Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Кривошеев
Середина лета. Солнечное пекло истомило город. Обезвожившие жители вялятся на пляжах, пытаются укрыться в тени деревьев. Увы, и ожидаемый вечер не приносит прохлады.
Мы с Алексеем Кривошеевым сидим на террасе ресторана в уфимском парке «Олимпик» и пьём зелёный чай – умные люди считают, что он лучше всего утоляет жажду. Двадцать рублей за воду, называемую чаем! Казалось бы, смешно. Но мы платим не за воду, а за место, где можно посидеть, расслабиться и понаблюдать за беременным летом.
Мы, конечно, беседуем. О чём могут говорить мужики? Да о чём угодно: о женщинах, о политике, о футболе… Лёша размышляет о творчестве, а я, словно сухие поленья в костёр, – это в жару-то! – подкидываю каверзные вопросы, разжигая дискуссионный пыл моего собеседника.
Идеальный читатель
– Лёша, не надо считать себя гением и лукавить, что пишешь только для себя. Кого ты обманываешь? На самом-то деле истинный писатель предполагает свою аудиторию. Большую или маленькую, без разницы. Это может быть и огромная армия домохозяек, и только одна-единственная любимая женщина. Творишь ведь потому, что хочешь быть услышанным, наивно полагая, что твоё творение будет созвучно с чьей-то душой, найдёт в ней отклик.
– Если я говорю, что пишу для себя, то это ещё не означает, что я не вижу своего читателя. Конечно, надо не для себя писать, но я пишу для читателя идеального, вообще для читателя как такового.
– Абстрактный читатель? Не фикция ли это? И что такое идеальный читатель?
– Ну, вот я тебе объясняю: это категория, в которую входит множество читателей, которым мои произведения нравятся, то есть это множество – класс людей, откликающихся на то, что я делаю, у которых эстетические установки, уровень интеллектуального развития, культурный багаж совпадают с моими. Вот такой читатель реагирует на то, о чём я пишу. А есть читатель, который не реагирует на мои слова и мысли. Ну никак!
– Но ведь и не нужно, чтобы все реагировали…
– Вот-вот, я и не буду навязывать всем свою исключительность, как это делают некоторые.
– Нет, просто надо для себя решить: то ли ты пишешь для большой аудитории и сочиняешь попсу, например, или создаёшь нечто камерное.
– Есть некая модель читателя, которая, пока я как писатель росту, развивается параллельно, набирает какие-то новые свойства, качества, то есть динамичная модель этого читателя развивается вместе со мной. Чем больше я познаю мир, чем больше читаю, тем больше читатель способен реагировать на то, что я прочитал. А я ведь читаю принятые вещи. Скажем, какую-то философскую классику. Потому что это мои философы, так же как Юнг – мой психолог. Не Фрейд, хотя я и Фрейда изучал. И среди поэтов есть приоритеты, отвечающие определённым параметрам. Вот Пушкин, Блок, Есенин. Синтезирую для себя идеального писателя, а вместе с ним и читателя, – читателя, так же откликающегося на Пушкина, Блока, Есенина, знающего, что такое Юнг, что такое философское, научное учение о душе. Когда я пишу стихи, я пишу о душе, а не о тельце, предположим, девушки. Мне важно, чтобы человек был моего уровня, чтобы он понимал, что такое девушка. С другой стороны, каждый вкладывает в слова то, что может, на что способен. Правильно? Поэзия на то и рассчитана. Кто-то, может быть, вообще корову в девушке увидел. Я пишу о ней, а у читателя – зоофилические влечения. Ну ради бога, пусть он думает, что я пишу о корове, лишь бы ему было приятно.
– Понимание не всегда адекватно, более того – оно чаще неадекватно. Как раз это и зависит от опыта. Людей с совершенно одинаковым жизненным опытом найти трудно.
