Король в желтом. В улице Четырёх Ветров

Роберт Уильям Чемберс


КОРОЛЬ В ЖЁЛТОМ



Предисловие переводчика к новелле «В улице Четырёх Ветров»

Часть 1. Каменный мешок Парижа и ловушка меланхоличного сна

Штурм седьмой главы «Короля в жёлтом» — новеллы «В улице Четырёх Ветров» — переносит наше критическое издание в удушливые, зажатые высокими стенами мансарды Латинского квартала. Чемберс виртуозно меняет декорации, переходя от сюрреалистических притч к кинематографичному, материальному реализму парижских переулков. Но этот реализм обманчив. Сама Улица Четырёх Ветров — это не просто географическая точка, а узкий каменный мешок (Dans la rue...), внутренний колодец, изолирующий героя от живого мира.

Художник Северин воплощает собой классический архетип богемного затворника, чьё одиночество достигло клинической стадии. Его привычка разговаривать с животными, его копеечный бюджет в один серебряный франк и ироничные шутки над скудостью ужина — это стоический фасад, за которым скрывается ментальное оцепенение. Вводя в текст бродячую кошку, Чамберс запускает процесс медленного, сомнамбулического засыпания разума героя. Северин силой воображения конструирует идеальный, поэтический образ прекрасной дамы, укутывая её в декадентские метафоры Страны Грёз и хрустальных лун, не осознавая, что его подсознание уже взломано и сонастроено с запредельным пространством Каркозы.

Часть 2. Интимный артефакт и поцелуй Бледной Маски

Вторым важнейшим смысловым узлом новеллы, полностью очищенным нами от заезженных сетевых штампов, становится детективное расследование Северина. Обычная бродячая кошка оказывается носительницей дорогого и глубоко интимного артефакта — шёлковой розовой подвязки с серебряной застёжкой и выгравированным именем Сильвии Эльвен. В Париже конца века, где имена «изнашиваются и выбрасываются со сменой сезонов», эта серебряная проба становится вызовом тотальному забвению.

Стремительный бросок Северина через тёмные, источенные червями коридоры северного крыла оборачивается роковым столкновением с реальностью. Каждая деталь в комнате Сильвии — от брошенного шёлкового платья и нежного, точно паутина, белья до второй подвязки на полу — воссоздаёт осязаемый, эротичный образ женщины. Но финал бьёт наотмашь, аннулируя любые романтические надежды. Сильвия, которую художник искал годами, лежит мёртвой на своей роскошной постели. Её безмятежный, детский взгляд и застывшая на губах улыбка — это прямое явление Бледной Маски. Зная, что она мертва, Северин целует труп в губы, добровольно запечатывая свой собственный приговор. Стук затворяющихся дверей времени смолкает под монотонное, бесконечное мурлыканье кошки, выпускающей когти на его коленях.

Часть 3. Синдром Северина и некрофилия современного Запада

Из сегодняшнего дня, из эпицентра глобального цивилизационного слома 2026 года, меланхоличный финал «В Улице Четырёх Ветров» читается как уничтожающий диагноз интеллектуальной и культурной элите коллективного Запада. Современная западная цивилизация больна «синдромом Северина»: она заперта в узком каменном мешке собственных догм, полностью изолированная от бушующего многополярного мира.

Подобно нищему художнику, растратившему свой последний серебряный франк, современный Запад упрямо отказывается смотреть в лицо суровым фактам. Он предпочитает сидеть в сумерках и поэтически конструировать образ своей былой «прекрасной господины» — мифической либеральной демократии, укутывая её в фальшивые, стерильные метафоры. Западная элита бредит прошлым, упиваясь воспоминаниями о своей «первозданной упитанности» и былом доминировании, собирая по уличным лавкам сплетни пьяных дворников и циничных пекарей.

И финал этой исторической драмы столь же неотвратим. Ворвавшись в запертые покои истории, ошарашенный западный обыватель обнаруживает, что предмет его вожделения — старый однополярный мир — давно мёртв. Он лежит бледным, остывающим трупом на кружевных простынях международного права. Но вместо того чтобы ужаснуться и признать крах, Запад совершает акт ментальной некрофилии: он целует этот труп в губы, имитируя продолжение банкета и пытаясь удержать ускользающий морок. Это паралич цивилизации, которая выбрала вечное ночное бдение над мертвецом под убаюкивающий, гипнотический рокот собственной неотвратимой кончины, пока небо медленно бледнеет над Улицей Четырёх Ветров.


