Преображение Господне

I
Полынья неба над городом – сизая, по-осеннему сонная – медленно наливалась изнутри теплым, янтарным молоком. Было то особенное, замершее предрассветное время, когда август уже переламывается на осень, ночь дышит сухой, горьковатой немочью полыни, скошенных трав и палой кудели, но день еще обещает быть жарким, по-летнему душным и бесконечным. В старом каменном доме, прочно засевшем на самом краю высокого известнякового обрывистого выгона, откуда в ясные дни далеко внизу виден серебряный, словно застывший изгиб реки, спали чутко, по-праздничному.

Мальчик – звали его Василием – проснулся не от шума, не от звяканья посуды на цокольном этаже, а от внезапной, покалывающей кончики пальцев мысли: «Сегодня». Он сбросил легкую холщовую простыню, ступил босыми ногами на крашеные, холодные половицы и сразу зажмурился от острого, предвкушающего удовольствия. Пол пах речным песком, мылом и сухой кошеной мятой – накануне горничная Поля до блеска драла его березовым голиком, готовясь к большому торжеству.

Василий подошел к высокому окну. Сквозь полуспущенные парусиновые шторы, серые от времени и частых стирок, пробивался первый, тонкий и острый, как стальная игла, луч. Внизу, в саду, спускавшемся тремя широкими уступами к туманной речной низине, стояло сплошное, неподвижное седое море. Из этого матового, пахнущего сырой известкой и корой тумана сиротливо и вместе с тем царственно выступали черные, узловатые верхушки старых антоновок, медоносных груш и раскидистых цареградских слив. Все замерло, затаив дыхание. Это было утро Преображения Господня.

До этого дня, до девятнадцатого августа, к яблокам в доме прикасаться не дозволялось – грех, устав. Весь долгий, душный август, проходя мимо тяжелых, клонящихся под собственной ношей к самой траве ветвей, Василий крепился, убирал руки за спину. Сквозь глянцевую листву манили своей лаковой, желто-зеленой, уже тронутой первыми веснушками кожицей наливные плоды. От них шел густой, хмельной аромат, круживший голову в полуденный зной, но в семье строго блюли древний дедовский порядок. Старый кучер и садовник Михей, похожий в своей неизменной холщовой кумачовой рубахе на древнего библейского старца, строго грозил узловатым, коричневым от дегтя пальцем, ковыряя сухую кору:

– Не упреждай, Васютка, Господню волю. Спас придет – всему миру свет даст. Неосвященное яблоко – оно ведь без души еще, в нем одна кислинка дикая да гордость земная, утробная. А вот как батюшка окропит в храме, как капли святые на бочок упадут – тогда в нем и благодать, и сладость истинная, райская заиграет. Потерпи, отрок.

Василий терпел, хотя по ночам ему иногда снился этот хруст – сочный, чистый, раскатистый. И теперь, натянув чистую, еще пахнущую морозной синькой праздничную рубашку из сурового тонкого льна и застегнув мелкие стеклянные пуговицы у самого ворота, он чувствовал себя достойным, допущенным к великой тайне.

II
Выскользнув тихо, чтобы не заскрипеть дверями и не разбудить матушку, Василий выбежал на просторную веранду, оплетенную диким, уже багровеющим по краям виноградом. Там уже царил неповторимый, торжественный и чистый беспорядок. На круглом плетеном столе, покрытом льняной скатертью, высились тяжелые корзины. Михей еще с самой зари, по густой, холодной росе, обвязав подол фартука, бережно снимал плоды со старых деревьев, стараясь даже пальцем не стереть нежный, матовый сизый налет на боках.

Василий замер перед этим изобилием, затаив дыхание. Здесь лежали огромные, тяжелые, буро-багровые яблоки апорт, пахнущие подвальной сыростью и черноземом. Рядом теснился прозрачный, хрупкий белый налив, сквозь тонкую кожицу которого, если повернуть его к восходящему солнцу, видны были тончайшие ниточки-прожилки и маленькие, темные, созревшие зернышки. А между ними плотно улеглись твердые, словно выточенные из дерева золотистые груши-дули и круглые, покрытые восковым инеем сливы.