– Я уже переболел этим, перебесился. Сначала я пытался что-то кому-то объяснять и долго удивлялся, как можно не понимать того, что написано просто. А потом подумал: «А как же быть-то? Мир-то разный, и люди разные, ты же не один живёшь на свете. Со своим даже Юнгом там». Когда я вчитываюсь в писателей, которых люблю, то пытаюсь в их ментальность вживаться как-то, открывать своё в том, что они говорят. Открывать в себе самом. Когда я пересекаюсь с ними в каком-то смысловом поле, это питательно для меня и, наоборот. Так же и с читателем, я думаю, если читателю интересно то, что я пишу, питательно это, он до этого дошёл, ему этого не хватает. Конечно, для читателя пишешь. И первым читателем являешься ты сам. Первым прочитываешь то, что пишешь.
– Но это вот хорошо для лирики, да? Возможно, для философской лирики. Там, разумеется, можно так характеризовать читателя. Но если взять жанровые «вещи», сюжетную прозу, то в этом случае понимание читателя всё-таки уже.
– Я сейчас подумал опять: да, действительно, надо высчитывать какого-то своего среднестатистического читателя с его кругом интересов, а я даже телевизор не смотрю, и оттого не знаю даже имён современных политиков. Мне это не интересно, телевидение перестало нравиться, оно раздражает.
Делать прозу труднее
– А телевизор и не нужно смотреть – такое телевидение, которое сейчас существует.
– Ну, я тоже так думаю. Жуют одно и то же.
– Но оно же сейчас настроено на зарабатывание, коммерциализировано. То, что в тебя вколачивают, – вколачивают ради денег. Телевидение – все равно что жёлтая пресса. Нужно выбросить свой телевизор, чтобы он не мешал жить. Я знаю людей, которые зарабатывают на телевидении, но сами его не смотрят.
– Бог с ним, с телевидением. Надо быть писателем, но читать то, что о тебе пишут, вовсе не обязательно. Если похвалят, то что? Почивать на лаврах? Да глупости! Если ругают – тоже чушь собачья… Какой смысл во всём этом? Писать и писать – и печатать. А читатель… Если это истинное что-то, то оно не бывает только для одного, оно для всех, считай. И я уверен, что искусство, лирика в большей степени связаны с познанием. Пусть – с познанием души, пусть – с познанием эмоций, ещё не познанных. Человеческая личность развивается в сторону усложнения. А искусство через упрощение снова приходит к сложному. Прозу писать действительно не просто, я вот несколько раз пробовал, но я лирик всё-таки. Я не хочу оскорбить прозу, но сколько ни брался за неё, мне становилось скучно. И в этом случае правильно ты говоришь. Тут, видимо, на результат надо настроиться – на то, что будет потом, что будет отклик. И мне кажется, что с этим связаны и фрустрации определённые: если вдруг чего-то не будет, не случится ожидаемого…
– Мне думается, что прозу делать труднее.
– Смотря какую прозу и с какими стихами сравнивать, я бы сказал. Поэзия – высший вид искусства, потому что в ней и живописная сторона, и смысловая – всё ручейками вливается в океан, а потом обратно из океана вытекает. Взять Пушкина, который писал и прозу замечательную, и стихи, и ставил поэзию, без сомнения...
– Кстати, проза у него шикарная, очень созвучная с сегодняшним настроением, сегодняшним днём, с тем, как это сейчас делается.
– Но он ставил выше поэзию. Несомненно. Он понимал, что между ними разница, как между небом и землёй, хотя и небо, и земля – вещи нужные. К сожалению, понимания этого не стало в нашем обществе. Конечно, век научно-технического прогресса мы пережили, пережили все эти технические новшества, человечество в своём развитии в конце концов пришло к кнопке. У нас нету внутренней необходимости расти: мы нажали кнопку – и всё, все блага перед нами. Раньше этого не было. Многие, конечно, тогда уходили в физики – в науку, время такое было. А сейчас снова откат должен быть, и он есть. Искусство вечно, а научные открытия движутся от одной научной революции к другой, одни научные знания приходят на смену другим. Математический метод – единственный, который существует, но искусство начинается там, где математика заканчивается, и не противоречит ей. Искусство начинается там, где наука смолкает и ничего не может сказать. Там, где мысль заканчивается, эмоция, выросшая на уровень мысли, которая замолчала и дальше не может развиться, начинает говорить – вот это и есть поэзия. А основа повести – всегда сюжет, фабула, то есть повторение того, что уже случилось. Какое-то происшествие.
