Гамарджоба

Витринные окна выставочного зала на Патриаршем Черниговском подворье в тот вечер горели особенно ярко. Московский арт-бомонд праздновал открытие персональной выставки известного живописца Валерия Маврина. «Ах-ах!» - звучали слова восхищения, искрились фотовспышки, витийствовали, перебивая друг друга, хвалебные речи! Подобно тому, как горная река теряет скорость на равнинном подножье и неспешно, огибая гранитные пороги, уносит воды в долину, так обязательный протокол выставочного мероприятия, рассыпаясь на интервью, светские беседы и творческие переживания, перетекал в залу, назначенную для праздничного застолья.
Маврин был человек скромным и замкнутым. Персональные выставки, которые он устраивал по настоянию друзей и почитателей арта, всякий раз отзывались в его душе мучительными переживаниями о несоответствии живописной глубины картин (он знал себе цену) похвалам и восторгам зрителей. И вместо того, чтобы наслаждаться триумфом зрелого творца, ощущал себя обманщиком, этаким калифом на час, растерянно улыбался и неловко отвечал на рукопожатия, умиряя смущение ума поговоркой: «Назвался груздем…».
Шестеро дружков-живописцев, давних институтских однокашников Валерия, держали вокруг товарища круговую оборону, пытаясь хоть как-то уберечь его от натиска велеречивых поздравлений и восторженного панибратства.  Куда там! Галерейщики снисходительно хлопали Маврина по плечам: «Ну, ты даёшь, старик! А как насчёт…», женщины заглядывали ему в глаза и восклицали наперебой: «Валерий, вы определённо гений! Гений определённо!», пытаясь дотронуться (хоть коготком!) до смущённого живописца. Некоторые, гипер-восторженные дамочки прорывались сквозь дружеское «оцепление» и наносили Маврину сладкие пощёчины - поцелуи.
В творчестве Маврин постоянно шёл вперёд, экспериментировал с фактурой, цветом, искал и включал в живописный замес новые материалы. Поэтому всякий раз публичное представление живописи вызывало у зрителя, знакомого с его творчеством, эмоциональный шок.  Подобная арт-вакханалия повторялась на каждой персоналке, однако сегодня градус восхищения переступил все мыслимые «бла-бла-бла» отметки и… Валерий не выдержал. Он сомкнул круговую оборону в единую плечистую массу и подшепнул товарищам:
– Мужики, валим отсюда!
И великолепная семёрка именитых московских живописцев, заметая следы отговорками типа «сейчас-сейчас», покинула пределы выставочного зала и совершила марш-бросок на соседнюю с подворьем Пятницкую улицу в небольшую грузинскую ресторацию, чтобы за рюмкой отменной виноградной чачи полюбоваться друг другом и без пустых комплиментарных бла-бла-бла помолчать о былом – время само всё расскажет.
«Уфф!» - выдохнули художники, примеряясь к подтаявшей между ними разлуке. Сдвинули два столика «под одну скатёрку», сделали заказ, помолчали, и неспеша затеяли беседу.
– Сидим, как в «Белорусском вокзале»! – хмыкнул Петька (Пётр Александрович), отменный график-офортист, получивший ещё в Суриковке прозвище «Таллер*» за косую сажень в плечах, нажитую в юности на гребном канале.
– Годами схожи, а дел за нами – пшик и розовая тележка, – отозвался бывалый шалопай Сашок (Александр Петрович), гроза «неприбранных» девчонок.
Сашок имел обыкновение ласково задирать юных донн Серебряковых*, если те в угоду творческому вдохновению жертвовали своими гендерными прелестями: громко сопели во время натурных сеансов, не подбирали растрепавшиеся волосы и отчаянно горбились над листом, штрихуя детали, не ведая: чем краше становится рисунок, тем хуже выглядит рисовальщица.
– Почему розовая? – удивился Яшка-математик (академик живописи Яков Моисеевич), прозванный «математиком» за пристрастие к золотому сечению при выборе формата будущих картин. «Гармония начинается с вешалки!» - басил Яшка, отвечая на насмешливые реплики товарищей.
– Эх, Яша, вроде академик, а не знаешь, что розовый цвет – цвет неожиданности. Ну, какой ты после этого колорист! – засеребрился в ухмылке бородач Сашок.
– Ну, и…
– Баранки гну! Кто из нас думал, что жизнь обернётся такой берендейкой? Мы ж к ней по-человечески: от каждого по труду, каждому по потребности, а она что? Одному – Бог в обла;тке, другому – болт без шляпки!
Сашок обнял сидящего рядом небрежно одетого товарища.
– Верно, Жор?
– Твоя правда, – буркнул в ответ Жорка Помело, отменный цветовик, почитавший горчично-коричневый цвет Массандровского Хереса венцом всякого питейного колорита.
Он же Георгий Викторович по отцу. Читатель скажет: «Георгий, сын Виктора, наследник победы!» Что ж, имя и впрямь обязывает, но жизнь – не именной календарь успехов. За семь отпущенных Богом десятин ни кола, ни двора не нажил Жорка – помело, одним словом, перекати-поле. На последнем курсе Суриковки взялся за дипломную картину. Увлёкся, написал с полсотни подготовительных эскизов. К двум из них сваталась Третьяковка и наверняка приобрела б после защиты, но… Картину не закончил, диплом не получил. Взял этюдник, пару пузырей «Хереса» в дорогу и махнул за Урал в горчично-коричневую Имшинскую степь. Работал оформителем, вахтовиком. Под старость вернулся в Москву. Зачем, он и сам не скажет. Может, Третьяковка потянула, а может, судьба на разговор позвала: что ж ты,  Георгий Викторович, Богом отмеченный цветовик, победы свои живописные меж Иртышом и Тоболом схоронил?..
