёном фоне экрана. Нашей задачей было посадить управляемый модуль на поверхность Луны. Автоматика выдавала данные полёта на экран через каждые десять секунд, и по ним требовалось контролировать и корректировать действия экипажа.

Всё оказалось не так просто, как казалось на первый взгляд. Рельеф Луны был горист, испещрён кратерами, так что область, подходящую для посадки, приходилось выбирать с особой тщательностью. Впервые я осознал, как работает гравитация: скорость посадочного модуля увеличивалась с каждой секундой, и приходилось гасить её, включая посадочные двигатели. Мозг работал лихорадочно, пытаясь сосредоточиться на числах – высоте, скорости, расходе топлива, – которые менялись стремительно, не давая передышки.

Если скорость касания с поверхностью планеты будет слишком большой, модуль взорвётся. Сила взрыва будет зависеть от количества горючего, оставшегося в баках. А если перестараешься и истратишь всё топливо на плавную посадку, то можешь навсегда остаться лунатиком – вернуться на корабль, находящийся на орбите Луны, уже не получится.

– Знаешь, какое главное правило бортового инженера? – спросил Евгений и, не дожидаясь ответа, сам произнёс: – Не вмешиваться в действия командира корабля, пока он не попросит совета.

– Глупое правило, – возразил я. – А если командир не видит опасности, почему бы не предупредить его?

– Предупреждать не значит вмешиваться, – терпеливо пояснил Евгений. – Решение всё равно за командиром. Его задача – вести корабль к цели.

– А если командир примет неверное решение?

– Тут два момента. Во-первых, от случайной ошибки страхует автоматика. А во-вторых…

– Командир не ошибается? – попытался угадать я.

– Как тебе сказать… И да, и нет, – задумчиво ответил Евгений. – Дело в том, что в космосе не бывает абсолютно верных решений. Всегда находятся погрешности, которых не учтёшь.

– И что тогда?

– Тогда нужен командир, который способен вести корабль, преодолевая свои же ошибочные решения. А главное – понимая, что любое новое решение тоже может оказаться ошибочным.

– А как же команда?

– У команды не должно быть сомнений в действиях командира, иначе экипаж будет деморализован. Сомнение – прерогатива командира корабля.

– И ты готов подчиниться мне? Зная, что любое моё решение, скорее всего, ошибочно?

– Если увижу в тебе командира, то да, – твёрдо ответил Евгений. – Давай тренироваться.

Хм, как это «увижу»? Странный какой-то Евгений.

Я включился в игру. Первые десять попыток прилунения оказались провальными: мы взрывались, и машина бесстрастно выдавала, что на Луне образуются всё новые и новые кратеры. Пару раз я умудрился сжечь всё топливо, работая боковыми ускорителями для смены места посадки, и терявшие управление модули зарывались глубоко в грунт.

Постепенно я уловил ритм работы двигателя, начал чувствовать пространство – несмотря на то, что перед глазами был лишь экран с мелькающими числами параметров движения. И вдруг сквозь эти цифры словно полилась космическая музыка Роджера Ватерса, несущая корабль к Луне – к причудливым пейзажам её обратной стороны. Это было похоже на печать вслепую на клавиатуре. Или на попытку найти смысл в «чёрном квадрате» Малевича – когда ты ищешь не форму, а ощущение, не логику, а интуицию.

– Евгений, а есть в том, что мы делаем, хоть какой-то смысл? – спросил я, чувствуя, как внутри нарастает странное волнение.

– В космосе вообще нет никакого смысла, – спокойно ответил он. – По крайней мере, в обычном земном понимании. Поэтому задача каждого человека – наполнять космос смыслами.

Тут меня осенило, и я почти закричал:

– Евгений, да ведь они этого не знают!

– Кто?

– Люди…

Верни мне силы, верни мне страсть,
Чистое и святое дело…

26

Евгений выделил мне отдельный ключ от святая святых «Скифа» – комнаты с рядом металлических шкафов, именовавшихся электронно-вычислительной машиной. Это было знаком особого доверия: не каждый сотрудник получал доступ к сердцу завода, к его интеллектуальному ядру. Заперев за собой дверь и отгородившись от суеты цеха, я погружался в мир цифр и алгоритмов, продолжая тренироваться в управлении виртуальным космическим модулем.

Электронная игрушка увлекала настолько, что я забывал о времени. Оставался на работе и во вторую, и в третью смену – лишь бы добиться мастерства, отточить навыки до блеска. Сначала всё давалось с трудом: глаза уставали от мелькания чисел на экране, мозг сопротивлялся необходимости мгновенно принимать решения. Но постепенно – словно по волшебству – пришло озарение. Я научился действовать на уровне интуиции: точно так же, как в преферансе, я начал видеть верный ход за секунду до того, как сознание успевало его проанализировать.

Больше не приходилось лихорадочно перебирать варианты – искомый ответ открывался сразу, а осмысление следовало уже после. Если, конечно, оставалось время на размышления. В критические моменты игры секунды тянулись как часы, а решения нужно было принимать мгновенно – иначе взрыв, провал, конец миссии.

Я заявил Евгению, что готов к настоящему полёту, но он лишь скептически покачал головой и без лишних слов переключил игру на новый режим. Теперь числа, выдаваемые программой, мелькали в два раза быстрее. Я стал быстро утомляться, однако не сдавался – азарт гнал вперёд. Через неделю скорость прохождения увеличилась десятикратно: цифры сливались в стремительный, бурный поток, превращаясь в неразличимую череду символов. В этих условиях управлять модулем можно было только интуитивно – я просто чувствовал его, словно мы стали единым целым.

Напряжённая работа в течение часа выматывала до предела. Требовался отдых, но молодость и азарт заставляли продолжать тренировки до полного изнеможения. И настал момент, когда организм сдался: я ослаб настолько, что заболел.

Это случилось 25 июля. Я лежал в полузабытьи, когда в дверь долго и настойчиво стучали. Наконец я поднялся и открыл – на пороге стоял Валера Калачёв. Его лицо было непривычно хмурым, а голос звучал жёстко, почти требовательно:

– Выходи спирт пить.

Я выглянул в комнату: коллеги уже сидели за столом, уставленным стаканами с прозрачным напитком.

– Не могу, – ответил я. – Занят сильно.

– Человека помянем, – пояснил Валера, и мрачная тень на его лице не могла не встревожить.

– Что случилось?

– Высоцкий умер.

Я сник. Как же так? Высоцкий с детства был моим кумиром – не только моим, конечно. Вся молодёжь крутила катушки с его записями с утра до вечера. Такая всенародная любовь выпадает не каждому. И вдруг – умер.

Я прошёл к столу. Молча выпили по четверти стакана.

– Откуда информация? – поинтересовался Анатолий.

– Узбеков сказал, что передали по «Голосу Америки».

«Нельзя умереть неудачнее, чем Высоцкий, – подумал я. – В день, когда всенародный праздник».

В Москве только-только начались Олимпийские игры. Каждый из нас был наполнен гордостью за советскую державу: как ни старался Джимми Картер испортить нам праздник, объявляя бойкот за бойкотом, весь мир съехался в Москву, и все с воодушевлением следили за спортивными событиями.

Выпили ещё. Валера был мастер не только пить, но и петь красиво. Он, как и все мы, был подавлен печальным известием, расчувствовался и густым, завораживающим голосом завёл песню: «Не жалею, не зову, не плачу. Всё пройдёт, как с белых яблонь дым…» Песня на стихи Есенина была излюбленной в его репертуаре, и пел он её особенно душевно.

Я внимательно слушал, но в какой-то момент выпитый спирт послужил катализатором, запустившим процесс отключения «аппаратных ускорителей» моего мозга. Резко накатила усталость – от изнурительных недель, проведённых за лунной программой. Я не заметил, как потерял сознание.

Очнулся я, лёжа на столе всё того же «Скифа». Рядом стояла заводская медичка и водила ватой с нашатырём у моего носа. Ничего ещё не понимая, я отвёл её руку и попытался встать. Это не понравилось врачихе: она закричала что-то зло и, наверное, громко. Голоса я не расслышал – в голове стоял плотный шум, и казалось, что он исходит от стен, которые могучий Голиаф сдвигает на меня одновременно со всех сторон.

Постепенно я пришёл в себя. Вокруг меня встревоженные глаза коллег совершали колебательные движения – совершенно вразнобой. Медичка удалилась, громко ругаясь.

– «Телегу» накатит, – сказал Валера.

Так оно и случилось: в партком ушло заявление, что на «Скифе» спаивают молодого инженера. Это было несправедливо. Во-первых, никто никого не собирался спаивать – выпивка была лишь данью заводской традиции. Во-вторых, в происшедшем надо было винить лишь мой безудержный интерес к управлению космическим модулем, который довёл меня до нервного истощения и болезни.

Но на заводе существовала и другая традиция: если на кого-то поступала бумага, её требовалось рассмотреть и сделать соответствующие выводы. Уже через день, по горячим следам, состоялось комсомольское собрание.

Ельцин объявил повестку дня. Я, провинившийся разгильдяй, стоял перед насупившимся коллективом и ждал строгого суда. Выступающие один за другим резко и гневно клеймили мой проступок – естественно, недостойный комсомольца и порочащий коллектив, которому только-только торжественно вручили почётный ленинский вымпел победителя соцсоревнования.

Я смотрел на них и ничего не понимал. Это были те же самые ребята, которые глушили вместе со мной спирт после комсомольского субботника – радостно, весело, от души, не таясь. Теперь они единодушно осуждали пьянство в моём лице. Они обвиняли меня в том, чем не брезговали заниматься сами – ежедневно, особенно во время рабочего процесса, лишь бы был подходящий повод.

– Какие будут предложения? – спросил Ельцин, и я вспомнил, как его самого, бесчувственного, совсем недавно катили до автобуса после коммунистического субботника. И никто из нынешних обличителей пьянства ни слова не сказал ему – не укорял и не журил.

– За антиобщественный поступок предлагаю исключить Самата из комсомола, – мрачно предложила художница Рая.

– Поступило предложение… – уверенно и привычно подхватил Ельцин, и я встревоженно заёрзал, всматриваясь в ребят.

Исключение из комсомола вполне могло означать и последующее увольнение – да ещё и с «волчьим билетом». Рая не могла не знать этого.

И тут неожиданно пришло спасение.

– Я вам исключу! – раздался угрожающе низкий голос Клары. – Видали? – Над головами комсомольцев взметнулся её гневный кулак. – Но пасаран! Берём его на поруки, и всё тут. О чём говорить? Помянуть Высоцкого – да это ж святое дело. А вы что, сами не выпили по такому поводу? Тогда кто вы после этого? Самат всего лишь уважил память хорошего человека – надо уважить и его поступок. Кому чё не понятно?

Комсомольцы загалдели, а Ельцин сразу струхнул, поскольку принял Кларин кулак исключительно на свой счёт. «Уважительная причина» сработала: она была понятна простым трудягам, и те, кто только что меня осуждал, тут же дружно поддержали.

В результате мне даже порицания не вынесли, а вот Валера Калачёв пострадал. Он расчувствовался и взял вину на себя, признавшись, что инициатива исходила от него, за что и схлопотал выговор. Выговор означал, что Валера теперь не получит ни квартальной, ни годовой премии.

После собрания ко мне подошла Рая.

– Не обижайся, – сказала она. – Мне Ельцин поручил припугнуть тебя. На самом деле исключать-то никто не собирался. Заходи сейчас в кандейку, замнём это дело, обмоем.

– Спасибо, я больше не пью, – отвернулся я от неё.

Не преклонится сердце моё к поблажке –
И не надейся…

27

Пришёл Евгений. Он был мрачен, тих и на редкость занудлив – не тот энергичный, чуть озорной наставник, к которому я уже привык. Долго расспрашивал о комсомольском собрании, вникая в каждую деталь: кто говорил, как говорил, какие интонации, какие взгляды. Его вопросы звучали размеренно, почти монотонно, но в них чувствовалась скрытая напряжённость. Потом он вдруг разозлился – резко поднялся и начал мерить длинными ногами углы машинного зала, погружённый в раздумья.

Если бы я умел читать жесты, то, наверное, понял бы, о чём он думает. Но я лишь наблюдал, как кисти его рук лихорадочно двигаются на уровне глаз, словно согласовываясь с невидимым диалогом в его голове. Пальцы шевелились устрашающе, напоминая щупальца осьминога, выдавая внутреннее беспокойство. Я не умел читать ни жесты, ни мысли – оставалось только ждать.

Наконец Евгений остановился и уставился на меня тяжёлым взглядом, в котором на миг промелькнуло что-то неуловимое – то ли разочарование, то ли досада.

– Чего стоишь? Включай программу, показывай, чему научился.

Я возмутился:

– Вот сейчас не понял. Кто из нас командир – ты или я? Сам включай.

Во взгляде Евгения наконец сверкнула прежняя озорная улыбка, и он тут же преобразился – снова стал тем самым старшим членом команды, к которому я испытывал доверие.

– Давай не выёживайся. Считай, что я един в трёх лицах: инженер экипажа и руководитель подготовки.

– Это два лица. А третье?

– Скоро узнаешь.

Я демонстративно вздохнул, но подошёл к дисплею и запустил программу. Пальцы забегали по клавиатуре практически вслепую – за эти недели тренировки движения стали почти рефлекторными. Взгляд был устремлён вглубь монитора, далеко за цифры и символы: я видел не просто параметры полёта, а целостную картину – траекторию, скорость, расход топлива, рельеф поверхности.

Несколько попыток – и каждый раз лунный модуль мягко касался поверхности в заданной точке. Ни одной ошибки, ни одного взрыва, ни одной аварийной посадки. Евгений наблюдал молча, но по мере того, как я завершал очередной успешный манёвр, его лицо светлело. Когда я закончил, он откинулся на спинку стула и, улыбнувшись, промурлыкал себе под нос детский стишок:

– Что ни делает дурак,
Всё он делает не так…

– Это ты про меня? – насторожился я.

– Нет, Самат, это я про себя, – спокойно ответил он. – Ты-то как раз молодец, а вот я сплоховал. Недооценил твои способности, а ведь Узбеков нахваливал. Теперь видно, что не зря.

– Я могу гордиться собой?

– Нет, не можешь.

– Это почему же?

– Потому что начинаешь не сначала и кончаешь как попало. Но здесь моя вина: надо было изначально ставить перед тобой задачки посложнее, чем посадка на Луну. Сейчас мы этим и займёмся…

Он сделал паузу, будто подбирая слова, а потом неожиданно добавил:

– Кстати, совсем забыл сказать: встречался недавно с Маринкой, передал ей привет от тебя без твоего ведома. Подумал, что ты будешь не против. Она шлёт ответный привет.

– Спасибо, я не против. А кто такая Маринка? – спросил я, искренне не понимая, о ком речь.

Инженер расхохотался:

– Вот она, современная молодёжь! Уже и не помнишь. А ведь говорил, что любишь её, жениться обещал…

Смутная догадка промелькнула в голове трусливым зайцем и застыла, затаившись в гуще нейронов.

– Никому я ничего не обещал, – пробормотал я, чувствуя, как внутри нарастает неловкость.

– Шучу, шучу. Подсказываю: Дагомыс, год, если не ошибаюсь, 73-й…

И тут я вспомнил. Толстую девочку-медвежонка с ясными глазами и доброй улыбкой. Вспомнил её печального отца, который, несмотря на внешнюю строгость, смотрел на дочь с бесконечной нежностью. Да, он сильно изменился с тех пор, но узнать его было можно. Как же я так опростоволосился?!

– Инженер! Вы инженер! – вырвалось у меня.

– Всю жизнь инженер. А что это ты сразу на «вы» перешёл?

– Такие повороты не для моей лошади… – пробормотал я знаменитую фразу из «Принца Флоризеля». – Так мы давно знакомы! А я не узнал вас… Так вот оно, ваше третье лицо!

– Теперь всегда будешь выкать? – перебил Евгений. – Быстро же ты забыл, что мы одна команда.

– Не буду. Я ведь тогда переживал сильно из-за сердечного приступа, случившегося с Маринкой. Значит, у неё всё в порядке? Как она?

– Она лучше всех. Уже год как замуж выскочила. Правда, есть одна проблемка: врачи сказали, что детей у неё никогда не будет. Впрочем, это тебя не касается.

Да, конечно, не касается. Но всё равно стало как-то грустно. Странно люди устроены: одним хочется, чтобы у всех всё было хорошо, другие проигрывают в карты чужие жизни.

– Может, врачи ошибаются? – тихо спросил я.

– Иногда ошибаются, но в данном случае их диагноз окончательный и безапелляционный. Как и диагноз нашей Вселенной, поставленный Иосифом Шкловским.

– Шкловский – это врач?

– По крайней мере, доктор. Я принёс тебе в подарок книгу, написанную им. Дарю лучший и последний экземпляр из своей библиотеки. Мне он больше не понадобится, а тебе очень даже пригодится.

Евгений достал из кожаной папки томик в тёмно-синем переплёте. «Вселенная, жизнь, разум» – прочитал я на обложке.

– Проштудируй эту книгу как следует, командир, потом доложишь. А сейчас мы идём с тобой на крышу. Покажу тебе параболическую антенну моей собственной конструкции, а потом спустимся в вычислительный центр – там и займёшься новым проектом.

– Но я не могу оставить работу, – всполошился я. – Уже много станций натащили для проверок.

– Ребята справятся без тебя.

– А Узбеков?

– Узбеков за то, чтобы использовать твои мозги разумно. Он не против, если я заберу тебя. И вот ещё что про мозги: ты прекращай дуть спирт с Калачёвым, если не хочешь пропить их. Ты когда-нибудь видел, чтобы я пил?

– Видел.

Евгений смутился:

– То было по глупости. Или прикидывался. Надо бы тоже завязывать. По дружбе тебе говорю.

– Я оценил.

– Ну что? Пойдём на крышу?

– А можно мне тоже с вами на крышу? – в дверь просунулась голова комсорга Ельцина.

Евгений посмотрел на него с явным презрением:

– Нет, Ельцин, ты не пойдёшь с нами.

Пока жребий войны не обратит Арей
Нам в удачу. Тогда – гневу забвение!

28

Камчатская голова напомнила мне Валеру Калачёва – моего первого заводского наставника, с которым мы не виделись, шутка сказать, целых сорок лет. От удивления я буквально подскочил на месте и, бесцеремонно прервав оживлённый разговор с друзьями, решительно направился к скульптуре.

– Вот так встреча!

– Приятель твой? – попытался сыронизировать Бекешин, вальяжно развалившийся на диванчике с чашкой капучино.

По мне, капучино – напиток не для мужчин. Как его можно пить человеку в полном рассвете лет, да ещё и бывшему военному? То ли дело американо – особенно без лишней кислинки, с небольшой долей благородной горечи, крепкий, насыщенный. М-м-м, кайф! Неужели и Бжезинский пил точно такой же в своём вашингтонском офисе, когда вынашивал планы стереть с лица земли мой любимый город? Вряд ли. Думаю, у него был куда хуже. Иначе отчего кожа лица его крайне обсохла и скукожилась?

– Вылитый Валера Калачёв – мой первый заводской наставник, – повторил я, не отрывая взгляда от скульптуры.

– Похож? – оживился Семён. – А мне думается, это римский легионер. Хотя… нет, никто легионера сегодня лепить не будет. Это диктатор Нерон. Видишь, лоб, нос и подбородок – всё на одном уровне, будто лопатой срезано. Чисто римлянин.

– Римлянин или не римлянин, а в начале восьмидесятых мы с ним съели пару килограммов соли, – вздохнул я.

– Не дотянули до пуда?

– Не успели. Я уволился и поступил учиться в университет, а Валера… умер.

Я вернулся за столик, чувствуя, как в груди снова поднимается волна воспоминаний.

– Судя по представленной нам голове, предположу, что молод был твой Валера, – сказал Бекешин. – Учил тебя рабочей профессии?

– Типа того, – усмехнулся я. – Преферансу, бухалову и пересечению перекрёстков. Шутник был Валера, весельчак и балагур. Говорил, что перекрёстки надо переходить по диагонали – тогда точно в больницу не попадёшь: если и собьёт машина, то насмерть.

Семён рассмеялся, а Бекешин мгновенно уловил нить моего рассказа:

– Хочешь сказать, что его машина сбила?

– Да, как и предрекал, – на перекрёстке. Я об этом через несколько лет узнал. Шёл по Аксакова, а навстречу – Ирина Константиновна, тоже моя бывшая коллега. У неё муж был директором знаменитой тюрьмы на Гоголя. Обрадовался я, стал расспрашивать о заводе, о ребятах, а потом говорю: «А как там Валера Калачёв?» «Какой Калачёв?» – удивляется она, словно не может понять, о ком я спрашиваю. Меня это озадачило сильно, ведь они дружны были, не разлей вода. Еле объяснил какой. Тогда она говорит: «А-а-а, так он давно умер». И рассказала как. И обыденно так сорвалось у неё это «а-а-а», что сердце моё покрылось льдом…

– Как у брата Герды?

– Да. Думаю, ушёл человек, будто его и не было. Грустно стало.

– Это нормально. Такова жизнь, – философски заметил Бекешин.

– Ну вот я и подумал тогда: что-то в ней, с этой жизнью, не так, – продолжил я. – И попытался найти инженера с нашего завода, с которым недолго работал над проектом поиска внеземных цивилизаций.

– Любишь ты приврать, Самат, – Семён опять неприятно рассмеялся. – Одно слово – сочинитель. Завидую тебе: захочешь – правду скажешь, а захочешь – соврёшь. Сойдёт за художественный вымысел, да?

Похоже, Семён считает своей обязанностью бесить меня. Иногда хочется влепить ему подзатыльник – и не просто подзатыльник, а затрещину с хорошего размаху. И может, даже не затрещину – этим никого не удивишь и не облегчишь душу. Лучше сразу кулаком в рожу, чтобы сбить наглую ухмылку.

Я смолк и какое-то время молча пил кофе, стараясь не разозлиться и не выйти из себя. Выхожу-то я моментально, а вот снова войти бывает весьма затруднительно – порой требуется для этого великое мужество.

– Ну не дуйся, – наконец спохватился Семён, видимо, осознав, что перегнул палку. – Ну что ты как ребёнок?

Бекешин постарался исправить ситуацию:

– И что, были какие-нибудь результаты? Нашли цивилизацию-то?

– Нашли, – коротко ответил я.

Семён тут же зарылся в телефон, демонстративно начал что-то печатать, всем видом показывая, что тема беседы его больше не интересует.

– И что потом? – настойчиво допытывался Бекешин.

– Потом меня уволили, а инженера… посадили в тюрьму за убийство, которого он не совершал. Страшная судьба. Не хочу сейчас об этом. Переживаю из-за ситуации с Йолой. Надо что-то решать.

– Не надо ничего решать. Иди домой, само всё разрулится, – посоветовал Бекешин. – Ты вот обижаешься на Семёна, а он прав: ты сочинитель и сочиняешь романы прямо на ходу, прямо в жизни. Смешиваешь реальность с глупыми выдумками и ждёшь, куда повернёт сюжет. И я тебя понимаю, я же сам прозаик. Если хочешь дружеский совет, то постарайся хотя бы не якшаться с инопланетянами. Ей-богу, попадёшь в психушку. Знаешь ведь, есть такая, которая в Базилевке.

– Знаю, выступал там недавно. Не перед психами, разумеется, а перед медперсоналом. Мне даже понравилось. Но поверь, Тимур, я ничего не выдумываю. Мы действительно тогда расшифровали сигналы, а если честно и без ложной скромности, то это я разгадал код…

– Позвольте закрыть сегодняшнее заседание, – внезапно поднялся Семён. – Нужно бежать на работу, – сказал он, пожал плечами и развёл руки в стороны, мол, ничего не поделаешь, дела.

Я люблю своих друзей – в них нет ко мне ни капли жалости.

До глубокой нам старости помнить
Путь, что прошли совместно…

29

Я возвращался с сумятицей в голове. Пробившись сквозь сутолоку шумного перекрёстка, я наконец выбрался на аллею. Здесь, под сенью старых лип, царила иная атмосфера – тихий шёпот гибких ветвей, едва уловимый аромат цветущих кустов, размеренный шаг прохожих. Я неспешно побрёл к дому, но мысли никак не желали успокаиваться, кружились вихрем, цеплялись за обрывки фраз, образы, догадки. И всё не мог сосредоточиться на Йоле. Собственно, что произошло? – снова и снова спрашивал себя. Да ничего особенного. Просто проникся симпатией к незнакомке, молящей о помощи. Незнакомка приятная – с мягким взглядом, тихим голосом, неуловимой грацией движений. И уже это оправдывает меня как мужчину. И как писателя, разумеется. Разве ураган бездуховности ворвался в мою хрущёвку и растрепал чувство прекрасного? Нет, не ворвался и не растрепал.

В голове невольно всплыла картина: книжные полки в моей комнате. Там, на пятой справа, по-прежнему стоят тома гегелевской «Эстетики» – солидные, тяжёлые, с золотым тиснением на корешках. Они как остались на своём месте, так и ждут, пока я вернусь. Ждут и тревожатся. И не напрасно, потому что, едва переступлю порог, Боэций бросится в объятия и поспешит утешить философией. Поспешит, потому что знает цену времени. Он бы уж точно не стал просить советов у клубящихся жлобов, особенно у Семёна Ниточкина, а сам бы принял решение.

Хорошо Боэцию – за его спиной холодная вечность. А разве у меня не то же самое? Похоже, вечность со всех сторон обложила меня; её ликующий холод касается кожи, и только мурашки, словно маленькие солдаты, сорганизовались и носятся взад и вперёд по телу, не позволяя леденящим осколкам пронзить моё сердце. В такую-то жару и мурашки? Не заболеть бы ненароком.

А что бы сказал Боэций? «Вечность есть обладание всей полнотой бесконечной жизни», – вот бы что он произнёс своим размеренным, мудрым голосом. И потом бы добавил: «Тебе кажется, что на земле много зла, но на самом деле зла нигде нет».

Как это нет, если человек, которому ты симпатизируешь, вдруг оказывается порочным? И настолько порочным, что тебя спешат предупредить об этом люди из соседней пятиэтажки. Да ладно бы просто человек, но ведь это же дочь Маринки! И тут до меня дошло то, что должно было дойти хотя бы часом ранее. Я вдруг вспомнил слова Евгения. А он говорил… он говорил, что Марина не может иметь детей. Вот что он говорил!

Я мгновенно застыл на узком тротуаре, шокированный этим открытием. Люди, чертыхаясь, стали обходить меня справа и слева, кто-то бурчал под нос, кто-то бросал недовольные взгляды, но я не замечал ничего – внутри бушевала буря. Придя в себя, вытащил смартфон и позвонил Йоле. В этот момент успел подумать, как фантастичен мир, в котором мы живём: сейчас в ладони у меня лежит то, что было когда-то трёхэтажной блочной телефонной станцией и даже электронно-вычислительной машиной, занимавшей огромную комнату. Почему я этому не удивляюсь? Может, просто некогда?

Долго шёл вызов. Длинные гудки, словно стрелы Робин Гуда, стремительно неслись к моей квартире, находящейся за несколько кварталов, где Йола должна была готовить ужин. Вот сейчас они пробьют стены и всколыхнут её мобильник… Ну же, Йола, возьми скорей трубку!

Увы, она не ответила. Тревога стянула горло тугим узлом. Неужели набухалась? К сожалению, мне был знаком зыбкий духовный мир алкоголиков – их страхи, их иллюзии, их внезапные пропажи.

Я ворвался в квартиру и почти закричал:

– Ты дома?

Конечно, никто не ответил. Тишина. Только компьютер был включён, а из динамиков неслышно лилась мелодия – Коул Портер пел своим бархатным голосом: «Ты считал себя королём жизни, а был всего лишь одиноким мужчиной в мире затейливых женщин».

«Наверное, ушла в мамину квартиру», – подумал я, и сердце чуть отпустило. Окончательно успокоился, когда увидел на плите кастрюлю с приготовленным супом, а в холодильнике – упаковки круп и нарезки колбас и сыра для бутербродов. Всё выглядело так, будто Йола просто вышла на минутку и скоро вернётся.

«Может, зря на человека наговаривают? Мало ли у кого какое прошлое», – попытался я успокоить себя и поспешил спуститься к Йоле. Долго звонил в дверь, потом постучал. Дверь наконец открылась, только другая – та, что справа. В проёме возникла Резеда.

– Я же тебя просила не обижать Софью, – сказала она, и в голосе звучала не просто просьба, а мольба, почти отчаяние.

– Но я и не обижал… – начал я, но она махнула рукой – и опять заныло сердце.

– Это очень ранимый ребёнок, да ещё и мать только-только потеряла…

Я молчал. Бессмысленно было оправдываться – слова казались пустыми, фальшивыми.

– Плакала у меня долго, а потом, когда выплакалась, ушла. Велела ключи тебе передать. Как же ты так? – Резеда брезгливо швырнула в меня ключами и гневно захлопнула дверь.

Я почувствовал себя идиотом и ничтожеством. Постучал снова.

– Что тебе ещё?

– Хотелось бы знать, что произошло, пока меня не было.

– А разве ты не знаешь?

– Нет.

Дверь открылась. Резеда уже не злилась – в её взгляде читалась усталость, даже сочувствие.

– А мне-то откуда знать?

– Резеда, ты вот хороший человек? – спросил я неожиданно для самого себя.

– Сомневаешься?

– Нет, это я с расстройства вопросительную интонацию изобразил. Я утверждаю: вот ты хороший человек, а я, к сожалению, бываю разным. Но клянусь тебе, Йолу ни на йоту не обидел. Догадываешься почему? Потому что она мне нравится.

– Ты спал с ней? – Резеда посмотрела прямо в глаза, без тени улыбки.

– В каком смысле «спал»?

– В самом прямом.

– В прямом – да, спал. Просто диван у меня один, а она не хотела уходить, чтобы не оставаться ночью одной. Понимаешь? А в переносном смысле – нет, не спал.

Резеда долго обдумывала мой ответ, а я всё не уходил, пытаясь уловить хоть малейший знак, который помог бы понять, что же случилось. Наконец до неё дошёл смысл моих слов, и она покачала головой:

– Мудак ты, Самат, бес те в ребро! Похоже, ты всё-таки обидел девушку.

Она попыталась закрыть дверь, но я удержал её.

– Постой, – взмолился я. – Если для тебя это важно, то случайные касания рук всё же были.

– Всё-таки были? – Любопытство не порок: голова Резеды высунулась из-за двери.

– Да, были. Скажи мне, Резеда, кто такая Сима из дома напротив? Та, что с Богданом живёт.

– Какая Сима? Здесь нет никаких – ни Симы, ни Богдана. И никогда не было.

Дверь снова захлопнулась, а я вышел из подъезда и решительно направился к соседнему дому. По окошкам пытался угадать, где может находиться Симина квартира. Поднялся на третий этаж и стал долбить в двери. Выходили встревоженные люди, разводили руками – не знают таких. Поднялся выше, и там произошла стычка местного масштаба: выскочило на лестничную площадку сразу несколько стариков, вооружённых битами из девяностых.

– Гоните этого мошенника! – завизжал один. – Ходют тут всякие, вынюхивают!

Я поспешно ретировался – не связываться же с сумасшедшими – и отправился домой в полном недоумении.

Разувшись в передней и пройдя в комнату, почувствовал, что дом стал другим. Казалось, книжные полки пропитаны лёгким ароматом солода, и будто Йола где-то совсем рядом. Если бы физики не отменили эфир лет сто тому назад, то я бы сказал, что почувствовал присутствие Йолы в эфире. Я даже позвал её еле слышно:

– Ты здесь?

Мнится, легче разлуки смерть,
Только вспомню те слёзы в прощальный час…

30

Звонил я ей несколько дней подряд, отправлял сообщения в WhatsApp, но всё безрезультатно. Ни ответа, ни привета. Хоть объяснила бы, в конце концов, в чём моя вина и почему со мной больше не желают общаться. Вроде был предельно корректен и даже нежен – как облако в синих заштопанных штанах.

Эх! Мне бы попросту выбросить дурь из головы и заняться книгами, которые никак не дождутся, когда я их допишу. Сроки горят, редакторы нервничают, а я… Но дурь ли это или блажь? Однако она имела облик человека – живого, тёплого, с тихим голосом и взглядом, в котором то ли таилась печаль, то ли мерцала надежда. А как можно взять да и выбросить человека из памяти? Не так-то это просто.

Ладно, если бы Йола была просто соседкой или случайной знакомой. Нет же – она казалась особенной. С первого взгляда вдруг сделалась родной и близкой, будто мы знали друг друга много лет. Со мной такое случается довольно редко. Да что я такое говорю? Если по-честному, то никогда прежде не испытывал любви с первого взгляда.

Не обманулся ли я? Не сработала ли писательская фантазия, превращая обычную девушку в героиню ненаписанного романа? Может, прав Семён, и я всего лишь сочиняю роман наяву, пытаюсь воплотить его в реальность, смешивая вымысел с действительностью? А была ли Йола? А если была, то какую тайну не захотела доверить мне?

«Можно ли с нечаянного взгляда понять человека?» – размышлял я однажды ночью, мучаясь от бессонницы. Почему бы и нет? А как я находил ответы на уроках по автоматике? Вот точно так же – угадывал. Не означает ли это, что ко мне возвращается уникальная способность, утраченная после тех событий на заводе, когда неожиданно удалось расшифровать код космических сигналов?

Я лежал в постели и смотрел на светящиеся окна соседнего дома. Тишина давила, часы тикали слишком громко, а мысли кружились, как листья в осеннем вихре. И вдруг… почувствовал взгляд. Хотя нет, не почувствовал – а именно угадал, так будет точнее.

Вскочив, вышел на балкон. В окне напротив застыла мужская фигура. Богдан? Глаз мужчины, разумеется, было не разглядеть, но я на сто процентов был уверен: высматривает он меня. И даже не боится быть замеченным в этой противозаконной шпионской деятельности. Я быстро вернулся в комнату, зашторил окна и стал наблюдать в узкую щёлку. Рядом с окном Богдана вспыхнул свет, и высветилась кухня с газовой плитой и холодильником – всё как у меня. За кисейной занавеской копошилась женщина. Наверняка та самая Сима.

«Это чего ночью-то? Растолстеть желает?» – мелькнула глупая мысль.

Вот женщина подошла к окну и на мгновение раздвинула занавеску, чтобы взять что-то с подоконника. И тогда я узнал её…

Это была Йола.

Когда-то я вычитал у одного китайского мудреца-маоиста по имени Мао Дун замечательную фразу с тремя правилами. Я потом долго повторял её, словно мантру, пытаясь впитать мудрость веков: «Никогда не заглядывай в чужие окна. А если заглянул – не ведись. Если всё же повёлся, то хотя бы не заходи в квартиру. А если зашёл – беги».

Я уже нарушил первое правило и знал, что немедленно нарушу ещё два. Отшатнувшись от окна, отчаянным рывком бросился к двери…

И тут толстая стрела, выпущенная из арбалета, ударила в спину. Она пронеслась сквозь меня, разрывая плоть и оставляя круглое, размером с монетку, отверстие в сердце. Так воспринялась боль, неожиданно пронзившая тело.

От резкого удара я перелетел через стол, стоявший посреди комнаты, ударился головой о шкаф и словно резко ушёл под воду. Мир потемнел, звуки стали глухими, а дыхание – прерывистым.