– Но там действие, там столкновения, конфликты. Самое главное-то в том, что когда противоположные «вещи» в прозе сталкиваются, возникает некий взрыв…
– Понятно, понятно, это тебе не гармония, из которой поэзия родится. В жизни конфликтов хватает. И столкновений. Проза не из гармонии растёт.
– Наверное, да. В прозе невозможна гармония, иначе она будет скучна.
– Так же, как и поэзия без конфликтов, в общем-то…
– Да. Почему нет в поэзии конфликтов? Есть внутренний конфликт личности, он, может быть, не так заметен, но тем не менее он есть.
– Просто поэзия необходимо разрешение в гармонии, она должна разрешиться гармонично, даже самая трагическая. И эта гармония не постижима, рассудком не постижима. Она не поддаётся схеме, в которой можно изложить сюжет. Хотя проза высокого качества похожа на поэзию. Когда Толстого спросили, о чём «Анна Каренина», он ответил, что должен весь роман слово в слово пересказать. Но это уровень художественности. Выше его только поэзия. Вот идёт научный уровень мышления – рассудок, потом идёт художественный уровень, он включает в себя этот рассудок. И дальше идёт то, что свыше уже, – вдохновение, поэтический уровень. Не все стихи таковы. Но вот шедевры русской поэзии… Пушкинское «Когда не требует поэта к священной жертве Аполлон» – вот об этом.
Боюсь, что в современном обществе вкуса в поэзии не наблюдается, собственно говоря, поэтому ориентироваться на читателя невозможно, иначе вообще бросишь писать.
Многие вымерли, как динозавры
– А что, если и дальше так оно и будет?
– Ну, значит, мы вымрем как динозавры.
– А американцы не вымерли же, они к литературе проще относятся.
– Нет, многие вымерли. Джеферсон бросился с моста, Эмилия Дикинсон покончила жизнь самоубийством, Беримор тоже. Не так просто всё. Я думаю именно поэтому художники либо уходят вообще из этого общества тупорылого, технократического, жрущего и жующего, если они настоящие художники, либо кончают жизнь самоубийством, если не могут дальше, задыхаются, их колбасит по-чёрному. Они спиваются. Тот же Буковский, тот же Берроуз, вся их жизнь – чёрный юмор. Какие тут премии могли помочь? Как Буковского начали печатать, в пятьдесят лет на него обрушилась популярность, бабы все эти сумасшедшие опять, бедняга вообще охренел.
– На нём же просто зарабатывали, я думаю. Спаивали его и зарабатывали, зарабатывали и спаивали.
– Ну, он и сам не дурак был выпить, не надо. До пятидесяти лет только об этом и мечтал. О бабах и о выпивке. И потом получил то, о чём мечтал. Так что он не в проигрыше в каком-то отношении. Если б не хотел, ушёл бы от этого. Но он предпочёл идти дальше, до конца.
– Удивительная история! Он был силён в том, что образ жизни его ничем не отличался от жизни героев его произведений. Часто в этом видят слабость книги.
– Но это действительно переходит в некие комиксы. Когда знакомишься с лучшими его рассказами, переведёнными и напечатанными у нас много лет назад, видишь, что это действительно шедевры и писатель большой, великий… алкоголик. Потом ты ждёшь поменьше подобных штук подобного пошиба, а появляются словно пародии на прежние «вещи». Становится нестерпимым самоповторение: украл, выпил – в тюрьму, украл, выпил в тюрьму – всё одно и то же и идёт по кругу.
– Но это же обычное явление в литературе. Случается у автора находка – несколько удачных вещей, – а потом приём нещадно эксплуатируется, как «гарики» этого самого… фамилия вылетела из головы… Губермана. Тоже ведь: есть очень удачные вещи, но большей частью вторичные поделки.