В УЛИЦЕ ЧЕТЫРЁХ ВЕТРОВ

«Ferme tes yeux ; demi,
Croise tes bras sur ton sein,
Et de ton c;ur endormi
Chasse ; jamais tout dessein.»

Глаза наполовину прикрой,
Скрести руки на груди,
И из усыплённого сердца
Любые мечты навек прогони.

* * *

«Je chante la nature,
Les ;toiles du soir, les larmes du matin,
Les couchers de soleil ; l’horizon lointain,
Le ciel qui parle au c;ur d’existence future!»

Я воспеваю природу,
Вечерние звёзды, утренние слёзы,
Закаты солнца на далёком горизонте,
Небо, что говорит сердцу о грядущем бытии!
[^141]

________________________________________
[^141]: Первый эпиграф представляет собой катрен французского поэта-символиста Поля Верлена из стихотворения «Приглушённо» (сборник «Галантные празднества», 1869). Эти строки задают меланхоличный, сомнамбулический тон новелле, призывая к полному отказу от воли и погружению в пассивное созерцание. Второй эпиграф — романтическое четверостишие, воспевающее слияние души с природой.

Наше издание сознательно возвращает оригинальный предлог «В» в заглавии новеллы («In the Street...»), отказываясь от сглаженного и бытового советского варианта «На улице». Чемберс здесь использует прямой калькированный слепок с французской идиомы Латинского квартала Парижа — Dans la rue des Quatre-Vents (буквально: «Внутри улицы Четырёх Ветров»). Узкий, зажатый высокими стенами средневековый парижский переулок воспринимается героем не как открытая дорожная магистраль, а как замкнутый каменный колодец, внутренний осязаемый микрокосм и ловушка, в которой заперто удушающее одиночество художника Северина. — Прим. ред.
________________________________________

I

Животное замерло на пороге — вопрошающее, настороженное, готовое в любой миг броситься наутёк. Северин отложил палитру и протянул руку в знак приветствия. Кошка оставалась недвижимой, её жёлтые глаза намертво впились в Северина.

— Кис-кис, — позвал он своим низким, приятным голосом, — войди.

Кончик её тонкого хвоста неуверенно дёрнулся.

— Войди, — повторил он снова.

По-видимому, его голос подействовал на неё успокаивающе, ибо она медленно опустилась на все четыре лапы; её глаза всё ещё были прикованы к нему, а хвост поджат под поджарые бока.

Улыбаясь, он поднялся из-за мольберта. Она спокойно разглядывала его, и когда он направился к ней, смотрела, как он наклоняется над ней, даже не вздрогнув; её глаза следили за его рукой, пока та не коснулась её головы. Тогда она издала надрывное мяуканье.

У Северина уже давно вошло в привычку разговаривать с животными — вероятно, оттого, что жил он в глубоком одиночестве; и теперь он спросил: «Что случилось, кис-кис?» [^142]

________________________________________
[^142]: «...probably because he lived so much alone...» — Важнейший психологический штрих Чамберса, обнажающий тотальную изоляцию Северина в его парижской мансарде. Привычка разговаривать с животными — классический маркер затворничества, когда внутренняя потребность в живом диалоге преодолевает пустоту глухих стен. Художник и бродячее животное мгновенно опознают друг в друге родственные души, выброшенные на обочину жизни в Улице Четырёх Ветров. — Прим. ред.
________________________________________

Её робкие глаза встретились с его взглядом.

— Я понимаю, — мягко произнёс он, — ты получишь это сию же минуту.

Затем, бесшумно передвигаясь, он занялся заботами хозяина: сполоснул блюдце, наполнил его остатками молока из бутылки, стоявшей на подоконнике, и, опустившись на колени, накрошил в ладонь булку.

Существо поднялось и поплелось к блюдцу.

Ручкой мастихина он размешал крошки с молоком и отступил на шаг, когда она уткнулась носом в это варево. Он молча наблюдал за ней. Время от времени блюдце звякало по плиточному полу, когда она пыталась достать кусочек с самого края; наконец хлеб закончился, и её багровый язычок прошёлся по каждому невылизанному пятнышку, пока блюдце не засияло, точно полированный мрамор. Затем она села и, невозмутимо повернувшись к нему спиной, принялась за умывание.