Чуть придя в себя, попытался глотнуть хоть немного воздуха, но неожиданный спазм больно сдавил бронхи, и я почти задохнулся. Мозг мой воспламенился, одинокая отчаянная мысль искоркой заметалась в чёрных коридорах лабиринта.

«Думай! – билось в голове. – Для того чтобы выжить, нужно срочно найти решение. Думай!» Куда ни поверну – всюду тупик. Снова тупик. И снова. «Ищи, иначе труба…»

Да, точно! Труба – это и есть выход! Искорка моего сознания выскочила наконец в ночное небо и понеслась вверх, чтобы присоединиться к звёздам. Теперь у меня была связь с космосом, и из прекрасного далёка я мог наблюдать за тем, что происходит на Земле.

Ниже, под моими невидимыми глазами, раскинулся город – огни, улицы, дома, окна. В одном из них – том самом – Йола всё ещё стояла у подоконника, а рядом с ней – мужчина, которого я считал Богданом. Они о чём-то говорили, но слов я не слышал. Только видел, как её рука дрожит, когда она снова задёргивает занавеску.

Что это было? Сон? Галлюцинация? Или – правда, которую я боялся признать? Космос молчал, но в этом молчании была своя музыка – тихая, вечная, равнодушная к человеческим драмам. Я слушал её, и постепенно боль отступала, оставляя лишь холодную ясность. Теперь я знал: что-то здесь не так. Что-то гораздо большее, чем простая ссора или недопонимание. И если хочу разобраться, придётся спуститься обратно – в этот мир, где стрелы летят из ниоткуда, а люди исчезают без следа.

Уж месяц зашёл; Плеяды
Зашли… И настала полночь.

31

Вечерняя улица в опаловом свете фонарей приобрела мягкие очертания и ожила. Неоновые лучи рекламных вывесок разбежались по полированным мраморным стенам отеля «Москва». К парадному входу плавно, почти бесшумно подкатило чёрное такси. Сквозь боковое стекло можно было разглядеть, как молодой человек расплачивается с водителем наличными – неторопливым, размеренным движением, как человек, знающий цену мгновениям. Сидел он на заднем сиденье, и невольно подумалось: ещё не так давно русские мужчины предпочитали занимать место рядом с водителем – ближе к действию и диалогу. Но, видимо, западные привычки постепенно берут верх, проникая даже в такие малозначительные детали повседневного ритуала. Дверца мягко щёлкнула, открываясь, и молодой человек в чёрном, слегка мятом плаще выбрался наружу. Из салона он извлёк довольно объёмистый саквояж, по форме напоминающий цилиндрическую сумку-холодильник.

Переступив порог вестибюля, он дружески кивнул улыбающейся длинноволосой блондинке за стойкой ресепшена. Та, едва завидев его, протянула карточку-ключ. Он выхватил её на ходу, не замедляя шага, с той небрежной ловкостью, что свойственна людям, живущим в напряжённом ритме. Его твёрдая, почти демонстративная походка выдавала уверенного в себе самца, для которого каждый жест – часть продуманного спектакля. Девушка попыталась что-то крикнуть вслед, но не решилась, только проводила его взглядом, в котором восторженное восхищение мешалось с явным смятением. Возможно, её смутила эта холодная, почти надменная решительность; возможно – тяжёлый саквояж, чей силуэт наводил на не самые приятные мысли.

Автоматические двери лифта бесшумно съехались за его спиной, указательный палец молодого человека, погуляв по кнопкам, ткнул в кнопку с цифрой «9». Лифт плавно тронулся вверх. Одну сторону кабины занимало зеркало во весь рост, и незнакомец вгляделся в своё отражение с пристальностью человека, проверяющего маску перед выходом на сцену. Ничего примечательного: лицо классической квадратной формы, с выделяющимся угловатым лбом и грубоватым подбородком. Прямой нос, чуть раскосые глаза под кустистыми прямыми бровями. Усы, аккуратно подстриженные, и полуторамиллиметровая щетина, придающая облику налёт небрежной мужественности. Он попытался изобразить улыбку – вышло неестественно, кисловато. Разочарованно качнув головой, он отвернулся от зеркала, будто отражение стало чужим.

Через несколько минут он стоял у дверей апартаментов. Замок сработал не сразу – со второго или третьего раза. В прихожей было темно. Казалось, комната затаила дыхание в ожидании гостя. Щёлкнул выключатель – приглушённый свет диодных светильников медленно растекся по пространству, обнажая детали интерьера: лаконичную мебель, строгие линии, холодный блеск металла и стекла. Плащ полетел на диван, за ним небрежно отправились пиджак и галстук, словно сброшенные оковы дневного ритуала. Человек взял с журнального столика пульт от огромной, на всю стену, плазмы. Экран вспыхнул, радостно перемигивающиеся иконки пообещали необозримое море электронного удовольствия. Через миг вихрастые волны цифрового хаоса захлестнули комнату, заполнив её мозаикой образов и звуков. На экране энергичный фронтмен роковой группы отбивал ритм красными башмаками и пел:

Now I'm not looking for absolution
Forgiveness for the things I do
But before you come to any conclusions
Try walking in my shoes,
Try walking in my shoes.

Стало душно. Человек распахнул акульи плавники белоснежного ворота, достал из холодильника, похожего на тумбочку, початую бутылку водки. Повертел её в руках, разглядывая этикетку с такой гримасой, будто никогда ничего подобного прежде не видел. На фоне триколора читалась золотистая надпись «Водка российская». На закуску был только нарезанный лимончик. По крайней мере, ничего иного в холодильнике не наблюдалось.

Содержимое бутылки элегантно переместилось в длинный тонкий стакан. Человек устроился в кресле у круглого стола посреди комнаты. Водку он отпивал медленно, словно чай, не морщась, будто вкус горечи был ему привычен. Глоток, другой, потом поставил стакан на стол, нагнулся, открыл находящийся у ног саквояж, извлек прозрачный пластиковый пакет и поднял его на уровень своего лица, чтобы рассмотреть получше. В пакете застыла женская голова. Глаза широко раскрыты. Казалось, что они смотрят мимо человека – туда, где за его спиной разворачивается нечто невообразимое. А там, за длинными плотными шторами, закрывавшими окна, произошло движение. Раздался женский визг, затем шум падающего тела.

Человек резко вскочил и обернулся, готовясь отразить удар пробравшегося в комнату злоумышленника. Стакан при этом опрокинулся – брызги и звон разбитого стекла окрасили эпизод драматичными шумовыми эффектами. Человек сплоховал: левая нога в блестящем чёрном лофере предательски зацепилась за ручку саквояжа, и он полетел на пол. Чудовищное содержимое пакета выкатилось прямо к голове молодой женщины, лежащей без чувств. Пока мёртвая голова изучала живую, на экране плазмы крупно высветилась ещё одна голова – Дэйва Гаана. Движения губ певца отчаянно не совпадали со звучащей песней, а из колонок неслось:

Try walking in my shoes,
Try walking in my shoes.

И в этот хаос, словно из иного измерения, прорвались слова – будто чей-то шёпот, застывший в воздухе: «И то, что я существую, познал через тело свое…». Она повисла между реальностью и бредом, между жизнью и тем, что только притворялось ею. Слова, лишённые источника, без голоса и лица, проникали в сознание, заставляя на миг забыть о разбитом стакане, о пакете с жутким содержимым, о бездыханной женщине у ног.

Что это было? Послание? Насмешка? Или сама вселенная, устав от фарса, решила добавить поэтическую ноту в этот безумный спектакль?

Охотно на ложе Киприда легла,
И мало-помалу они усыпились…

32

Незримый, находился я в номере отеля и наблюдал за всем происходящим холодно и отрешённо до тех пор, пока плазма не погасла и пока антигравитационная сила не вернула меня ввысь, в темноту, к мигающим звёздам и уже оттуда свергла к месту нового действия. Это перемещение  напоминало падение сквозь бездну, где время теряет смысл, а пространство превращается в череду размытых образов. Я не чувствовал ни страха, ни восторга, лишь отстранённое любопытство, свойственное тому, кто видит больше, чем положено человеку.

Я нашёл себя в столичном рокерском баре под названием «Старушка-полтарушка» – заведении, мрачноватом даже для причудливого туристического Арбата. Его невзрачный фасад не привлекал внимания прохожих, но те, кто знал дорогу, приходили сюда за особым настроением – за духом подлинного андеграунда, сохранившегося вопреки времени и моде. Внутри царил полумрак, рассекаемый редкими лучами света, пробивающимися сквозь плотные шторы. Мне была симпатична нарочито грубоватая обстановка: массивные барные стойки из тёмного дуба, отполированные сотнями рук до зеркального блеска, длинные столы из вяза, хранящие следы былых посиделок, стены, увешанные потёртыми концертными плакатами 1980-х, где чёрно-белые фотографии легендарных групп соседствовали с выцветшими афишами давно забытых фестивалей. И, конечно, были любопытны клиенты – сборище безбашенных бородатых стариков в мятых косухах, с кольцами в ушах и татуировками на руках. Они сидели обособленно, по двое-трое, погружённые в разговоры, перемежаемые громким смехом. Их лица, изрезанные морщинами и жизненным опытом, хранили отпечаток эпохи, когда рок был не просто музыкой, а манифестом свободы. Пиво здесь оказалось безумно дорогим, зато натуральным, без химии и на любой вкус. Из закусок предлагалось фирменное блюдо – перчёные куриные крылышки. Именно обилием перцев, поделённых на три уровня остроты – низкий, средний и высокий, «Старушка-полтарушка» и славилась среди публики, не выносившей пафосных клубов с туповато-монотонной электронной музыкой. Здесь предпочитали взвинченный фальцет Нодди Холдера с виниловых дисков, крутившихся на допотопной «вертушке», и хриплый рёв гитарных усилителей, от которых дрожали стёкла.

Бармен за стойкой – бородач устрашающих размеров, с рожей из бандитских сериалов – тщательно натирал льняной салфеткой стакан, то появлявшийся, то исчезавший в его волосатых ручищах. Он как раз поднял его на уровень глаз, чтобы оценить на свет качество проделанной работы, когда входная дверь отворилась. Сквозь отполированное стекло он мог лицезреть возникшего в дверном проёме мужчину, удивлённо озирающего экзотическую обстановку бара. Бармен резко отставил стакан и рявкнул, адресуясь к вошедшему:

– Добрый вечер! Кого-нибудь ищите?

Мужчина насторожился и на всякий случай не стал подходить близко к барной стойке. На вид ему казалось лет двадцать, а то и двадцать пять, сразу не поймёшь, поскольку освещение было довольно тусклым. Тёмно-синий, классического покроя костюм и фирменные лоферы намекали, что парень явно попал не в свою тарелку. Однако он ничуть не смутился и держался уверенно – похоже, внутренний антагонизм и бунтарство засели крепко в его характере. Тем не менее в гордой осанке посетителя опытный наблюдатель без труда мог разглядеть напускное достоинство и показушное презрение к окружающим. Бармен, глядя на несуразного посетителя, скроил такую забавную мину, словно хотел сказать: «Э-э, парень, да в твоём возрасте пора завязывать с юношескими причудами».

Каштановые волосы вошедшего были плотно зачесаны назад и уложены ровно и гладко, наверняка не без помощи геля. Эта деталь придавала красавчику некоторую брутальность, но, увы, не спасала от насмешливого взгляда бармена, по всей видимости, принявшего его за фотомодель с глянцевого журнала. Разве такому место среди грубых мужланов-рокеров?

– Пётр Петрович назначил мне встречу в вашем заведении, – сказал молодой человек. – Но я, к сожалению, задержался. Сами понимаете, какие пробки в это время. Он ещё здесь?

Бармен был предупреждён о госте, но явно не ожидал, что таковым окажется городской пижон.

Пётр Петрович Лужин был известным оппозиционером-социалистом, не так давно поднявшимся на непримиримой борьбе с коррупцией и коррупционерами. Его рейтинги зашкаливали, популярность за короткое время выросла до размеров, сделавших его опасным для «приближённых к властным структурам». Постоянный участник теледебатов, Лужин то и дело повторял любимый слоган: «Коррупция – это коррозия власти». Произносил он его гневно, с жёсткостью, выражаемой всеми мускулами лица, дабы электорат не сомневался: будь Пётр Петрович у власти – никому спуску не дал бы, и зарвавшимся чиновникам не поздоровилось бы. 

– Нужно пройти до конца зала, а потом по коридору налево – в апартаменты «In Flame». Впрочем, вас проведут, – бармен обернулся к увальню, застывшему у стены напротив в позе атланта, забывшего подпереть крышу. – Андрон, доложи Петру Петровичу… – Он перевёл взгляд на молодого человека: – Как вас представить?

– Руслан Чулымов, – ответил тот.

Руслан Чулымов! На ранее ироничном лице бармена выразилось удивление, и думал он теперь примерно следующее: «Мать вашу! Как же я сразу не догадался?! Ну да, это же тот самый красавчик, мельтешащий с утра и до вечера на экране телевизора в бесконечном политическом шоу. Как оно там называется? “Трёпушки-потрёпушки”? Кстати, о “трёпе”: поговаривают, что Чулымов – внебрачный сын Лужина. Хотя, кто его знает. Возможно, это просто фейк, пущенный недоброжелателями».

Андрон кивком головы пригласил гостя следовать за ним и чинным шагом, с печатью непревзойдённого тупоумия на бесстрастном лице, повёл к апартаментам мимо рокерских столиков. Разумеется, завсегдатаи бара не могли не обратить внимания на холёную «птичку», случайно залетевшую в их заповедный дремучий лес.

– Это же телеведущий Руслан Чулымов! – узнал один. – Может, собирается снимать здесь программу?

– Нет, – уверенно ответил другой, – он идёт в гостевые апартаменты к своему папаше. Я слышал, будто Чулымов – внебрачный сын Лужина.

– Никакой он не сын, – возразил третий, бросая презрительный взгляд в спину телезвезды. – Видно же, что педик, мальчик по вызову. Лужин любит таких, вот и пристроил в телик на блатное место.

– Какая мерзость! – скривился первый.

Упивайся досыта, дерзновенный.
Упрёк мой – тебе обуза.

33

Войдя в дверь с бессмысленной для непосвящённого табличкой «In Flame», Руслан на мгновение замер, привыкая к полумраку. Пространство оказалось неожиданно уютным, не похожим на шумный бар за стеной. Тёплый янтарный свет настольных ламп смягчал строгие линии мебели, а тяжёлые бархатные портьеры приглушали доносящиеся из зала звуки рока. В центре комнаты за небольшим круглым столиком сидел Пётр Петрович Лужин, его отец. Перед ним стоял бокал пива. Напротив него на широком диване расположились двое мужчин, судя по кожаной одежде с блестящими заклёпками – рокеры. Один, с кудрявыми цыганскими волосами до плеч и узкими, острыми глазками, выглядел лет на пятьдесят. Другой – толстомордый, с пышными усами – был заметно моложе и, скорее всего, не дотягивал до тридцати. Беседа прервалась на полуфразе: «Мир открыт для затейливых женщин, Валера…». Лужин, несмотря на грузное тело, легко вскочил с массивного кресла и, картинно раскинув руки, пошёл навстречу сыну.

Руслан принуждённо обнял отца, невольно скривившись, когда колючая щетина Лужина коснулась его щеки. Обошлись без поцелуев – оба избегали фамильярности. Лужин повернулся к рокерам:

– Господа, познакомьтесь, мой сын Руслан.

«Господа» синхронно поднялись.

– Анатолий Васильевич, – протянул руку старший, его ладонь оказалась сухой и твёрдой.

– Валера, – коротко представился второй, внимательно изучая Руслана долгим, ироничным взглядом.

Анатолий Васильевич казался погружённым в собственные мысли – видимо, всё ещё переваривал предыдущий разговор с политиком. Валера же не скрывал любопытства, будто пытался прочесть в лице гостя что-то важное.

– Ты звал меня, отец. Была причина? – Руслан старался говорить ровно, но в голосе сквозила натянутость.

– Ты, смотрю, не очень-то торопился… – Лужин слегка приподнял бровь, затем кивнул рокерам: – Господа, был рад нашей встрече.

Мужчины молча направились к выходу, а Лужин указал сыну на диван, где только что сидели его необычные собеседники:

– Присаживайся. – Сам он снова развалился в кресле напротив, вытянув ноги.

– Я был на работе. Приехал, как только освободился. Ты специально выбрал место, где негде припарковаться, отец? – Руслан опустился на диван, ощущая запах табака, впитавшийся в кожаную обивку.

Лужин пригладил ёжик крашеных волос.

– Так получилось.

– Была веская причина отрывать меня от работы?

– Да. Хотел выпить с тобой по бокалу пива.

Отцовская откровенность смутила Руслана. «И в самом деле, чего я на него взъелся?» – риторический вопрос, как в зеркале, отразился на его лице.

– Тогда закажи мне «Номер один».

– Любой каприз! – Лужин поднял левую руку и щёлкнул пальцами. – Официант!

– Он не увидит и не услышит, – подсказал Руслан. – Надо нажать на кнопку.

– Ах да, всё время забываю, – рассмеялся Лужин. – Что же они её прячут под стол? – Он неуклюже попытался нащупать кнопку.

– Она слева.

– Откуда тебе известно?

– Опыт.

Через мгновение перед ними возник официант, словно материализовался из полумрака.

– Пиво «Номер один» с крылышками! – распорядился Лужин.

– Кто эти странные люди, с которыми ты так любезно общался? – спросил Руслан, даже не взглянув на официанта.

Не успел он договорить, а тот, словно факир в цирке, уже обернулся – тут как тут с горячими куриными крылышками и запотевшим бокалом пива. Когда они успели всё приготовить? Не иначе как предугадывали желания постоянного клиента, обслуживая без лишних слов.

– Мои старые друзья. Назовём их однопартийцами, – Лужин хитро сощурился и отпил пиво, не отрывая взгляда от сына.

– Мой босс говорит, ты неплохо раскрутился в последнее время.

– Да брось ты… – хохотнул Лужин, но было видно, что он доволен собой. – Всё как обычно: реагирую вызывающе экзальтированно на ситуацию в стране и мире, а публике импонирует дерзость. Расскажи лучше о себе. И, кстати, как там твоя курица?

Руслан резко поставил бокал на стол – из него едва не выплеснулось пиво. В глазах вспыхнули искры гнева.

– Не смей называть её так! Я уважаю и люблю Люду… Людмилу. Если она меня бросила – значит, виноват в этом только я!

– Прости, не хотел тебя обижать, – Лужин изобразил обескураженность. – Вообще-то, я имел в виду перчёные крылышки, которые у тебя под носом.

Руслан задохнулся – губы и горло обожгло перцем. Он поспешно запил «курицу» пивом, стараясь за бокалом скрыть смущение.

– Ты слишком болезненно переживаешь разрыв с женщиной, которую интересовали лишь твои доходы. Мир не построен на любви и гармонии, как нам рассказывают в книжках, он соткан из хаоса и противоречий. Ты не можешь простить мне, что я поступил легкомысленно с твоей матерью, но я был молод тогда и ничего ещё не понимал в жизни. Почему ты мне отказываешь в праве на ошибку? Да и ошибался ли я, если в результате получил такого сына, как ты. Нет, я не считаю, что ошибался…

– У меня совсем другой случай. Я никого не бросал. Бросили меня, предали в самую тяжёлую минуту. Да, мне не просто справляться со всем этим дерьмом. Но я никому не мщу и всем прощаю. Из-за меня никто не умер и не умрёт. А если бы не ты, мама была бы жива…

Руслан демонстративно извлёк из кармана айфон и взглянул на время, намекая, что пора заканчивать разговор. Лужин не ответил, лишь тяжело вздохнул. Наступило молчание. Только слышался хруст куриных крылышек, аккомпанировавший визгу Нодди Холдера, доносившемуся из за закрытой двери, да убавлялось пиво в бокалах.

– Ты простил чужую женщину, – проговорил Лужин негромко, словно размышлял вслух. – Может быть, когда-нибудь простишь и меня…

– Зачем ты позвал меня? Ведь не для того, чтобы просить прощения?

– Нет, не для этого. Может, заказать ещё крылышек?

– Крылышек? Мы куда-нибудь летим?

– Совсем не обязательно хамить мне, сын…

Вацап пропищал мелодию – Руслан бросил взгляд на экран айфона.

– Объясни же, чего тебе надобно, старче? Нельзя было поговорить по телефону?

– Честно говоря, хотел просто побыть с тобой рядом… – в голосе Лужина прозвучала непривычная мягкость.

Слова Лужина вызвали в Руслане раздражение.

– Ну что за капризы! Отец, ты ведь сам протолкнул меня на телевидение. Ты же понимаешь, какой там плотный график! – он вдруг распалился. – Вот и сейчас босс требует, чтобы я был на месте, а пока доберусь до студии, пройдёт часа два, не меньше. Понимаешь, целых два часа! Ты хочешь, чтобы меня уволили?

– Да, сын, именно этого я и добиваюсь.

– Не понял. – На лбу Руслана обозначились резкие полоски, словно кто-то добавил контрастности в изображение.

– У меня есть предложение. Переходи ко мне на партийную работу.

– В качестве кого?

– В качестве законного сына и наследника.

Руслан промолчал, выжидая, пока отец разъяснит детали.

– Мне нужен человек, имеющий опыт журналистских расследований, которому я могу всецело довериться. Мне нужен ты, сын.

– Журналистских расследований? Чтобы копать компромат и плодить бесчисленные фейки? «Коррупция – коррозия власти?»

– Можешь иронизировать до тех пор, пока не надоест. Но есть тема, которая тебе наверняка понравится. Я уверен, ты сам захочешь переменить свою судьбу. Я предлагаю тебе взяться за новый проект и вести его не на телевидении, а во всемирной сети.

– И как он будет называться?

– Что-то типа «В поисках человеческого разума». Мы будем отправлять наших героев в путешествие по их сознанию, а твоя задача – вести репортажи.

Зазвонил айфон, Руслан включил громкую связь.

– Где тебя черти носят? Немедленно ко мне в кабинет! – раздался рассерженный голос босса.

Руслан неожиданно развеселился и озорным взглядом указал Лужину на телефон.

– Я должен идти, отец.

Лужин поднялся.

– Раз должен, иди. Только наш разговор не окончен. Видишь ли, я обладаю знаниями, которые могу доверить только близкому человеку. Мне нужна твоя помощь, сын. Когда я смогу разъяснить детали?

– Никогда. Мой ответ – «нет». Где ты был, отец, когда мне была нужна твоя помощь?

– И всё же я буду рад, если ты выслушаешь моё предложение и хорошенько его обдумаешь. Приезжай ко мне в выходные, я намереваюсь провести их дома.

Взгляд Руслана вновь заскучал. Он провёл ладонью по лицу, будто стирая следы усталости, и глубоко вздохнул:

– Именно сейчас я не намерен менять образ жизни. Пойми, мне по-человечески не просто. Кажется, один только Барни пытается хоть как-то понять меня. Что вам всем от меня нужно?

Лужин откинулся на спинку кресла, скрестил руки на груди и внимательно посмотрел на сына.

– Не скажу за всех, но я знаю, что кот, даже если он тебя и понимает, ничего посоветовать не сможет. А я могу: вернись к супруге, роди мне внука и забудь, наконец, про свою курицу.

Руслан резко выпрямился.

– Ты даже не пытаешься понять, да? Для тебя всё сводится к простым схемам: «вернись», «забудь», «родите внука». А что, если я не хочу возвращаться? Что, если я вообще не уверен, что люблю её так, как ты себе это представляешь?

– Любовь – это не только чувства, – перебил Лужин, наклоняясь вперёд. – Это ответственность. Ты женился, взял на себя обязательства. А теперь бежишь от них, потому что стало трудно.

– Трудно? – Руслан усмехнулся с горечью. – Ты называешь это «трудно»? Я жил в постоянном напряжении. Каждое утро просыпался с ощущением, что играю роль. Она хотела роскоши, статуса, внимания – а я хотел просто… просто быть собой.

Лужин помолчал, затем тихо произнёс:

– А кто сказал, что быть собой – это легко? Я тоже не всегда был тем, кем хотел. Но я научился балансировать между тем, что должен, и тем, чего хочу.

– И чем ты заплатил за этот баланс? – резко спросил Руслан. – Где была мама, когда ты «балансировал»? Где был ты, когда я нуждался в отце?

В комнате повисла тяжёлая тишина. Даже музыка из соседнего зала будто притихла, оставив их наедине с невысказанными годами обид.

Лужин медленно провёл рукой по лицу, словно стирая маску самоуверенного политика.

– Я не оправдываюсь. Но пойми: я делал то, что считал правильным. Да, ошибался. Да, не всегда был рядом. Но сейчас я здесь. И я хочу помочь тебе, потому что вижу – ты на грани.

– На грани чего? – усмехнулся Руслан. – Срыва? Провала? Или, может, просветления?

– На грани того, чтобы потерять себя. Ты бежишь от проблем, прячешься за сарказмом, за работой, за этим своим… Барни. Но рано или поздно придётся остановиться и посмотреть правде в глаза.

– Знаешь, что самое смешное? Я ведь пытался. Пытался быть «правильным» мужем, «правильным» сыном, «правильным» ведущим. Но везде я чувствовал себя чужим. Как будто играю чужую роль в чужом сценарии.

– Потому что ты не веришь в то, что делаешь, – тихо сказал Лужин. – А чтобы быть настоящим, нужно сначала поверить в себя.

– Легко сказать. – Руслан обернулся, в его глазах мелькнула искорка сомнения. – А если я не знаю, во что верить?

Лужин поднялся, подошёл к сыну и положил руку ему на плечо.

– Тогда начни с малого. Вернись к тому, что когда-то было важно. К семье. К себе. А остальное приложится.

– Не знаю, смогу ли.

– Никто не знает, – улыбнулся Лужин. – Но попробовать стоит. Хотя бы ради того, чтобы потом не жалеть.

– Ладно, – наконец произнёс Руслан. – Я подумаю. Это не простое решение.

– Этого я и не прошу. – Лужин кивнул. – Просто помни: ты не один.

Из «Старушки-полтарушки» они вышли вместе и направились к припаркованной «Тойоте». Темнело. Город жил своей обычной жизнью, фонарщик уже зажигал фонари, и каждый огонёк, пробиваясь сквозь сгущающиеся сумерки, словно ставил маленькую точку в дневных заботах.

– Знаешь, отец, а мне нравится твоё предложение. Может, я действительно слишком долго убегал, – сказал Руслан на прощание.

– Может быть, – согласился Лужин. – Но вернуться никогда не поздно. Ты уже не торопишься к боссу?

– А зачем мне к нему торопиться?

Ум, приветливостью питая, – ближе
Будем к блаженным…

34

Отец и сын распрощались, и тут я почувствовал нечто странное: Петру Петровичу, похоже, было известно, что я наблюдаю за ним. Моё предположение подтвердилось в тот же миг. 

– Вот так вот, Самат, – сказал он, обращаясь прямо ко мне. – Проблема отцов и детей коснулась-таки и меня своей когтистой лапой. Как себя чувствуешь, командир?

– Мы знакомы? – удивился я.

И тут же в сознании многочисленным эхом отразилась едва произнесённая фраза. Правда, эхо имеет обыкновение затихать, а тут звуки пронеслись сквозь череду каскадов усиления, и каждая повторяющаяся волна слов становилась всё громче и громче, пока не застучала в висках отбойным молотком: «Мы знакомы, мы знакомы, мы знакомы…» А потом я его резко узнал, словно вернулась потерянная память.

– Заходи, командир, и ничему не удивляйся, – прозвучал в ушах металлический голос Евгения. – Сегодня обойдёмся без эмоций.

Яркая вспышка нейтронной звезды разорвала пространство вокруг, и фотоны света стремительно понеслись к Земле сквозь толщу спиральных галактик, преодолевая немыслимые расстояния. Я оказался на Арбате среди беспечных туристов, уличных музыкантов и художников, выставивших картины на обозрение оживлённой публике. Пройдя чуть вперёд, заметил лакированные дубовые двери ресторана с незатейливым названием «Старуха Изергиль» и догадался, что мне сюда. «Почему “Изергиль”, а не “Полтарушка”?» – спросил сам себя, но ответа не успел придумать, потому как тяжёлые двери отворились, и я очутился в сумрачном лесу. Окружающее пространство ошеломило: тени каштанов переплетались в причудливые узоры, воздух был наполнен таинственным шёпотом листвы.

Я немного растерялся, но тут передо мной вырос высокий молодой человек. В очах его светилось много силы и живого огня, а в руке он держал светильник в форме человеческого сердца, излучающего мягкий, пульсирующий свет.

– Я Даниил, ваш проводник, – представился он. – Прошу следовать за мной.

Я повиновался без колебаний. Под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы мы двинулись вперёд. Даниил нёс сердце высоко над головой, и сверкающие искорки, отделяясь от него, устремлялись к верхушкам деревьев. Они казались голубыми небесными цветами, расцветающими в ночном небе. Когда лес остался позади – плотный, молчаливый, хранящий свои тайны, – перед нами открылось невероятное зрелище: огромная мраморная лестница, залитая морем солнечного света. Даниил остановился и знаками показал, что дальше мне предстоит идти одному. Труднее всего оказалось сделать первый шаг. Нужно было не оглянуться на проводника и не поддаться внезапному страху. Преодолев робость, я ступил на нижнюю ступеньку и в тот же миг оказался в глубине далёких воспоминаний.

Ранним утром, когда ещё улочки прятались в предрассветной тьме, мама впервые привела меня в детский сад. В прихожей, среди многочисленных шкафчиков для одежды, шумно суетились чужие люди – мальчишки, девчонки и их громогласные родители. Я испугался, прижался к маме, вцепившись в её пальто, и никак не хотел её отпускать. Разум понимал, что это неизбежно, маме нужно на работу, и она все равно уйдёт. Но сердце отказывалось принимать эту правду.

– А ты быстро вернёшься? – спросил я её совсем безнадёжно, глядя на неё снизу вверх.

– Конечно, быстро, – ответила она. – Ты покушаешь, поспишь, и я уже приду.

Я понимал, что это неправда, будет наверняка не быстро. Мама меня просто успокаивает, но всё же смирился и разжал пальцы, отпуская её.

Зачем я отпустил мою маму? Этот вопрос до сих пор жжёт изнутри. Я сам виноват в том, что произошло. Чужая тётя взяла меня за руку и, что-то ласково говоря, повела в зал. Там два десятка незнакомых детей уже разбирали игрушки и громко галдели, придумывая новые игры. И сделалось мне среди них так одиноко, что я заплакал. И никто не мог меня утешить: ни воспитательница, ни повариха, ни ребята, подбегавшие звать меня в игры. Я не ел, не спал и тихо прорыдал в углу весь день, пока не вернулась мама и не забрала меня домой.

Этот момент стал точкой отсчёта, началом пути, на котором я научился прятать боль за маской безразличия, а страх за показной смелостью. Но сейчас, поднимаясь по мраморной лестнице, я понял: чтобы двигаться дальше, нужно вернуться к истокам, к тому самому первому разрыву, и наконец принять его.

Но гнева своего не помню я:
Как у малых детей сердце моё…

35

Единственный и последний раз, когда я носил беретку, пришёлся на 1 сентября 1968 года. Эта мысль неожиданно всплыла в сознании, когда я ступил на вторую ступеньку мраморной лестницы. В тот день нас, первоклашек, выстроили во дворе школы в колонну по двое. Все были в одинаковых, новеньких и аккуратных, школьных костюмах. После первого в нашей жизни звонка, прозвучавшего из школьного колокольчика, нас повели в класс. Я невольно позавидовал параллельному «Б» классу, которому досталась молодая учительница. Наша же, Екатерина Исаевна, показалась мне очень пожилой. Беретка откровенно мешала, то и дело сползала на лоб, но я все равно её не снимал, поскольку был довольно послушным ребёнком. Да и вообще до шестнадцати лет мне было абсолютно наплевать, в какой одежде ходить. Что покупали – то и носил. Это потом уже, когда в технаре стал засматриваться на девочек, постарался раздобыть себе приличные штаны и даже рубашку и стал следить за тем, чтобы одежда выглядела опрятно. Но тогда, в первом классе, девочки меня совершенно не интересовали, разве что на учительницу бэшников поглядывал – по сравнению с нашей она была молода и красива, и голос её звучал мягко и мелодично. 

Екатерина Исаевна оказалась строгой, но терпеливой. Писали мы перьевыми ручками, которые периодически макали в чернильницы-непроливайки, а затем старательно выводили буквы в прописях. Писали синхронно под команду учительницы, интонации которой неожиданно зазвучали на третьей ступеньке мраморной лестницы. «Нажим, соединение… – говорила она, проходя вдоль рядов и заглядывая в наши тетрадки. – Нажим, соединение…» Эти упражнения продолжались бесконечно долго, словно монотонная песня из двух слов, повторяющихся снова и снова: «Нажим, соединение…»

«Кем ты будешь, когда вырастешь?» – спрашивает меня Екатерина Исаевна на следующей ступеньке. «Художником, – отвечаю я. – Буду вас рисовать». «Отлично! – радуется учительница.

Честно сказать, я вру, потому что не решил ещё, кем хочу стать. Почему именно художником? Космонавтом, например, намного интереснее. Однако в одном из рассказов Владимира Железникова я вычитал, что очкариков в космос не берут, а у меня зрение как раз минусовое. Что делать? Можно пойти в инженеры и лететь к далёким планетам в качестве инженера – об этом тоже писал Железников. Но не было уверенности, что главный по космосу предпочтёт инженера-очкарика, когда вокруг столько неочкариков.

На следующей ступеньке вижу Валерку Потяева. Накануне у него сгорел дом, а он все равно пришёл в школу. Да и куда было ему идти? Он стоял растерянный, словно не понимая, где находится. Замкнулся и молчал, смотрел куда-то вдаль. Екатерина Исаевна подошла к нему, обняла и вдруг разрыдалась. Мы сидели за партами, сложив руки перед собой, как примерные ученики. И никто не шелохнулся. Даже самые хулиганистые хулиганы застыли, будто их заморозили. Если бы я выучился на художника, то горе изобразил бы именно так: стоит Валерка Потяев, вытянув руки вдоль тела, а учительница прижимает к груди его стриженую под ноль голову и плачет.

Я знал, почему она плакала. Мы все знали и потому молчали. Накануне, когда сгорел Валеркин дом, мы были на кладбище. Двух сыновей-погодков Екатерины Исаевны одного за другим призвали в армию. Сначала вернули в гробу младшего, а потом точно так же второго. Что с ними произошло, никто так и не узнал. Хоронили их в той части кладбища, где были братские могилы, под автоматный салют солдат из воинской части, расположенной в Алкино. Мальчишки шмыгали между сапогами военных и собирали отстрелянные гильзы. Мужа у Екатерины Исаевны по какой-то причине не было. Она осталась одна, наедине с нашим классом и жила с тех пор только нами. За что ей такое наказание?

На следующей ступеньке – я в техникуме. На лабораторной работе собираю схему из кучи проводов и деталей. Делаю это машинально и быстро. «Неправильно», – говорит Потапов, наблюдая за моими действиями. «Тогда вот так!» – соображаю я и переставляю диод в другом направлении. «Конечно, так, – одобряет Потапов. – Молодец! Можешь идти отдыхать».