– И осудить за это нельзя, потому что деньги зарабатывают люди. А с другой стороны, и уважения такая практика не вызывает. Мне всегда вспоминается Давид Самойлов, который Губермана принял у себя, когда он к нему приехал. Вместе они бухали (Губерман сам вспоминал об этом, такая книжка есть очень хорошая о Давиде Самойлове), тот на него шикал, цикал, чтобы не мешался и ушёл спать, поскольку не умеет пить. Бухали вместе, и, конечно, Самойлов научил его немного уму-разуму. Вот Самойлов в этом плане один из последних. Умел и смешные вещи писать, юмористические, иронические и высокого уровня. Ну а у Буковского здоровье было отменное, конечно.
– Весьма! При таком образе жизни, да ещё умудряться и писать. Причём хорошо писать.
– Но он настоящий был писатель со вкусом, с талантом, стилем.
– Ну, как сказать… Тоже сам себя сделал. Это же надо очень захотеть, чтобы работать на почте и писать.
– Сила была огромная, высокая вера в себя, вера в то, что делает. Индивидуальный стиль, талант, который не пропьёшь сразу.
– Что? Может, ещё грамм по сто чаю?
– Идём!
Любовь – это беременность счастьем
– Здесь тихо, ветра нет, белый потолок, что-то гоголевское во всём этом, хохляцкое. Слушай, одиннадцатый год я запомню – вот весну, лето – невероятным количеством беременных. Это так приятно. Столько беременных! Еду я в транспорте, по нескольку штук их вижу… там, тут… Это так здорово! В мире благодать разливается благодаря этим животам. Это радует. Как бы, дело такое… мировое. Не все озлобленные рыщут, наращивают гонку вооружений, дабы поразить Америку.
– А одиннадцатый год… годом чего его объявили? Не годом ли беременных?
– Было бы обидно, если б это объявили, а не произошло стихийно. Женщины для того и существуют, чтобы заряжать их постоянно, чтобы они бегали с пузами, но только вот для этого мы должны быть богатыми такими. Баями.
– Не кажется ли тебе, что пока они нас заряжают?
– Увы, происходит всё наоборот, и с этим уже ничего не сделать. Вон кавказские мужчины… Они сидят и разговоры разговаривают, а женщины их обслуживают и деньги зарабатывают. Но это традиция такая, у нас не так. У нас так не получится. Нашим бабам что надо? Она как ванька-встанька, её надо постоянно лупить, чтобы она лежала. Я в переносном, конечно, смысле.
– Я недавно у кого-то прочитал, у кого уже не помню, что мужчины ищут женщину, для того чтобы её обеспечивать, а женщины ищут мужчину, для того чтобы он её обеспечивал. Установки разные.
– А я для себя про любовь сформулировал так: когда двое любят одного и того же человека, одному становится обидно, то есть когда она любит себя, и он любит её. Хе-хе, вот так вот получается! А у женщин… ведь любая нормальная баба не должна никого любить больше, чем своих детей.
– Это правильно, я с тобой согласен, но иногда бывает очень обидно. Когда тебе вдруг откровенно говорят, что твои проблемы вообще не волнуют…
– Я любовь вообще широко понимаю, но когда от тебя ждут только того, чтобы ты выполнял лишь программу по обеспечению семьи, тогда действительно становится обидно. И очень. А вот всё остальное – любовь и романтические иллюзии получается. Но это не значит, что иллюзии не действительны и романтической любви нету.
– Подожди… У человека же существует представление о счастье, и любовь надо рассматривать как одно из представлений о счастье. Нет разве?
– Абсолютно. Я не знаю, чтобы делал в этой жизни, если бы до сих пор эту иллюзию не питал. Просто нет любви безответной. Вернее, она даже безответная – все равно счастье.
– Ну, конечно, счастье. Любовь – это беременность счастьем. И плод любви нуждается в заботе, дабы избежать опасности аборта или нечаянного выкидыша.
– Просто любить, просто смотреть и любить, вот видеть, радоваться, любоваться безобидно, так сказать. Красота же не принадлежит какому-то отдельному человеку.
– У меня стишок такой был: «Люби, не требуя любви, прости, не требуя прощенья». Но сможешь ли ты жить по такой формуле? Ведь очень хочется, чтобы тебя тоже любили!