— Продолжай в том же духе, — с большим интересом заметил Северин, — тебе это необходимо.

Она прижала одно ухо, но не повернулась и не прервала свой туалет. По мере того как грязь медленно сходила, Северин заметил, что природа изначально задумала её белой кошкой. Шерсть её местами вылезла клочьями — то ли от болезни, то ли от превратного бытия, хвост был костлявым, а хребет — острым. Но те прелести, которыми она обладала, становились очевидными под усердными взмахами языка, и он подождал, пока она закончит, прежде чем возобновить разговор. Когда наконец она прикрыла глаза и подогнула передние лапы под грудь, он снова заговорил очень мягко:

— Кис-кис, поведай мне о своих бедах.

При звуках его голоса она разразилась грубым рокотом, в котором он распознал попытку замурлыкать. Он наклонился, чтобы потереть её щёку, и она мяукнула вновь — дружелюбным, вопрошающим коротким мяуканьем, на что он ответил: «Определённо, ты изрядно похорошела, и когда ты восстановишь своё оперение, ты станешь великолепной птицей». Весьма польщённая, она поднялась и принялась расхаживать кругами вокруг его ног, утыкаясь головой между ними и издавая довольные звуки, на которые он отвечал с серьёзной учтивостью.

— Ну и что же привело тебя сюда? — спросил он. — Сюда, в Улицу Четырёх Ветров, вверх на пять пролётов, прямо к той самой двери, где тебе рады? Что помешало твоему обдуманному бегству, когда я повернулся от холста и наткнулся на твоё жёлтое двоеглазие? Ты кошка Латинского квартала, как я — человек Латинского квартала? И почему на твоей шее застёгнута розовая подвязка с вышитыми цветами?

Кошка взобралась к нему на колени и теперь сидела, мурлыча, пока он прорабатывал пальцами её тощую шёрстку.

— Извини меня, — продолжил он ленивым, успокаивающим тоном, гармонирующим с её мурлыканьем, — если я кажусь неделикатным, но я не могу не размышлять об этой розовой подвязке, столь причудливо расшитой цветами и скреплённой серебряной застёжкой. Ибо застёжка эта из серебра; я вижу пробу на самом краю [^143], как предписано законом Французской Республики. Так почему же эта подвязка, сотканная из розового шёлка с искусной вышивкой, — почему эта шёлковая подвязка со своей серебряной застёжкой обхватывает твоё голодное горло? Не слишком ли я нескромен, вопрошая, является ли её владелица твоей хозяйкой? Быть может, это какая-нибудь престарелая дама, живущая воспоминаниями о былой девичьей суетности [^144], любящая, души не чающая в тебе, и украсившая тебя предметом своего интимного туалета? Обхват подвязки наводил бы на эту мысль, ведь шея твоя тонка, и подвязка тебе впору. Но с другой стороны, я замечаю — а замечаю я большинство вещей, — что подвязку можно изрядно увеличить. Эти маленькие блочки в серебряной оправе, из коих я насчитал пять, служат тому доказательством. И теперь я замечаю, что пятое отверстие изношено, будто язычок застёжки привык покоиться именно там. Это, по всей видимости, свидетельствует о весьма округлой форме».

________________________________________
[^143]: «...I can see the mint mark on the edge, as is prescribed by the law of the French Republic.» — Чамберс через бытовой взгляд художника вводит точнейшую реалистическую деталь французского быта. Проба на серебре (знаменитое клеймо с головой Минервы или кабана) — это гарантия подлинности драгоценного металла во Франции. Наличие государственного клейма на застёжке кошачьего ошейника мгновенно выбивает вещь из разряда дешёвой бижутерии, превращая её в дорогую, статусную интимную вещь, ставшую ключом к загадке. — Прим. ред.

[^144]: «Is she some aged dame living in memory of youthful vanities...» — Северин выстраивает меланхоличную, чисто литературную гипотезу, пытаясь защитить свой разум от романтических иллюзий. Его предположение о «престарелой даме» — это попытка рационализировать странную находку, скрыв за напускным скепсисом вспыхнувшее предчувствие близкой тайны, которая вот-вот ворвётся в его одинокую мансарду. — Прим. ред.
________________________________________

Кошка довольно поджала лапы. В Улице снаружи по-прежнему стояла мёртвая тишина.