Ещё выше – и я на заводе. Мы с Евгением буквально вырубаемся от усталости. Ещё бы! Третий день безвылазно сидим, считываем бесконечные колонки цифр, выдаваемые электронно-вычислительной машиной. Программу написал Евгений, идея не была новой: космические сигналы, улавливаемые параболическими антеннами, проходили через ряды частотных фильтров и каскады усиления, а затем машина преобразовывала их в единички и нолики, выдавая результат на монитор в виде записи в двоичной системе.

Мы хотели найти закономерности в сигналах и превратить их в текст. Это было полным безумием, и сейчас трудно вспомнить, с чего у нас взялся такой неудержимый азарт, тот зуд – непременно разгадать загадку, которую никто не загадывал. Да ладно бы азарт или зуд. Почему-то во мне жила мальчишеская, ни на чём не основанная уверенность, что я это сделаю. К тому времени я вызубрил книгу Шкловского, но не поверил его выводам. Возразить учёному я не мог, у меня не было абсолютно никакой аргументации. Просто мне не хотелось верить в то, что мы одиноки во Вселенной, и всё. Глупо, конечно…

Я отключился прямо за монитором, откинувшись на спинку стула. Спал, а в сознании всё мелькали ряды и колонки ноликов и единичек. И тут – резкий голос Потапова, как тогда в лаборатории: «Не так!». От испуга я проснулся и вдруг понял как: нужно разбить единый поток сигналов на несколько направлений и сделать его пульсирующим, с возможностью регулировать частоты.

Рассказал о сне Евгению, и тот снова сел за программу. Возникли тысячи новых комбинаций цифр, их было в сотню раз больше, чем в примитивном преферансе. Но появилась одна замечательная особенность – комбинации начали повторяться. Дальше я уже ничего не рассчитывал: никаких формул, никаких уравнений. Код я попросту угадал, как угадал сгоревшее сопротивление в схеме Узбекова. А можно сказать и иначе: код сам открылся мне.

Мне внемли, богиня: утешь страдальца!
Странника домой приведи…

36



Она незаметно подкралась сзади, прикрыла мне глаза ладонями, и я почувствовал прохладу тенистых садов в жаркий июньский полдень. Это ощущение было настолько явственным, что на мгновение я словно переместился в другое время и пространство – туда, где не было ни мониторов, ни строчек кода, ни бесконечных попыток разгадать смысл хаотичных сигналов. Наивная девушка! Для человека, разгадывающего космические коды, угадать, кто за спиной, как два пальца оторвать. Да и не надо было их отрывать, эти руки я не успел забыть, так свежи были воспоминания.

– Йола, – прошептал я, и собственное дыхание показалось мне оглушительно громким в этой внезапной тишине. – Этого не может быть!

Она засмеялась тем переливистым смехом, который я столько раз вспоминал в бессонные ночи, и убрала ладошки, а когда я обернулся, её уже не было. Только лёгкий запах портера, будто след от ускользающего видения, остался в воздухе.

– Отрубаешься? – раздался голос Евгения, вернувший меня в реальность. Он сидел напротив, уставший, с покрасневшими от многочасовой работы глазами. – Похоже, пора завязывать, надо хорошенько отдохнуть, впереди выходные, а с понедельника…

Я не дал ему договорить, чувствуя, как внутри разгорается огонёк озарения:

– Я нашёл решение. Назовём его принципом прикупа. Как в преферансе, следует поменять слабые карты на случайные две и укрепить этим свои позиции. Улавливаешь?

Евгений поднял на меня взгляд, в котором смешались усталость и любопытство.

– Всё дело в помехах, – продолжил я. – Они не дают выстроить закономерность. Твоя программа должна отобразить все слабые сигналы и все суперсильные, которые могут быть случайными. Тогда мы задаём вместо них нолики и единички и смотрим на результат. Понимаешь? Мы словно очищаем картину от шума, оставляя только суть

Евгений долго молчал, а потом ткнул в меня указательным пальцем.

– Ты отдыхаешь, – сказал он. – А я поколдую над программой.

– Разве ж это горит? Поколдуешь в понедельник, – пожалел я его.

– Боюсь, что нет у меня сил, ждать до понедельника.

– А у меня нет больше сил пялиться в монитор, открытия совершаются или во сне, или на свежую голову. Спроси у Дмитрия Ивановича…

– Менделеева?

– Да, именно у него.

– А ведь ты прав, – неожиданно согласился он.

– В чём?

– В том, что сигналы надо классифицировать по свойствам, как в таблице Менделеева. Это может сработать. Знать бы ещё, что мы ищем. Картинку, формулу, уравнение?

Это был, несомненно, риторический вопрос, и отвечать на него я не собирался, а вместо этого спросил сам:

– Евгений, а кто такая Йола?

– Не понял, – нахмурился он.

– Когда я отключился, мне привиделась девушка, и было такое ощущение, будто я её хорошо знаю. У тебя нет знакомых по имени Йола?

Евгений сочувственно покачал головой, его взгляд стал чуть более внимательным, будто он пытался что-то разглядеть за моими словами.

– Иди домой, Самат. Отдыхай. В понедельник будет много интересных дел.

В понедельник, вернувшись на работу, я даже не стал заходить на «Скиф», где меня давно потеряли, а отправился сразу в вычислительный центр к Евгению. Он выглядел утомлённым и даже удручённым. Куда подевался его оптимизм, его вечная вера, что мы на пороге великого открытия? Под глазами залегли тёмные круги, плечи ссутулились, а в движениях появилась какая-то обречённая медлительность.

– Нам придётся прекратить исследование, – заявил он, едва я переступил порог. – Меня вызывают в первый отдел, и это плохой признак.

Он перешёл на шёпот и произнёс чуть слышно, наклонившись ко мне: – Нас прослушивали и, кажется, решили, что мы занимаемся шпионажем.

– Но это же бред! – вырвалось у меня.

– Почти. Мы с тобой расшифровали сигналы, но, вероятнее всего, они не космические, а с американского спутника-шпиона.

– Не понял, – я почувствовал, как внутри всё сжалось.

– В результате всех манипуляций, предложенных тобой, я получил не образ и не формулу, а текст. Причём на английском языке.

– Да ну, – удивился я и расстроился, потому что было сомнительным, что инопланетяне говорят по-английски. – Покажешь?

– А ты читаешь по-английски?

Я отрицательно покачал головой. Евгений потянулся за листком и старательно вывел латиницей: «A single man in a world of bizarre women».

– Что это значит?

– Что-то типа «Одинокий мужчина в мире затейливых женщин», – перевёл он. Предположительно шифровка для связного. В любом случае мы с тобой серьёзно влипли. Боюсь, что всё это закончится плачевно.

Не успел он договорить, как в комнату вошли двое в одинаковых опрятных чёрных костюмах и белоснежных рубашках без галстуков. Мне даже не надо было гадать, кто они, – почему-то именно такими я и представлял сотрудников органов безопасности: сдержанные, холодные, с непроницаемыми лицами.

– Евгений Александрович? – спросил один из них и раскрыл перед глазами Евгения красное удостоверение.

Евгений кивнул. Его лицо стало бледным, но он держался достойно.

– Пройдёмте с нами.

Я ринулся следом, чувствуя, как бешено заколотило сердце.

– А как же я?..

Оперативник обернулся, скользнул по мне равнодушным взглядом:

– А ты никому не нужен.

Больше Евгений на заводе не появлялся, и судьба его долгое время была неизвестна. Через месяц-полтора Ирина Константиновна рассказала под большим секретом, что он в тюрьме. Об этом сообщил её муж, который, напомню, был тогда директором тюрьмы на Гоголя. Содержали Евгения вместе с уголовниками и должны были вскоре этапировать: получил он пятнадцать лет колонии за убийство на набережной, которого, я был уверен, не совершал. Меня же в скором времени вызвали на партком и уволили с работы – правда, по собственному желанию. Тогда я и дал себе слово, больше никогда, ни при каких обстоятельствах не связываться с инопланетянами, а чтобы не было соблазнов, резко переменил судьбу, перебравшись из технарей в гуманитарии.

И всё же иногда, в тихие вечера, когда небо особенно звёздно, я ловил себя на мысли: а что, если Йола – это не просто видение? Что, если это ключ к чему-то большему, чего мы даже не успели коснуться.

В былом – былое!
Не довольно ль сердце моё крушилось?..

37

Почему меня потащили в партком? Удивлению моему не было предела. «Партком», вообще-то, расшифровывалось как партийный комитет, то есть некое учреждение для коммунистов. Так мне казалось. Я же был всего-навсего комсомольцем, и должен был, по идее, относиться к ведению комскомитета. Но, как потом стало понятно, партком представлял на заводе верховную власть и верховный суд, и судьбу руководителей и инженерно-технических работников, к коим я относился, решал именно он.

Как и предсказывал Евгений, подставил меня снова Ельцин. Ну а кто бы ещё мог это сделать? Случилось так, что он внезапно взвалил на меня дополнительную общественную нагрузку – назначил ответственным за внедрение рацпредложений в нашем, 71-м цехе.

– Ты совсем озверел?! – возмутился я, когда он объявил об этом. – Мне ни за что не справиться!

– Не можешь – научим, не хочешь – заставим! – Ельцин отделался расхожей фразой и тут же испарился.

Я почесал «в репе» и стал размышлять над новой задачей. Считалось, что рационализаторские предложения, в простонародии называемые рацухами, повышают эффективность производства, уменьшая затраты ресурсов, энергии и времени. Кому не хочется принести огромную пользу родному предприятию и великой Родине, а заодно и утереть нос международному империализму? Каждому хочется. Вот тебе и карты в руки. Хотя это, конечно, не преферанс – тут дело серьёзнее. Поговаривали, что за внедрение рацухи давали неплохие премии, а уж для рабочего человека лишняя копейка как награда за доблестный труд и прилежание. Однако при всех очевидных плюсах, которые обещало рационализаторство, никто не желал им заниматься, и я никак не мог понять, в чём тут проблема. Казалось бы, что может быть проще – пиши время от времени заявки на рацухи, получай дополнительный приработок и беги потом в магазин радовать жену и детей покупками. Что-то здесь было нечисто.

Настройщики, те сразу меня отшили и разговаривать на эту тему не пожелали. Монтажникам и даже монтажницам, так любившим позубоскалить по малейшему поводу, вдруг стало очень некогда, как только я заикнулся о рацухах: все моментально погрузились в рабочий процесс и дали понять, что моя персона в данный момент представляет угрозу для ответственного этапа социалистического соревнования. А чтобы было понятнее, закрылись от меня красным вымпелом с золотым профилем Ленина. Только одна Клара отбросила паяльник и повела меня к знакомому сборщику. Сборщик молча выслушал мою беду – а то, что это беда и что затея с рацпредложениями безнадёжна, я к тому времени уже догадывался, – покачал головой и средь гвалта рабочих и рёва станков стал громко объяснять свою идею.

– Смотри, – сказал он и взял в руки крышку собиравшейся станции АС-35. – На внутренней стороне крышки крепится металлическая пластина с инструкцией. Крепится она четырьмя заклёпками. А если мы посмотрим на модификацию этой станции – АС-35Б, то у неё точно такая же табличка с инструкцией на точно такой же крышке крепится почему-то шестью заклёпками. Вот тебе и рацуха: предложи и на новой станции использовать только четыре заклёпки. Это экономия и материалов, и рабочего времени!

Я поразился неожиданной простоте и изяществу решения сложной для меня проблемы, с которым вопрос рацпредложений можно было закрыть хотя бы на месяц. В неведомом доселе творческом экстазе набросал заявку, подписал её у Узбекова и отправился к главному инженеру завода. Тот был длинноног, мрачен и хмур. Возможно, пришёл я не вовремя, когда человек ещё не успел опохмелиться.

– Не морочь мне голову, – сказал он. – В техпроцессе прописано шесть заклёпок, значит, их должно быть шесть.

– Но это же неразумно! – попытался возразить я.

– Это не тебе решать, разумно или не разумно.

– А кому решать?

Главный инженер пожал плечами и отвернулся.

Вот после этого случая меня и вызвали на партком, даже не объяснив с какой целью.

Я пришёл на заседание в назначенное время. Найдя в длинном коридоре административного корпуса высокую массивную дверь, вошёл в неё и оказался в небольшой приёмной. За дубовой перегородкой сидела важная секретарша. Перед ней на столе выстроился ряд телефонов. Над ней красовалась огромная стеклянная люстра с висюльками. Пол был устлан красным ковром, а вдоль одной из стен располагался ряд кожаных стульев со спинками. Я попытался пройти в кабинет вместе с прочим людом, но секретарша меня остановила.

– Ждите за дверью, – сказала она, – вас пригласят, когда будет нужно, – и выставила из приёмной.

Мне это совсем не понравилось: ведь могла предложить присесть на стул, а тут томись в коридоре, непонятно для чего. В коридоре оказался и молодой чернявый бригадир из 72-го цеха. Звали его Ильёй, и своей густой бородой он напоминал мне Илью Муромца с картины Васнецова.

– Тебя-то за что сюда? – удивился он искренне, и тогда до меня стало доходить, что привод в партком – дело чрезвычайное и исключительное.

Я взволновался. Первым вызвали Илью. Вышел он минут через сорок бледный и подавленный, руки нервно дрожали. Ничего не сказал и прошёл мимо меня в полной прострации. «Досталось Муромцу от Идолища Поганого», – подумалось с грустью.

Из-за двери секретарша выкрикнула мою фамилию, и я неуверенным шагом направился в кабинет начальства. За длинным столом сидели мужики в костюмах и галстуках. Было и несколько тёток, настолько невзрачных, что вообще не отпечатались в моей памяти. Никто не предложил сесть, а я и не посмел, потому что лица, обернувшиеся к моей персоне, показались злыми и уродливыми, как в королевстве кривых зеркал. 

Толстяк, восседавший во главе стола у дальней стенки подобно «королю-солнце», по сути, и назывался парткомом, все остальные были всего лишь членами. Спутать парткома с кем-либо из членов было невозможно, поскольку прямо над ним висел портрет дорогого Леонида Ильича.

– Работа с рацпредложениями в 71-м цеху ведётся из рук вон плохо, – заявил партком. Фактически вы сорвали её. Извольте объяснить почему.

Глаза присутствующих запылали благородной ненавистью, и я был готов вспыхнуть и превратиться в чёрный пепел, но странное «извольте объяснить» вдруг рассмешило меня и остудило. Это выражение, насколько я помнил из книг, употреблялось давным-давно в царской России и в строгих устах парткома мне показалось забавным – он бы ещё добавил «сударь».

– Разве может вестись плохо работа, которой отродясь не было? – удивился я. – Если хотите, то давайте поговорим о причинах…

Какой же я был наивный! Я думал, меня действительно хотят выслушать, и не догадывался, что партком – это такая древнеиндийская игра, и стою я пешкой на шахматной доске в окружении слонов, готовых затоптать меня по приказу напыщенного ферзя. Все вдруг зашумели, пришли в движение, в потемневших очах парткомовцев то и дело сверкала молния. Не смолкавшие ни на минуту раскаты грома сковали меня, и понеслась непристойная ругань, не прекращавшаяся в течение целого часа.

Злые распутные твари! Я не предполагал, что у меня столько лютых врагов и не был готов противостоять им, а они отняли моё щедрое солнце и трепетные чувства вогнали во мрак. Повезло ещё, что сознание отключилось на первых минутах брани, словно ударили по голове кулаком, и всё остальное время я простоял как зомби, ничего не понимая и даже не пытаясь понять. Сникнув духом, я пожелал остановить безжалостную экзекуцию и стал покорно соглашаться с любыми утверждениями парткомовской своры. Здравый смысл покинул меня: надо было выбираться живым из гнетущего ужаса, воцарившегося в кабинете.

– Вам всё понятно? – прорычал председатель парткома, приподнимаясь из-за стола.

Я кивнул.

– Не слышу!

– Всё.

– Тогда пойдите и сделайте выводы.

Выводов я делать не стал. Я понял, что больше не хочу и не буду работать с этим кодлом.

Недругам – грусть и печаль… Ах, коль врагов бы
Вовсе не стало…

38

Я поднимался всё выше по мраморным ступенькам, и всё новые воспоминания стремительно мелькали в моей голове, словно кадры старой киноплёнки, прокручивающиеся с безумной скоростью. И тут до меня внезапно дошло, что однажды в детстве я уже переживал подобное, когда коварный весенний лёд пришкольного пруда с предательским шипением разверзся подо мной, и проголодавшаяся за зиму пучина с холодным безразличием потянула вниз, ко дну. Я до сих пор помнил тот леденящий ужас, сковавший тело, и отчаянную борьбу за жизнь, когда пальцы скользили по кромке льда, а лёгкие горели от нехватки воздуха. Страницы небольшого томика моей жизни были стремительно перелистаны, и крышка переплёта должна была захлопнуться, но случилось чудо – сильный рывок, хватка железных пальцев, и вот я уже на твёрдой земле, кашляю, выплевываю ледяную воду и не могу поверить, что остался жив.

Что произошло тогда с моим сознанием и что происходит с ним сейчас? Разве возможно одновременно и тонуть, и подниматься по ступенькам? И почему свет юпитеров слепит глаза, будто я оказался на сцене перед тысячной аудиторией? Если на этот спектакль пришли зрители, я хочу видеть их лица.

– Приглушите свет! – закричал я в глубину сияния, чувствуя, как голос дрожит от напряжения.

– Хорошо, – ответили мне откуда-то из незримой выси. – Но всегда помни, как ослепительно ярко каждое мгновение жизни.

Свет стал глуше, плавно перекатился в полумрак, и я оказался в пространстве кофейни – таком же, где обычно сижу с ноутбуком и набиваю строчки в бесконечные, как космос, файлы. Знакомый аромат свежесваренного кофе, приглушённый гул разговоров, звон чашек о блюдца – всё это вдруг обрушилось на меня, словно я вернулся домой после долгого странствия. Вокруг сновали обычные посетители, и компании молодых людей о чём-то галдели за столиками, уставленными напитками и десертом. В глубине зала спиной ко мне сидел человек из моего недавнего видения, я его сразу узнал по характерному ёжику крашеных волос. Пётр Лужин? Или это был кто-то другой? Человек обернулся.

– Проходи, командир. Давно тебя жду.

Да что происходит?! Это был несомненно...

– Евгений?

Человек расхохотался.

– Узнал, чертяга! Значит, будешь жить.

Тут окружающее меня пространство качнулось, и кофейня исчезла вместе с Евгением. Я оказался лежащим в постели, и воздух, насквозь пронизанный запахом лекарств и дезинфицирующих средств, резко ворвался в мои лёгкие. Я возрадовался тому, что вновь могу дышать. О, я желал бы вечно глотать этот пьянящий воздух, прислушиваясь к звукам вдохов и выдохов, ощущая биение сердца и бег крови по сосудам! Каждое мгновение казалось драгоценным, каждое дыхание – чудом.

Я лежал в больничной палате и безуспешно пытался открыть глаза. Веки были тяжелы, но я упорно боролся с этой тяжестью. Наконец удалось чуть приподнять их. У постели сидела женщина, и за секунду до того, как её увидеть, я уже знал, что это Йола.

– Йола, как хорошо, что ты есть! – хотел крикнуть я, но услышал лишь свой невнятный шёпот, едва различимый даже для самого себя.

Йола тем не менее поняла меня, её глаза засветились, а улыбка прибавила прелести её лицу. Именно такое лицо молодой Лев Толстой считал прекрасным, – подумалось мне.

– Как я рада, что ты снова с нами! – произнесла она фразу из пошленького сериала. Кто её научил такому? – Закрой глаза и спи. Тебе надо хорошо отдохнуть.

«Странная Йола, – подумал я. – Я же только что проснулся, а значит, и не уставал. Положи мне руку на лоб, мне так будет легче». Она выполнила просьбу, и я удивился: каким образом она поняла меня? Читает мысли? Просто совпало, наверное.

Со мной что-то происходило: я почувствовал прохладу тенистых садов в жаркий июньский полдень – вот что почувствовал, когда её ладошка, прикрывшая лоб и веки, успокоила горячие мысли в моей голове. Это прикосновение было как бальзам, как обещание покоя и безопасности. «Расскажи, куда ты пропала, я беспокоился за тебя, – попросил я мысленно и услышал ответ:

– Меня выследили, и пришлось скрыться.

Я опять удивился. Кому надо было тебя выслеживать? Разве у такой маленькой, хрупкой женщины могут быть враги?

– Что же ты не предупредила меня?

– Боялась. К моменту, когда мы с тобой встретились, мне уже осточертело одиночество, надоело прятаться, захотелось простой, человеческой, душевной теплоты. Я попыталась объясниться с тобой, но ты не стал меня слушать. «Возможно, это к лучшему», – подумала я. А потом увидела в окно, как ты говоришь с Симой, и предположила, что вы можете быть заодно. Они легко вербуют в свои поля.

– О чём ты, Йола? Я не понимаю. В какие поля? И кто «они»? Богдан и Сима?

– Богдана и Симы не существует. Они лишь проявления возбуждённых семантических полей твоего сознания. Думаю, в этих терминах легче объяснить это явление филологу и литератору, но, кажется, на сегодня я сказала тебе лишнего. Всё остальное узнаешь от деда. Ты ведь помнишь, как зовут моего деда?

Её слова звучали как загадка, как шифр, который я должен был разгадать, но голова всё ещё была тяжёлой, мысли путались.

– Евгений? – спросил я, сам не зная, почему это имя пришло на ум.

Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко…

39

К следующему пробуждению в моей палате суетились аж две медсестры, и я невольно возгордился значимостью своей персоны: не каждый пациент удостаивается двойного внимания. Только девушки были не в привычных больничных халатах, а в аккуратной голубой униформе, отчего напоминали, скорее, горничных какого-нибудь недорогого отеля, чем медицинский персонал. Сама палата тоже изменилась до неузнаваемости: не было больше слепящей больничной белизны, от которой глаза режет даже сквозь сомкнутые веки. Теперь сквозь зашторенное окно пробивался дневной свет – он делил комнату пополам и падал тусклой линией на паркет, создавая причудливую игру теней. Напротив меня, будто выплывая из стены, висела огромная плазма; посреди комнаты стояли тяжёлые кожаные кресла, а между ними – совершенно не вписывающийся в минималистский интерьер изящный круглый столик. На нём покоилась женская голова – то ли из гипса, то ли из пластика, с тонко проработанными чертами, словно застывшая в вечном молчании.

Девушки улыбнулись, заметив, что я очнулся, но заговорить со мной не успели – в этот момент дверь распахнулась с таким резким звуком, что я невольно вздрогнул, и в комнату вошёл Евгений.

– Кого я вижу! Одинокий мужчина среди затейливых женщин! – Его голос, внезапно ворвавшийся в мою жизнь, прозвучал так же бодро и насмешливо, как много лет назад. Он подмигнул девушкам, и те поспешно вышли, оставив нас вдвоём.

Несмотря на то что внутренне я был готов к встрече, волнение накрыло с головой – давление ударило в глаза и виски, заставив на мгновение потерять ориентацию. Я поднялся с постели и, обнаружив себя в дурацкой полосатой пижаме, растерянно уставился на крепкого высокого старика с ёжиком крашеных волос. Прошло более сорока лет с того проклятого дня последней встречи, и изменился он сильно – морщин на лице стало столько, что никаким утюгом не разгладишь. Встреть я его на улице – вряд ли узнал бы, прошёл бы мимо, скорее всего. Хорошо, что он назвал кодовую фразу, иначе я бы засомневался: а тот ли это человек?

– Это напоминает мне «Сорок пять лет спустя» Александра Дюма, – сказал я, пытаясь скрыть дрожь в голосе.

– У Дюма – «Двадцать лет спустя», не смешивай с «Сорока пятью», командир, – тут же поправил он с лёгкой усмешкой.

– Ничего я не путаю, просто ты потерял чувство юмора, инженер.

– А ты так и не научился шутить.

Что правда – то правда: шутил я всегда тупо, и это было нашим давним взаимным упрёком.

– Ты почти не изменился, – зачем-то соврал я, оглядывая его фигуру. – Разве что пузо подросло. Поди, пиво похлёбываешь? А если честно, я очень рад тебя видеть.

– Да и ты возмужал слегка, а попутно научился хамить старшим.

Мы обнялись – крепко, по мужски, но когда объятия разжались, меня качнуло. Сказалась слабость, вызванная неожиданным недомоганием, и Евгений помог мне добраться до кресла, поддерживая под локоть.

– При всей моей природной догадливости никак не могу найти единственно правильного ответа на вопрос, который меня тревожит, – сказал я, усаживаясь и пытаясь собраться с мыслями. – Не тяни и объясни, наконец, что со мной происходит и откуда ты взялся на мою несчастную голову.

Евгений улыбался и тянул-таки резину, мерзавец, пока она не лопнула с громким хлопом.

– Даже не знаю, с чего начать, – заговорил он, вышагивая по комнате длинными ногами. Я отметил про себя, что привычки его мало изменились: всё так же любит двигаться, когда размышляет. – Попробую пояснить недавнее происшествие: тебя хотели убрать, то есть попросту убить.

«Кто и за что? – пронеслось в голове. – Бред какой-то! И вообще – это совсем другой жанр, он не подходит для развития моего сюжета».

– Насколько мне известно, случился сердечный приступ…

– Да, спровоцированный лучевым ударом. К счастью для тебя, мои друзья следили за тобой. И выяснилось, что не напрасно.

– Не говори загадками, в последнее время их слишком много. Может, лучше расскажешь с самого начала – с того самого момента, как мы с тобой расстались?

– Да, пожалуй, так лучше, – согласился он, резко останавливаясь и опускаясь в кресло напротив меня. – Когда мы с тобой расстались… Вернее – когда наше исследование было нагло прервано на самом интересном месте, а результаты засекречены, мне была предложена новая работа. Отказаться от неё, сам понимаешь, я не мог, и два десятка лет провёл в шарашке – учёном городке колонии под Москвой. Занимался любимым делом: писал программы и работал на разведку.

- Ирина Константиновна рассказывала, что тебя посадили якобы за убийство.

– Да, «якобы» – здесь ключевое слово. Видишь ли, нас на заводе прослушивал 1-й отдел, и в тот момент, когда мы с тобой прыгали от радости, что удалось-таки прочитать послание от братьев по разуму, компетентные товарищи решили, что мы разгадали шифровку, предназначенную для американского резидента. Первоначально и нас с тобой приняли за шпионов: если ты помнишь, мы работали на секретном предприятии, а занимались отнюдь не прямыми должностными обязанностями. Но, чтобы не раздувать шпионскую историю, меня решили засадить по другой статье. Тут как раз и подвернулось нераскрытое убийство на набережной Белой, где я проходил свидетелем…

– А почему меня не тронули, ведь мы работали вместе?

– Ты был слишком юн и, прости меня, глуп, – Евгений расхохотался. – Не обижайся, это просто метафора. На поселении мне не хватало твоей светлой головы, и я даже ходатайствовал о том, чтобы привлечь тебя…

– Ну спасибо, ты добрый…

– Да, но твоя кандидатура не прошла какую-то проверку, и эта идея была отвергнута. Иначе сейчас, как и я, жил бы под другим именем, и судьба была бы иной. Ты ведь писатель? Я даже прочёл одну твою книжку.

– И как тебе?

– По-моему, бред. Ты был хорошим инженером. Мне посчастливилось работать с выдающимися умами, но ни один из них не обладал такой интуицией, как у тебя. Шутка ли, нам за несколько дней удалось расшифровать инопланетное послание.

– А ты знаешь, что это за фраза?

– Коул Портер?

– Да, я узнал об этом через много лет, когда появился интернет. С тех пор «Одинокий мужчина…» – одна из любимейших моих песен. И я тосковал по тебе, Евгений. Те несколько недель с тобой были лучшими в моей жизни, никогда больше я не испытывал такого вдохновения. Даже когда писал книжки.

– Хочешь испытать вновь?

– Вряд ли это возможно.

– Возможно. Да ещё как. Меня ведь тогда сбила с панталыку эта фраза, и я поверил в шпионский след, пока в конце 80-х не встретился с очень интересным человеком – писателем, как и ты. Звали его Север Гансовский. Слышал о таком?

– Что значит «слышал»? Евгений, ты зажал тогда книгу с его рассказом, и мне пришлось читать её в центральной городской библиотеке.

Евгений удивлённо посмотрел на меня.

– Ты всё помнишь?

– Я не такой старый, как некоторые. Не обижайся, это всего лишь метафора.

– Ну-ну… Кстати, я был Евгением первую половину своей жизни, а вторую прожил Петром. Можешь не стесняться и называть меня Пётр Петрович, так теперь привычнее. – На какое-то время установилась пауза, а потом он продолжил: – Увы, «третьей половины» быть не может, а ведь хотелось бы вернуться к прежнему Евгению.

– Ты заговорил о Гансовском, – напомнил я.

– Да, мы с ним неожиданно сдружились, хотя характер у старика был тяжёлый. Однажды речь зашла о научной фантастике, инопланетянах и Шкловском. Я понастальгировал и рассказал ему о нашей неудачной попытке дешифровки космических сигналов. Думал, он посмеётся, но Гансовский выслушал с интересом и сказал: «Когда Ферми спрашивал “Где все?”, он и предположить не мог, что эти пресловутые “все” давно жили рядом с нами и даже наплодили мусора не меньше, чем люди». Я долго потом думал над его словами, вспоминал нашу работу на заводе, а потом решил восстановить ту старую программу, выдавшую неожиданный код. К тому времени в моём распоряжении были качественно иные, даже сказал бы уникальные для последних лет советской власти технические возможности. Вот тогда и выяснилось, что фраза Коула Портера возникла абсолютно случайно из-за моей ошибки при написании программы. Я ведь тогда пользовался частотным словарём английского языка для выявления закономерностей получаемых сигналов и ненамеренно подтасовал лексику под предложенный тобою код. В результате прочиталась простенькая строчка из хита, написанного ещё в двадцатые годы прошлого века. Из-за глупой ошибки я угодил в тюрьму, да и тебя подставил нехило.

– Странно всё это слышать теперь. Тем не менее ты считаешь, что инопланетяне существуют?

Евгений откинулся в кресле, задумчиво провёл ладонью по коротко стриженным седым волосам – в этом движении читалась привычная мне с юности манера размышлять вслух, взвешивая каждое слово. За окном, которого я не видел, но ощущал его присутствие, словно приглушённый гул города, медленно угасал день. В комнате повисла тишина, нарушаемая лишь тиканьем невидимых часов – то ли настенных, то ли чьего то внутреннего хронометра, отсчитывающего секунды нашего разговора.

– Мне неловко говорить об этом, – начал он наконец, и голос его звучал тише, будто он опасался, что стены имеют уши, – потому что с теликов рассуждают о них чуть ли не каждый день. Ты включаешь телевизор, а там – один «эксперт» за другим, с серьёзными лицами, в дорогих костюмах, с дипломами на фоне, вещают о летающих тарелках, похищениях, древних пришельцах, построивших пирамиды. И чем абсурднее теория, тем громче она звучит, тем больше просмотров собирает. Даже Чулымов – знаешь такого? – под давлением своего босса вынужден нести ересь вместе с лжецами и мошенниками, оккупировавшими наш первый канал. Он ведь когда-то писал неплохие статьи о радиоастрономии, а теперь… Теперь он рассказывает, как инопланетяне управляют погодой через вышки 5G.

Он горько усмехнулся, и в этой усмешке я увидел всю горечь человека, который когда-то верил в чистоту науки, а теперь вынужден наблюдать, как её имя используют для развлечения толпы.

– Умные люди сходят с ума от этого бреда, – продолжил он, – а те, кому есть что сказать, вынуждены молчать, боясь прослыть психопатами. Ты думаешь, я не пытался? Пытался. Но стоит тебе упомянуть о реальных аномалиях, о странных сигналах, о нестыковках в данных – тебя тут же записывают в ряды фанатиков. Поэтому мы с друзьями давно отказались от этого термина – «инопланетяне». Мы называем их иначе.

– Как? – спросил я, чувствуя, как внутри нарастает любопытство, смешанное с тревогой.

– Мы называем их «соседями». Потому что, возможно, они не где-то там, за миллиарды световых лет, а здесь. Рядом. Может, в другом измерении, может, в иной временной плоскости, может, просто невидимые для нас. Но они – соседи. Как люди в многоквартирном доме: ты знаешь, что за стеной кто-то живёт, но никогда его не видишь и не разговариваешь с ним.

Я хотел возразить, но он остановил меня жестом.

– Послушай. Когда мы с тобой работали над тем сигналом, мы были уверены, что ловим послание из глубин космоса. Но что, если это было не послание? Что, если это был просто… шум? Случайный всплеск энергии, отразившийся от чего-то, что мы даже не можем представить. А наша программа, наш разум, привыкший искать смысл, превратил этот шум в фразу. В случайную фразу из песни Коула Портера.

– Но ты сам сказал, что это была ошибка в коде.

– Да. Ошибка. Но что такое ошибка в масштабах Вселенной? Может, это и есть способ общения – случайные совпадения, намёки, которые мы либо игнорируем, либо превращаем в мифы. Мы ищем разум в далёких галактиках, а он, возможно, сидит с нами за одним столом, пьёт чай и смеётся над нашими попытками его найти.

Я молчал, пытаясь осмыслить его слова. В голове роились вопросы, но ни один из них не казался достаточно весомым, чтобы нарушить эту странную, почти мистическую атмосферу.

– Поэтому мы с друзьями, – продолжал Евгений, – перестали искать «инопланетян». Мы ищем закономерности. Не в космосе, а вокруг нас. В случайных событиях, в совпадениях, в снах. Потому что если они существуют, то их присутствие – не в гигантских кораблях, а в мелочах. В том, как падает лист с дерева, как меняется погода, как звучит незнакомая мелодия в чужом городе.

– И ты нашёл что нибудь? – спросил я почти шёпотом.

– Нашёл. Но не то, что ожидал. – Он посмотрел мне в глаза, и в его взгляде я увидел тень чего то невысказанного, чего то, от чего он пытался меня уберечь. – Знаешь, почему я пришёл к тебе сейчас? Потому что ты тоже начал их замечать. Ты видел Йолу. Ты слышал её голос. Ты чувствовал её присутствие. Это не галлюцинация. Это… контакт. Но не такой, о котором пишут в бульварных газетах. Это как шепот на краю сознания.

Я вспомнил её прикосновение, прохладу её ладони на моём лбу, запах портера, который появлялся и исчезал, словно след от ускользающего видения.

– Кто она? – спросил я.

– Не знаю. Может, человек. Может, не человек. Может, просто образ, который твой разум создал, чтобы справиться с тем, что ты начал видеть. Но она – часть этого. Часть «соседства».

– И что теперь?

– Теперь ты должен решить. Хочешь ли ты продолжать? Потому что если ты скажешь «да», то пути назад уже не будет. Ты войдёшь в мир, где реальность – это не то, что ты видишь, а то, что ты чувствуешь. Где логика уступает место интуиции, а факты – догадкам.

Я закрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями. В голове звучала та самая песня Коула Портера – «A single man in a world of bizarre women». Одинокий мужчина в мире затейливых женщин. Или в мире «соседей»?