– Ещё бы! Тем не менее, когда меня любят, я чувствую, что начинаю отказываться от чужого чувства, мне это претит, я чувствую, что ко мне относятся как к ребёнку, как к маленькому какому-то, хотя я сильно хочу того, что называется единением, – близости, растворения взаимного. Но не умеет женщина так растворяться, как ты в ней растворяешься!
– У женщин другие задачи, в общем-то. Мы просто это признать не можем, не хотим.
– Мы не хотим это признать, хотя и понимаем всё. Принять не можем…
– Не можем потому, что хочется ещё и пострадать, – хочется, чтобы нас пожалели?
– Жалость – да, тоже любовь, но нужно, чтобы отношения были полноценными. Они такие и бывают, а нам всё мало, мало… А на самом деле в наши годы ничего нам не мало, у нас уже всё было, всё есть. На самом деле вот это надо понять. Конечно, есть вероятность и того, что «может быть, на мой закат печальный блеснёт любовь улыбкою прощальной». Ну, может быть… Но как-то мало надежд, потому что раньше, смотришь, помоложе был годика два-три-четыре назад. И как-то женщины смотрели жадными глазами, отвечали на твои взгляды. Помню, был у меня случай: в метро когда-то ехал и вижу – одна кончает… Я сидел напротив, ехал с ночной смены, охранником был, она зашла, я на неё так посмотрел, смотрю на неё – ну, хочу просто, я как раз один жил, сорок два года мне – и она зашла, метро полупустое было, утро, часов восемь, сначала у двери встала так, взгляд бросила и глаза прикрыла. Я сижу и продолжаю смотреть неотступно. Она раз – и села прямо напротив. А это в конце вагона, там, где маленький отсек с сиденьями. Села вот так, посмотрит на меня и глаза закрывает. Понимаешь? И трепещет! Вот такого кайфа я вообще раньше никогда не испытывал. В воздухе всё происходит, представляешь! Достаточно долго… Удивительно! И красиво главное! По обоюдному желанию. Вот возбуждение, это тебе не механика какая-то – хватать за ляжки, – хотя это тоже приятно… «Меня знобят блестящие подмётки, а ляжки прямо забирают в плен». Это действительно, озноб такой сексуальный идёт. А сейчас уже не так, сейчас уже… средств таких нету. Молодёжь сейчас прагматичная. Если б я на белом лимузине сейчас подъехал, все бы смотрели, кончали. Старость приходит, пожелатость, пожелистость, пожелетость. Пора избавляться от моложавых иллюзий. Наступает время прозы.
Время прозы
– Да оно всегда было, взять Гоголя, например, да… Поэт. Даже в прозе.
– В принципе, так и должно быть, поэзия должна жить в прозе. Куда же деваться? Саша Соколов говорил же: такую претензию имеет поднять прозу русскую до уровня поэзии.
– К сожалению, есть прозаики, которые под поэтической прозой понимают цветастость фразы, а это ещё далеко не поэзия.
– Красивость отвратительна бывает…
– Это похоже на болезнь, которой литература однажды уже переболела.
– Литература – да, переболела, но есть люди, которые плохо знают литературу, невежи.
– Вот у Куприна проза цветастая, но вкусная и поэтичная, настолько всё сделано умело, мастерски.
– Вот красивость и красота…
– Это всё в меру должно быть, конечно, не перенасыщено.
– Красивости не должно быть, должна быть красота. Когда красота переходит в красивость – это плохо, дурновкусие.
– Что ж, есть образцы удачных включений красивостей. У Северянина, например.
– Плохой пример.
– Почему?
– Вот лучше Брюсов, мой учитель, он действительно был учитель.
– Кстати, его многие воспринимали как учителя.
– По крайней мере, он, благодаря своей воле, добился всего в поэзии. Он не обладал большими талантами, как Блок или даже Гумилёв.
– Да, но знания какие!
– Знания, интеллект были у него, воля была, совершенно остервенелая воля. Тут вдохновение нужно, а он вдохновения не имел. У него не было таланта такой силы, чтобы вдохновение было, как у Пушкина. Пушкин тоже обладал широкими познаниями, но он все равно ждал вдохновения.
– Гармония в жизни Пушкина была нечастым гостем, может быть, это и заставляло его творить.