Он продолжал бормотать: «Зачем твоей хозяйке украшать тебя предметом, который столь необходим ей самой в любое время? Ну, или почти в любое время. Как вообще ей пришло в голову обвить этот лоскут шёлка и серебра вокруг твоей шеи? Было ли это минутным капризом — когда ты, ещё до того, как потеряла свою первозданную упитанность, шествовала со своей песней в её спальню, дабы пожелать ей доброго утра? Конечно, и она сидела посреди подушек, её уложенные кольцами волосы рассыпались по плечам, когда ты запрыгивала на постель, мурлыча: „Добрый день, моя госпожа“. О, всё это очень легко понять», — зевнул он, откинув голову на спинку стула. Кошка всё ещё мурлыкала, то выпуская, то пряча свои мягкие когти на его колене.

«Рассказать ли мне тебе всё о ней, кошка? Она очень красива — твоя хозяйка», — пробормотал он сонно, — «и волосы её тяжелы, точно полированное золото» [^145]. «Я мог бы написать её, — но не на холсте, — ибо мне понадобились бы тени, тона, оттенки и краски более великолепные, нежели переливы роскошной радуги. Я мог бы написать её лишь с закрытыми глазами, ибо только в грёзах можно отыскать те цвета, что мне нужны. Ибо для её глаз мне необходима лазурь небес, не потревоженных ни единым облаком, — небес Страны Грёз. Для её губ — розы из чертогов Сонного Царства, а для её чела — снежные заносы с гор, что вздымаются фантастическими пиками к лунам; — о, гораздо выше, чем наша луна здесь, — хрустальные луны Страны Грёз. Она — очень — красива, твоя хозяйка».

Слова замерли на его губах, и веки его сомкнулись.

Кошка тоже уснула; её щёчка покоилась на исхудавшем боку, её лапы обмякли и расслабились. [^146]

________________________________________
[^145]: «...heavy as burnished gold.» — Северин, сам того не ведая, через этот сонный поэтический экстаз дословно воспроизводит описания Бледной Маски и Каркозы из запретной пьесы. Золото её волос, лазурь Страны Грёз (dreamland) и хрустальные луны — это не просто романтические штампы. Это оккультные маркеры, доказывающие, что удушающее одиночество Латинского квартала уже взломано, и подсознание художника начинает сонастраиваться с иным, запредельным пространством. — Прим. ред.

[^146]: «...her paws relaxed and limp.» — Финал первой главы погружает мастерскую в состояние полного сомнамбулического анабиоза. Человек и животное одновременно засыпают, запертые внутри узкого каменного колодца Улицы Четырёх Ветров. Это затишье перед бурей: усыпив бдительность Северина («Любые мечты навек прогони»), Чемберс подготавливает сцену для материального, рокового вторжения той самой «прекрасной хозяйки», чей образ только что был рождён из сонного бреда. — Прим. ред.
________________________________________


II

— ЭТО удача, — сказал Северин, выпрямляясь и потягиваясь, — что мы перешагнули час обеда, ибо мне совершенно нечего предложить тебе на ужин, кроме того, что можно купить на один серебряный франк.

Кошка на его коленях поднялась, выгнула спину, зевнула и посмотрела на него снизу вверх.

— Что же это будет? Жареный цыплёнок с салатом? Нет? Возможно, ты предпочитаешь говядину? Конечно, — а я попробую обойтись яйцом и белым хлебом. Теперь насчёт вин. Тебе молоко? Отлично. Я же возьму немного воды, свежей из лесного источника, — указав жестом в сторону ведра в раковине [^147].

________________________________________
[^147]: «...fresh from the wood...» — Буквально «свежей из леса». Северин с горькой богемной иронией называет водопроводную воду из ведра в раковине «лесной водой», высмеивая собственную бедность и скудость ужина. Этот штрих подчёркивает его способность сохранять светский юмор и стоицизм посреди нищеты Латинского квартала. — Прим. ред.
________________________________________

Он надел шляпу и вышел из комнаты. Кошка потянулась за ним к двери, и после того как он закрыл её за собой, устроилась на полу, принюхиваясь к щелям и прижимая ухо к каждому скрипу в этом ветхом старом здании.