– Я не знаю, – признался я. – Но я хочу понять.

Евгений улыбнулся – впервые за весь разговор по настоящему тепло.

– Этого достаточно.

Тень без лика в толпе смутных теней,
Стёртых забвением…

40

– Евгений, можно я не буду называть тебя Петром Петровичем?

– В глазах Евгения заплясали озорные искорки.

– Не можешь выговорить?

– Силюсь, но не могу. Напоминает подлого Лужина из «Преступления и наказания».

Евгений зашёлся таким заразительным хохотом, что даже слёзы выступили в уголках глаз.

– Начитанный, чертяга, попал прямо в точку! — наконец выдохнул он, вытирая глаза платком.

Я улыбнулся, чувствуя, как напряжение между нами тает. Всё-таки он оставался тем самым Евгением — острым на язык, непредсказуемым, но при этом бесконечно надёжным.

– Можно ещё один вопрос?

– Валяй… — махнул он рукой, всё ещё посмеиваясь.

– Йола действительно твоя внучка?

На лице Евгения мелькнула тень замешательства. Он погрустнел и будто заскучал, словно я нечаянно тронул струну, которая издавала слишком печальную мелодию. Он провёл ладонью по лицу, стирая налёт веселья, и ответил не сразу.

– Я бы предпочёл не говорить о ней. По крайней мере, пока ты не выздоровеешь.

Я удивился. Почему такая резкая перемена? Что скрывается за этим нежеланием?

– Но почему? Йола вызывает у меня только положительные эмоции. Она… добрая, чуткая, с ней легко.

– Догадываюсь… Ты не обратил внимания, на кого она похожа?

Я задумался. К чему этот вопрос? Не знаю, на кого она похожа на самом деле, но мне она напоминает Сафо, бывшую жену, и потому вызывает странную смесь грусти и нерешительности. Ощущение такое, будто Йола – всего лишь сон, и я боюсь спугнуть его, сделав лишнее движение. Не захотелось всё это объяснять Евгению, и я соврал:

– Никого не напоминает.

– Жаль, – расстроился тот. – Я понадеялся на твою интуицию. А впрочем, ты всего лишь не хочешь, чтобы я лез в твою душу. Ведь так? Но я же Лужин, могу и залезть. Признайся, тебе нравится Йола?

– Ну, если сегодня день признаний, то да, нравится. Был бы моложе хотя бы лет на десять, приударил бы за ней – уволок бы в кусты, а когда бы выволок, женился на ней, и жили бы мы долго и счастливо, пока смерть не разлучила бы нас.

Евгений усмехнулся, но в его взгляде промелькнуло что-то серьёзное, почти тревожное.

– Обещаю, у тебя будет такая возможность, но не раньше, чем через месяц. После того как окрепнешь. А сейчас – строгий режим, хорошее питание, физкультура и чтение.

– Чтение? — удивился я. — Ты же знаешь, я больше писатель, чем читать.

– Да, я подарю тебе несколько интересных книжек из своей личной библиотеки. Нужно будет проштудировать их…

– Что-нибудь из области астрофизики, инженер? Мы снова ищем внеземной разум?

Евгений внимательно посмотрел на меня, и в его глазах вспыхнул тот самый огонёк азарта, который я помнил с наших совместных ночных бдений у мониторов.

– Хоть ты и выглядишь сухой воблой, но всё ещё проницателен, командир. Мне очень не хватало твоих мозгов. Скажу тебе по секрету, что  мои долгие размышления привели к одной простой мысли: для того чтобы общаться с внеземными цивилизациями, нам сначала нужно найти человеческий разум. Найти, или приобрести, или даже изобрести. Без него никак. В общем, ты приводишь себя в порядок, а я в это время готовлю команду.

Я почувствовал, как внутри закипает раздражение.

– Женя, – я почему-то перешёл на фамильярное «Женя», – ненавижу тебя. Что за дурацкая манера говорить одними загадками? Раз уж ты нашёлся мог бы хоть немного прояснить ситуацию. Я не ребёнок, которого нужно опекать и кормить полуправдами…

Я не успел договорить, резкий звонок телефона заглушил зарождающийся гнев. Пётр Петрович включил громкую связь.

– Уважаемые гости, ресторан отеля «Москва» приглашает вас на обед, ваш столик восемнадцатый. Желаем вам приятного аппетита!

Я замер, пытаясь осмыслить услышанное.

– Можно нескромный вопрос? Надо было начать именно с него. Где вообще мы находимся?

– Ты же слышал – в отеле «Москва». Одевайся и пошли обедать.

– И где у нас такой отель?

Евгений усмехнулся, встал, потянулся, хрустнув суставами, и бросил через плечо:

– Прикинь, в Москве…



Если прежде в чём прегрешил – забвенье
Той вине! Друзьям – утешенье встречи!

Часть 2. Софья

41

– Семён, ты всё время о женщинах и о женщинах. Давай хоть на сегодня сменим тему, – с лёгкой усталостью в голосе просит Бекешин.

Как всегда, сижу с приятелями в таверне, где стены пропитаны ароматом свежесваренного кофе, табачного дыма и нескончаемых споров. Они привычно троллят друг друга, обмениваясь колкостями, словно фехтовальщики ударами, а я помешиваю ложечкой кофе и не понимаю, зачем это делаю. Кофе-то без молока и без сахара. Но раз принесли ложечку, значит, надо ею воспользоваться, хотя бы для того чтобы соблюдать ритуал. В задумчивости чисто механически верчу ложку, наблюдаю, как в пене кружатся пузырьки, и придумываю версию: бариста разливает напиток слоями, и разные по высоте слои должны иметь разную степень насыщенности. Но я не гурман, и мои вкусовые рецепторы не столь развиты, чтобы уловить эти нюансы. А потому, кажется, стоит добиться однородности… «А надо ли?» — задумываюсь я. Может, в этой неоднородности и есть суть? Может, именно в ней — та самая жизнь, которую мы так стремимся усреднить, сгладить, привести к общему знаменателю?

– Не будь мудаком, Тимур. Когда это я всё время говорил о женщинах? – возмущается Семён, вскидывая руки, будто защищаясь от несправедливого обвинения. – Это же так просто понять! Женщина – как-никак божье творение, и именно в неё он заложил идею совершенства мира. Женщина, в отличие от нас, мужиков, стоит ближе к нему ровно на пять ступенек, которые нам преодолеть ну никак не суждено. Ни в жисть, ни в жесть, ни в жуть... И как мне не любоваться ею? Как не писать о ней? Если она меня вдохновляет? Ты-то прозаик, а потому не в силах понять поэта.

«Ну что за бред?» — ворчу про себя, но вслух не говорю. Вместо этого переключаюсь на новое рассуждение: «А что это за пять ступенек, о которых разглагольствует Семён? Наверное, на ходу придумал, раньше я о них ничего не слышал». Может, это метафора? Или он всерьёз верит в некую иерархию близости к божественному?

– Да хоть весь излюбуйся и испишись, Семён, но можно хотя бы не говорить об этом? – Тимур явно не в духе. Его голос звучит резче обычного, будто он сдерживает раздражение. – Кстати, один из ваших, из поэтов, утверждал, что всякая женщина – зло и хороша лишь дважды: на ложе любви и на одре смерти.

– И кто этот умник?

– Паллад.

– Паллад? Да он же язычник! — Семён фыркает, будто услышав нелепую шутку. — А что касается меня, то, если честно, у кого чего не хватает, тот о том и говорит. Я тоскую по вечной женственности, а она избегает меня. Самат вон нашёл себе Йолу на старости лет и не парится, и тебя ненаглядная дома дожидается, пока ты по кафешкам шастаешь. Что не так с вами, прозаиками?

– Всё не так, Семён. Поругался я с тварью божьей… – вздыхает Тимур, опуская взгляд в чашку. В его голосе — не горечь, а скорее усталая покорность.

– А-а-а… Прости. Другое дело. Тогда поговорим о книгах, клуб-то у нас литературный. Нравится ли вам «Ася» Тургенева? — Семён тут же переключается, пытаясь сгладить неловкость.

Я помешиваю кофе. Ася в данный момент меня не очень волнует. Думаю о Софье. В тот год, когда она ушла, я проснулся однажды и не мог понять, что происходит вокруг. Не мог воткнуться даже в то, почему ничего не понимаю. Где я, что я и отчего кажусь полным идиотом, если посмотреть на себя со стороны? Чуть позже, постепенно, шаг за шагом пришло осознание, что за окном шумит город, и этот шум мне был когда-то знаком. А потом мощный поток информации разворотил мозг, словно обдали его холодной водой из брандспойта. Тело вмиг отреагировало, и единственно возможной реакцией стал страх, сковывавший и мысли, и движения.

Мозг лихорадило, он пытался вычленить из шума важные, существенные моменты, но мир оставался однороден и сух. Наконец пришло понимание, что шум исходит от автомобилей, несущихся по улице мимо моего дома: было утро, и люди спешили на работу.

И как только до меня это дошло, сразу полегчало: я попытался осмыслить происходящее, и чем больше нейронов связывалось в привычную сеть, тем спокойнее я становился. Спокойнее и гармоничнее, что ли. Вскоре мне даже понравился процесс возвращения к привычной реальности: я получал удовольствие от осознания того, что было когда-то известно мне, но информация по какой-то причине утратилась. Утратилась, слава Создателю, не навсегда.

Потом я подумал, что человечество только и делает, что занимается восстановлением связей, которые однажды вдруг утратились. Возможно, блок память, ответственный за них, по какой-то причине отключился. Человечество так похоже на одного знакомого алкоголика с Уфимского завода аппаратуры связи, промывшего мозги техническим спиртом и прикорнувшего в сточной канаве цивилизации. И для того чтобы вывести его из богатырского сна, нужно обладать отвагой декабристов. Хотя, между нами, девочками, говоря, неблагодарное это дело – будить сердечного. Лучше записаться в пилигримы и проследовать мимо, ни на что не отвлекаясь и никуда не сворачивая, – шкандыбать себе яростно к началу начал, ведь надобно знать, каким оно было, это начало. Я почему-то уверен, что прекрасным.

Разве может быть иначе, если неведомое начало создало меня по своему подобию? Кто ты, Создатель, и как твоё имя? Я бы хотел знать его, но если ты не намерен открыться, то это твоё право.

Но разве мне будет хуже от того, что я узнаю имя или просто догадаюсь о нём? Или ты хочешь, чтобы я сам дал всему имена? Ты хочешь, чтобы я сам расчленил необъятный мир на отдельные слова и потом смешал их в хаотично кружащее целое? Не этот ли мир, согласующийся со своим началом, я увидел в чашке горячего кофе? Ну хорошо, пусть он будет чуточку другим, пусть соответствует моим несовершенным чувственным рецепторам. Возможно, так мне будет комфортнее.

Понимаю, отец, ты хочешь, чтобы я жил лучше тебя, как и я желаю, чтобы мои дети жили в лучшем из миров. И дети, и внуки, и внуки внуков. Мне страшно подумать, что мир этот будет цифровым. Что человечество придёт к безальтернативному движению к цифре, знаку и коду. Но что, если такой мир окажется сплошной иллюзией? И что, если человек в нём будет исключительно одинок?

Тоже мне, сделал открытие! Ясен перец: покуда каждый из нас имеет свой отдельный разум, одиночество – естественное наше состояние. Вот сольёмся единожды в общей сети, завертимся пузырьками в кофейной пене, тогда, возможно, и затоскуем об одиночестве, заностальгируем по интеллектуальной свободе.

– А разве есть она, эта свобода? – задаюсь я риторическим вопросом, глядя в глубину чашки, где ещё танцуют последние пузырьки.

– У меня есть! – сверкает очами Семён. Отвечать на риторические вопросы – его тайное призвание.

Бекешин грустно улыбается и молча глотает из чашки ароматную горечь. «Нет её», – читается в его грусти.

– Нравится ли вам «Ася» Тургенева? – повторяет вопрос Семён, поворачивается ко мне и щёлкает пальчиками перед моими глазами, пытаясь привлечь внимание.

– Алло, Самат, ты где?

Где-где… В Москве… Или не в Москве? Или не сейчас? Или вообще нигде? Я ловлю себя на мысли, что даже в этой таверне, среди друзей, я где-то ещё – в прошлом, в будущем, в мире, который существует только в моей голове. И этот мир, возможно, важнее того, что вокруг.

Если зовутся они одинокими, что их так много?
Где одиночество тут, в этой огромной толпе?..

42

На мою реабилитацию был отведён целый месяц – срок, который поначалу казался бесконечно долгим, но вскоре превратился в стремительный поток дней, слившихся в единый ритм размеренной, почти монастырской жизни. Я занимался исключительно собой, живя в отеле словно в элитном санатории, где каждый элемент окружения был продуман так, чтобы способствовать восстановлению сил и ясности мысли.

Мне предписали строгий распорядок: утренние занятия фитнесом с последующим плаванием в бассейне, долгие прогулки по тенистым аллеям парка, сбалансированное питание с акцентом на свежие овощи и нежирные белки. Особое место занимало безмятежное чтение – будто возвращение к забытому искусству погружения в текст без отвлечений.

При этом категорически запрещались новости, мобильные телефоны и интернет. Формально телефон у меня никто не отбирал, доступ в сеть тоже оставался открытым – мне доверяли, но настойчиво просили оградить себя от излишней информации на время болезни. «Это необходимо, чтобы твой мозг научился отдыхать, а не переваривать бесконечный поток чужих мыслей», – объяснял Евгений.

–  Но я должен хотя бы предупредить родных и знакомых, что со мной всё в порядке! К тому же остались незаконченные проекты. Меня начнут искать, беспокоиться, – взмолился я однажды, чувствуя нарастающее беспокойство.

– Да кому ты нужен? Не будут, – отмахнулся Евгений с привычной прямолинейностью. Потом, смягчившись, пояснил: – Всех предупредили, что ты в творческой командировке от Союза писателей – на время, которое потребуется для того, чтобы дописать книгу… Кстати, как она будет называться?

–  «Одинокий мужчина в мире затейливых женщин», – произнёс я смиренно, сам не зная, всерьёз ли это или в шутку.

– Во-во, её и пиши. А я подброшу тебе свеженького материала.

–  Затейливых женщин?

–  Именно.

«Свежего материала» было ровно две штучки. Первую звали Анна, вторую – тоже Анна. Они были близняшками и носили нелепые бежевые береты. Я их не различал долгое время и, надеясь только на интуицию, одну называл Асей, а другую Аней. Я был уверен, что ни разу не ошибся, потому что заметил: у Аси взор был тёмен и чаще устремлён вниз, отчего она выглядела чуточку старше; Аня казалась веселее и смотрела светло и открыто прямо в глаза собеседника. А что, если бы они обе прикрыли веки? Тогда не было бы ни светлого, ни тёмного взгляда, то как бы я их отличал? Да очень просто – по ладошкам, конечно. Женщин проще всего узнавать по рукам – по их форме, линиям, прикосновениям.

Ася и Аня были приставлены ко мне в качестве горничных и сменяли друг друга по графику. Вели себя ненавязчиво: выполняли свои нехитрые обязанности – меняли бельё, приносили еду, прибирались – и уходили. Однако оставалось стойкое впечатление, что они всегда незримо присутствуют в комнате, словно тени, скользящие по углам. Я даже в шутку придумал себе, что это моя охрана. Телохранительницы. Кстати, в их обязанности входило сопровождать меня во время пеших прогулок, и тогда они меняли отельную униформу на изящные спортивные костюмы или свободные платьица. Со временем я привык к их присутствию. Мне было легко с близняшками, и я часто беседовал с ними. Правда, разговоры всегда выходили ни о чём – просто о каких-то сиюминутных вещах, над которыми можно весело посмеяться и тут же забыть.

Ася и Аня наполнили мою комнату множеством бумажных книг – их передавал Евгений. Сам он жил и работал в Подмосковье и в столицу наведывался нечасто, но регулярно снабжал меня литературой. Я давно не читал так много. Книги в основном касались искусственного интеллекта – области, с которой я был знаком лишь постольку-поскольку. Среди них встречались труды китайских и американских авторов. Сначала я «проглотил» научно-популярные издания – с особым интересом прочёл Кай-Фу Ли, потом Криса Фритта, а затем перешёл к серьёзной, специальной литературе. Среди прочего было довольно много книг, касающихся человеческих чувств и эмоционального воспитания. Они показались мне менее интересными, и я отложил их на будущее. «Потом прочитаю», – подумал я. Так же «на потом» отправились и тома о правовых аспектах применения искусственного интеллекта: они выглядели слишком скучными, чтобы погружаться в них сейчас.

Когда чтение утомляло, я развлекался тем, что рассматривал голову Дианы Габийской, хранящуюся на полке рядом с книгами. Она была не мраморная и не гипсовая, а изготовлена из неведомого мне искусственного материала, настолько пластичного, что казалась живой. Я даже разговаривал с ней. «Сочувствую тебе, – шутил я. – Женщина без тела – это намного хуже, чем мужчина без головы». Диана не обижалась и, в отличие от моего приятеля Семёна, никак не реагировала на мою риторику. Она просто смотрела своими незрячими глазами, храня молчание веков. Её душа была укрыта за непроницаемой завесой, и в её взгляде не отражалось ни раздражения, ни обиды, ни каких-либо эмоций. Иногда мне казалось, что в этом молчании таится тютчевская философия –  не высказанная словами, не оформленная в тезисы и постулаты, но тем не менее ощущаемая. Она не спорила, не доказывала, не пыталась переубедить – она просто была. И в этой простоте бытия скрывалась сила, с которой невозможно было бороться: она не сопротивлялась, не вступала в конфликт, а лишь пребывала в своей истинной природе. Я ловил себя на мысли, что её безмолвие действует на меня сильнее любых слов. Оно заставляло меня задуматься: а что, если её молчание – это не отсутствие реакции, а высшая форма ответа? Ответ, который не нуждается в звуках, потому что говорит напрямую с душой?

В один из прекрасных сентябрьских дней, когда я, сидя в кресле, наслаждался очередным опусом, а беспечное солнце радостно ласкалось у моих ног, падая ярким прямоугольником из расшторенного окошка, вошла Ася и положила на столик передо мной ещё одну книжку. Я мельком взглянул на неё и вздрогнул от неожиданности. Уж что-что, а эту книгу я знал отлично и однажды проштудировал её основательно под руководством самого автора. Это была книга профессора Васильева «Теория семантического поля». К чему она здесь?

– Ася, передай, пожалуйста, Петру Петровичу, что я желаю отобедать с ним в ближайшее время, – попросил я девушку.

Она улыбнулась привычной вежливой улыбкой.

– На какое время назначить встречу?

– Это не горит, пусть приедет, когда ему будет удобно.

– Хорошо, – ответила она.

Неожиданно я поймал себя на мысли, что Ася чем-то меня раздражает. Уж больно она правильная и пластичная, как актриса. Исполняет обязанности чётко от и до и никогда не ошибается. И ещё помалкивает – прямо как Диана Габийская. Вот Аня, бывает, опрокинет чашку с кофе или, ещё лучше, – уронит и разобьёт вдребезги, казалось бы, небьющийся графин, зацепится за дверцу шкафчика и растеряется, а эта как робот, даже улыбка всегда одна и та же. Наверняка в школе была отличницей-заучкой, а Аня, видимо, легкомысленной двоечницей. Так бывает, что близняшки в чём-то противоположны друг другу.

Я решил проверить свою догадку и спросил:

– Ася, а ты сама-то читала что-нибудь из того, что приносишь мне?

– Да, читаю иногда из любопытства, – откликнулась она мгновенно.

Я тормознул. Что-то здесь было не так: юная горничная прочитывала книги, для понимания которых требовалась солидная специальная подготовка. Они и для меня были совсем не просты, особенно те, что изобиловали математическими формулами. Поэтому я часто просил достать мне те или иные справочники и даже школьные учебники.

– Ты их читаешь? Но для чего?

– Для общего развития.

– Прекрасный ответ! И как тебе это помогает в работе?

– Это помогает в жизни.

Ну да, про жизнь юной леди я совсем не подумал, но всё же спросил:

– А «Теорию семантического поля» ты тоже читала?

– Да, – ответила Ася и пожала плечами, мол, что тут особенного.

– И ты можешь напомнить мне её? Я изучал труды Леонида Михайловича, он был моим преподавателем в вузе, но, сама понимаешь, студенческие годы остались далеко позади, и я многое уже подзабыл.

– Хорошо, давайте напомню, согласилась она.

И стала излагать мне содержание по порядку, страницу за страницей, выдавая одну гипотезу за другой и объясняя их сильные и слабые стороны с точностью, которая заставила меня похолодеть. Я почти не слушал: смотрел заворожённо на то, как движутся Асины губы, и думал совсем о другом. Как такое возможно? И тут меня озарило. Я прервал девушку и сказал:

– Знаешь, Ася, ситуация изменилась. Передай Петру Петровичу, что я хочу встретиться с ним немедленно. Пусть бросает всё и приезжает.

Эх, сводят с ума меня губы речистые,
Алые губы…

43

Евгений не приехал, вместо этого за мной прислали «Тойоту». А ещё доставили пакет с джинсами и чёрной рокерской футболкой. «Надень это», – было начертано в приложенной записке, написанной знакомым размашистым почерком. Джинсы оказались от Wrangler, мои любимые ещё с самых советских времён. Как же я мечтал о таких в юности, «когда влюбился, ах, на свой на риск и страх в девушку в заштопанных штатовских штанах»! Сейчас я ценил их за удобство: в них почти не устаёшь, даже если работаешь целый день без передышки. А вот костюмные брюки, обязательные для официальных мероприятий, пусть даже самые широкие, неизменно стесняли движения и быстро утомляли – особенно когда приходилось просто сидеть и изображать занятость.

Евгений помнил мои пристрастия, и в другой ситуации я бы с радостью напялил эти джинсы, ощутив знакомое удобство ткани, но не в этот раз. Меня всё сильнее раздражала эта затянувшаяся игра в угадайку. Почему нельзя просто объяснить, что происходит? Вместо этого – куча книг по искусственному интеллекту, одинаковые девушки, окружающая отеческая забота… Всё это выглядело как тщательно выстроенный спектакль, где я играл роль зрителя, не понимающего ни сюжета, ни своей роли в нём.

Кровь начинала бурлить, приливая к голове. Я открыл шкаф, гневно швырнул туда пакет с джинсами и предпочёл одеться в белую рубашку и серые брюки – классический, скучный, но привычный наряд. В этот момент в номер вошли девушки и недоумённо уставились на меня.

– Ну и ну, – нахмурилась Ася, покачала головой и переглянулась с сестрой.

– Ой-йо-йой! – расхохоталась Аня, запрокидывая голову в безудержном смехе.

Я хотел было рассердиться, но вдруг посмотрел на себя в зеркало шкафа и сам рассмеялся, осознав, что веду себя совершенно по-ребячески. Тем не менее переодеваться не захотел из принципа.

– Так не пойдёт, – заявила Ася.

– Так не пойдёт, – подтвердила её сестра, скрестив руки на груди.

– Но почему?

– Так позволено одеваться только Чулымову.

– Какому Чулымову? Телеведущему? Что за бред! Мне, значит, не позволено, а ему позволено?!

– Ему позволено, а вам не рекомендуется, – Ася сдвинула брови, сохраняя серьёзность.

Аня достала из шкафа пакет и двумя руками, картинно вытянув шейку, подала мне. Я медлил. Аня наклонила голову и сделала книксен. Выглядела она уморительно, и пришлось сдаться.

– Отвернитесь, – сказал я. – Ваша взяла. Но что бы случилось, если бы я поехал в брюках?

– Ничего, – ответили девушки хором. – Мы бы вас не выпустили!

* * *

– Ты всё торопишься и чувствовать спешишь, – проворчал Евгений вместо приветствия, встречая меня на пороге рокерского клуба. Лишь после этих слов он протянул руку для крепкого, почти болезненного рукопожатия.

Меня привезли в «Старушку-полтарушку» – забавную пивнушку в центре Москвы, спрятанную в переулке, где время, казалось, остановилось лет тридцать назад. Странным образом барный полусумрак мгновенно расслабил сознание. Старая, добрая роковая музыка вливалась в уши, и я уже приготовился вслушаться в проникновенную, характерную хрипотцу Нодди Холдера:

And I'm far, far away
With my head up in the clouds. 

Но тут раздался скрипучий голос Сергея Фроловнина, певшего совершенно по-русски:

И я так далеко!
Мысли в облаках витают.
Далеко-далеко!
Ноги ищут путь, что нов.
Но родного дома зов
Ни на миг не утихает –
Слышу его, слышу его, слышу его…

Это меня весьма растрогало. Был бы нетрезв, всплакнул бы.

– Домой хочу, – сказал я. – Ну а кофе-то здесь наливают?

– В пивнушке-то? Да здесь ничего другого и не бывает, – сыронизировал Евгений. – Пошли, командир, я покажу тебе свой офис.

Офис оказался отдельным кабинетом рокерского бара. Увидев на входе табличку «In Flame», я не смог удержать улыбки.

– Твоя затея?

– А то! – Евгений широко улыбнулся, явно довольный моей реакцией.

Мы расселись за дубовым столом, который постепенно стал наполняться бокалами с янтарным напитком и крепко поджаренными куриными крылышками. К удивлению, для меня нашёлся и кофе. Я немедленно попробовал его – вкус был что надо: густой и насыщенный, с небольшой долей горчинки. Именно такой я люблю смаковать в кафешках, когда придумываю свои книжные истории.

– А для кого это? – спросил я, показывая на лишний бокал в центре стола.

– Для одного человека. Думаю, тебе пора познакомить с ней по-настоящему. Она с минуты на минуту будет здесь. А пока мы одни, можешь задавать вопросы. Теперь я готов отвечать на них с максимальной откровенностью.

Я напрягся.

– Скажи мне, кудесник, любимец богов, ты занимаешься искусственным интеллектом?

– У тебя не должно оставаться никаких сомнений.

– Ну да, после того как ты скормил мне кучу книг по ИИ, догадаться было несложно. А теперь скажи: девушки-близняшки в отеле… одна из них… робот?

– Они обе биороботы, командир, с искусственным интеллектом.

– С машинными мозгами?

– Можешь называть это так. Но вернее сказать, у них иной принцип мышления…

– Значит, они не люди?

– А кого ты называешь людьми?

– Тех, кто живые.

– А что такое жизнь?

– Почитай у Шрёдингера.

Я ещё в отеле разгадал загадку Евгения и расшифровал довольно быстро все его намёки, а злился на него лишь потому, что он буквально разжевал мне правильный ответ прямыми подсказками, не оставив места для догадок.

– Скажем так: я называю людьми тех, кто родился от отцов и матерей и…

Евгений улыбался и смотрел куда-то мимо меня, словно видел что-то, недоступное моему взгляду. Вдруг кто-то, незаметно подкравшийся сзади, закрыл мне глаза ладонями, и я почувствовал не тепло, а прохладу тенистых садов в жаркий июньский полдень… Эти руки я вспомнил сразу, так свежи были воспоминания.

– Здравствуй! – раздался за спиной до боли знакомый голос.

Я резко обернулся и вскочил со стула: передо мной стояла...

– Йола, – прошептал я, поражаясь очередной догадке.

Мы обнялись, и дрожь пробежала по моему телу. Её объятия были одновременно знакомыми и новыми – словно эхо давно забытого сна.

– Я думал о тебе… – сказал я лишь для того, чтобы хоть что-то сказать. – Очень рад тебя видеть…

– Не то, – резко оборвал меня Евгений, нахмурившись. – Совсем не то!.. Абсолютно другое!

Я посмотрел на него исподлобья.

– Надеюсь, Йолы не две?

Евгений махнул на меня рукой с видом полного разочарования, его смутила моя холодная настороженность.

– Зря надеешься. Впрочем, сейчас ты всё узнаешь: время – сдавать карты и время – раскрывать их. Прошу за стол, дамы и господа!

Я предложил Йоле стул, и мы расселись. Я смотрел на неё, вырядившуюся в футболку с надписью Slade под четырьмя весёлыми рожицами, и думал: «Неужели Йола тоже биоробот?» Эта мысль бесила меня, будила внутри смесь раздражения и страха.

– Йола родилась от отца и матери, – начал Евгений спокойно, словно рассказывал давно известную историю. – Ты же знаешь, что Марина, её мать, не могла иметь детей, поэтому пришлось подключить прогрессивные биотехнологии. Понадобилось и оперативное вмешательство, конечно.

Я слушал, чувствуя, как внутри нарастает напряжение.

– Почему же не спросишь, кто её отец?

– И кто её отец? повторил я, уже догадываясь, что ответ мне не понравится.

– Ты.

Я вздрогнул, будто от удара током.

– Что за ерунда? Я встречался с Мариной лишь дважды: когда она была подростком и когда, простите меня, лежала на смертном одре.

– Был использован твой генный материал.

Последняя фраза прозвучала настолько неубедительно, что я склонил голову и бессознательно поднёс руки к лицу, дабы прикрыться от всего этого бреда. Так и застыл, глядя на ладони в печальной мусульманской молитве. На моём лице само собой нарисовалось недоумение – смесь шока и растерянности.

– Но откуда взялся мой генный материал? – голос дрогнул, хотя я старался говорить ровно.

– Не оттуда, откуда ты думаешь, – ответил Евгений, не отводя взгляда. Его спокойствие раздражало – будто он заранее знал все мои реплики, как режиссёр знает текст актёра.

–  Я ещё ни о чём не подумал, – я сжал пальцами край стола, чувствуя, как шершавая кромка врезается в кожу. – Но почему мой? И кто меня спросил, хочу ли я этого? И как это согласуется с законом?

– Ты подходил идеально, и был расчёт на то, что твои способности передадутся по наследству. Твой интеллект, твоя интуиция, твоя… – он запнулся, будто подбирая слово, – странность.

– Передались? – я обернулся к Йоле. Она сидела неподвижно, словно фарфоровая кукла, но в глазах теплилась жизнь – тревожная, ждущая.

– А ты не заметил?

Йола смотрела на меня, и в её взгляде читалось то самое ожидание, которое я столько раз видел в глазах людей, ищущих признания.

– Ты не рад мне, отец? – её голос прозвучал тихо, почти шёпотом.

Я решил принять правила игры – хотя бы на время. Протянул руку, положил ладонь поверх её пальцев. Они оказались тёплыми, живыми, совсем не такими, как у биороботов, которых я видел в отеле.

– Что за комиссия, Создатель, быть взрослой дочери отцом! – я попытался улыбнуться, но губы дрогнули. – Я всегда думал, что дочки рождаются маленькими, их качают в колыбели, покупают им куклы и всё такое прочее. А тут, здрасти-пожалуйста, вот ваша дочь… У меня просто ум за разум заскакивает. 

– И у меня заскакивает, – неожиданно подхватила Йола, и в её голосе прозвучала та самая ирония, которую я узнавал в себе. – Правда, дедушка?

Я резко обернулся к Евгению. Тот невозмутимо глотнул пива, закусил куриным крылышком и кивнул:

– Какие есть сомнения? Кстати, командир и имя тебе придумал. А маме оно понравилось, потому что напоминало ей Яака Йоалу.

Я удивлённо посмотрел на Евгения. Тот разъяснил:

– А ты не помнишь? Однажды, когда мы резвились, разгадывая инопланетные коды, ты забылся от усталости и тебе привиделась девушка – ты описывал её так подробно, будто видел наяву. А очнувшись, спросил меня: «Кто такая Йола?» Потребовалось много лет, чтобы наконец ответить на этот вопрос.

Я закрыл глаза, пытаясь ухватить ускользающий образ. Да, было что-то такое – сон или видение, где сквозь звёздную пыль проступало лицо…

– Сейчас тебя ждёт ещё один сюрприз, – продолжил Евгений, поднимая бокал. – И этому «сюрпризу», похоже, как и тебе, понадобится чашечка кофе. И что вы такие капризные, не пьёте пива?

– Ещё одна затейливая женщина? – я попытался пошутить, но голос прозвучал глухо.

– Не опережай события, сейчас сам всё увидишь, – улыбнулся Евгений, и в этот момент дверь кабинета приоткрылась.

Я обернулся – и сердце упало. В проёме стояла ещё одна Йола. Нет, не так – та самая Йола, но… другая. Её походка, жесты, даже поворот головы – всё было знакомо до боли. Но чем ближе она подходила к столу, тем сильнее менялось её лицо. Черты размывались, перетекали, словно воск под теплом, и вот уже передо мной стояла не Йола – а Софья.

Я зажмурился, затем резко распахнул глаза. Нет, это не иллюзия. Она была здесь – та, кого я считал потерянной навсегда.

– Привет, – сказала она, и голос – тот самый, родной, – ударил по нервам, будто электрический разряд.

Я хотел что-то ответить, но слова застряли в горле. В голове крутилась только одна мысль: «Это невозможно. Это не может быть правдой». Евгений наблюдал за нами с видом триумфатора – словно маг, только что совершивший чудо на глазах у публики.

– Ну что, – произнёс он, – теперь ты понимаешь, почему я просил тебя читать все эти книги? Почему держал тебя в отеле, окружив биороботами? Всё это – часть одного уравнения. И ты, и Йола, и Софья – звенья одной цепи.

– Какой цепи? – наконец выдавил я, глядя то на одну, то на другую.

– Цепи, которая связывает прошлое, настоящее и будущее. Ты думал, что просто восстанавливаешься после болезни? Нет. Ты готовился.

– К чему готовился? – мой голос прозвучал резче, чем я хотел.

– К тому, чтобы принять свою роль. Свою миссию.

Йола – или та, что была похожа на Софью, – шагнула вперёд. Её рука коснулась моей ладони, и я почувствовал тепло, настоящее, живое тепло.

– Папа, – прошептала она. – Мы ждали тебя.

И в этот момент я понял: игра закончилась. Началось что-то другое. Что-то, от чего уже нельзя убежать.

Я ненавижу Эрота. Людей ненавистник, зачем он
Зверя не трогая, мне в сердце пускает стрелу?

44

Мы ехали в Зеленоград в потоке машин, то и дело намертво встревавших в пробки. Город словно замер в вечной суете: светофоры мигали, водители нервно поглядывали на часы, а гул моторов сливался в монотонный аккомпанемент к нашим мыслям. Евгений за рулём рассуждал – размеренно, будто читал лекцию:

– Прогресс в целом всегда приветствовался общественностью – пока в нём не видели скрытую угрозу для человечества. Но люди – такие сволочные существа, что даже благополучие соседа могут воспринять как личное оскорбление. Социалистический уклад, задуманный во имя справедливости и процветания, привёл к беде, возможно, и потому, что в нём каждый зорко следил за тем, чтобы сосед не стал жить лучше. Чуть что – торопился обвинить его в воровстве и мещанстве. Всеобщая бедность, концентрация материальных ценностей в привилегированной столице, разделение общества на партийную номенклатуру и всех прочих – партийных и беспартийных – в конечном итоге сделали своё дело.

Я молчал. На это у меня была причина. Я молчал и думал – лихорадочно и хаотично. В голове металось слишком много мыслей, они сталкивались, разлетались в стороны, никак не выстраиваясь в одну логическую цепочку. Начнём с очевидного, – твердил я про себя. – Раз со мной так возятся, значит, я для чего-нибудь да нужен. Евгений мог вытащить меня из небытия, не дожидаясь, пока пройдёт сорок с лишним лет. Почему он сделал это именно сейчас? Сказалась ли моя случайная встреча с Йолой?