– Парни, – над столом возвысился двухметровый Моисей Львович (Мося-гном, добродушный великан и любитель книжной миниатюры), – на выставке наговорили мы про Валерку с три короба приторной лохматы;: выдающийся, несравненный, аж челюсти сводит от этакого бубнильства. А главного не сказали. Не поведали людям, как он прошлой зимой в свои семьдесят лет прыгнул с моста на лёд, чтобы спасти провалившегося рыбачка. Почему? Да потому что мы все пишем жизнь красками, а Маврин – собственной жизнью.
– Ладно тебе, – усмехнулся Валерий Осипович, – ещё Ван Гога вспомни!
– И вспомню! – густые брови Львовича, как две жирные гусеницы, упёрлись в переносицу. – То-то мы пялимся на его «Подсолнухи» и стыдливо отводим глаза в сторону, при виде окровавленного платка, в котором он принёс проститутке отрезанное ухо…
– Мося, угомонись, брат!
Шота, широкоплечий небольшого роста грузин, в прошлом Шотик по прозвищу самбист, посвятивший тело восточным единоборствам, а дух – живописи, поднялся по правую руку от Моисея Львовича. Оттого компания разом приосанилась и повеселела. Художникам почудилось, что в грузинском ресторане материализовались постаревшие Дон Кихот и Санчо Панса! В купе с муляжами средневековых доспехов, развешенными по стенам ресторана, образ разновеликих друзей взывал к духу отважного Сервантеса.
Подхватив героический настрой товарищей, Моисей Львович опустил руку на плечо Шота. Так Дон Кихот в порыве отваги клал ладонь на загривок верного Санчо, призывая его следовать новым приключениям.
– Конечно, угомонюсь, Шота! – патетически воскликнул Мося. – Но при одном условии: если спаситель человечества Маврин скажет нам, думал ли он, прыгая с моста, что совершает самоубийство? Если провалился рыбачок, с какой стати лёд выдержит народного художника, падающего ногами вперёд со скоростью девять и восемь метра в секунду?   
– Но ведь выдержал, - усмехнулся Валера.
Тень недовольства пробежала по его лицу.
– Сомкнёмся, друже! – опираясь на трость, рядом с Моисеем Львовичем поднялся широкоплечий Пётр Александрович.
Три старика – Шота, Мося-гном и Пётр по прозвищу Таллер - застыли над столом в единой шеренге. Пётр подал руку сидящему справа от него Яше математику.
– Каждый из нас хоть раз падал на лёд, разбивался, вставал и шёл дальше. Оттого мы все живы. Есть мудрые слова: жизнь существует не благодаря окружающим обстоятельствам, но вопреки им. Это, парни, про нас.
Шалопай Сашок, Валера и Жорка Помело, гремя стульями, неловко поднялись с мест. Друзья, не сговариваясь, обхватили плечи друг друга.
– Скажи слово, Шота, – произнёс Пётр, перебивая некстати зазвучавшую музыку, – ты грузин, сын гор, твоё слово – эхо.
Шота оглядел товарищей. Ему привиделась альпийская лужайка. Шесть гранитных изваяний, напрягая слух и различая ещё не сказанные им слова, замерли в гулкой тишине ущелья. А на дне распадка в густой низкорослой зелени ручьи, бегущие с гор, сомкнулись в единый поток, которому следует дать имя…
Шота выпрямился.
– Ученик спросил мудреца: «Сколько дружб существует на свете?» Мудрец ответил: «Четыре. Дружба как еда – каждый день ты нуждаешься в друзьях. Дружба как лекарство – ты ищешь друзей, когда тебе плохо. Дружба как болезнь – друзья обступают тебя помимо твоей воли. А ещё есть дружба как воздух – друзей не видно, но они всегда с тобой».
Шота принял у официанта поднос с заказом и, обходя товарищей, сам выставил угощения и выпивку на стол.
– Пётр объявил всех нас живыми. Нет. За этим столом моих товарищей должно быть больше. Когда героически погиб Володька Чибисов, спасая туристов с тонущего парусника, мне стало трудно дышать. Первые несколько недель я попросту задыхался. Каждый день приходил на берег Авачинской бухты и терпеливо ждал, что вот-вот расступится Тихий, и Володька, как ваш русский сказочный Черномор, выйдет из мёрзлых вод, сияющий и невредимый…
Шота задержал дыхание.
– … и скажет мне: «Гамарджоба, Шота!»
Он умолк. И с ним смолкло всё: музыка, разговоры за соседними столиками, шум улицы... Шота поднял со стола рюмку.
– Окончив войну с персами царь Грузии возвращался домой. Навстречу ему шли крестьяне. Они поклонились царю и спросили: «Кого Бог одарил победой?» Вместо ответа Повелитель поднял походный кубок с вином и воскликнул: «Гамарджоба!»
Шота принялся обходить стоящих в кружок товарищей. Он обнимал каждого, чокался и повторял, как заклинание:
– Гамарджоба, друг мой Валерий (Пётр, Яков…), гамарджоба!

*Гамарджоба (груз.) – приветствие, победное восклицание, пожелание собеседнику победы.
*Таллер – рабочая плоскость офортного станка.
*Имеется в виду Зинаида Евгеньевна Серебрякова (девичья фамилия Лансере; 28 ноября (10 декабря) 1884 — 19 сентября 1967) — русская и французская художница, участница объединения «Мир искусства», одна из первых русских женщин, вошедших в историю живописи.


Рецензии