Дверь внизу открылась и захлопнулась. Кошка выглядела серьёзной, на мгновение засомневавшись, её уши прижались в нервном ожидании. Вскоре она поднялась, дёрнув хвостом, и пустилась в бесшумный обход студии. Она чихнула на банку со скипидаром, поспешно отступив к столу, на который тут же взобралась, и, удовлетворив своё любопытство касательно рулона красного воска для моделирования, вернулась к двери и села, уставившись на щель над порогом. Затем она подала голос в тонком жалобном плаче.

Когда Северин вернулся, он выглядел озабоченным, но кошка, радостная и не скрывающая чувств, принялась расхаживать вокруг него, преданно трясь своим исхудалым телом о его ноги, с энтузиазмом тычась головой в его ладонь и мурлыча, пока её голос не перешёл в писк.

Он положил на стол кусок мяса, завёрнутый в бурую бумагу, и перочинным ножом искромсал его на лоскуты. Молоко он взял из бутылки, которая служила для лекарств, и вылил его в блюдце на очаге.

Кошка припала к земле перед ним, одновременно мурлыча и лакая.

Он сварил яйцо и съел его с ломтиком хлеба, наблюдая, как она занята измельчённым мясом, а когда закончил и наполнил, а затем осушил чашку воды из ведра в раковине, он сел, усадив её к себе на колени, где она тут же свернулась клубком и принялась за туалет. Он снова заговорил, время от времени ласково прикасаясь к ней для пущей убедительности.

— Кошка, я узнал, где живёт твоя хозяйка. Это совсем недалеко; здесь же, под этой самой дырявой крышей, но в северном крыле, которое я считал необитаемым. Мой дворник сказал мне это. На редкость удачно, что этим вечером он почти трезв. Мясник на улице де Сэн, у которого я купил тебе мясо, знает тебя, а старый Кабан, пекарь, опознал тебя с ненужным сарказмом [^148]. Они рассказывают мне дурные сказки о твоей хозяйке, в которые я не поверю. Говорят, она ленива, тщеславна и падка до развлечений; говорят, она ветрена и безрассудна. Тот маленький скульптор из первого этажа, который покупал булки у старого Кабана, заговорил со мной сегодня вечером впервые, хотя мы всегда кланялись друг другу при встрече. Он сказал, что она очень добрая и очень красивая. Он видел её всего один раз и не знает её имени. Я поблагодарил его; — не знаю, почему я поблагодарил его так тепло. Кабан сказал: «В эту проклятую Улицу Четырёх Ветров четыре ветра сдувают всё дурное». Скульптор выглядел смущённым, но когда он выходил со своими булками, он сказал мне: «Я уверен, месье, что она столь же добра, сколь и красива».

________________________________________
 [^148]: «...old Cabane the baker identified you with needless sarcasm.» — Живая зарисовка парижской уличной жизни. Персонажи вроде «старого Кабана» (причём слово Cabane во французском также означает «лачуга», что может быть как фамилией, так и уличной кличкой пекаря) создают плотный реалистический фон. Их обывательские, циничные сплетни о хозяйке кошки контрастируют с романтическим, чистым предчувствием Северина. — Прим. ред.
________________________________________

Кошка закончила свой туалет и теперь, мягко спрыгнув на пол, подошла к двери и принюхалась. Он опустился на колени подле неё и, расстегнув подвязку, какое-то мгновение подержал её в руках. Через некоторое время он произнёс: «На серебряной застёжке под пряжкой выгравировано имя. Это милое имя, Сильвия Эльвен. Сильвия — женское имя, Эльвен — название городка. В Париже, в этом квартале, а более всего в этой Улице Четырёх Ветров, имена изнашиваются и отбрасываются прочь, подобно тому как мода меняется со сменой времён года [^149]. Я знаю этот маленький городок Эльвен, ибо там я встретил Судьбу лицом к лицу, и Судьба была недоброй. Но знаешь ли ты, что в Эльвене у Судьбы было другое имя, и этим именем было Сильвия?»

________________________________________
[^149]: «...names are worn and put away as the fashions change with the seasons.» — Плотная урбанистическая метафора Чамберса. Париж конца века предстаёт как огромный плавильный котёл, безжалостно стирающий человеческую идентичность. В Улице Четырёх Ветров люди меняют имена так же легко, как сезонные наряды, пытаясь убежать от своего прошлого. На этом циничном фоне неизменность выгравированного имени Сильвии выглядит как чудо и вызов забвению. — Прим. ред.
________________________________________

Он вернул подвязку на место и поднялся, глядя сверху вниз на кошку, припавшую к полу перед закрытой дверью.