Положим, что так. Да, так бывает: крутится у человека навязчивая идея, и вдруг – скажем, падает на голову яблоко – и формулируется новый закон. Или какой-нибудь писатель устремляется неожиданно за незнакомой девушкой, а наблюдателю приходит в голову мысль использовать неуёмную энергию этого чудака. И чем я могу помочь Евгению, если абсолютно не шарю в ИИ, забросив любые мысли об автоматике с начала восьмидесятых? Что во мне такого, чего нет в других? Почему именно я?»

– Евгений, зачем я тебе? – спросил я прямо, прерывая его монолог.

Он усмехнулся, не отрывая взгляда от дороги:

– Полагаю, ты должен спасти мир.

– Что?! – я невольно рассмеялся, но смех прозвучал натужно. – Ты серьёзно?

– А конкретнее поставит задачу Узбеков, – добавил Евгений, будто это всё объясняло.

Я искренне удивился:

– Значит, он ещё существует?

– А ты сомневался?

– Да как сказать… Столько знакомых уже ушло.

– Это ничего, это бывает. Мы тоже, знаешь, не вечные.

Он замолчал, и какое-то время мы снова ехали молча. Я смотрел то на дорогу, то на руки Евгения, лежащие на руле. Они были спокойны, уверенны – будто он держал в ладонях не руль, а саму судьбу.

Неожиданное волнение охватило меня и стало стремительно нарастать – меня лихорадило. Картинки прошлого вспыхнули в сознании с ослепительной яркостью: преподаватель автоматики Потапов, вещающий у доски; огромная схема станции связи на столе начальника цеха; антенна на крыше заводского корпуса; колонки цифр, с бешеной скоростью сменяющиеся на экране дисплея. Всё это промелькнуло в моём мозгу за долю секунды – и вдруг я всем трепещущим сердцем почувствовал: сейчас найду решение мучившей меня загадки. Так работала интуиция, и она ко мне вернулась через много-много лет.

«Если нельзя связать все факты в одну логическую цепочку, значит, их две», – подсказала она. Были бы у меня длинные волосы, как когда-то в юности, они бы точно встали дыбом и свернулись в кудри вопросительных знаков. А так – только брови встопорщились, да дрожь невозможно было унять. В глазах на мгновение помутнело, а когда прояснилось, я произнёс чуть слышно:

– Останови машину, Женя. Что-то чувствую себя плохо.

Евгений помрачнел, глянул подозрительно исподлобья. Автомобиль выехал на обочину и остановился. Я с трудом выбрался наружу. Тревожный ветерок скользнул по лицу, и сердце загрохотало-зашумело, как мотор колхозного трактора. Справа от дороги дубовый лес махал ветвями, зазывая укрыться в его густой зелени.

– Что с тобой? – крикнул Евгений, выходя из машины.

– Дойду до кустиков, – я показал на молодую поросль у леса. – Видимо, перебрал слегка кофе. Надо бы пить поумеренней.

Евгений хмуро кивнул, настороженно наблюдая за мной.

Я спустился с обочины, скользя ногами по зыбкой щебёнке, и пошёл неторопливо по злачному лугу. Трава шелестела под шагами, солнце припекало затылок, а в голове стучало: «Беги. Беги. Беги». Не дойдя десятка шагов до лесной чащи, я резко ускорился и, перестав скрывать истинные намерения, бросился бежать – прочь, прочь, прочь от леденящего сердце холодного Евгениева взгляда. Наконец деревья сомкнулись за мной, скрывая меня в своей тени, и только тогда я позволил себе остановиться, прислонившись к стволу и пытаясь унять бешеный стук сердца.

Я загораюсь, как долгою ночью горят
Звёзды блестящие в небе…

45

Мне стало страшно, но не оттого, что я боялся погони, диких зверей или ещё чего-то в этом роде. Нет, страх шёл изнутри, из самой глубины сознания. Я боялся самого себя. От себя не убежишь – это истина, старая как мир, но ноги всё равно несли вперёд, будто пытались опровергнуть непреложный закон.

Продираясь через кусты к роще, я не обращал внимания на царапины. Ветви хлестали по лицу, цеплялись за одежду, рвали кожу на локтях. Очки слетели – я машинально поймал их на лету, даже не замедлив бега. В дубовом лесу бежать оказалось ничуть не легче: всё пространство густо поросло тёмно-зелёным папоротником. Никогда не предполагал, что он может достигать такой высоты и образовывать столь плотные заросли. Я задохнулся от напряжения и вдруг подумал: в этих зарослях легко спрятаться от Евгения, если он решится меня преследовать.

Так я и поступил – нырнул в самую гущу папоротниковых джунглей и замер, прислушиваясь. Сначала слышал лишь бешеный стук собственного сердца – он заполнял всё пространство, отдаваясь в ушах, в висках, в кончиках пальцев. Потом к нему стал примешиваться другой звук – размеренный, настойчивый. «Дятел», – подумал я и чуть приподнялся, чтобы оглядеться. «Сам ты дятел!» – тут же откликнулось в голове старым анекдотом про Штирлица. Я невольно усмехнулся. Если бы за мной действительно шла погоня, меня бы уже давно вычислили: в зелёном море папоротника мой след оставался отчётливым, словно борозда от глиссера на воде или инверсионный след истребителя в небе.

Справа раздался тревожный стук. Приглядевшись, я увидел дятла, высунувшегося из-за ствола многорукого дуба. Птица была необычная – красноголовая, таких я никогда прежде не встречал. Какое-то время мы рассматривали друг друга: я – затаив дыхание, дятел – с невозмутимым любопытством. Потом он скрылся, и вновь из-за дерева донёсся его одинокий стук.

Странно, но этот работяга-дятел меня успокоил. Что бы ни происходило вокруг, он был обязан заниматься своим делом – долбить кору, искать личинок, жить своей птичьей жизнью. И мне тоже нужно было заняться своим делом.

Я пошёл дальше в лес, не понимая, куда иду и как потом найду дорогу в город. Мысли смешались – разбегались, сталкивались друг с другом, не давая сосредоточиться на чём-то одном, главном. Тогда я стал искать место, где можно присесть и пораскинуть мозгами. В воображении возник образ широкого удобного пня – но в реальности ничего подобного поблизости не наблюдалось. Наконец я заметил поваленный ствол – трухлявый, замшелый, частично ушедший в землю. Кое-как пристроившись на нём, я попытался собраться с мыслями.

«Quo vadis?» – спросил я себя. «Кто ты и куда идёшь?» Поднёс к лицу ладони и стал внимательно разглядывать их – так, как разглядывают противную болячку на теле, от которой все воротятся, но ты не можешь отмахнуться: она никуда не исчезнет, придётся с ней жить какое-то время.

«Давай разберёмся, – сказал я себе. – Что тебя напугало?» Во-первых, Йола. Но Йола – кто, а не что. Я усмехнулся. «Ты уверен, что „кто“?» В «Старушке-полтарушке» я, несомненно, узнал прикосновение её рук – их ни с чем невозможно спутать. Но сами руки… они были другими! Внешне я их не узнавал. А ногти? Маникюр был совсем не в её стиле – свежий, современный, изящный. Это не могло быть случайностью. Кто-то тщательно продумал каждую деталь.

Затем – Софья. Я любил её. Помню каждый изгиб её тела, каждую родинку, каждый оттенок её кожи. Да, любил – а возможно, и сейчас люблю. Я бы сказал, что это, несомненно, она… если бы не руки. Они были не такими. Я же их хорошо помню – чуть прохладные, с тонкими венами, с особым очертанием пальцев. Если она биоробот, как выразился Евгений, то для чего потребовалось копировать её? Я хотел было возмутиться, потребовать объяснений у своего товарища, но внезапно был шокирован другим открытием, в которое никак не мог поверить. Взглянув случайно на свои ладони, я вдруг обнаружил на них иной рисунок. На моих всегда была чуть искажённая, вытянутая буква «ж» – своеобразный узор, который я знал с детства. Куда он подевался? «Не может такого быть, чтобы это были чужие руки», – подумал я, но тут же сам себя одернул: «А если они чужие, то кто я?»

Вот это – главный вопрос, сказал я себе. Разберись сначала, кто ты есть сам, и только потом действуй. Я приподнялся. Никто в этом мире меня не искал – ни Евгений, ни кто-либо другой. Это значило, что, хочешь не хочешь, придётся самому находить дорогу и выбираться к людям. Ужасно захотелось домой. А ещё – в родное кафе, к Семёну и Бекешину. Это было подло с моей стороны, что я ни разу за месяц так и не позвонил им. Небось, тревожатся – даже если и считают, что я в командировке.

Я вынул из кармана телефон и стал набирать номер. Экран засветился, показывая несколько пропущенных вызовов – все от неизвестных номеров. Сердце ёкнуло: неужели Евгений уже ищет меня? Но нет – это были обычные рекламные рассылки. Я выбрал контакт Семёна и нажал кнопку вызова. Гудок. Ещё один. И ещё. Потом – механический голос автоответчика: «Абонент временно недоступен…» Попытался дозвониться до Бекешина – та же история.

В этот момент я осознал, что не знаю, куда ещё можно позвонить. У меня не осталось других близких людей. Только эти двое – да ещё Евгений, который, возможно, уже идёт по моему следу. Телефон в руке казался чужим предметом, непонятной штуковиной, которую я держал впервые. Я медленно опустил его в карман и снова огляделся. Лес стоял тихий, равнодушный, не собираясь ни помогать, ни мешать мне. Где-то вдали прокричала птица. Я глубоко вдохнул влажный лесной воздух и понял: теперь всё зависит только от меня.

Свой ум взрыхлил он браздой глубокою,
Произрастают там решенья мудрые…

46

Я снова набрал номер Семёна. Вызов шёл непростительно долго – будто телефон висел в пустоте, не находя адресата. Гудки тянулись мучительно, каждый словно ударял по нервам. Я перезванивал и перезванивал – безрезультатно. Тишина. Только механический голос в конце: «Абонент не отвечает». Тогда я набрал Бекешина. После нескольких долгих секунд в динамике наконец раздалось:

– Ал-ло…

– Привет, Тимур! – выдохнул я с облегчением.

– Привет, – откликнулся он, но голос звучал неуверенно, настороженно. – А вы кто?

Я занервничал. В груди сжалось неприятное предчувствие. Буркнул в микрофон, стараясь скрыть раздражение:

– Раньше меня звали Саматом…

– Если это шутка, то она глупа, – резко ответил Бекешин. – Самат умер. Похоронили его.

И отключился.

Я вздрогнул. Пальцы сжали телефон так, что экран чуть не треснул. Самые страшные предположения, которые я гнал от себя, вдруг обрели плоть. Снова набрал его номер – почти без надежды. Но он ответил.

– Скажите, а что случилось с Саматом? – спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

– Скончался от инсульта. Скоропостижно.

– И давно?

– Сорок дней будет. Вы звоните с его номера, и это довольно сильно напрягает. Вы его родственник?

– Да, я его брат. Близнец.

– Сочувствую, – сказал Бекешин, – но не верю. У него не было брата-близнеца.

– Это верно, – подтвердил я. – Раньше не было. Он родился недавно.

Разговор оборвался. Тишина в трубке ударила по ушам. Я набрал Татьяну, с трудом сдерживая дрожь в голосе:

– Таня, я жив. Ты веришь?

– Верю, – ответила она спокойно, будто это было само собой разумеющимся. – А почему ты спрашиваешь?

– А разве я не умер сорок дней назад?

– Хм, не слышала. Если вдруг соберёшься умирать, то хотя бы предупреди в вацапе. У нас проблемы: муж вчера улетел в Турцию, а я еду к нему на машине со знакомыми через Грузию.

– Что случилось, Таня, почему так сложно?

– Да ведь мобилизацию вчера объявили. Ты вообще-то следишь за новостями?

– Вообще-то нет… – Я запнулся. – Почитай в интернете, я сейчас не могу говорить, не хочу проблем. Пока-пока!

Телефон выпал из рук, глухо ударившись о мох. Итак, Семён не отвечает, Бекешин говорит, будто я умер, а Татьяна об этом ничего не слышала и почему-то что есть духу мчит в Грузию, да ещё непонятно с кем. Чудны твои дела…

Я запрокинул голову и уставился на клочок чистого синего неба, видневшийся сквозь зелёную дубовую крону. Коварный ветерок прошелестел надо мной листьями и принёс тонкий аромат портера. Интуиция сработала моментально, да что там интуиция, уже до неё я понял, что это означает, и вскочил на ноги.

Вокруг всё оставалось прежним: лес, папоротник, поваленный ствол. Но теперь я видел то, чего не замечал раньше. Следы. Не мои. Чёткие отпечатки ботинок, примятая трава, сломанная ветка – будто кто-то шёл за мной, держась на расстоянии.

Сердце заколотилось. Я огляделся. Никого. Но ощущение чужого присутствия стало почти осязаемым. «Они знают, где я», – пронеслось в голове. И тут я понял: звонок Бекешину, разговор с Татьяной – всё это было не случайно. Кто-то подталкивал меня к определённым действиям, заставлял раскрываться, выдавать себя. Но кто?

Я снова посмотрел вверх. Небо, казалось, смеялось надо мной – такое чистое, такое равнодушное. А потом я услышал шаги. Тихие, осторожные. Кто-то шёл по лесу. Не спеша. Не прячась. Зная, что я уже не убегу.

Мы сон свой принимаем за действительность.
А может быть, мы живы, это жизнь мертва?..

47

«Чуррр!» – раздался громкий, пронзительный крик дятла, словно он хотел предупредить меня о появлении нового персонажа. Я вздрогнул, невольно втянул голову в плечи и резко обернулся. Из-за дуба, по которому только что молотил клювом-долотом красноголовый дятел, за которым прятались огненные лучи ещё жаркого сентябрьского солнца, выплыло зеленовато-красное облако. Оно заколыхалось, словно складчатая шёлковая ткань, подхваченная ветром, а затем приняло женский облик и бесшумно, почти невесомо двинулось ко мне. На фоне зелёнолистной раскидистой кроны дерева видение напомнило индуистскую богиню Лакшми: та же гармония линий, та же неземная грация, то же ощущение непостижимой цельности. Но если Лакшми – символ изобилия и процветания, то эта фигура несла в себе что-то иное: тревогу, тайну, неизбежность свершения, которую нельзя ни отменить, ни отсрочить.

К моему удивлению, я не испугался. Скорее, наоборот – внутри вспыхнула странная уверенность, будто я уже знал, кто это. Писательская интуиция, годами отточенная на поиске скрытых смыслов, шепнула: приближающейся девушкой может быть только она.

– Софья? – спросил я, и голос прозвучал раздражённо, почти сердито. – Какого чёрта? Как ты здесь оказалась? И вообще, что происходит?

Но я уже практически понимал, что случилось. Мозг, отчаянно цепляясь за рациональность, выдавал единственную приемлемую версию: я сошёл с ума. Всё это – галлюцинации, бред, игра воспалённого сознания. Никакой Софьи здесь нет. Этого не может быть, как не может быть и красноголового дятла в Подмосковье. В отчаянии я вскинул руки к небу, как законченный атеист, решившийся наконец обратиться к богу. И тут заметил, что руки снова стали моими: на ладони вернулась чуть искорёженная буква «ж».

– Успокойся, – в мозг ворвался Софьин голос. – С тобой произошли некоторые изменения, но это всё ещё ты.

– Но как такое возможно? – я сжал ладони, будто пытаясь удержать реальность в пальцах. – Я ничего не понимаю. Люди, которые меняются на глазах и превращаются в других людей, – мне кажется, это чересчур. Евгений, неожиданно взявшийся из иного, почти забытого мира. Йола, дочка Маринки, взрезавшая ножом мою спокойную жизнь. Друзья, которые считают, что похоронили меня, но с которыми я ещё могу созваниваться. Ты, возникающая неизвестно откуда, хотя должна находиться за тысячу километров.

Софья всегда отличалась мудростью. Это было очевидно – даже её имя словно намекало на высокую интеллектуальную напряжённость, на пренебрежение низменной чувственностью, на способность видеть суть за пеленой явлений.

– Давай ты сначала поздороваешься со мной, а потом шаг за шагом я постараюсь ввести тебя в курс дела. Ты что застыл? Посмотри на меня, это я – Софья.

Я молча уставился на неё, пытаясь найти зацепки, доказательства.

– Покажи руки, – наконец произнёс я.

Она протянула ладони. Не надо было вглядываться в очертания пальцев, в форму ногтей – я уже чувствовал, что это Софья, её тепло, её запах, едва уловимую дрожь. Я привлёк её к себе, крепко прижал к груди и отчаянно поцеловал куда-то в волосы, в районе макушки. Родная! В этот момент я уже не хотел думать ни о каких нестыковках во времени и пространстве. Чувственность взяла верх над разумом – так бывает. И, сказать прямо, это божественное ощущение. Ощущение блаженства и гармонии. Вот так и теряют головы мужики-олоферны. И ничуть не жалеют потом о своих головах.

– Софья, – выдохнул я, отстраняясь лишь чуть-чуть, чтобы видеть её глаза. – Вот уже больше месяца меня водят вокруг да около и почему-то не говорят, что происходит. А я хочу знать правду.

Софья слегка отстранилась, и лазеры её зрачков пронзили мне мозг – холодно, точно, без тени сомнения.

– Её нет, Самат. Прими как аксиому: вместо правды есть только множество её вариантов.

– А разве совокупность всех вариантов не составляет правду?

– Нет. Они всё ещё остаются множеством вариантов. Причём открытым множеством.

– Как математик говоришь?

– Ну не доктор же, – она улыбнулась, и её улыбка откинула на неопределённое время мою попытку добраться до истины.

Я вдруг подумал, что было бы неплохо выбраться из зарослей папоротника, из этой дубовой рощи, укрыться на каком-нибудь островке цивилизации – там, где можно спокойно выпить пуэра, сесть в удобное кресло и предаться неспешным медитациям. Лихорадочная тряска мозга порядком осточертела.

Софья перехватила мою мысль – или я просто не сумел её скрыть.

– Нам надо слинять отсюда, – сказала она. – Руслан ожидает на дороге. Он добросит до города.

Я опять насторожился.

– Кто такой Руслан?

– Чулымов. Телеведущий, столичная звезда.

– А Евгений?

– Евгений – мозг. Он не может понапрасну тратить время. С ним связаны миллионы ниточек, которые вертят Вселенную.

– Софья, я почему-то готов верить любой чуши в твоих устах.

– Верь мне, Самат, только без фанатизма.

– Я снова засомневался…

– Это хорошо. Возьми меня за руку, почувствуй, что я живая. И не бойся, я не превращусь больше в Йолу.

– А могла бы?

– Я – нет. Это делают семантические поля, которые влияют на восприятие, Самат. Понимаешь? По большому счёту, все телесные изменения связаны с твоими ощущениями и их обработкой сознанием.

– Значит, я всё-таки брежу?

– Можешь называть это бредом. Термины не играют никакой роли. Есть данность и бесконечная вариативность ощущений.

– Я тебя не узнаю, Софья. Я догадывался, что ты умная, но не настолько же.

– Очнись, Самат, очнись, – Софья стала трясти меня за плечи, её голос звучал настойчиво, почти требовательно. – Ты должен собраться. Сейчас не время для сомнений.

Если б сомкнула милая губы с моими,
Разом одним выпила б душу мою…

48

Я открыл глаза. В белом халате надо мной склонилась Софья. За её спиной голые стены больничной палаты стремительно разбегались в абсолютно белое, почти ослепительное пространство. Сознание вернулось ко мне разом, без плавного перехода, без полутонов. Мозг включился мгновенно – как радиоприёмник, который щёлкнул и тут же поймал самую мощную волну. Внутренний гетеродин отсёк ненужный шум, и оттого не было ни волнения, ни страха. Только гармония внезапно нахлынувшего белого мира побежала мерзкими мурашками по всему телу.

– Софья, мне холодно, – произнёс я и почти не услышал собственного голоса. Он прозвучал глухо, словно шёл не из моего горла, а откуда-то издалека.

– Он пришёл в себя! – крикнула Софья в бесконечную белизну, и в тот же миг стены вернулись на своё место. Они словно сложились обратно, как карточный домик, который кто-то резко встряхнул, а потом аккуратно восстановил.

Вместе с ними появилась и Ася. Тоже в белом. Её лицо было спокойным, но в глазах читалась настороженность – будто она ждала, что я снова исчезну, растворюсь в этом белом безумии. Мне ничего не требовалось объяснять. С неким сожалением я осознал: недавние встречи, разговоры, лес, папоротник, красноголовый дятел – всё это было лишь сном. Или бредом. Да, именно бредовым сном. А вот это – действительность. Она легко постигается, потому что всё действительное чуточку разумно. А вот всё разумное не всегда действительно. Я попытался встать.

– Лежите, лежите! – всполошилась Ася, мягко, но настойчиво придерживая меня за плечо. И только тут я заметил пластиковую трубочку капельницы – она извивалась змейкой, прикреплённая к вене на моей руке.

– Мне было бы здорово сейчас подняться, – сказал я всё ещё слабым голосом.

– Да-да, конечно. Вот сейчас доктор освободится, и вас осмотрит, – заверила Ася, и её улыбка была такой же стерильной, как всё вокруг.

Тёплым южным ветерком налетела истома. Она накрыла веки, окутала сознание, и я наконец расслабился, перестал дрожать. Тело стало тяжёлым, мысли – тягучими, как мёд. Я закрыл глаза и позволил себе утонуть в этой мягкой, убаюкивающей темноте.



*  *  *

Чулымов домчал нас до места. Я не удивился, увидев ту же самую «Тойоту». Куда подевался Евгений? Меня это уже не интересовало. Я знал: он скоро появится. Не могло быть иначе.

Чулымов всю дорогу болтал – весело, непринуждённо, с той лёгкостью, которая бывает у человека, которому нечего скрывать. Он понравился мне. Чем? Открытостью. Искренностью. А ведь раньше он представлялся мне чопорным и сухим, как сосновая ветка, с которой сняли новогодние игрушки.

«Что всё-таки телевизор делает с человеком! – думал я. – В студии он играет роль некоего суперинтеллектуального шоумена, вместо того чтобы оставаться собой – простым, общительным молодым парнем, симпатичным и жизнерадостным, каким на самом деле и является».

Чулымов рассказывал про своего кота Барни:

– Представляете? Мой кот предпочитает жить в своём замкнутом мире, ограниченном пределами квартиры. Он терпеть не может каких-либо изменений в привычном пространстве. Когда ко мне приходят гости, он воспринимает их как опасность. Тут же заползает под покрывало на диване и сидит там, пока они не уйдут. Что он при этом переживает, вслушиваясь в разговоры чужих людей, не очень важно. Главное – он их не видит. Он даже не задумывается, что гости могут усесться на него, не заметив под покрывалом, и раздавить в лепёшку. Его принцип – не видеть опасности: не видишь – значит, её и нет.

Чулымов рассмеялся – так забавно, по-детски, что мы с Софьей переглянулись и тоже расхохотались. Он казался настолько трогательно наивным, что я, хоть и представил себя, прячущимся в папоротниках, не принял рассказ на свой счёт.

– А ведь и люди ведут себя так же, как Барни, – продолжал Чулымов. – Залезут под покрывало и делают вид, что нет проблем. А если они и возникают, то их это не касается. Проблемы – это гости в доме: сначала заполнят комнатное пространство шумными разговорами, а потом наконец исчезнут – растворятся в эфире над покрывалом, словно их никогда и не было. Вот тогда можно будет выбраться на свет и пошлёпать на кухню, где хозяин уже позаботился насыпать вкусняшек в твою мисочку.

Впереди показался город, но наша «Тойота» свернула налево. По неширокому асфальту мы подкатили к воротам из металлических прутьев, за которыми виднелись корпуса санатория ещё советской постройки – строгие, немного обшарпанные, но ностальгически приятные.

– Сегодня заселяемся и осваиваемся на местности, – сказал Чулымов. – Распорядок вам доложат. Столовая на первом этаже в административном корпусе. А с завтрашнего дня – приступайте к обязанностям.

– Я что, принят в штат этого санатория? – спросил я, пытаясь уловить логику происходящего.

Чулымов внимательно посмотрел на меня и пожал плечами:

– Насколько мне известно, вы здесь командир.

– Это откуда известно?

– От отца.

– Вы здесь все родственники?

Чулымов улыбнулся:

– В каком-то смысле – да.

– Как мне надоела ваша загадочность, – вздохнул я.

А Софья вдруг подошла ко мне и влепила лёгкую пощёчину.

– Приди же в себя, Самат!

*  *  *

Я открыл глаза. Надо мной, в белом халате, склонилась Софья.

– Я отключался? – спросил я.

– Скорее, отлучался, – ответила Софья. – Но это не страшно. Побудь немного с нами, пока доктор тебя осмотрит.

Доктором оказался молодой парень лет тридцати, очень юркий, с точными, словно заранее рассчитанными движениями. Манипуляции, которые он совершал, были несложные: сначала он долго обследовал мои зрачки, и я решил, что он окулист, потом помог присесть и пальцами выбил дробь на моей макушке, стук вышел глухим, словно дятел молотил по дуплистому стволу дуба.

– Вы массажист? – съязвил я.

– Как это прекрасно! – Доктор отреагировал весьма эмоционально, вскинув руки к потолку.

Софья радостно объяснила:

– Шутишь – значит, с тобой всё в порядке.

– Ага, – подмигнул доктор. – Или почти всё. Сейчас медбрат Даниил повезёт вас на томограф, – в это время кто-то вкатил в палату кресло типа инвалидного с велосипедными колёсами, – а потом можете свидеться с вашим старым товарищем. Он давно рвётся к вам, вчера даже не ушёл, так и заночевал на диванчике в коридоре. Ну очень беспокоится за ваше здоровье, как за родного. Вам можно позавидовать, что есть такой друг.   

Я догадался, кто это мог быть.

– Евгений? – спросил у Софьи.

Она кивнула.

– Слушай, Сафо, всё, что со мной происходит, здорово сбивает меня с толку. Кто-нибудь может разъяснить, что здесь реально, а что нет? Или это всё мои собственные писательские выдумки? Конечно, если воспользоваться бритвой Оккама, то самое простое объяснение и является верным. Ведь так? Тимур сказал, что со мной случился инсульт дней сорок назад. Он считает, что меня уже нет, хотя я вот он, тут, в палате, и даже речь моя кажется внятной. Но если случился инсульт, это значит, что повреждены какие-то нейронные связи, и, видимо, оттого всё смешалось в доме Облонских? Может, я действительно при смерти и поэтому веду себя неадекватно?

В ожидании ответа я заглянул в глаза Софьи, но она прикрыла веки и промолчала. А доктор сказал:

– Не было никаких сорока дней, вас привезли только вчера.

– Вчера? Я был в отключке?

– Типа того.

– Типа? А инсульт – это типа капец?

– Нет, почему же… Одна наша общая знакомая считает, что, по крайней мере, лобная и височная части, а также гипоталамус и области варолиева моста не затронуты и вообще вы легко отделались.

– Общая знакомая? 

– Да, Йола.

– Йола? Уролог?

Мне показалось, что я снова брежу. Ну откуда уролог может об этом знать? Видимо, недоумение вперемешку с отчаянием выразилось на моём лице, потому что доктор поспешил объяснить:

– Тут нечему удивляться. При серьёзных поражениях вы бы страдали недержанием.

– Каким недержанием?

– Мочи, разумеется, – повторил доктор, удивляясь моей непонятливости.

Я сглотнул, пытаясь осмыслить сказанное. В голове крутилось: «Йола… уролог… недержание… как всё это связано?»

– Но я… я не замечал за собой ничего подобного, – пробормотал я, чувствуя, как внутри поднимается волна смущения и растерянности.

– Вот именно, – кивнул доктор, складывая руки на столе. – Это и есть хороший признак. Если бы были серьёзные поражения мозговых центров, отвечающих за эти функции, вы бы уже столкнулись с проблемой. А раз её нет – значит, ключевые зоны действительно не затронуты.

– То есть Йола… она просто проверила… – я запнулся, не решаясь произнести вслух нелепую мысль.

– Она осмотрела вас в рамках своей специализации, – спокойно пояснил доктор. – И сделала логичные выводы о состоянии смежных систем. Урология и неврология порой идут рука об руку – особенно когда речь идёт о последствиях травм.

Я попытался собраться с мыслями. Всё это звучало как абсурдный сон: уролог, проверяющий неврологические функции, странные выводы о моём состоянии, сделанные через призму… мочевого пузыря.

– Вы хотите сказать, что моя сохранность рассудка подтверждается тем, что я… контролирую мочеиспускание? – наконец выговорил я, сам поражаясь тому, как нелепо звучит вопрос.

Доктор едва заметно улыбнулся:

– В общих чертах – да. Это один из маркеров. Конечно, мы провели и другие исследования, но данный факт – хороший дополнительный индикатор.

Я закрыл глаза, пытаясь уложить в голове эту странную логику. Потом тихо произнёс:

– Никогда не думал, что буду благодарен собственному мочевому пузырю за то, что ещё не совсем сошёл с ума.

Доктор рассмеялся – на этот раз открыто и добродушно:

– В медицине много неожиданных связей. Главное – что они работают.

Скорую смерть Эскулап предвещает. Возможно,
Путь свой последний пешим придётся пройти…

49

С трудом удалось перебраться на кресло. После нескольких попыток, поддерживаемый Софьей, я буквально рухнул на него боком – мышцы не слушались, будто чужие, а тело казалось неповоротливым и чужим. Долго устраивался поудобнее, ощущая скованность в движениях, будто каждая кость и сустав сопротивлялись малейшему перемещению. Софья молча наблюдала, её взгляд был сосредоточенным, но в нём читалась тревога – она не пыталась меня подбодрить словами, лишь крепче сжимала руку, помогая найти равновесие.

Наконец я устроился – спина прижалась к жёсткой спинке кресла, ноги неловко свисали, но хотя бы не грозили соскользнуть на пол. Тогда брат Даниил, молодой медбрат с тихим, почти беззвучным шагом, взялся за ручки кресла и плавно повёз меня по больничному коридору.

Коридор тянулся бесконечно. Бледные стены, выкрашенные в приглушённый бежевый, сливались в монотонный туннель, а линолеум под колёсами кресла шуршал, будто перешёптывался с самим собой. В воздухе витал запах антисептиков – резкий, въедливый, от которого першило в горле. Я пытался сосредоточиться на деталях: на пятнах от воды под потолком, на облупившейся краске у плинтусов, на табличках с номерами палат, – но всё сливалось в размытую ленту.

Вдруг впереди показался ряд людей в синих халатах. Они стояли, взявшись за руки, образуя живую цепь, и смотрели на меня – без улыбки, без эмоций, с холодным, почти ритуальным вниманием. Их лица были размыты, словно я смотрел сквозь мутное стекло, но ощущение их взглядов пробивалось сквозь туман в голове.

– Кондалы! – громко, почти выкрикнул Даниил. Его голос прозвучал неожиданно резко, разорвав тягучую тишину коридора.

– Скованы! – ответили хором люди, их голоса слились в единый, монотонный гул.

– Раскуйтесь!

– Кем? – прозвучало в ответ, будто эхо.

– Братом твоим!

Даниил с силой толкнул коляску. Я не успел схватиться за подлокотники – кресло рвануло вперёд, колёса застучали по линолеуму, набирая скорость. Я попытался ухватиться хоть за что-то, но руки скользнули по воздуху. Кресло неслось прямо на цепь людей.

В последний момент я закрыл глаза, ожидая удара, но вместо этого почувствовал, как чьи-то сцепленные руки рассыпаются, как горсть песка, выпущенная из ладони. Я промчался сквозь них – мимо холодных и безмолвных лиц.

За людьми оказалась широкая мраморная лестница, ведущая вниз. Она была залита золотым, ослепляющим солнечным светом – таким ярким, что глаза заслезились. Свет лился сверху, будто из невидимого окна, и отражался в полированных ступенях, превращая их в поток расплавленного золота.

Кресло начало катиться по лестнице. Сначала медленно, потом всё быстрее, подпрыгивая на стыках ступеней, звеня колёсами, будто колокольчиками. Я вцепился в подлокотники, но они скользили под пальцами. Ветер свистел в ушах, свет слепил, а лестница казалась бесконечной.

Время растянулось. Я не знал, сколько длился этот спуск – минуты, часы или целые дни. В голове крутились обрывки мыслей, образы, голоса, но ни один не задерживался надолго. Всё сливалось в калейдоскоп: лицо Софьи, красный дятел, белый халат доктора, синие халаты людей в коридоре…

И вдруг – тишина.

Я открыл глаза. Кресло стояло неподвижно. Я сидел в просторном рабочем кабинете в Зеленограде – за широким дубовым столом, массивным, тёмным, с глубокими прожилками древесины. Он выглядел так, будто мог бы стать рабочим местом самого Достоевского: солидный, основательный, хранящий в себе память о бессонных ночах, о строчках, выведенных дрожащей рукой, о мыслях, которые рвались наружу.

Окна были распахнуты, и в комнату вливался свежий осенний воздух, смешанный с ароматом кофе. На столе лежали стопки бумаг, ручка, старый настольный будильник с тиканьем, которое звучало как пульс этого места. На стене – карта города, испещрённая пометками, а рядом – полка с книгами, корешки которых казались знакомыми, будто я уже держал их в руках когда-то давно.

Я медленно поднял руку – свою руку, с тем самым узором в виде буквы «ж» на ладони. Она была реальной. Я был реальным. Но вопрос, который пульсировал в голове, не давал покоя: где именно я оказался?

Я прослезился, потупил глаза и поник головою,
И на висках у меня не удержался венок…

50

Да, я сидел в кабинете за широким дубовым столом, за которым не стыдно было бы творить и самому Достоевскому. Древесина тёмная, с глубокими, извилистыми прожилками, словно хранящими отголоски бессонных ночей, напряжённых раздумий, резких взмахов пера по бумаге. Но теперь стол был чист: ни листочка, ни чернильницы с пером, ни даже пылинки – только на углу грустил одинокий ноутбук с погасшим экраном. Я придвинул его к себе. Экран засветился мягким голубым светом, будто пробуждаясь от долгого сна. Нажал на кнопку и, собрав всю внутреннюю грозность, прокричал в микрофон:

– Инженера ко мне!

Не прошло и минуты – в дверь постучали. Ровно и сдержанно. Вошёл Евгений – крепкий, высокий, седой старик в плотной куртке защитного цвета, застёгнутой наглухо под самый подбородок. Он остановился у порога, выпрямившись, словно воин на посту у памятника неизвестному солдату – неподвижный, собранный, с глазами, полными нечитаемой глубины.

Я долго смотрел на него, не предлагая сесть. Молчание растягивалось, но не тяготило – оно было наполнено смыслом, который пока не обрёл слов. Евгений не шевелился. Только взгляд его, острый и внимательный, скользил по мне, будто сканировал, проверял на прочность.

– Поговорим, инженер? – наконец нарушил я тишину.

– Поговорим, командир, – ответил он без тени улыбки, но с лёгкой ноткой уважения.

– Расслабься и веди себя свободно, – предложил я. – Можешь устроиться в кресле, походить по комнате, размахивая руками, как ты привык. Но я хочу искренности в твоих ответах. Если мы действительно в одной команде, мне нужна правда.