– Ну что, сокол, проснулся? – раздался из темноты сада тихий, прокуренный, ласковый голос Михея. Старик шел со стороны погребицы, неся в руках тяжелую, сочащуюся густым золотом рамку из улья, бережно обернутую чистой марлей. – Гляди, какой медок нонче взял. Густой, аки янтарь церковный, аж слезу вышибает. Тоже под кропило понесем, к обедне.

От этого запаха меда, от яблочного духа, от резкой утренней прохлады, щекотавшей плечи, в голове у Василия сделалось так легко и просторно, словно он сам растворился в этом сияющем августовском воздухе. Ему безумно захотелось побежать вниз по крутому косогору, мимо старых известняковых плит, к самой реке, где у берега стояли привязаные лодки, и крикнуть в туман что-то звонкое, победное, праздничное.

Вскоре проснулся и зашумел весь дом. Матушка, шурша тяжелыми накрахмаленными юбками, пахнущая лавандовым английским мылом и сухой гвоздикой, ласково перекрестила Василия, поцеловала в вихор на маковке и сразу принялась суетиться у корзин, расправляя белоснежные, с выбитыми по краям кружевами рушники. Отец, строгий, подтянутый, в свежем летнем чесучовом пиджаке, оглаживал аккуратную бородку и посматривал на карманные часы.

К девяти часам утра над городом, над его белыми колокольнями, садами и купеческими подворьями, поплыл колокольный звон. Он не был резким, дробным или тревожным, как в будни или в грозу. Нет, это был густой, бархатный, невероятно глубокий гул, плывущий над речными плесами и меловыми кручами. Сначала, ударив трижды, заговорил самый большой колокол собора, что высился посреди торговой площади, а за ним, перебивая друг друга, радостно запели, затрезвонили малые приходские церквушки по улочкам и слободам. Кажется, сам воздух, напоенный густым ароматом созревающих садов, вибрировал, дрожал и светился от этого звона.

III
Они пошли к обедне пешком, всей семьей. Василий чинно шагал рядом с отцом, стараясь ступать в такт его тяжелым сапогам, и нес в руках свою собственную, маленькую, сплетенную из светлых ивовых прутьев корзинку. В ней на чистом платке лежали самые красивые, отобранные лично им яблоки белый налив.

Улица была праздничной, умытой, неузнаваемой. Солнце уже поднялось над железными и тесовыми крышами купеческих особняков, над резными палисадами, из-за которых свисали тяжелые гроздья рябины, и ложилось горячими, слепящими пятнами на булыжную мостовую. Навстречу и впереди шли люди, и у каждого – решительно у каждого, от мала до велика – в руках было благословение земли. Мещане несли скромные узелки в ситцевых клетчатых платках; гимназисты в чистых тужурках чинно несли круглые лукошки. Богатые купчихи в тяжелых шелковых шалях шествовали позади прислуги, несшей огромные серебряные подносы, где фрукты были уложены высокими горками. Город точно снялся с места и превратился в один огромный, плывущий, благоухающий сад.

В самом храме было тесно, прохладно и одновременно душно от множества дышащих людей, запаха раскаленного воска, дорогого ладана и скошенной мятной травы, которой по обычаю был густо усыпан весь пол. Высокие окна под самым куполом были распахнуты настежь, и в огромных, наискось падающих сверху столбах солнечного света медленно, сказочно кружились сизые, голубоватые клубы дыма. Василию казалось, что это не просто кадильный дым, а те самые чудесные облака, что окружили когда-то евангельскую гору Фавор.

На аналое, посреди церкви, утопая в зелени яблоневых ветвей, лежала праздничная икона. Василию всегда было немного боязно и трепетно смотреть на нее. Спаситель в ослепительно белых, струящихся, словно вырезанных из чистого снега ризах стоял на вершине горы, а ученики Его, Петр, Иаков и Иоанн, пали ниц, закрывая лица руками от нестерпимого, Божественного сияния.

– И преобразился пред ними... – разносился под темными сводами купола густой, рокочущий, колеблющий пламя свечей бас дьякона.