— Название Эльвен таит для меня очарование. Оно говорит мне о лугах и чистых реках. Имя Сильвии тревожит меня, точно аромат мёртвых цветов.

Кошка мяукнула.

— Да, да, — успокаивающе произнёс он, — я верну тебя обратно. Твоя Сильвия — это не моя Сильвия; мир широк, и Эльвен — не безвестное место. И всё же в темноте и грязи бедного Парижа, в печальных тенях этого древнего дома эти имена очень приятны мне.

Он поднял её на руки и зашагал по безмолвным коридорам к лестнице. Вниз на пять пролётов и во внутренний двор, залитый лунным светом, мимо берлоги маленького скульптора, а затем снова вверх у ворот северного крыла по источенным червями ступеням шёл он, пока не приблизился к закрытой двери. Когда он какое-то время стоял и стучал, за дверью что-то зашевелилось; она открылась, и он вошёл. В комнате было темно. Когда он переступил порог, кошка выпрыгнула из его рук в темноту. Он прислушался, но ничего не услышал. Тишина была давящей, и он чиркнул спичкой. У его локтя стоял стол, а на столе — свеча в золочёном подсвечнике. Он зажёг её, а затем огляделся. Комната была просторной, драпировки тяжелы от вышивки. Над камином высилась резная полка, серая от пепла давно угасших огней. В нише у глубоко посаженных окон стояла постель, с которой постельное бельё, мягкое и тонкое, словно кружево, тянулось до самого полированного пола. Он поднял свечу над головой. Платок лежал у его ног. Он слабо пах духами. Он повернулся к окнам. Перед ними стояла кушетка, а на ней в полном беспорядке были брошены шёлковое платье, ворох похожих на кружево вещей, белых и нежных, точно паутина, длинные смятые перчатки, а на полу под ними — чулки, маленькие остроносые туфли и одна подвязка из розового шёлка, причудливо расшитая цветами и снабжённая серебряной застёжкой [^150]. Недоумевая, он шагнул вперёд и отдёрнул тяжёлые шторы с постели. На мгновение свеча вспыхнула в его руке; затем его глаза встретились с двумя другими глазами, широко открытыми, улыбающимися, и пламя свечи озарило волосы, тяжёлые, точно золото.

________________________________________
 [^150]: «...and one garter of rosy silk, quaintly flowered and fitted with a silver clasp.» — Кульминация детективной линии новеллы. Каждая вещь на кушетке — от смятых перчаток до «нежного, точно паутина» белья — воссоздаёт интимный, осязаемый образ покинувшей комнату женщины. Находка второй подвязки на полу ставит абсолютную точку: Северин вошёл не просто в чужие апартаменты, он переступил порог комнаты той самой Сильвии, чьё имя носил у самого сердца. — Прим. ред.
________________________________________

Она была бледна, но не столь бела, как он; её глаза были безмятежны, как у дитяти; но он всматривался, дрожа с головы до ног, пока свеча трепетала в его руке.

Наконец он прошептал: «Сильвия, это я».

И вновь он произнёс: «Это я».

Затем, зная, что она мертва, он поцеловал её в губы. И сквозь долгие ночные бдения кошка мурлыкала на его коленях, то выпуская, то пряча свои мягкие когти, пока небо не побледнело над Улицей Четырёх Ветров. [^151]

________________________________________
[^151]: «Then, knowing that she was dead, he kissed her on the mouth.» — Сокрушительный, леденящий душу финал новеллы. Сильвия, которую Северин искал годами и чей образ только что поэтически конструировал в угасающем бреду утреннего сна, оказывается безмолвным трупом на роскошной постели. Смерть застигла её с улыбкой на устах и с чистым, детским взглядом, что намертво связывает этот образ с «Бледной Маской» и нечеловеческим покоем Каркозы. Поцелуй мёртвой возлюбленной и финальное оцепенение под монотонное мурлыканье кошки закрывают Северина внутри вечной ментальной петли Улицы Четырёх Ветров. Историческое время Парижа окончательно аннулируется космическим роком. — Прим. ред.
________________________________________


Рецензии