– Слушаюсь, командир, – произнёс он, и в голосе не было ни иронии, ни покорности – только холодная, выверенная готовность.

– Слушай, конечно, только не ёрничай. Расскажи: ты действительно основал политическую партию и рвёшься к власти, как мне докладывают? Чего-чего, а вот этого я никак не ожидал. И зачем оно тебе надобно, старче?

Он чуть помедлил, словно взвешивая слова, прежде чем произнести их вслух.

– Не сочти за дерзость, командир: а как насчёт того, чтобы самому подумать? Ответ-то элементарный.

– До сих пор меня учишь жизни, инженер, хотя я и взрослый мальчик? – усмехнулся я, но тут же сменил тон. – Пардон, сменю интонацию на утвердительную: до сих пор меня учишь жизни и заставляешь решать задачи. Понимаю тебя. С твоего разрешения чуть порассуждаю. Предположим, что после закрытой шарашки, в которой ты отбывал срок, политическая деятельность стала ширмой. Ширмой для того, чтобы иметь возможность работать легально. В бардаке конца восьмидесятых такое, конечно, прокатило. А потом, видимо, всё пошло даже не по инерции, а с заметным ускорением. Я никогда не увлекался политикой, более того – совсем не разбираюсь в ней и не понимаю её. Но имя Лужина в одно время было на слуху. Помню, в девяностые вдруг стала популярной белебеевская водка «Лужин»: на этикетке мужик, похожий на Ельцина, валялся в луже и подмигивал, если наклонить бутылку. Значит, это была твоя работа. Жаль, что не просёк я тогда дьявольской проделки и водку пил. Поначалу она казалась неплохой, а потом пошло сплошное палево.

Я вдруг замер, потому что в голове вспыхнуло воспоминание – резкое, болезненное. Сафо. Как я потерял её из-за безудержного пьянства. Так мне думалось поначалу. И хотя истина была совершенно иной, мне до сих пор хочется думать так же. Почему? Потому что Сафо действительно страдала. И в том была моя вина. Как и многим людям, мне тогда казалось, что всё в мире идёт своим чередом. Нужно лишь изо дня в день делать выпавшую на твою долю чёрную работу, дабы получать за неё зарплату. А впрочем, и работа не играла большой роли: для человека советского воспитания тогда главным всё-таки было само дело, за которое ты был ответственен перед страной. А близким людям порой не хватало твоего внимания. Непонимание простой человеческой истины разрушило мою семью. А потом и страны на какое-то время не стало, словно смерть прибрала её. Всё это постепенно привело к несуетному образу жизни философствующего члена «Клуба одиноких сердец имени полковника Пронина». Да что сейчас вспоминать об этом? Дело прошлое. Но…

Что значит «но», я не додумал, потому что заметил на стене плакат с неожиданным текстом. Вот что там было написано:

Смерти нет. Прошлое рядом.
В одиночестве – свобода.

Текст показался мне ответом на мои рассуждения. Я замолчал и задумался. Молчал и Евгений. А потом он заговорил.

Говорил он долго. Нет необходимости воспроизводить его речь полностью. Глубокомысленно уставившись в пол, инженер ходил по кабинету, энергично размахивая руками. Его длинным ногам не хватало места – он то и дело задевал край стола, но не обращал на это внимания. Довольно пространно он развивал свои соображения о том, что мы не одиноки во Вселенной. Идеи, которые он излагал, казались очевидными – словно позаимствованными из школьного учебника по астрофизике. Мне быстро наскучила витиеватая лекция, и я остановил его:

– В чём дело, Евгений? Почему я здесь?

– Просто настало время вырвать тебя из небытия, – ответил он, остановившись и глядя прямо на меня.

– Мне всегда казалось, что с бытием у меня всё в порядке. И что именно ты пребывал так долго в небытии.

– Это тебе казалось. Ты мне нужен сейчас по одной простой причине: когда-то мы с тобой раскололи код. Если ты помнишь.

– Какую-то чушь из Коула Портера?

– Я бился над этой чушью сорок лет, если что… – в его голосе прозвучала усталая гордость. – Твоя интуиция не подвела тебя. Мы действительно расшифровали межзвёздный сигнал. Только неверно интерпретировали его. С тех пор я и моя команда приняли тысячи, миллионы посланий – необъятное количество информации, которое не способен обработать ни один компьютер в мире. Но мало фиксировать и обрабатывать сигналы. Настало время отозваться на них. Вселенная ждёт от нас ответа.

– Ты хочешь, чтобы я подготовил ответ на одно из посланий?

– В том-то и дело, что не на одно. Запросов так много, что даже если бы все люди на планете взялись отвечать на них, потребовалось бы несколько миллионов лет. А представь себе: в это время продолжает приходить ещё больше новой информации – и она возрастает в геометрической прогрессии. Поймать и расшифровать внеземной сигнал было самым лёгким делом. Наша задача – сформировать общий ответ на все поступающие вопросы. Необходимо создать что-то вроде массовой рассылки. Искусственный интеллект пока не может справиться с этим.

Я усмехнулся.

– Другими словами, я должен заменить всех людей на планете, инженер?

Последнее слово я проинтонировал с неприкрытой иронией. Евгений заметил это.

– Команди-и-ирр, – протянул он многозначительно, – можешь понимать это так. Хорошенько подумай и ответь мне: возьмёшься ли за такую работу?

Тут и думать-то не надо было. Возможный ответ звучал бы примерно так: «Признаюсь, твоё предложение неожиданно. Будучи писателем, я готов ухватиться за оригинальную мысль. Не знаю, как справлюсь с ней и справлюсь ли вообще, но такая работа мне по душе». Но я не стал торопить события. Вместо этого сказал:

– Не считаешь ли ты, что мне пора вернуться домой? Чтобы сначала привести в порядок мысли, чувства, образ жизни и недавно сложившиеся отношения? Есть одна девушка, которая выбила меня из колеи.

– Ты думаешь о прошлых женщинах?

– Да ведь прошлых женщин не бывает, Евгений.

– С философской точки зрения ты абсолютно прав. Но по той же философии всё абсолютно по-другому.

– Нельзя войти в одну и ту же реку дважды.

– Звучит довольно пошло, Евгений. Не ожидал от тебя.

– Я и сам не ожидал, пока не убедился в этом. Освободи моё рабочее место, командир. Для тебя приготовлен другой кабинет.

Словно какое-то движение произошло у дверей. Я обернулся – и немедленно встал.

На пороге, прямо из воздуха, проявилась молодая женщина. Её нельзя было не узнать по её прекрасным волосам – густым, блестящим, словно сотканным из лунного света. Моя интуиция не подвела меня: я догадался, как её зовут. Это была Вероника. Видение радостно махнуло рукой – и тут же исчезло.

– Какое приятное лицо! – обомлел я.

– Ты это о чём? – нахмурился Евгений. – Челюсть верни на место.

– Мне показалось, здесь была Вероника.

– Тебе не показалось. Выслушай меня внимательно и прими всё как данность.

Евгений говорил долго, и я слушал его, не перебивая. Его речь лилась плавно, словно горный ручей, огибая невидимые камни смыслов и рассыпаясь брызгами неожиданных образов. Он говорил и говорил, а я не перебивал – не из вежливости, а из искреннего интереса. Каждое его слово будто приоткрывало очередную дверь в лабиринте, где я блуждал последние недели, если не годы.

Иногда его голос становился тише, почти шёпотом, и тогда мне приходилось напрягать слух, чтобы не упустить ни единой детали. Порой он резко повышал тон, подчёркивая важность сказанного, и в эти моменты его глаза вспыхивали каким-то внутренним огнём – не гневным, а вдохновенным, как у пророка, которому открылось нечто великое.

Он рассказывал о тайных связях между событиями, которые я считал случайными; о невидимых нитях, соединяющих людей, места и эпохи; о кодах, зашифрованных в обыденности, – в газетных заголовках, уличных вывесках, случайных фразах прохожих. Его слова сплетались в сложную мозаику, где каждый фрагмент находил своё место, и в то же время это походило на бред сумасшедшего.

Другого бы на моём месте поразил шок от Евгеньевых речей. Кто-то мог бы вскочить, закричать: «Это бред!», выбежать из комнаты, хлопнув дверью. Но я-то был подготовлен к неожиданным вариантам развития событий – подготовлен всеми предшествующими приключениями, которые теперь казались не чередой нелепых случайностей, а звеньями одной цепи, которых становилось всё больше и больше. Вспомнились: красный дятел, стучавший в дупло словно по заранее заданному коду; Софья, возникавшая из белого сияния больничной палаты; странный ритуал с людьми в синих халатах, чьи сцепленные руки рассыпались от одного толчка; стремительный спуск по мраморной лестнице, залитой золотым светом; кабинет, достойный пера Достоевского, с одиноким ноутбуком на массивном столе. Всё это больше не казалось хаотичным набором образов. Теперь я видел в них систему – сложную, но стройную, как симфония, где каждая нота имеет значение.

Когда наконец инженер кончил говорить, в комнате повисла тишина. Она не была тяжёлой – напротив, она казалась наполненной, словно воздух после грозы, когда каждая молекула заряжена энергией. Я сидел неподвижно, но внутри меня уже складывался план действий. Он возникал не как внезапная вспышка, а как постепенное прояснение – будто туман рассеивался, открывая тропу, ведущую вперёд.

Вы, наверное, хотите знать, о чём именно поведал Евгений? Что за тайны он раскрыл, какие откровения изрёк? Я, разумеется, расскажу обо всём, если успею. Время, как выяснилось, вещь весьма условная, и его запасы могут истощиться быстрее, чем кажется. А пока нужно изложить главные тезисы – те, что могли стать отправной точкой для моего решения.

Евгений пояснил, что сигналы, которые он и его команда десятилетиями принимали, исходят не из одного источника, а из множества. Это не диалог, а хор – многоголосый, разнотональный, порой противоречивый. Расшифрованный нами код – лишь первый ключ. Он позволил понять структуру посланий, но не их суть. Как если бы мы научились читать иероглифы, не зная языка. Ответ должен быть коллективным – не от одного человека, не от одной нации, а от всего человечества. Но человечество не готово к такому шагу: оно расколото, разобщено, поглощено мелкими конфликтами. Моя роль – стать «переводчиком». Не в буквальном смысле, а в качестве медиатора между человеческим сознанием и тем, что лежит за его пределами. Я должен сформулировать ответ, который будет понятен и людям, и… им, соседям. Время ограничено – не потому, что «они» угрожают, а потому, что поток информации нарастает. Если мы не ответим сейчас, позже уже не сможем осмыслить всё, что получили.

Когда он закончил, я не стал задавать вопросов. Вместо этого я закрыл глаза и представил, бескрайний космос, где миллионы огней – это не звёзды, а точки связи. Представил Землю, окутанную сетью невидимых нитей, соединяющих всех нас. Представил себя – не как отдельного человека, а как часть чего-то большего. И тогда я понял: отказаться нельзя. Даже если это безумие, даже если всё вокруг – иллюзия, даже если завтра я проснусь в больничной палате и пойму, что всё это был сон.

Потому что сон или явь – это не так уж важно. Важно то, что я знаю: где-то там, за гранью привычного, нас ждут. И мы должны ответить.

Всё, что обдумано зрело, стоит нерушимо и крепко.
То, что решил второпях, будешь менять и не раз…

51

Сначала требовалось собрать команду – задача, казалось бы, простая, но на деле оказавшаяся почти невыполнимой. Команда не просто не собиралась – она уже давно разбилась на три отряда. И хотя это выглядело хаотично, в глубине таилась своя логика: каждый отряд должен был выполнять строго определённую задачу, не пересекаясь с другими, но в то же время оставаясь частью единого замысла.

Первый отряд – ядро технической и информационной работы – состоял из Евгения, Йолы, Чулымова, Аси и Ани. Все они обладали уникальными навыками: Евгений – стратегическим мышлением и знанием кодов, Йола – невероятной интуицией, Чулымов – способностью налаживать связи, Ася – аналитическим умом, а Аня – удивительной памятью на детали. Ах да, чуть не забыл про видение Вероники. Но видение нельзя было поставить на довольствие, включить в штатное расписание или назначить ответственным за участок работы. Оно появлялось и исчезало по своему усмотрению, оставляя после себя лишь лёгкий след недосказанности. Поэтому в официальных списках Вероника не числилась, хотя её присутствие ощущалось постоянно.

Второй отряд занимался вопросами политического характера. В него входили Узбеков, Валера Калачёв, Анатолий, Ирина Константиновна, Лариса и Клара. Каждый из них представлял собой отдельный мир: Узбеков – жёсткий прагматик с железной волей, Валера – генератор неожиданных идей, Анатолий – мастер компромиссов, Ирина Константиновна – хранительница традиций, Лариса – тонкий психолог, а Клара – аналитик, умеющий видеть скрытые связи между событиями. Их задачей было выстроить систему взаимодействия с внешними структурами, не допустив при этом утечки ключевой информации.

Третий отряд был самым малочисленным – всего двое: Семён и Тимур. Но именно на них лежала особая миссия: осмыслить тему одиночества, чтобы поставить на ней окончательную, жирную точку. По крайней мере, для себя. А для кого ещё? Ведь если не разобраться с этим внутренним состоянием, все остальные задачи теряли смысл. Одиночество – не просто сгусток эмоций, а фундаментальная характеристика человеческого существования, и его нельзя игнорировать.

А куда было девать Софью? Этот вопрос долго не давал мне покоя. Взять её с собой в «Клуб одиноких сердец»? Нет, это исключено. Семён не потерпит такого предательства: невозможно обсуждать женщин при женщине. Пусть Софья будет в засадном полку – без стратегических резервов нам не обойтись.

Первому отряду предстояло разобраться с информационными проблемами и обеспечить устойчивую связь с инопланетными цивилизациями. Это была работа на стыке науки, мистики и интуиции – нужно было не просто принимать сигналы, но и понимать их структуру, находить закономерности, выстраивать диалог.

Второму отряду нужно было создать систему защиты проекта, нейтрализовать возможные угрозы и обеспечить легитимность наших действий в глазах тех, кто мог бы воспринять их как угрозу.

Третьему отряду предстояло осмыслить свой опыт одинокого существования среди затейливых женщин, чтобы выработать надёжную методику ориентации в хаосе социальных взаимодействий, где царили нелогичность и неупорядоченность.

Я пошёл по пути наименьшего сопротивления и сначала организовал встречу с Тимуром Бекешиным и Семёном. Они считались моими друзьями, а значит, могли стать надёжными союзниками в решении третьего вопроса. Он казался не самым сложным – ведь практически каждый из нас так или иначе сталкивался с одиночеством. Нужно было лишь сформулировать теоретическое обоснование, облечь личный опыт в слова.

*  *  *

Друзья уже ждали меня в «Камчатке» – уютном кафе с приглушённым светом и мягкими диванами, где мы часто собирались, чтобы поговорить ни о чём и обо всём сразу. Я вошёл стремительно и, не дав никому опомниться, даже не сев за стол, даже не заказав кофе, с ходу предложил:

– Давайте поговорим о женщинах!

Семён никак не ожидал от меня такой прыти. Он замер с поднятой ложкой, будто не зная, то ли продолжить помешивать сахар в чашке, то ли отложить её и внимательно слушать.

Я протянул руку улыбающемуся Тимуру Бекешину, потом озадаченному Семёну.

– Сначала нужно промочить горло, – сказал Бекешин, как всегда находя выход из неловкой ситуации.

За что люблю друзей – с ними можно просидеть весь вечер, не услышать от них ни слова и уйти в полной уверенности, что неплохо поговорили. Молчание между нами никогда не было пустым – оно наполнялось невысказанными мыслями, общими воспоминаниями, незримыми связями.

Официантка принесла кофе – ароматный, с лёгкой пенкой на поверхности. Я сделал глоток, собираясь с мыслями, и начал беседу:

– Смотрите, какой расклад, – говорю. – Пью я сейчас кофе, потому что у нас клуб такой, где кофе нас объединяет. На этом наше единство заканчивается, поскольку ни в каком другом вопросе мы никогда не сходимся. Наши беседы – вовсе даже не беседы, а бесконечные споры бесконечно одиноких людей.

– Ты же сказал, что сегодня говорим о женщинах, – пробубнил Семён в свою чашку. – Давай ближе к теме.

Тимур рассмеялся:

– Издалека заходит. Философ!

– Чуточку терпенья, – продолжаю я. – Сейчас будет точно о женщинах. Вот Софья, моя бывшая, приучила меня к пуэру, и дома я пью чай. Почему?

– Что значит «почему»? Потому что приучила, – тут же ответил Семён.

– Потому что не можешь забыть её? – предположил Тимур.

– Да, вы тут оба правы. Потому что чай напоминает о том прекрасном времени, когда в пуэре плескалось счастье. Теперь в процессе чаепития я ощущаю, что Софья где-то рядом, что есть человек, который меня понимает, и чувствую себя менее одиноким. Или вот взять Йолу – я её совсем не знаю, но и с ней пью пуэры. И становится она мне ближе только оттого, что напоминает Софью.

– Хочешь сказать, что, уединяясь дома, среди четырёх стен, ты менее одинок, чем с нами в клубе, потому что пьёшь чай? Бред! – воскликнул Семён.

– Об этом я ещё не думал, но похоже, что так.

– Самообман.

– Возможно.

– Кажется, я уловил мысль, – изрёк Тимур. – Чувство одиночества возникает из-за непонимания. Когда-то тебе казалось, что тебя понимали, и ты не ощущал его. Казалось – и этого было достаточно, хотя на самом деле, вероятно, никакого взаимного понимания и не было. Но и теперь ты сам обманываться рад: пьёшь чай и сам себя успокаиваешь этим. В общем, это не по-мужски и даже противно. Хотя бы потому, что врёшь не только самому себе, но и нам к тому же.

Что мне было ещё ожидать от друзей? Перед кем я пытаюсь раскрыть душу? Иногда хочется взвыть, как Джиму Моррисону, на весь мир: «Понимает ли кто меня?!» Да что там на мир – на всю Вселенную. Да и не одному мне хочется. Во все времена находились люди, которые били в колокола, чтобы быть услышанными; прорубали просеки в тайге, бороздили моря и океаны, осваивали космос – лишь бы не пребывать в одиночестве. А если бы рядом с ними были понимающие женщины, разве стали бы они всё это делать? Боюсь, что не стали бы.

– Оставим чай, к нему ещё вернёмся. А что, если творчество есть способ преодоления одиночества?

– Творчество-одиночество – это рифма, созвучие, одно без другого не бывает, – сказал Семён. – Здесь ты, безусловно, прав. Когда накрывает одиночество, я пишу стихи или читаю. Пушкина, например, или Лермонтова. Каждый из них – отдельный мир и своё одиночество.

– Как? – возмутился Бекешин. – Пушкин не мог быть одиноким, рядом с ним была Мадонна.

– Была, но вот то, о чём говорит Самат, – понимания никакого не было, – отпарировал Семён. – Мадонна-то косила, да всё на сторону. Да и чего бы ей не косить, когда разница в возрасте в 13 лет и интересы совершенно отличные. Пушкин был умным человеком, но и подумать не мог, что его скорее понимает деспот Николай, чем своя собственная супружница, а потому вставлял ему палки в колёса. Да и не один он вставлял, оттого и стал Николай Палкиным. А куда было царю деваться, если человек при власти обречён на одиночество и непонимание?

– Думаешь, и Путин одинок?

– А то! Какие сомнения? Во власти, как и в поэзии, нельзя дорожить любовию народной. Народ надо любить, это да, а потакать ему – ни в коем разе. Народу же много: сядут на шею и раздавят.

– Давайте не будем о политике, иначе опять рассоримся. Решили же говорить о женщинах, – остановил нас мудрый Бекешин. – Вот вы считаете, что Пушкин умный, хотя поступки его, на мой взгляд, весьма опрометчивы. А Лермонтов? Вот пример абсолютного одиночества. Отчего женщины избегали Михаила Юрьевича?

– Ну, это всё просто, – сказал Семён. В его голосе звучала та особая уверенность, с которой люди излагают истины, казавшиеся им очевидными долгие годы. – Он же демон. Сам это осознавал и признавался в этом. И в любой женщине есть что-то демоническое, а одинаковые заряды, как известно, отталкиваются. Екатерина была сухой и чёрствой – в ней не нашлось ни капли тепла, способного растопить ледяную броню его души. А с Варварой он лопухнулся – тут и спорить нечего. О сближении и понимании не могло быть и речи. Они говорили на разных языках, даже когда молчали.

– Сдаётся мне, что поэты как властители: чем крупнее талант, тем более он одинок, – подхватил я, глядя на Семёна. – Вот и Семён уже двадцать лет одинок и сторонится женщин. Или это не так?

Семён безнадёжно развёл руками, и в этом жесте было столько невысказанного, что слова казались лишними. Он улыбнулся – не весело, а с той горькой иронией, с которой человек смотрит на собственные неудачи, признавая их неизбежность.

– С гениями-поэтами всё ясно, – продолжил он после паузы. – А как насчёт обычных смертных? Как насчёт прозаиков? Вот Чехов, например, совсем не считал себя вундеркиндом. Напротив, он предполагал, что через пару лет его забудут. Но при этом женщины сыпались на него гурьбой, как перезревшие яблоки-антоновки – сами падали в руки, стоило лишь слегка встряхнуть дерево. Разумеется, он не воспринимал их всерьёз. Они были для него мимолетными утешениями, но не спасением. Оттого и грустил.

Я кивнул, подливая себе кофе. Аромат напитка смешивался с дымкой наших размышлений, создавая причудливый коктейль из слов и ощущений.

– И тогда Максим Горький присылал ему девок с острова Капри, – добавил я. – Даже сам оплачивал их услуги. Грусть, конечно, проходила – на время. Но одиночество оставалось. Чехов не был умным, как Пушкин, или демоничным, как Лермонтов. Он был простодушен. И в этой простоте своей привязался к Ольге Книппер, называл её ласково собакой, предполагая в ней верность и преданность. Однако Книппер была актрисой. Она играла роль жены, как в театре – искренне, по Станиславскому, но всё же играла. Был ли Чехов менее одинок, умирая при ней с бокалом шампанского?

– Смерть всегда одинока, если это не коллективное самоубийство, – возразил Бекешин, слегка нахмурившись. – Нашёл, куда завернуть. У Чехова была большая семья, и он её поддерживал. Потом ещё друзья и целый театр вместе с Немировичем-Данченко. Где тут одиночество?

– Можно быть и бессмертным, как Вечный жид, – возразил я, – таскаться по земле до второго пришествия, сгорая изнутри от одиночества. Одиночество – не состояние тела, а состояние души. Оно не зависит от количества людей вокруг.

– А кто сказал, что Агосфер был одинок? – спросил Бекешин. – Он никому об этом не докладывал.

– Как это никому? – я чуть повысил голос, чувствуя, как внутри разгорается огонь увлечённости. – Давно известно, что в 1533 году во Флоренции он посетил чернокнижника Корнелия Агриппу и попросил устроить ему встречу с Ревеккой, дочерью раввина Эбена Эзры, своей возлюбленной. Когда-то он предал её, вынужденный покинуть Иерусалим и пределы Палестины. А потом смерть Ревеки разлучила их на долгие пятнадцать веков.

– Чушь, беллетристика! – Бекешин резко поставил чашку на стол. – Некоторым хочется верить в легенды. Ничего этого не могло быть.

– Смерти нет. Прошлое рядом. В одиночестве – свобода, – повторил я фразу, заученную в кабинете Евгения. – Агриппа организовал ему эту встречу с помощью прибора, который он называл зеркалом. Увы, как было устроено зеркало, нам пока неведомо. Мы можем лишь гадать. И у меня есть одна из версий. Агосфер не просто встретился со своей возлюбленной – он коммуницировал с ней. То есть видение в зеркале не было всплывшим из памяти воспоминанием. Оно оказалось реальностью, перенесённой в прошлое. Эдаким писательским приёмом, когда о настоящем повествуют в прошедшем времени.

Я сделал паузу, словно давая словам осесть в воздухе, а потом продолжил:

– Агосфер встретился с любимой, и она повела его по холму, где на границе между днём и ночью выпала роса. Он долго тогда беседовал с ней и просил прощения за страдания, которые причинил ей. Он говорил тихо, почти шёпотом, а она слушала, не перебивая, лишь иногда касаясь его руки – лёгкое, почти невесомое прикосновение, от которого у него замирало сердце.

– Тогда откуда же это известно? – спросил Семён. Его глаза загорелись любопытством – история явно зацепила его.

– Были свидетели, – ответил я. – Они и рассказали об этом. Таинственная история Вечного жида впечатлила людей, и они передавали её на разные лады, приукрашивая одни подробности и опуская другие. В России начала XIX века о мистической встрече влюблённых поведал Антоний Погорельский, а в конце века свою версию изложила Вера Желиховская. Оба автора ссылались на старинную английскую книгу «Хроники Картафила, странствующего еврея», хранящуюся в Британском музее. Мне удалось раздобыть копию текста в Мичиганском университете, и я много над ним размышлял.

– Всего лишь писательские придумки, – вставил Бекешин. – Я и сам сочиняю легенды не хуже Эжена Сю.

– Ничуть не сомневаюсь в твоих способностях, – кивнул Семён. – А вот французам не доверяю.

– Это почему же? – удивился Бекешин.

– Врут много, – коротко ответил Семён.

– Да ведь все врут, – буркнул Бекешин, без всякого желания вступать в полемику.

– Нет, не все! – резко возразил Семён.

– Все, – поддержал я Бекешина. – К сожалению, людское общение основано на лжи. Это уже установленный факт. Мы лжём, чтобы защитить себя, чтобы не ранить других, чтобы казаться лучше, чем мы есть. Ложь – это смазка, позволяющая механизмам общения работать без скрипа.

– Значит, и ты нам сейчас заливаешь баки? – спросил Семён, прищурившись.

– Нет, нет, – я поднял руки в жесте капитуляции. – Стараюсь придерживаться фактов.

– И о чём говорят твои факты? – настаивал Семён.

– О том, что Агриппе удалось создать саморазвивающиеся тексты, – ответил я, понизив голос. – То, что мы сейчас именуем искусственным интеллектом. Хотите верьте, хотите нет, но его книги обладали разумом. Они могли отвечать на вопросы, учиться, адаптироваться. Каждая страница была живым организмом, способным мыслить и чувствовать. Агриппа не просто писал – он создавал собеседников.

В комнате повисла тишина. Даже шум в кафе затих, давая нашим словам отзвучать в пустоте. Мы сидели, глядя друг на друга, и каждый думал о своём – о границах реальности, о природе одиночества, о том, где кончается вымысел и начинается правда.

Время всесильно: порой изменяют немногие годы
Имя и облик вещей, их естество и судьбу…

52

Откровенно говоря, мне не очень бы хотелось, чтобы книги обладали разумом – хотя, судя по всему, именно к этому всё и идёт. Почему не хотелось бы? Боюсь, что в таком случае они станут подстраиваться под читателя, угождать ему, льстить его самолюбию и, по сути, лгать – точно так же, как это делают люди, искусно скрывая ложь за шуткой, иронией или даже за безупречно выстроенным научным контекстом.

Наша коммуникация, увы, слишком часто основана на лжи. И если вдруг какой-то смельчак пытается сказать правду – тут же получает по мозгам. «Не смей! Не рыпайся! Считаешь нас дураками? Думаешь, ты один такой умный? Как бы не так! Все умные, но молчат же». Разве не глупо орать во всю ивановскую о том, о чём и так все знают? Конечно, глупо. Так поступают только полные идиоты. Умные так не поступают. Они молчат, потому что не считают окружающих глупее себя.

Ну а если уж им совсем невмоготу сдерживать прекрасные порывы души, то они пишут об этом в книжках. Другие умные люди читают эти книжки, слегка пожимают плечами и соглашаются – молча, без комментариев. Соглашаются, но в ответ ничего не напишут. Потому что зачем? Всё уже сказано. Или почти всё.

А что, если глупые прочитают такую книгу? Станут ли они умнее? В этом нет никакой уверенности. Ответят ли автору? И здесь есть большие сомнения. Тогда зачем писать в книжках правду? Незачем. Нашим современникам правда не нужна, она им неудобна, она режет глаза, она нарушает хрупкий баланс между тем, что хочется думать, и тем, что есть на самом деле.

Может, правда сгодится потомкам – новой юности или новому миру? Может. Но почему-то и в это не очень верится. Хотя бы потому, что сегодняшняя правда завтра наверняка станет ложью. Мысль изречённая есть ложь – вот как я думаю. Как только ты облекаешь мысль в слова, она искажается, теряет объём, становится плоской, как тень на стене. А потом её подхватывают другие, пересказывают, упрощают, вкладывают в неё свой смысл – и вот уже никто не помнит, что было в начале.

Уже к началу XX века мир был изгажен и превращён в помойку потоками изощрённого вранья. Слова перестали быть носителями смысла – они стали оружием, инструментом манипуляции, средством прикрытия пустоты. Исчезли последние родники экологически чистой мысли – те, что несли прохладу и жизнь, питали корни культуры, давали надежду. Потоки речи были заражены нечистотами, повёрнуты вспять, а моря, куда они впадали, стремительно превращались в болота – вязкие, зловонные, где тонули смыслы, где задыхались идеи.

Наконец, в XXI веке случился информационный взрыв. Он был сродни ядерному – не по мощности, а по последствиям. Он превратил остатки цивилизации в бескрайнюю пустыню, где люди больше не могли философствовать, а только шатались по раскалённому зноем пространству и галлюцинировали. Иногда реальность пробивалась сквозь бред и пыталась ворваться в их больной разум, но в этом не было почти никакого смысла. И даже тихое слово «почти» вряд ли могло утешить.

Мы живём в мире, где истина тонет в океане шума, где внимание – главный ресурс, а правда – лишь один из множества товаров на рынке смыслов. Мы научились говорить много, но разучились слушать. Мы научились писать быстро, но разучились думать. Мы создали инструменты для распространения идей, но забыли, зачем нам эти идеи нужны.

– Вот вкратце тезисы новейшей истории, в которых увязли наши экзистенциальные устремления, – сказал Бекешин.

Он посмотрел на меня мрачным, глубокомысленным взглядом лектора, вконец измученного тупой аудиторией. В этот момент он показался мне занудливейшим из зануд – тем, кто любит растягивать мысль, как резину, кто наслаждается собственной важностью, кто уверен, что молчание слушателей – это знак благоговейного внимания, а не скуки.

Я и сам часто бываю таким – впрочем, как и все люди, привыкшие подолгу общаться лишь с самим собой. Мы все, в сущности, разговариваем сами с собой – даже когда сидим за одним столом, даже когда ведём диалог. Каждый слышит только эхо собственных мыслей, ловит отблески знакомых образов, кивает, соглашаясь не с собеседником, а с собой. Но тут уж ничего не поделаешь.

Я воспользовался заминкой в разговоре и отлучился в туалет – чтобы поговорить с Софьей. По телефону, разумеется. Честно говоря, я понадеялся, что к тому времени, когда вернусь, экзистенциальные вопросы решатся сами собой. Решались же они как-то раньше – ещё до моего рождения. Пусть и сейчас порешатся сами.

А если не смогут – тогда Семён им с радостью поможет. Что ни говори, а плохие поэты в такие моменты очень даже могут сгодиться. Они не боятся говорить глупости, не боятся выглядеть смешными, не боятся ошибаться. Они, как дети, лепят мир из слов – неуклюже, наивно, но искренне. И в этой наивности порой больше правды, чем в самых изощрённых философских трактатах.

Хочешь Йолой её назови, хочешь – Софьей,
Не ошибёшься: обе прекрасны они…

53

В «Старушке-полтарушке» было шумно и весело. Неимоверно громкая музыка неслась из невидимых колонок, разрывая ушные перепонки резкими волнами басов и гитарных риффов. Народ, набившийся в зал под завязку, горланил на все лады, создавая особый протяжный и торжественный гул – хаотичный, но в то же время завораживающий, словно хор неведомых существ, исполняющих древний ритуал. В этом гуле, даже если напрячь слух, на трезвую голову невозможно было разобрать отдельных звуков – только обрывки фраз, смех, топот ног и ритмичное постукивание бокалов.

Может быть, именно поэтому Толик с Валерой были чуть-чуть поддаты. Поддаты, но не навеселе – то есть вполне себе серьёзны, сосредоточены на чём-то своём, будто находились в параллельной реальности, отделённой от общего веселья тонкой, но прочной перегородкой. Их взгляды скользили по толпе, не цепляясь ни за одно лицо, а движения оставались сдержанными, почти механическими.

– Что пили? – прокричал я в их сторону, хотя ответ меня нисколько не интересовал. Просто нужно было как-то вклиниться в этот хаос, обозначить своё присутствие.

– Спирт, – коротко бросил Валера, не поворачивая головы.

– Технический? – уточнил я, скорее по инерции, чем из реального любопытства.

– Его, – подтвердил Толик, слегка качнув головой.

– По какому поводу? – спросил я, уже предчувствуя, что ответ будет не из лёгких.

– С головой не всё в порядке. Надо разобраться, – ответил Валера, и в его голосе прозвучала такая тяжесть, что я невольно напрягся.

Он кивнул на пластиковый пакет, валявшийся у его ног. Сквозь полупрозрачную плёнку проступали очертания чего-то округлого, напоминающего человеческую голову. Я пригляделся – и действительно: там, внутри, угадывались черты лица, волосы, возможно, даже глаза, застывшие в немом вопросе.

– Откуда голова? – спросил я, стараясь сохранить спокойствие.

– Чулымов припёр, – буркнул Валера, будто это объясняло всё.

– Достал он уже! – завопил Анатолий, тряхнув своими цыганскими кудрями так, что они взметнулись, словно языки пламени. – Решается судьба мира, а он всё со своими бабами разобраться не может!

Чулымов, сидевший чуть поодаль, отстранённо глядел в сторону бара, не обращая внимания на Толикино брюзжание. Его лицо было спокойным, почти безмятежным, будто он находился где-то далеко – в другом времени, в другой реальности.

– Надолго работа? – кивнул я на пакет, пытаясь понять, что же происходит.

– Ночку придётся повозиться, – вздохнул Валера. – Заказ срочный, клиент злючий.

– А тебе для чего две бабы? – спросил я Чулымова, решив, что пора прояснить хотя бы часть загадок.

Он обернулся ко мне, помолчал несколько секунд, словно взвешивая слова, а потом ответил:

– У человека всего по два: две руки, две ноги, два уха, два полушария. Значит, и женщин может случиться две.

– Да, но есть важный орган, который вроде как в единственном экземпляре, – возразил я, пытаясь увести разговор в шутку.

– Нос имеешь в виду? – усмехнулся Чулымов. – Не суй его куда не следует. Но заметь, и в нём две ноздри.

– А пальцев, например, на руках десять… – вставил Валера, явно наслаждаясь абсурдностью диалога. – И что из этого следует?

– Что их тоже по два: два больших, два указательных, два средних и так далее, – подхватил Чулымов, и в его глазах мелькнула искра веселья.

– А голова? – не унимался Валера.

– Ну а в этой голове уха два и мысли две, – рассмеялся Чулымов, явно довольный собой.