Василий прижимался плечом к шелковому матушкину платью, замирая от восторга, и думал о том, что этот фаворский свет – он ведь не где-то там, в далекой Иудее, и не тысячи лет назад. Он здесь, прямо сейчас, в этом храме. Он в этих лучах, пронизывающих полумрак, в золотых окладах старых икон, в просветленных, необычно серьезных лицах горожан, в зеленых листьях яблонь, которыми украсили паникадила. Мир словно сбросил с себя повседневную, пыльную, будничную оболочку и явился во всей своей первозданной чистоте.

IV
Служба тянулась долго, но Василий не чувствовал усталости в ногах. Сердце его билось в лад со слаженным, торжественным пением хористов, взлетавшим под самый купол. И вот, наконец, наступил тот самый трепетный, долгожданный момент. Батюшка в белой, шитой серебряными нитями парчовой ризе, бледный и торжественный, вышел на амвон. На длинных столах перед солеей уже теснились сотни корзин, узелков, глиняных чаш и тарелок. Весь храм превратился в сплошное яблочное море – багровое, золотое, зеленое, дышащее медом. Над плодами, привлеченные сладостью, кружились редкие, шальные августовские осы.

Батюшка заставил притихнуть расшумевшуюся толпу, поднял руку и прочитал певучую, древнюю молитву на освящение начатков плодов. А затем, перекрестившись, высоко поднял серебряное кропило.

Взмах – и в воздух взмыли тысячи мелких, сверкающих в солнечных лучах капель! Они падали частым дождем на румяные бока антоновок, на духовитые грозья винограда, на шершавые рамки с медом, на поднятые, улыбающиеся лица молящихся.

– Освящаются плоды сии... Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!

Несколько крупных, холодных капель, пахнущих речной свежестью и железом, попали Василию прямо на лоб, на веки и на щеки. Он зажмурился от неожиданности, поспешно перекрестился, и внутри у него разлилась такая горячая, звенящая, чистая радость, что на мгновение перехватило дыхание. Ему показалось, что вместе с этими каплями на всю эту истомленную зноем землю сошла тихая, великая милость, исцеляющая и обновляющая всякую живую душу.

Когда они вышли на паперть, полуденное солнце ослепило глаза. Мир вокруг казался обмытым, преображенным, необыкновенно ярким и резким. Воздух стал прозрачным, как хрусталь, и колокольни дальних монастырей за рекой, уходящие в синее марево горизонта, виделись четко, до самого тонкого завершения крестов.

Матушка тепло улыбнулась, наклонилась и достала из Василивой корзинки небольшое, круглое, как золотой литой шар, яблоко белый налив:

– Ну, с праздником тебя, Васенька. Разговляйся, сынок.

Василий бережно, словно величайшую ценность, взял яблоко двумя руками. Оно было еще влажным от святой воды, прохладным, тяжелым. Он крепко зажал его в ладони, поднес к самому лицу, глубоко вдыхая этот неповторимый, ни с чем не сравнимый аромат – запах солнца, ладана, мокрой травы и чистой, ничем не омраченной детской радости.

Он вонзил зубы в плотную, хрустящую мякоть. Раздался сочный, резкий, чистый треск, и рот мгновенно залило сладким, с легкой благородной кислинкой соком. Это было первое яблоко в году. И в этом первом, долгожданном вкусе было абсолютно всё: и уходящее, налившееся силой лето, и предчувствие тихой, мудрой осени, и бесконечная, глубокая любовь к этому старому дому на обрыве, к этому городу с его колокольными звонами, и к этой огромной, преобразившейся сегодня земле.

Вокруг, на широкой паперти и на всей площади, тоже слышался этот радостный, сплошной, дружный хруст. Вся улица, весь город сейчас разговлялся яблоками, празднуя саму жизнь. Они шли домой не торопясь, по залитой горячим светом улице. Впереди был долгий праздничный обед, пироги с яблочной начинкой, чай из пышущего жаром медного самовара на веранде. И Василий твердо знал, что этот тихий, янтарный преображенский свет теперь навсегда, на всю жизнь останется с ним, что бы ни ждало его там, в неизвестном и далеком впереди.

Продолжение здесь: «Преображение  Господне 1930 год» http://proza.ru/2026/08/19/1681


Рецензии