– Вы бы поехали уже и разобрались с проблемой, – предложил я, чувствуя, что разговор начинает заходить в тупик.

– Проблема не в бабе, а в тебе, – грубо ответил Валера, поднял кулак и тяжело опустил его на крышку дубового стола. Звук удара растворился в грохочущем роке, оставив после себя лишь лёгкую вибрацию, пробежавшую по поверхности. – Мозги мы ей вправим, но где гарантия, что она вновь не сбежит от тебя?

Чулымов перестал улыбаться. Его лицо стало серьёзным, почти мрачным.

– Валерий, весь этот разговор бессмыслен по одной простой причине: моя голова устаревшей конструкции, её уже не апгрейдишь, и оттого грусть пожирает меня ежеминутно. И если бы не кот…

– Что за бренд? – перебил я его, пытаясь разрядить обстановку. – Китайский?

– В том-то и дело, что кот биологический, и он от меня никогда никуда не уходит. Как бы я себя ни вёл и что бы со мной ни случалось. Иногда мне на ум приходит крамольная мысль, что и женщина в доме должна быть настоящей. Да где её взять такую?

– Нигде, – отозвался Анатолий, скрестив руки на груди. – Женщина приходит сама, как кошка, и остаётся с тем, кто сам способен наладить семейный уют.

– Но ведь я следую всем правилам и инструкциям… – начал Чулымов, но его голос звучал неуверенно, будто он сам сомневался в своих словах.

– О, брат! – Анатолий похлопал Чулымова по плечу, и в этом жесте было столько искренности, что даже я почувствовал тепло. – Это самая большая ошибка в нашем мужском деле – полагаться на правила, прописанные плохими психологами. Только несчастные семьи похожи друг на друга, но каждая счастливая семья счастлива по-своему.

– Счастлива по-своему? – переспросил Чулымов, нахмурившись. – А что же нужно для того, чтобы быть счастливым по-своему?

Анатолий собирался ответить, но я опередил его.

– Развитая интуиция, – сказал я, глядя Чулымову прямо в глаза. – Развитая. Женщину нужно почувствовать, понять и осмыслить. Тогда есть вероятность, что она не уйдёт от тебя.

– Точно? – в его голосе звучала надежда, смешанная с недоверием.

– Как два пальца! – сыронизировал я, стараясь скрыть за шуткой серьёзность своих слов.

– И каких же это два? – Чулымов выглядел растерянным, словно ребёнок, пытающийся понять сложную загадку.

– Пусть это будут большой и указательный, – улыбнулся я.

– То есть всё-таки два разных? – настаивал он, будто искал в моих словах какой-то скрытый смысл.

– Всё-таки разных, – прокричал я прямо в его раскрытый рот, чувствуя, как музыка снова накрывает нас волной звука.

Чулымов задумался, его взгляд стал рассеянным, будто он пытался уловить что-то, ускользающее за пределы слов. А я решил, что пора сделать перерыв – слишком много абсурда для одного вечера. Я направился к туалету – только там можно было укрыться от грохота тяжёлого рока и позвонить Йоле.

Хочешь Софьей её назови, хочешь – Йолой,
Не ошибёшься: обе прекрасны они…

54

В голове вертелась горькая мысль: женщину с искусственным интеллектом ещё можно попытаться отремонтировать – перенастроить алгоритмы, перепрошить, найти сбой и устранить его. А с неискусственным интеллектом ничего сделать невозможно. Если женщина уходит, рушатся все представления о разумном устройстве мира, обращается в прах вера и прогресс оборачивается деградацией.

Помнится, я сошёл с ума практически сразу, как только осознал, что потерял Софью. Тогда я поступил так, как принято поступать у сумасшедших людей: взял огромный кредит и бросился во все тяжкие. Не в поисках счастья – скорее в попытке заглушить боль, растворить её в хаосе действий, в череде случайных встреч и бессмысленных трат.

Одной из этих «тяжких» оказалась приятная незнакомая женщина – она стояла, слегка покачиваясь, у дверей джаз-клуба, подпирая влажную от вечерней сырости стенку. Она была в голубых обтягивающих джинсах, её волосы слегка растрепались, а взгляд был туманным, рассеянным. Сгущающиеся сумерки словно заволокли её взор и сковали уста – она едва могла вымолвить пару слов. Я к тому времени тоже был пьян – не до беспамятства, но достаточно, чтобы мир казался мягче, а границы реальности – размытыми. И в этом состоянии я вдруг увидел в ней то, что искал: образ, тень, намёк на утешение. Шучу, конечно, но в тот момент я всерьёз полагал, что от женщины может спасти только другая женщина. Ну, если не спасти, то хотя бы успокоить. А потому подошёл к ней вплотную и спросил:

– Водку будешь?

Она промычала что-то нечленораздельное, но всё же нашла в себе силы и произнесла внятное «да». Я отвёл её к себе домой и бросил в постель. Она проспала у меня три дня и три ночи, поднимаясь только для того, чтобы замахнуть очередную рюмку. Её сон был глубоким, почти летаргическим – она словно пыталась убежать от реальности, спрятаться в беспамятстве. А я… я просто наблюдал. Не испытывал ни раздражения, ни нетерпения – только странную, приглушённую тоску и смутное чувство долга: раз привёл – значит, надо как-то позаботиться.

На четвёртый день она наконец пришла в себя. Проснулась, села на краю кровати, провела рукой по спутанным волосам и посмотрела на меня – уже осознанно, с проблеском понимания. Я стоял в дверях, не зная, что сказать, и просто ждал.

– Кто ты, женщина, и как зовут тебя? – спросил я наконец, пытаясь придать голосу лёгкость, но вышло натужно.

– А ты разве не узнал меня? – она расстроилась, даже слегка покраснела. – Самат, мы же работали с тобой на „Скифе“, правда, в разные смены.

Я напряг память, но тщетно. Не смог припомнить, да и не пытался особо, если уж быть честным. Только покачал головой.

– Мне стыдно, что ты видишь меня в таком виде. Очень стыдно, – прошептала она, опустив глаза.

– Да брось ты… Всё нормально. Как звать тебя?

– Лариса…

Блин! Я тут же и вспомнил всё. Это была та самая Лариса – девушка с острым умом и твёрдым характером, которая когда-то, во времена комсорга Ельцина, спасала меня от пьянства и блуда. Вот те нате – борщ в томате! Что случилось с тобой, спасительница, и почему мы оба теперь в одной большой заднице?

Я хотел расспросить её о многом: как она дошла до жизни такой, почему оказалась на улице, где её семья, друзья, работа. Но в итоге ничего не спросил. Вопросы показались неуместными, слишком грубыми, слишком личными. Вместо этого мы добили потихоньку остатки спиртного на моей кухне. Мне идти было некуда, и она никуда не спешила. Говорили только о прошлом – о том, что уже ушло, о людях, которых больше нет, о временах, когда всё казалось проще и понятнее. А когда я отрубился – она ушла. Просто собрала свои вещи, тихо закрыла дверь и исчезла. Больше я её не видел.

Так получилось, что Лариса спасла меня снова – хотя я так и не сумел ничего для неё сделать. Как спасла? Ясен перец как: после неё я приобрёл одиночество и больше никогда не грустил по Софье. Не потому, что забыл её – нет, воспоминания остались, но они перестали ранить. Я словно перешагнул через какую-то невидимую черту, за которой боль утратила остроту, превратилась в тихий, приглушённый фон.

Именно с Ларисы началось осмысление нового периода моей жизни. Я сидел на кухне, смотрел на пустую бутылку и думал: «Если уж так произошло, что ты остался один и ничего изменить нельзя, то надо просто решить, как отреагировать на ситуацию более-менее адекватно». Это как в игре в преферанс: карты пришли, и вот они такие, какие выпали. Можно, конечно, пасануть – сложить руки, признать поражение, уйти в тень. Но ведь можно и побороться за прикуп – попытаться разыграть оставшиеся карты так, чтобы из плохого расклада всё же выжать хоть что-то стоящее.

И знаете, что я решил тогда? Я решил побороться. Сначала надо было завязать с пьянством – перестать заливать горе, перестать прятаться за бутылкой. Потом – разобраться с долгами, которые накопились за время моего продолжительного «отпуска». А дальше – разыграть карты по-своему. Не по шаблону, не по чужим правилам, а так, как подсказывает интуиция.

Я понимал, что это будет нелегко. И всё же где-то в глубине души шевельнулось нечто новое – не эйфория, не восторг, а тихое, осторожное предчувствие перемен.

Не одного лишь тебя
И кентавра вино погубило…

55

Софья перезвонила через пару минут, и я невольно обрадовался звонку – словно в тёмной комнате внезапно вспыхнул тёплый, приглушённый свет. Что мне всегда нравилось в Софье – она всегда держалась на позитиве, будто внутри неё работал неиссякаемый генератор бодрости. Несмотря на то что вселенская безысходность нет-нет да и пыталась обуздать её норов, она улыбалась, шутила, находила повод для смеха там, где другой уже давно бы опустил руки.

После меня она ушла было к богатому мужику, но замуж за него так и не сумела выйти, хотя и родила ему тут же одного ребёнка за другим: просто нашлась соперница поудачливее, похитрее да пронырливее. В отчаянии Софья отдалась первому встречному, пожелавшему её утешить, а когда опомнилась, стала поразборчивее, засунула чувства в чемодан практицизма и теперь отношения с мужчинами рассматривала лишь с точки зрения материального приобретения. Не из корысти – нет, скорее из необходимости. Ей нужно было выжить. Выжить, чтобы поднять детей, чтобы дать им шанс на лучшее.

Ведь чем отличается женщина от мужчины? Когда семейная лодка разбивается о быт, мужчина обычно выбирает самый простой путь: напивается, ложится под пистолет или ищет свой «Англетер», чтобы слазить в петлю. Он слаб в такие моменты – слаб и потому противен. Хочется плюнуть такому под ноги и демонстративно растереть плевок носком ботинка. А женская натура против бессмысленного протеста. Она не побежит топиться в пруду у Симонова монастыря, не побежит к Волге. А знаете почему? Потому что у неё нет такого варианта. Ей нужно воспитать детей, поставить их на ноги. Порой не важно как – порой ценой своих девичьих светлых представлений о мире, ценой иллюзий, ценой разбитых надежд. Это можно было бы назвать жертвенностью, но она против лирического трагизма и уныния. Пусть этим занимаются поэты, а у неё другое предназначение.

Вот почему она поступает инстинктивно-логически, исходя из выпавшего расклада. И как бы ни было плохо, находит место радости и веселью. Её голос остаётся бодрым, её смех – звонким, а взгляд – ясным. Она умеет видеть свет даже там, где другие видят лишь тьму. И я звоню бесконечно Софье – лишь бы услышать этот жизнеутверждающий голос. Лишь бы на мгновение прикоснуться к той силе, что живёт внутри неё.

Иногда мне больно думать о ней. Но ведь, чтобы не было больно, надо думать только о хорошем. «Разве тебе не было хорошо с Софьей?» – спрашиваю себя. Ещё как было хорошо! Те мгновения, минуты и секунды, что мы провели вместе, были настоящими – без фальши, без масок, без игр. Значит, ты благодарен ей за это? Конечно, благодарен.

Только можно считать, что мне повезло дважды. В первый раз – когда я прочувствовал сладость единения, когда знал, что есть человек, способный понять меня без слов. Во второй – когда окунулся в глубочайшее толстовское одиночество, когда принял его как родную стихию, когда увидел в нём не проклятие, а дар. Одиночество открыло мне вселенские смыслы, показало абсолютную свободу как суть бытия. Оно научило меня слышать тишину, видеть невидимое, чувствовать то, что другие не замечают.

– Алло, чего звонишь? – представив на миг её быстрый удивлённый взгляд.

– Ты же звонил, вот и перезваниваю. Что хотел? Говори быстро, я занята.

Говорить быстро я не умею. Я тяну резину, подбираю слова, пытаюсь сформулировать то, что рвётся изнутри.

– Просто соскучился, хотелось услышаться и…

– Тогда давай позвоню вечером, ладно?

– А разве сейчас утро?

Телефон замолкает, и я бессмысленно вращаю его в руках. Экран гаснет, отражая тусклый свет лампы. Я знаю, что она вечером не позвонит. Даже не вспомнит о моём звонке. Не раз проверено. Поэтому я звоню другой женщине.

Почему-то считается, что другая женщина нужна мужчине для секса. Это не совсем так. Другая женщина нужна ему для восстановления гармонии. Для того, чтобы снова почувствовать себя цельным, чтобы на мгновение забыть о пустоте, которая иногда гложет изнутри. Вот, например, не может он дозвониться до первой – и возникает чувство досады, это едкое ощущение, что мир отвернулся, что ты остался один на один со своим одиночеством. И это чувство нужно как-то развернуть лицом к себе, нужно найти опору. И что он делает? Конечно, звонит другой. По крайней мере, именно такая мысль приходит первой.

Вторая мысль может быть и иной. Возможно, она будет о сексе с третьей женщиной – посторонней и совершенно чужой, напрочь ломающей все представления о нравственности. Коробящей душу, но спасающей тело. Всё, этого достаточно. Неизвестно, в какую пропасть могут завести размышления о женщинах. Я передумал: не надо звонить никаким женщинам, тем более из мужского туалета. Нужно наконец собраться и заняться спасением мира. Потому что если не я, то кто? Если не сейчас, то когда?

Не для веселья бранная чаша назначена,
А для сражений – варварский, впрочем, обычай…

56

Я не был призван для спасения мира, не был никем мобилизован – ни государством, ни судьбой, ни таинственным зовом свыше. Я подписал контракт добровольно и осознанно, в здравом уме и твёрдой памяти, потому как считал такой поступок не то чтобы важным, но справедливым. В тот момент мне казалось, что это единственно верный путь – шаг, продиктованный не амбициями, а внутренним чувством долга.

Но никто не повёл меня тут же в бой, никто не объяснил, какие действия предпринять, для того чтобы мир спасти. Не было ни карты с отмеченными точками угрозы, ни чёткого плана, ни даже минимального инструктажа. Напротив, мир решил, что я им должен командовать – то есть принимать решения и вести за собой команду. Всё так же, как случалось со мной в школе, в технаре, на заводе… Везде, куда бы я ни попадал, от меня ждали лидерства, будто сама судьба заранее назначила меня на эту роль.

А командовать я по-прежнему не умел. По природе своей я был одиночкой – человеком, которому комфортнее наедине с мыслями, чем в гуле коллективного обсуждения. Может, поэтому и стал писателем. Писатель – существо одинокое, непостижимое и, как многим кажется, безответственное. С последним утверждением можно не соглашаться – я и сам с ним не согласен. Но так устроен писатель: ему обязательно нужно поскрести в читательской душе чем-нибудь острым, щекочущим и раздражающим, дабы она оставалась в тонусе. Спящие души никому не нужны – они превращают людей в ничтожества, лишают их огня, стремления, жажды познания.

Вот, к примеру, совсем недавно – осенью 2017 года – инопланетный корабль посетил человечество, но людские души были в это время в анабиозе и предпочли не заметить его. Как?! Уму непостижимо! Человечество в лице фантастов и мечтателей на протяжении веков лелеяло надежду на контакт с инопланетными цивилизациями. Мы рисовали в воображении величественные корабли, мудрых пришельцев, грандиозные диалоги о тайнах Вселенной. Мы жаждали встречи, грезили о ней, строили теории – и вот она, наконец, случилась.

Долгожданная встреча с космическим гостем по имени Оумуамуа, прилетевшим из-за пределов Солнечной системы, должна была стать поворотным моментом в истории человечества. Но вместо восторга, вместо попыток установить контакт, вместо хотя бы простого любопытства – мы струсили. Мы проигнорировали его. Никто, конечно, не признался в трусости – люди просто накинули на себя покрывало и притворились спящими. Они почему-то думали, что если не видеть проблемы, то она как бы и не существует. Странная позиция. Детская. Кошачья.

Оумуамуа, наверное, пожал плечами – если у него такие были – и полетел себе дальше. Искать тех, кто готов пообщаться, попить вкусных напитков и порассуждать о политике или о красоте женщин. Один только Ави Лёб бегал, как сумасшедший, по обсерватории, рвал на себе волосы и рассылал е-мэйлы мировому сообществу, пытаясь пробудить его. Сообщество проснулось, но слишком поздно – когда волос на голове Ави Лёба почти не осталось. Я узнал про всю эту историю только через несколько лет. Многие до сих пор о ней не знают и не хотят знать. Тогда я записал у себя в дневнике: «Одиночество есть единственное условие коммуникации». Парадокс? Возможно. Но в одиночестве ты честен с собой. В одиночестве ты не прячешься за чужие мнения, не подстраиваешься под толпу, не боишься выглядеть глупо. В одиночестве рождается истина – или хотя бы её призрак.

Софья… Ты ж, сучка, бросила меня в самый тяжёлый момент моей жизни – когда мама умирала у меня на руках, и я ничего не мог с этим поделать. Когда я сам закрыл веки женщине, родившей и взрастившей меня, любившей так, как никто из женщин никогда уже любить не будет. Именно в эти сакральные мгновения ты оставила меня и попыталась связать свою судьбу с другим мужчиной. Нет, я ни в чём не виню тебя. Впрочем, как и себя. Я давно отпустил свою боль и не вижу никакого смысла в том, чтобы винить кого-либо. Просто, когда вдруг думается о мерзкой стороне человеческих взаимоотношений, становится невыносимо противно. О той стороне, где предательство маскируется под необходимость и эгоизм прячется за маской заботы. Где слова любви превращаются в пустой звук.

И тогда я всё больше люблю одиночество. Оно не обманывает. Оно не обещает больше, чем может дать. Оно честно. В одиночестве нет фальшивых улыбок, нет скрытых мотивов, нет ожидания выгоды. Ты остаёшься наедине с собой – и это, пожалуй, самое честное состояние, в котором может пребывать человек.

Любим мы мучить себя прошлым, всё оглядываемся и оглядываемся, всё рассуждаем: «А что если бы…». Что если бы я сказал тогда иначе? Что если бы поступил по-другому? Что если бы не промолчал, не ушёл, не сдался? Но если задуматься, то прошлое, которым я себя мучаю, настолько ничтожно, что даже нет никакого смысла говорить о нём. Да и кому говорить? Поэты уже ушли, а статуи тебя не узнают.

Если всё мерить временем, то оно пролетает мгновенно. И период, который зовётся твоей жизнью, – это такая крохотулечка, что исчезает незаметным комариком. Кого-нибудь интересует жизнь пусть даже самого симпатичного комарика? Никого не интересует. Отдельно взятая личность имеет ли значение во вселенском холоде вечности? Абсолютно не имеет – будь ты Микеланджело, Наполеон или президент России. Камо гредеши, человечек? Камо гредеши?..

Куда ты идёшь? Куда ведёт тебя эта дорога, вымощенная сомнениями, воспоминаниями, надеждами и разочарованиями? И есть ли вообще цель – или это лишь иллюзия, которую мы сами себе придумали, чтобы не сойти с ума от осознания бессмысленности бытия? Возможно, ответ кроется в самом вопросе. Возможно, смысл – в поиске смысла. А одиночество – не проклятие, а дар. Дар, позволяющий услышать собственный голос среди оглушающего шума мира.

Кто бы ты ни был, садись под зелёными ветвями лавра,
Жажду свою утоли лёгкой прозрачной струёй…

57

– А с чего ты взял, что прошлое не изменишь? – спросил Евгений.

Мне его взгляд сразу не понравился. В нём читалась не просто уверенность – там таилась задумка, тщательно выверенный план, о котором мне пока не полагалось знать. Я невольно напрягся, пытаясь угадать, к чему ведёт этот разговор.

– Что, опять летим на Луну? – бросил я с нарочитым сарказмом, стараясь скрыть беспокойство за привычной иронией.

– Нет, Луна теперь так близка, что до неё можно дотянуться рукой, – ответил он спокойно, почти буднично. – Этот этап практически пройден. Но я буду рад, если ты не растерял навыков мягкой посадки на её поверхность.

– Всё же они пригодятся?

– Пригодятся скорость реакции и принятия решений, – уточнил он, не сводя с меня пристального взгляда.

– Как командир, приказываю не юлить. Ответь мне прямо, инженер: ты работаешь на правительство и используешь меня втёмную?

Евгений чуть наклонил голову, словно взвешивая слова.

– Я работаю на государство, а не на правительство. И в какой-то степени использую тебя втёмную. Но не ставь на этом знак «минус».

– Хорошо, – согласился я, стараясь сохранить хладнокровие. – Я поставлю «плюс» и буду думать, что ты бережёшь меня. Только по этой причине не раскрываешь сразу всю информацию. Тем не менее… Ты считаешь, что прошлое изменчиво? Постой, я догадаюсь сам. Судя по книгам, которые ты мне подсовывал, речь идёт о вариациях? Как в современной физике или фантастике?

– Как в современной биологии, лингвистике, истории… – он слегка улыбнулся. – Можешь продолжать этот ряд до бесконечности.

– Допустим, эти абстракции мне вполне понятны. Но ведь разные варианты истории лежат в непересекающихся областях…

– Почему же в непересекающихся?

– Хотя бы потому, что путешествия во времени невозможны, – произнёс я, но сам почувствовал, что голос дрогнул.

Евгений откинулся в кресле, поглядывая на меня с той самой хитрой улыбкой, которая всегда означала: «Я знаю больше, чем говорю». Он явно что-то задумал.

Мы сидели в зеленоградском офисе, совмещённом с небольшой библиотекой в несколько тысяч книг. По разные стороны огромного письменного стола – символа дистанции и негласной иерархии. Вот из-за таких столов я всегда ненавидел начальнические кабинеты. Широкое отчуждающее пространство мигом превращает твоего лучшего приятеля в официальное лицо. И какой бы формы ни был стол, противоположные его стороны не равнозначны.

Хозяин кабинета, расположившийся в кресле, которое значительно объёмнее посетительского, изначально получает психологическое преимущество. Он возвышается, словно король на троне. Ты понимаешь: за таким столом могут вестись только деловые разговоры, строго ограниченные во времени. Сам собой меняется и тон речи – начинаешь подбирать умные слова, соответствующие месту. Понятно, что таких слов в твоём лексиконе немного. Они быстро заканчиваются, и ты теряешься, замолкаешь в тот самый момент, когда хозяин кабинета, которого уже не пробьёшь ни чувствами, ни логикой, решает вопросы в свою пользу. Взаимопониманием в подобных случаях даже не пахнет.

Я решил продолжить разговор на равных. Поднялся со стула, прошёл к массивным книжным шкафам.

– Покажи мне свою библиотеку.

Евгений, очевидно, понял мой манёвр и не сдвинулся с места.

– Осмотрись пока, – сказал он. – А я, с твоего позволения, отвечу на срочное письмо.

Он развернулся вместе с креслом к ноутбуку, склонился над ним и застучал быстро-быстро по кнопкам.

– Хорошо, – согласился я.

Люблю книги. Частенько брожу по книжным магазинам – это мой способ отдыха. Книги почему-то успокаивают. Раньше я сравнивал такие хождения с прогулкой по кладбищу: на корочках изданий, как на могильных камнях, выбиты имена давно ушедших авторов и тех, кто ещё только готовится покинуть наш мир. Упоительная благодать библиотек и кладбищ, в принципе, имеет общую природу. Но в свете событий, произошедших со мной в последнее время, и вызванных ими размышлений, теперь я рассматривал книги иначе. Теперь они казались мне способом общения людей разных эпох. Мостом между прошлым и будущим, где каждое слово – послание, каждый абзац – шифр, каждая страница – вызов.

«Блин!» – сказал я себе. Я так иногда выражаюсь, поскольку блины – одно из моих тайных пристрастий. Нет ничего лучше к чаю, чем блины – горячие, пузырчатые, тонкие и пышные, разные… В них – аромат моего счастливого детства. Блины, я вас обожаю! И поэтому свои восторги-удивления выражаю именно этим словом – «блин».

«Блин, – повторил я мысленно, – а ведь книги – это способ общения мёртвого с мёртвыми. Вот некая девушка по имени Сафо много веков назад оставила послание разумным существам, которых и не могла себе представить. Нет, конечно, она знала, что у них будет всего по два, как говорит Чулымов. Но больше-то она ничего не знала. А лишь верила, что они будут обладать разумом…»

– Что они будут обладать разумом, – повторил я вслух, не замечая, как голос дрожит от волнения.

– О чём ты? – спросил Евгений, оторвавшись от своей писанины.

– Я о коде, – неожиданно для себя выпалил я, интуитивно чувствуя, что близок к открытию некой тайны. Волнение нарастало, сердце билось чаще.

Чтобы немного успокоиться, спросил:

– Женя, а ты не догадываешься, что не так с твоими книгами?

Евгений удивился, тоже подошёл к книжному шкафу.

– Что не так?

– Они у тебя все толстые и солидные, в одинаковых переплётах и одного формата. Да ещё и выстроены ровненько, словно никто к ним не прикасается. Это не нормально, так не бывает в реале.

– Блин, – сказал Евгений и рассмеялся.

Вот теперь мы были с ним на равных и могли беседовать по-дружески.

– Это Ася с Аней занимались библиотекой, – пояснил он.

– Значит, ИИ-близняшки в чём-то уступают нам?

– Факт, – кивнул он.

– Женя…

– Да, Самат.

– А ты настоящий?

Евгений задумался.

– Мне непонятен этот термин, потому что он связан непосредственно с твоим восприятием. Но ведь ты уже прошёл небольшой мастер-класс по пути в Зеленоград и понимаешь, что образы чувственные и образы осмысленные суть не одно и то же. Если хочешь спросить, тот ли я человек, которого ты знал раньше, то и сам понимаешь, каким будет ответ.

– Он, видимо, в том, что и я не тот, кого ты знал раньше? Да, я уже свыкся с этой мыслью. Тогда поговорим о коде? Давай порассуждаем. Вот о чём я сейчас подумал: авторы книг, то есть писатели, примерно такие, как я, а тем более те, которые покруче, знают, что, возможно, их тексты дойдут до потомков. Которые будут жить не только лет через пятнадцать, но и намного позже – через пару-тройку веков или даже тысячелетий.

– Вот про тысячелетия мне уже нравится, – усмехнулся он.

– Да. Если эти авторы не совсем простаки, то они догадываются, что понять их тексты даже через сто-двести лет будет не так-то просто. И что из этого следует? А следует то, что они осознанно или неосознанно закладывают в них коды, которые позволят расшифровать их послания. Не это ли мы с тобой искали много лет назад на скифской площадке в космическом послании? Разве инопланетяне, обладающие разумом, поступят иначе? Тогда ты прочитал неожиданную фразу, которая поставила нас в тупик. Но мы не сделали следующего шага – не осмыслили её. Возможно, и текст дошёл до нас не полностью.

– Нам немножко помешали, если ты помнишь, – вздохнул Евгений. – К тому же в тюрьме было совсем не до высоких материй.

– Понимаю…

– Нет, ты не сможешь этого понять, не побывавши в моей шкуре. Когда тебя запугивают каждый день на допросах, а после суда прячут в закрытой шарашке для подневольной работы, творческая мысль мечется в сугубо узкой сфере, обозначенной товарищем начальником. Уж поверь мне.

– Верю…

– Знаешь, что я понял в заточении, не имея возможности общаться с людьми за стенами конторы? Я понял одну важную мысль. Прочти её – она пропечатана в табличке над дверью. Прочти и пойми её.

Я поднял глаза. На металлической табличке, прикреплённой над дверью, чётко выделялись слова:

Смерти нет. Прошлое рядом. В одиночестве – свобода.

– Уже прочитал: смерти нет, прошлое рядом, в одиночестве – свобода.

– Вот в том-то и дело! – Евгений подался вперёд, и в его глазах вспыхнул тот самый огонь, который я помнил ещё с наших первых встреч. – И я пытаюсь помочь тебе это осмыслить. Что ты там рассказывал мне про Бжезинского: «Если когда-нибудь изобретут машину времени и можно будет отправиться в 1980 год, посмотрите, пожалуйста, не тряслись ли у него в этот момент коленки»? Вот пойди и посмотри сам!

– То есть? – я почувствовал, как внутри всё сжалось. Слова Евгения звучали одновременно абсурдно и пугающе правдоподобно.

– То есть машину времени так и не изобрели, а поговорить с Бжезинским вполне возможно.

– Но ведь он умер недавно, – мой голос прозвучал тише, чем я ожидал. Я невольно оглянулся на книжные шкафы, будто искал там подсказку или хотя бы опору.

Евгений подошёл к выходу из кабинета. Его движения были размеренными, почти ритуальными. Он указал сначала на табличку над дверью – ту самую, с тремя загадочными фразами, – а потом на выход.

– По коридору справа – первая дверь. Зайди туда и, если не сойдёшь с ума, возвращайся обратно.

Я замер в недоумении, но взгляд Евгения не оставлял сомнений – он говорил серьёзно.

– Ты хочешь, чтобы я… поговорил с мёртвым человеком? – спросил я, стараясь сохранить хотя бы видимость спокойствия.

– С человеком, который когда-то жил, думал, принимал решения, влиял на ход истории. С человеком, чьи идеи до сих пор определяют наш мир. Почему бы не поговорить с ним? – Евгений слегка улыбнулся. – Не бойся, это не спиритический сеанс. Всё гораздо прозаичнее и… реальнее.

– Реальнее? – я нервно рассмеялся. – Ты говоришь так, будто мы собираемся на чай к соседу, а не общаться с тенью прошлого.

– А в чём разница? – спокойно возразил он. – Прошлое рядом. Оно всегда рядом. Мы просто не умеем его слушать. Или не хотим.

Я посмотрел на дверь, потом снова на Евгения.

– Что там, за этой дверью?

– Там – возможность. Возможность увидеть, услышать, понять. Но предупреждаю: это не развлечение. Это работа. Тяжёлая работа сознания. Ты готов?

– А если я откажусь?

– Тогда ты просто вернёшься сюда. И мы продолжим разговор о книгах, кодах, вариациях истории. Но ты всегда будешь знать: где-то рядом была дверь, которую ты не решился открыть.

Ухожу я от тебя, Лициний,
Блеском и умом твоим зажжённый…

58

Я решил больше ни о чём не расспрашивать Евгения. Его напускная манерность и многозначительность в разговоре начинали понемногу бесить – словно он нарочно растягивал паузу, наслаждаясь моим нетерпением. Мне, конечно, нравится разгадывать загадки, но не в случаях, когда их загадывают тоном воспитателя детского сада, который знает ответ, а ты, как несмышлёное дитя, должен до всего дойти сам.

Не сказав ни слова, я прошёл через небольшую приёмную и оказался в холле. Оттуда вёл безлюдный коридор с дверьми по обеим сторонам – длинный, узкий, с приглушённым светом, будто специально созданным для таинственных встреч. Дверь слева была приоткрыта, и меня почему-то потянуло туда. Возможно, стоило довериться своему чутью и хотя бы переступить порог, но ведь мне чётко сказали: «Первая дверь справа». Значит, нужно идти направо.

Опасаясь утратить решимость, а она, судя по опыту, могла испариться в любой момент, я поспешно повернул хромированную ручку справа. Дверь поддалась с тихим щелчком, и через мгновение я замер в дверном проёме, пытаясь осмыслить то, что увидел. В просторной комнате перед телефонным столиком стоял человек в трусах и шлёпках. На лице его была маска Бжезинского – так мне показалось вначале. Потом я догадался, что это и есть его настоящее лицо, только лишённое привычной официальности. На плечи был накинут светло-коричневый пиджак в крупную клетку, словно он накинул его наспех, едва услышав, что кто-то идёт. В руке он держал кофейную чашку, из которой поднимался лёгкий пар. Я невольно взглянул на его колени – они не дрожали. Ни малейшего тремора, ни тени волнения.

– Проходи, чего встал? – сказал человек, совсем не удивившись моему появлению, словно он ждал меня здесь уже давно. – Дверь прикрой. Сесть не предлагаю – как видишь, не на что. Здесь переговорная для бесед стоя.

Я тоже не стал удивляться, хотя вполне мог скорчить какую-нибудь выразительную мину – округлить глаза, например, или, наоборот, сузить. Вместо этого я попытался рассмотреть его внимательнее. Лицо было небритым, серым и сумрачным, ещё хранящим следы лихорадочного возбуждения, будто он только что завершил тяжёлый разговор или обдумывал очередной стратегический ход. Глазки были мелкими и острыми, и только круги под ними да широкий разлёт бровей зрительно увеличивали их размер, придавая взгляду особую проницательность.

– Твоё посещение в столь поздний час для нас весьма неожиданно, – сказал Бжезинский, слегка кивнув, будто отмечая факт, но не придавая ему особого значения. – Но законы гостеприимства велят мне хотя бы напялить штаны. На столе у стены есть кипяток и кофе. Пожалуйста, завари себе напиток и подожди меня немного.

С этими словами он направился в соседнюю комнату, не дожидаясь моего ответа.

– Ты пьёшь растворимый кофе? – невольно вырвалось у меня.

Если бы он обернулся, я бы, наверное, всплеснул руками и вытаращил глаза, демонстрируя всё своё недоумение. Но он удалился, никак не отреагировав на мой вопрос. Тогда я взял со стола кружку, повертел в руках – чистая ли? – и сделал себе кофе. Вкус у него оказался с горечью полыни, пить такое можно было лишь очень маленькими глотками, словно растягивая мучительное удовольствие.

От нечего делать я стал рассматривать фотографии, висящие на стенах в лёгких притемнённых рамках. Испуганные женщины и хищно прищуренные мужчины смотрели с них, будто пытались что-то сказать, но не решались. На одной был бледный человек с безжизненным лицом в больших американских очках, который на руках повис с карниза небоскрёба – вот-вот сорвётся в пропасть. Были здесь и фотографии президентов с их автографами, словно коллекция трофеев, собранных за долгие годы влияния и власти.

Подумать только: человек, с которым мне предстояло говорить, знал всю подноготную вашингтонской политики и сам формировал её, влиял на конгресс и держал в руках сотни управленческих нитей. Он мог одним словом изменить судьбу страны, а то и мира. Вполне вероятно, что в другой раз я бы и сконфузился, ощутив всю тяжесть его авторитета. Но сегодня – в чём-то неосознанном ещё, но уже ощутимом – мы были равны. Это придавало мне уверенности, будто я стоял не перед историческим деятелем, а перед обычным человеком, у которого тоже есть слабости, сомнения и страхи.

– В чём дело, Збигнев? – спросил я, не оборачиваясь, как только услышал шаги за своей спиной. – Ты чуть не убил меня, а ведь мы даже не знакомы.

– Кто ты такой, чтобы я тебя знал? – ответил он ровным, почти безразличным тоном.

– Я писатель.

– Писателей надо убивать в первую очередь.

Я обернулся, но он лишь усмехнулся.

– Шучу, – успокоил он меня. – Не в первую, во вторую. В первую – кинорежиссёров. Не в прямом смысле «убивать», достаточно убрать с экранов.

– А художников? Их тоже надо убирать?

– Не всех. Скульпторов по дереву можно оставить.

– А поэтов? У меня есть знакомый поэт Семён…

– А кто-нибудь о нём знает? Кроме тебя.

– Знает, наверное…

– Ну, если «наверное», то он безвреден.

– А писатель, значит, вреден?

– Все писатели вредны. Они задают вопросы, на которые нет ответов. Они заставляют людей думать, а это опасно.

– В тот самый момент, когда ты решал судьбу мира, я ещё не был писателем. Я был юношей, только начинал осмысливать жизнь и не понимал ещё, что некоторых политиков нужно убирать с шахматной доски.

Бжезинский не впечатлился, то есть не обратил на мои слова никакого внимания. Он отошёл к кофейному столику, налил себе ещё кофе и вернулся, держа чашку обеими руками. В его внешности было что-то отталкивающее – сейчас он походил на растрёпанного бомжа, вылезшего из помойки, и это меня слегка расстроило. Я ожидал увидеть уверенного в себе стратега, а передо мной стоял усталый человек, будто только что переживший внутренний кризис.

– Вот скажи мне, американец, – накинулся я на него заученной фразой из культового фильма, – в чём сила? Я вот думаю, она в правде. Ещё со времён Бакунина – террор не смог достичь своих политических целей. Терроризм может лишь усугубить международную неразбериху, но не способен повлиять на её суть.

– Неплохо сказано, – откликнулся Бжезинский, чуть приподняв бровь. – Надо записать. Ты, несомненно, прав, и хорошо, что заглянул ко мне со своей правдой. Я и сам пришёл к мнению, что нет необходимости кого-либо убивать. Просто раньше мы ошибались. Говоря «мы», я имею в виду Америку. Демократию надо устанавливать демократическими методами. Ядерное противостояние привело нас в тупик. Это факт. Но теперь мы пойдём другим путём, как говаривал ваш Ильич.

Он сделал паузу, отпил кофе и продолжил:

– Ещё лет десять назад я написал предложение, или рацуху – по-вашему, получил одобрение президента, и вот оно активно внедряется и даёт неплохие результаты.

– Рацуху? А я не смог пробить никакой рацухи.

– Вот этим мы и отличаемся.

– Я хотел, чтобы вместо шести заклёпок на крышке радиостанции было всего четыре, но у меня ничего не получилось.

– Хоть с четырьмя, хоть с шестью, ничего бы не вышло. Это потому, что у вас экономика должна быть экономной. Я бы предложил использовать восемь заклёпок, поскольку экономика должна развиваться. Мы победим, так как с 1973 года иначе расставили приоритеты, и за нами уже никому в мире не угнаться. Объяснить?

– Объясни. Похоже, у меня есть время выслушать лекцию.

Бжезинский посмотрел на настенные часы и загрустил.

– А мне надо ещё выспаться. Утром нужно будет устроить разборки в конгрессе из-за случившегося инцидента.

– Не трать время, я знаю, в чём проблема. В компьютере сгорела микросхемка стоимостью 46 центов – вот и всё.

Острые глазки Бжезинского на мгновение замерли, а затем оживились.

– Что ж, инфа за инфу. Моя идея в том, чтобы правильно расставить приоритеты. У вас политика стоит на первом месте по затратам, вооружение – на втором, культура – на третьем, а экономика, особенно в социальной сфере, – только на четвёртом. Мы больше всего тратим на культуру и активно продвигаем её, в том числе и в Союзе. Скажу по секрету: будущее за Голливудом. Европа забудет про итальянское кино, да и про французское тоже. Будет один нескончаемый Голливуд, и никаких страстей по Андрею. Ты же смотришь американское кино? Ты, наверное, был на выставке «Фотография в США»? Листал буклеты, получил красивый значок, да?

– Помню такое…

– Ну вот и помни дальше. На втором месте у нас экономика, на третьем – военная машина, а на четвёртом – политика. Заметил разницу?

– Заметил, конечно. Только в чём суть? – я невольно подался вперёд, чувствуя, как внутри нарастает тревожное волнение. Слова Бжезинского звучали не как гипотеза, а как уже запущенный механизм, чьи шестерёнки тихо, но неумолимо вращаются где-то за кулисами мировой истории.

– Суть в создании образа Америки как единственной могущественной и свободной державы с безграничными возможностями, – он произнёс это с такой уверенностью, будто перечислял очевидные факты, известные каждому школьнику. – В скором времени мы вытесним вашу культуру и заменим её своей. Не силой, не оружием – нет. Через экраны, через музыку, через образы. Через мечты, которые мы будем продавать как товар.

Он сделал паузу, словно давая мне время осмыслить сказанное, а потом продолжил, понизив голос:

– Как только население соцлагеря поверит в нашу успешность, начнёт завидовать изобилию американцев и считать себя неудачниками, дело будет сделано. Люди добровольно откажутся от коммунистических идей, видя в них причину самых мрачных пороков общества. Им не нужно будет объяснять, почему они неправы – они сами придут к этому выводу. Им не придётся защищаться от внешних угроз – неприятности поглотят их изнутри. И вот тогда мы придём на помощь и объявим себя спасителями.

Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Его слова не были угрозой – они были планом. Чётко выверенным, продуманным до мелочей.

– А мы будем в роли просителей? – спросил я, и в моём голосе прозвучала горечь, которую я не смог скрыть. – Мы, которые живём в лучшей стране мира?

– Скоро у вас появятся сомнения на этот счёт, – ответил он спокойно, почти равнодушно. – Посуди сам: мы дадим вашим гражданам вкусный хлеб и захватывающие зрелища. Колу, пепси и пиво в железных банках. Яркие обложки журналов, голливудские улыбки, музыку, от которой хочется танцевать. Ну кто же не хочет красивой и сладкой жизни, а? Ты-то хочешь? Можешь получить это прямо сейчас.

Его взгляд стал ещё пронзительнее, будто он пытался заглянуть мне в душу, увидеть, насколько крепка моя вера в то, что я считал незыблемым.

– Я-то? Я хочу, – ответил я, и это было правдой.

– Ну, тогда иди уже, – он махнул рукой, словно отпуская меня. – А я пойду спать. Утром придёшь в офис и заберёшь её.

– Как утром? Ты же сказал сейчас…

– Сейчас – это иллюзия, – ответил он, и его голос прозвучал неожиданно устало. – Всё, что ты видишь, слышишь, чувствуешь – это лишь отражение. Настоящее начинается завтра. А сегодня… сегодня тебе пора возвращаться.

Я оглянулся. Комната вдруг показалась мне чужой, пустой, словно все эти фотографии, кофейные чашки и даже сам Бжезинский были лишь декорацией, за которой скрывалась иная реальность.

– Но как я вернусь? – спросил я, осознавая, что не знаю, откуда пришёл сюда и куда идти дальше.

– Ты уже знаешь, – он улыбнулся, и впервые в его улыбке не было ни насмешки, ни превосходства. – Просто сделай шаг.

Я сделал шаг назад, затем ещё один. Дверь, через которую я вошёл, теперь выглядела иначе – не как вход, а как выход. Я потянулся к ручке, и в тот момент, когда мои пальцы коснулись холодного металла, услышал его последние слова:

– Помни: всё начинается с желания. А желания – они как семена. Посади одно – и оно прорастёт.

Дверь закрылась за мной с тихим щелчком. Я стоял в том же коридоре, но теперь он казался короче, а свет – ярче. В голове крутились его фразы, словно заевшая пластинка: «Мы дадим вашим гражданам вкусный хлеб… Люди добровольно откажутся… Завтра придёшь и заберёшь…»  Что именно я должен был забрать завтра? И зачем? Я медленно пошёл по коридору, чувствуя, как в душе смешиваются противоречивые чувства – любопытство, страх, надежда. Где-то впереди, за поворотом, виднелась дверь с табличкой: «Смерти нет. Прошлое рядом. В одиночестве – свобода». Я остановился и задумался. Что, если всё это – не просто разговор? В голове снова прозвучал его голос: «Всё начинается с желания». И я понял: неважно, что ждёт нас завтра. Важно, какое семя в нас посеяно.

Взором ласковым обрадуй город страждущих мужей:
Ты найдёшь достойных граждан – не свирепых дикарей…

59



Я не стал возвращаться в кабинет-библиотеку: любопытство – или что-то более настойчивое, почти навязчивое – тянуло меня к приоткрытой двери напротив. «Любопытство ли?» – мелькнула мысль, но я не стал обдумывать её, не дал себе ни секунды на раздумья. Шагнул вперёд решительно, почти резко, словно боялся, что если замешкаюсь, то потеряю этот неуловимый импульс.

Дверь поддалась без скрипа, и я оказался в просторном помещении, залитом холодным светом ламп дневного света. В тот же миг столкнулся с Ириной, которая с видимым усилием волокла тележку с радиостанцией – массивной, неуклюжей, явно не рассчитанной на женские руки.

– Ирина Константиновна, ты? – обрадовался я, невольно шагнув к ней.

Но ответной радости не последовало. Её лицо, обычно спокойное, чуть насмешливое, сейчас было напряжённым, брови сдвинуты к переносице.

– Где таскался? – отрезала она, даже не глядя на меня. – Узбеков тебя обыскался, просил немедленно зайти, как только появишься.

– А давно ищет?

– Уже третий день как.

Я невольно хмыкнул:

– Он же сам откомандировал меня в вычислительный центр. Он что, забыл?

– Хрен поймёшь вас, – бросила она, дёргая тележку так резко, что та заскрипела колёсами. – Конец месяца, план горит, а они в игрушки играют! Помог бы.

Помочь я помог – подключил станцию к электронно-вычислительной машине, следя за тем, как Ирина с сосредоточенным видом проверяет контакты, щёлкает тумблерами, бормочет что-то себе под нос. Пока возился с проводами, заметил, как Толик с Валерой суетятся за своими рабочими местами – нарочито усердно, будто стараются не замечать меня. Они явно обиделись на моё долгое отсутствие. Но ничего, отойдут – они отходчивые. А пока этого не произошло, надо действительно зайти к замначальника и отметиться.

– Ты к Узбекову? – спросила Ирина, не оборачиваясь. Голос её звучал зло, почти враждебно.

Я кивнул.

Она резко вытащила из станции какой-то блок, сунула его мне в руки – тяжёлый, холодный, с торчащими контактами.

– На, передай ему. В этот блок даже печатные платы забыли вставить. Полный ноль в данных. О чём они там думают? Так жить нельзя!

Никогда ещё не видел Ирину такой разъярённой. Обычно она держалась сдержанно, иронично, умела сглаживать острые углы. Сейчас же её глаза горели гневом, а пальцы дрожали от напряжения.

– Хорошо, – сказал я, стараясь говорить спокойно. – Успокойся только, сейчас разберусь.

*  *  *

Узбеков и Евгений сидели за столом начальника – массивным, лакированным, заваленным бумагами и чертежами. Между ними стояла шахматная доска, а рядом – стаканы и графин с техническим спиртом. Я взглянул на играющих и почувствовал, как в голове сработала «релюшка» и включилось то, что принято называть инстинктом: не разум, не логика, а какая-то древняя, безотчётная реакция на угрозу. Размахнувшись, я ударил Евгения металлическим блоком в затылок.

Он даже не вскрикнул – просто медленно сполз под стол, будто кукла-марионетка, у которой оборвали нити.

Я занял его место, посмотрел на обомлевшего Узбекова.

– Доиграем? – спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

Тот молчал. Глаза его бегали, пальцы сжимали край стола.

Тогда я разлил спирт по стаканам – движения были чёткими, будто я делал это тысячу раз. Один стакан сунул Узбекову, второй поднял к губам и опрокинул в себя.

Во рту сделалось противно-сладко, а внутри меня разгорелся яростный протест – против этой игры, против лжи, против того, что всё вокруг вдруг стало таким хрупким, таким ненадёжным.

Узбеков повторил мои действия – тоже выпил, закашлялся, но потом, словно собравшись с духом, вымолвил:

– У чёрных проигрышная позиция, тебе мат через четыре хода.

Я пожал плечами, сделал пару ходов – ловко, почти небрежно, будто играл в шахматы каждый день. И через минуту, избежав очевидного поражения, поставил мат белым.

– Как ты это сделал? – спросил Узбеков. Он был крайне озадачен, даже растерян.

– Ты, видимо, не знаком с защитой Лужина, – сказал я. – Евгений намеренно сделал нелепый ход, чтобы сбить тебя с панталыку, а ты купился, недооценил его. Теперь единственный выход в том, что он должен выпасть из игры.

Я показал на недвижно лежавшего Евгения.

– Да, похоже, что он уже выпал. Ты не убил его?

– Смерти нет! – заявил я торжествующим голосом. – Оклемается. Чё искал-то?

– Тут в Башкирию приехал отдохнуть первый секретарь из соседней области, дядька Вовки-комсорга, Борисом зовут, – начал Узбеков, слегка запинаясь. – Тот наплёл ему о Жениных антеннах и о том, как вы раскалываете инопланетные коды. Дядька серьёзный, желает полюбопытствовать. Надо показать ему.

– Борис, говоришь? Пусть Вовка сам покажет.

– Он бы показал, да ничего в этом не смыслит.

– Ну и где он, ваш гость?

– Как раз сейчас с парткомом общается. Пошли, они тебе обрадуются.

Чуть ли не за ручку, через весь цех, Узбеков потащил меня в партком. Я шёл, лихорадочно соображая, как выкрутиться из этой ситуации. Мысли метались в черепной коробке, пытаясь выбраться на свет и волю: «Что сказать? Как объяснить? Что вообще происходит?»

*  *  *

Мы вошли в высокую массивную дверь административного корпуса и оказались в приёмной. За дубовой перегородкой восседала встревоженная секретарша – молодая, бледная, с дрожащими пальцами.

– Доложите, что мы ожидаем, – сказал Узбеков, стараясь говорить уверенно, но в голосе его слышалась нотка неуверенности.

Секретарша отчаянно замотала головой:

– Что вы! Никого не велено пускать, там сейчас делегация из Свердловска.

Я с презрением взглянул на разволновавшуюся девицу, решительно распахнул дверь и, пройдя через короткий тамбур, с силой пнул следующую. За парткомовским столом сидели бухие люди. Прямо скажем, я и сам был не совсем трезв, ну а эти были просто в дым. Гость сидел в спортивном костюме отпускника и, казалось, огромным сизым носом высасывал коньяк из гранёного стакана. Рядом, подпирая рукой подбородок, скулу и щёку, грустил наш цеховой комсорг. Даже не грустил, а находился в состоянии глубочайшей нирваны – глаза полузакрыты, губы шевелятся, будто он разговаривает с кем-то невидимым. Человек в лощёном костюме, называвшийся парткомом, с трудом поднял взгляд на меня и пытающегося укрыться за моей спиной Узбекова.

– Вы-ы-ы… зачем? – прогнусавил сизоносый.

Я не стал юлить и сразу перешёл к делу:

– Пошли антенну покажу. Хочешь отправить сообщение инопланетянам?

Сизоносый повернул голову к парторгу, глаза которого округлились, как у дикого вепря.

– Это те самые инженера, о которых Вовка рассказывал?

– Те-те-те-те-те… – только и сумел произнести партком, заикаясь.

– Смелые ребята, такие нам подходят. Над чем ещё работают? Вот ты, – показал он на меня пальцем, – над какой задачей кумекаешь?

– В отчётный месяц не хватило рацухи от нашего цеха, – сказал я, стараясь говорить чётко. – Вот и оформляю предложение с помощью одного сборщика. Условия задачи элементарные: на внутренней стороне крышки станции АС-35 крепится металлическая пластина с инструкцией на четырёх заклёпках, а на станции АС-35Б та же самая табличка на той же самой крышке – на шести заклёпках. Вопрос: сколько заклёпок нужно для каждой станции?

– Понимаешь, мы должны быть твёрдо уверены, что Россия возродится, и тогда на каждой станции будет по восемь заклёпок, – с пафосом ответил руководитель соседней области.

Я только недавно слышал про восемь заклёпок. Неужели и сизоносый с Бжезинским встречался?

– Борис, ты не прав, – сказал партком неуверенно.

– История нас рассудит, – отпарировал тот. – А пока достань ещё два стакана.

– Нельзя, нельзя! – завизжала из приёмной секретарша.

Она нарисовалась в дверях, стремясь преградить путь, но её тонкие руки лишь беспомощно взмахнули в воздухе. Сквозь её распростёртые объятия пробивался в партком Евгений. Его голова была перебинтована – белая полоса бинта резко контрастировала с покрасневшим от напряжения лицом. Он двигался медленно, будто каждый шаг давался ему с трудом, но в глазах горела странная, почти безумная решимость. Ельцин – тот самый «сизоносый» гость – посмотрел на эту сцену заторможенным, мутным взглядом, пытаясь осмыслить происходящее сквозь толщу алкогольного тумана. Потом, едва шевеля губами, произнёс:

– Похоже, понадобится три стакана.

Его голос прозвучал равнодушно, почти отстранённо, будто всё это было не более чем забавным эпизодом в длинном вечере.

*  *  *

Уже через час наша «тёплая компания» – если можно так назвать это странное сборище людей, связанных не дружбой, а случайностью и общим безумием момента – стояла на крыше. Холодный ветерок освежал разгорячённые лица, унося прочь тяжёлые пары коньячного спирта. Он трепал волосы, забирался под воротники, заставлял ёжиться, но в то же время приносил ощущение какой-то дикой, необузданной свободы.

Евгений, будто забыв о недавней травме, воодушевлённо рассказывал о преимуществах своей антенны. Его глаза горели, жесты стали резкими, почти театральными, а голос звучал так, словно он проповедовал истину, доступную лишь избранным.

– Она может работать не только на приём, но и на передачу, – объяснял он, размахивая руками, будто пытался нарисовать в воздухе невидимые волны сигнала. – Мы можем не просто слушать космос – мы можем говорить с ним.

– Дык, давайте и испытаем её! – внезапно воодушевился высокий гость, его а глаза заблестели от азарта. – Я хочу сказать речь. Пусть её услышат не только россияне, но и инопланетяне. Пусть знают, что мы существуем и готовы к диалогу!

– Да, но это возможно сделать только из вычислительного центра, – попытался возразить Узбеков, его голос звучал неуверенно, будто он сам не верил в собственные слова. – Там микрофон, усилители, всё такое…

– Ничего! – отмахнулся гость. – Я попробую без микрофона. Будем считать это репетицией. Пробой голоса, понимаешь.

– Пусть попробует, – задумчиво пробормотал Евгений.

Гость, словно настоящий трибун, напялил на свой мощный нос солнцезащитные очки – нелепые в этот пасмурный день, но придающие ему вид человека, готового к великому свершению. Он откашлялся, расправил плечи и, запрокинув голову, проорал, как на митинге, над крышами заводского квартала:

– Советский Союз стоит на краю пропасти! Но именно в этот момент мы должны сделать шаг вперёд! Шаг в будущее, шаг к новым горизонтам, шаг к звёздам!

Его голос, усиленный ветром, разнёсся далеко, эхом отражаясь от бетонных стен цехов и металлических конструкций. На мгновение всё замерло – даже ветер, казалось, притих, прислушиваясь к этим словам.

– Ура, товарищи! – тут же подхватили партком и комсорг, их лица озарились фальшивым восторгом, а ладони захлопали в неровном ритме.

– Ура! – заревел Евгений, и в тот же миг его рука резко выбросилась вперёд. Он со всей силы толкнул сизоносого гостя.

Тот, не ожидавший нападения, сначала шмякнулся на бок, потом покатился вниз по покатой крыше, разбрасывая руки в стороны и пытаясь зацепиться о рёбра ломкого шифера. Наконец он ухватился руками за карниз и в ужасе завис над землёй.

Партком, стоявший рядом, резко осел с ужасным воем, его глаза расширились от страха, а руки безвольно упали вдоль тела. Вовка, комсорг, заорал что есть силы и, протягивая руку, поскользил к краю крыши, пытаясь дотянуться до падающего. Но его усилия были тщетны – он едва удерживал равновесие, его ноги разъезжались на скользкой поверхности. Помочь он не успел. Евгений, словно хищник, выследивший жертву, первым оказался рядом с несчастным. С разбегу он наступил ему на пальцы – на те самые, что отчаянно цеплялись за карниз. Раздался хруст, короткий вскрик, и через секунду оба полетели вниз.

Я зажмурился. Сердце колотилось так, что, казалось, готово было вырваться из груди. В ушах стоял звон, а перед глазами мелькали клочки этой безумной сцены: падающие тела, искажённые лица, руки, тщетно пытающиеся ухватиться за пустоту.

Когда я наконец открыл глаза, крыша была пуста. Только ветер гулял между антеннами, шелестя обрывками проводов. Где-то внизу, за пределами моего взгляда, раздался глухой удар, а затем – тишина. Тяжёлая, гнетущая, словно сама реальность замерла в ожидании следующего шага.

Нет на земле никого,
Кто был бы совсем безупречен…

60

Ночь прошла, и уже светало – бледный рассвет просачивался сквозь плотные шторы, рисуя на полу призрачные полосы. А я всё ещё сидел за экраном компьютера, набивая буквы в вордовский файл. Повесть никак не желала заканчиваться – словно сопротивлялась, цеплялась за каждую запятую, за каждое слово, будто знала: стоит мне поставить точку, и что-то необратимо изменится.

Сафо спала в постели напротив меня. Её дыхание было ровным, почти беззвучным, а лицо в полумраке казалось особенно беззащитным. Я старался не мешать ей, но время от времени подходил, чтобы укрыть одеялом – она то и дело сбрасывала его во сне, будто пыталась освободиться от чего-то гнетущего даже в царстве сновидений.

Странно, но я воспринимал её как ребёнка. Уже взрослого, конечно, но всё же ребёнка – с этой её манерой хмуриться во сне, с чуть приоткрытым ртом, с руками, сложенными у груди, словно она держала в ладонях что-то хрупкое и драгоценное. Я брал её руку в свою и при тусклом свете ночника внимательно рассматривал форму ногтей, узоры на ладони, тончайшие линии, пересекающие кожу. В этих деталях было что-то завораживающее – будто в них скрывалась вся её история, все её тайны, все её «до» и «после».

К счастью, ночь и усталость сняли то возбуждённое состояние мозга, которое преследовало меня последние дни. Никаких изменений в восприятии больше не происходило. Мир снова стал привычным, осязаемым, лишённым тех странных искажений, что раньше заставляли меня сомневаться в реальности. И хотя информационные потоки далёких звёзд продолжали пронизывать нашу планету – невидимые, неуловимые, – я уже был далёк от исследовательского порыва фиксировать их. Они больше не манили меня, не звали в бездну неизведанного. Я не смог удержать себя и залюбовался спящей Сафо. После ста лет одиночества она по-прежнему волновала меня – пленительная и пьянящая, как вавилонская блудница, на мгновение ворвавшаяся в мой тихий мир бурей огненной страсти и оставившая после себя лишь прах и пепел. Этот пепел я долго сметал в скорбную урну, бережно храня её в глубине души. Бродяжничая в поисках нового дома, я носил её с собой, как носят вериги мнимые юродивые – не потому, что верил в их святость, а потому, что они были частью меня, частью моей боли, моей памяти.

Зачем я не захоронил её? Зачем сделался рабом этой урны? Любовь уходит, и возврата нет. Её сменяют презрение и раздражение. Но к кому? Лишь ненадолго – к бросившей тебя девушке, и навсегда – к самому себе за наивную веру в то, что нет ничего важней на свете женщины прекрасной.

«Тогда ответь мне, Самат, почему она вновь взволновала тебя? Или это обнажилась циничная похоть?» – спрашивал я себя, но понимал, что отвечать не буду. Ответы – они как зеркала: или приукрашивают тебя или, наоборот, искажают.

И знаете, что я сделал? Я распространил своё одиночество до границ Вселенной – пусть оно расширяется и расширяется вместе с ней, заполняя собой всё пустое пространство, все чёрные дыры, все туманности. Пусть станет частью космического вакуума, частью вечного молчания.

Я взял в руки айфон и для начала стёр в нём телефон Сафо. Движения были медленными, почти ритуальными. Потом немного подумал и полностью очистил память – удалил все фотографии, все сообщения, все следы её присутствия в моём цифровом мире.

Потом подошёл к компьютеру и забанил в социальных сетях поэта Семёна и прозаика Тимура Бекешина. Их лица, их слова, их «глубокие мысли» – всё это вдруг показалось мне невыносимо фальшивым, как дешёвая декорация в плохо поставленном спектакле. А, чуточку подумав, удалил и свои аккаунты. До чего ж осточертело общение, основанное на лжи! Эти бесконечные маски, эти игры в «я-такой-какой-надо», эти попытки казаться лучше, умнее, интереснее… Нужно было найти другой способ говорить с миром – честный, прямой, без фильтров и ретуши.

Сафо заёрзала в постели и развернулась лицом к стене. Я взглянул на неё и не смог не признать, что был всё ещё нежен к ней, как облако в штанах, как весенний ветер, касающийся первых листьев. И как я ни старался отринуть чувства, благодарность и признательность к женщине всё ещё правили мной. Они жили где-то глубоко внутри, как корни старого дерева, которые невозможно вырвать, не уничтожив само дерево.

Я постарался сосредоточиться на коде – на том, что ещё могло спасти меня от этого водоворота эмоций. И вспомнил о том моменте, когда нам с Евгением удалось дешифровать инопланетное послание. Мы сидели в лаборатории, окружённые мигающими экранами, и вдруг – неожиданно, как вспышка молнии – прочли нелепое: «одинокий мужчина в мире затейливых женщин».

Бессмысленная на первый взгляд фраза, казалось, должна была что-то да значить. Сначала мы предположили, что это всего лишь намёк на бинарный код, где наличие сигнала – единица, а отсутствие его – ноль. Но что это давало? Ничего не давало. Абсолютно никакого понимания. Мы продолжали ходить по кругу, пытаясь найти лингвистический смысл или построить визуальный образ. Тогда наша исследовательская мысль была сильно ограничена – мы искали ответы в привычных рамках, в знакомых парадигмах.

А что, если бритва Оккама, которая предполагает выбор самого простого решения, не работает во вселенском информационном пространстве? Хотя бы потому, что код не предназначен для расшифровки, а направлен на активацию чувственных образов? Да-да, инопланетные сигналы могут ничего не значить – они не в нашем привычном понимании смысла. Возможно, это не конкретные слова и не картинки, которые мы ищем. Что, если код работает наподобие вируса – проникает в сознание, активирует скрытые нейронные связи, запускает каскад ассоциаций? И полученная информация – это не сообщение, а особый ключ, снимающий природные тормозные барьеры, своеобразные пароли с нашего мозга?

Не это ли позволяет расширять пределы сознания? Что, если искусственный вирус вмешивается в работу нейронов и создаёт всё новые и новые интерпретации – как прошлого, так и реальности? Почему бы и нет? Мозг – это сложная система, способная к самообучению, к созданию новых смыслов из хаоса. Возможно, инопланетный код – лишь катализатор, запускающий этот процесс.

Но тогда возникает следующий вопрос: а для чего и кому понадобилось рассылать такие вирусы? Цель, возможно, в том, чтобы изменить будущее. Чтобы подготовить сознание человечества к встрече с иным разумом, к переходу на новый уровень эволюции, к чему-то, что мы пока не можем даже представить.

Помнится, кто-то совсем недавно выказал свою заинтересованность в этом. Во время моего последнего бреда Евгений неосмотрительно канул с крыши – что, несомненно, явилось актом отчаяния, попыткой остановить центробежные силы, разрывающие нашу государственность. Но тысячи новых посланий могут представлять реальную угрозу. Возможно, стремительная бомбардировка ими информационного поля есть не что иное, как перебор вариантов паролей для взлома человеческого сознания.

Не потому ли Пётр Петрович явился в образе Евгения и, рассчитывая на мою интуицию, просит сформировать защитный ответ?

Я взволновался и заметался по комнате – шаги отдавались глухим эхом, стены словно сужались, сдавливая меня. Сафо безмятежно, по-детски посапывала, не подозревая о буре, разразившейся в моей голове. У меня ещё был шанс остаться с ней – просто лечь рядом и обнять её, закрыть глаза и притвориться, что мир за окном не существует. Но я им не воспользовался.

«Ихь штербе, – сказал я ей, – устрицы, устрицы…»

С сожалением отведя взгляд от девушки, я выбежал прочь из квартиры. Дверь захлопнулась за мной, отрезав прошлое, как лезвие гильотины. Впереди была только дорога – и тьма, в которой таились ответы.

*  *  *

Узбеков был в кабинете – ходил взад-вперёд, заложив руки за спину, время от времени останавливался, склонялся над огромным столом и пристально разглядывал развёрнутую на нём схему радиостанции. Линии, стрелки, условные обозначения сливались в сложный узор, напоминающий карту неведомого континента. Я влетел в комнату почти без стука. Почему почти? Да потому что в голове стучала одна мысль: «Сейчас или никогда».

За столом начальника сидел Пётр Петрович Лужин. Я даже не обратил на него внимания – взгляд сразу упёрся в Узбекова.

– Есть идея, считай её рацухой! – заорал я с порога, не дожидаясь, пока он задаст вопрос или потребует объяснений.

Узбеков замер, медленно повернулся ко мне. В его глазах мелькнула насмешка, но не злая – скорее усталая, словно он уже тысячу раз слышал подобные возгласы и знал, чем всё закончится. Он покачал головой, вздохнул и произнёс:

– Познакомься, – сказал он, обращаясь ко мне, – Пётр Петрович Лужин, новый секретарь парткома. А это, – палец Узбекова резко ткнул мне в грудь, – разгильдяй и недотёпа, но очень башковитый инженер «Скифа».

Лужин привстал – движение было плавным, почти церемониальным, – и мы обменялись рукопожатиями.

– Принято важное государственное решение, – продолжил Узбеков, снова возвращаясь к теме, которую, видимо, обсуждал с Лужиным до моего появления. – Поставить защиту на производимую нами продукцию. Как свидетельствуют недавние события, глушилки для подавления вражеского радиоэфира, работающие непрерывно и днём и ночью, оказались неэффективными. Руководство предлагает воспользоваться уже размещёнными вдоль всей границы военными радиостанциями. В кратчайшие сроки мы должны разработать модуль, который закроет частоты для иностранного вещания на нашу страну.

Я посмотрел на Лужина с удивлением. Он не выглядел растерянным – напротив, в его глазах читалась спокойная уверенность, будто он знал ответ ещё до того, как вопрос был задан. Он подмигнул мне – едва заметно, почти неуловимо, но этого хватило, чтобы внутри что-то дрогнуло.

– Ты жив-здоров? – спросил я его, перебивая Узбекова. Весь пафос пламенной речи заместителя начальника точно увяз в канифоли – слова повисли в воздухе, не найдя опоры.

– Смерти нет… – заговорил Лужин, и в его голосе прозвучала та самая интонация, которую я слишком хорошо помнил.

– Можешь не продолжать, я помню, что там дальше, – перебил я. – Жаль, если и со вторым тоже всё в порядке. В общем, я догадываюсь, почему ты здесь.

– Ах, вы уже на «ты», – обрадовался Узбеков, хлопнув ладонью по столу. – Тем лучше. Будем считать, что команда почти сформирована.

– Будем ставить защиту имени товарища Лужина, – заявил я, и в моём голосе прозвучала не то ирония, не то вызов.

– Именно так, – рассмеялся тот, и смех его был лёгким, почти беззаботным, будто мы обсуждали не судьбу страны, а какую-то забавную шалость.

– Не понял, – Узбеков перевёл удивлённый взгляд с меня на смеющегося Лужина. – Вы что, уже обмозговали проблему?

– Да, – сказал я. – Пусть начальник издаст приказ, запрещающий цеховым инженерам играть в преферанс. С сегодняшнего дня играем только в шахматы.

– Хватит темнить, – рассердился Узбеков, стукнув кулаком по столу. – Выкладывай, что придумал.

Почти наугад я прикрыл часть раскинутой на столе схемы ладонью – пальцы легли на хаотичное переплетение линий, будто пытаясь укрыть их от посторонних глаз.

– В этот блок мы добавим маленькую детальку стоимостью в 46 копеек, – сказал я, стараясь говорить уверенно, хотя сам ещё не до конца верил в то, что произносил.

– Нет, лучше в 47 копеек, – возразил Лужин, слегка наклонив голову. – 46 – несчастливое число.

– Офигительная рацуха! – съязвил Узбеков, всплеснув руками. – Это же дорого! И что это за деталька?

– Генератор, – пояснил я, – через определённые промежутки времени запускающий шифрованное сообщение. Желательно нелепое. Чем нелепее, тем лучше.

– Партком уже сформировал мнение о содержании текста, – сказал Лужин, доставая из кармана сложенный листок бумаги. – Пусть будет так: «Смерти нет, прошлое рядом, в одиночестве – свобода».

Узбеков был в замешательстве. Он переводил взгляд с схемы на нас, потом снова на схему, будто пытался найти в ней ответ на вопрос, который не мог сформулировать.

– А разве это защитит наш эфир от буржуазных новостей, от книг и музыки, развращающей молодёжь, от пагубных мыслей, наконец?

– Мы не будем закрывать эфир, – ответил я, чувствуя, как внутри нарастает странное возбуждение, почти эйфория. – Пусть буржуи сами закрываются от нас. Мы наполним чужие информационные потоки новым содержанием, освоим лучшее из их культуры и отсеем худшее. Сами того не ведая, они вооружат нас мощной силой искусства и ослабеют, не воспринимая ничего взамен.

– Стоп! – заорал Узбеков, резко вставая. – Меня заклинивает. Товарищ парторг, я ещё не слышал ничего нелепее.

– Возможно, поэтому рацуха сработает, – пожал плечами Лужин, складывая листок обратно в карман. – Доложу вверх по инстанции.

*  *  *

Я вернулся поздно. Улица встретила меня промозглым ветром и редкими каплями дождя, которые, словно нерешительные гости, стучались в плечи и воротник. В голове всё ещё крутились детали нового проекта – схемы, расчёты, возможные риски. Я пытался уложить их в стройную последовательность, но мысли разбегались, как муравьи при тревоге.

По дороге зашёл в «Брауни» – маленькое кафе с запахом свежей выпечки и кофе, где всегда было уютно, как в детстве. Купил для Сафо круассанов – золотистых, хрустящих, с начинкой из миндального крема. Вот таким я бываю нелогичным: то удаляю её номер с телефона, стираю все следы её присутствия в своей цифровой жизни, мечтаю об одиночестве, как о спасении, то вдруг хочется посидеть с ней на кухне, пить утренний чай и слушать, как она рассказывает о чём-то незначительном, но таком важном для неё.

Зря я надеялся: Сафо дома не оказалось. Квартира встретила меня тишиной, в которой даже часы на стене казались чужими. С сожалением забросил круассаны в холодильник – пусть лежат там, как символ несостоявшегося примирения, как молчаливый укор моей нерешительности.

Сел за компьютер, открыл файл с повестью. Экран светился бледно, буквы расплывались перед глазами, но я пытался сосредоточиться, пытался вернуться к тому, что было важно ещё несколько часов назад. И в этот момент раздался стук в дверь.

Он встревожил меня и взволновал одновременно. Обычно, когда звонят в дверь неизвестные люди, я не открываю – привычка, выработанная годами осторожности. Но это был не звонок, а именно стук – негромкий, но настойчивый, будто кто-то знал, что я внутри, и не собирался уходить.

С большими сомнениями в том, что поступаю правильно, я оторвался от незаконченного текста и пошёл открывать.

Кто не принял дара, придёт с дарами.
Кто не любит ныне, полюбит вскоре, –
И безответно…


Рецензии