– Я и говорю, гармония – она свыше. Она приходит через вдохновение. Вот Блок писал в статье «О назначении поэта»: «Кто такой поэт? Сын гармонии». Я бы сказал – дитя гармонии. Потому что женщина тоже поэтом быть может. Да? Дитя гармонии. В хаос поэт вносит гармонию. С хаосом мы все имеем дело в жизни, а вот только он один – дитя гармонии. Аполлон и над ним Бог! И Дионис ещё потом. А прозе вдохновение не обязательно. Вон Веллер как строчит! Он совершенно не ждёт ни вдохновения, ни гармонии. Это человек, у которого работает интеллект, мозг.
– Это тоже очень хорошо.
– Ну, а кто говорит, что плохо?
– Поэтому надо говорить, что проза бывает разная. И это правильно. И Достоевский ведь так дико писал, но не могу представить, что Достоевский писал без вдохновения. Высочайшая проза!
– Но если разбираться, то в ущерб стилистике, в ущерб…
– Да, конечно, это все признают. И Чехов говорил: «Здорово, хорошо, но как много, и как лишнего много, как уродливо в конце концов». Это понятно, но, когда я в студенческие годы открыл «Бесов», «Идиота», меня необычайно потрясла его проза. «Бесов» я читал – вообще руки потирал от удовольствия. «Подпольного человека» читал – это было настолько в тему, своевременно. И не надо было никакой стилистики. Что мне тогда было до Льва Толстого с чувством слова и стиля, которого и Бунин, и Набоков ставили выше любимого мной Достоевского?
– Есть вещи, которые нельзя назвать беллетристикой. Да? Язык не поворачивается. А ведь Достоевский писал для массовой аудитории, но вкладывал столько философии, размышлений, столько энергии, что выходили произведения глубокие.
– Получилось так, что он прорицал, он открывал такие глубины, которые действительно имели силу, люди их чувствовали, но они – мысли, идеи – ещё не были никем сформулированы. Нужен был Достоевский, чтобы внести их в общественное сознание. И он был писателем общественного сознания. Он имел дело с коллективным бессознательным как поэт, собственно говоря, настоящий. Хотя его проза отвратительна, там и художества нет никакого, это мысль, идея. Она идёт напряжённая, он её выражает со всеми несущественными несуразицами.
– Ты говоришь о соответствии общественной динамике, изображаемые конфликты переживались современниками, которые остро на них реагировали, а потом вдруг оказалось, что эти конфликты актуальны всегда – в любом времени и пространстве.
– Да, архитипика эта вот наша российская, народная. Но уровень Достоевского – высочайший, его достичь не каждый может.
– Сейчас литература стремительно меняется. Вернее, она уже изменилась.
– Так же, как и жизнь общественная.
– Старое представление о литературе и старые технологии сейчас не годятся.
– А многие люди давно говорят об этом. Я когда ещё увлекался Достоевским, для меня было дико, что какая-то там женщина-критик заявила, что не может вообще его читать, что она его отбрасывает и всё такое. Тогда для меня, для юноши, казалось, что Достоевский – высшая правда о человеке, и не знать этого… А она могла его, значит, отбросить. Такой сибариткой надо быть тупой, самодовольной. Сейчас я понимаю прекрасно, что людям это не нужно, они…
– Нет, подожди. Мир стал настолько стремительным, что читать людям некогда, они такие объёмы просто не осиливают. Достоевского и Толстого надо читать спокойно, вдумчиво.
– Мне кажется, мир стал поверхностным. Не столько стремительным, сколько поверхностным.
– Оттого он и поверхностный.
– Он, конечно, стремителен в том плане, что скоростей-то много, до хрена. Но не человеческие это скорости. Вот самолёты летают, спутники бегают. Человек на кнопку нажал – он там, нажал на другую – здесь. А где в это время сам человек?
– Мне кажется, что и у молодёжи-то условия изменились сильно, они уже с пятнадцати-шестнадцати лет зарабатывают, носятся где-то…
– Да они тонут в своих мелких интересах и имеют возможности эти интересы реализовать, никто для них не ставит какие-то внешние задачи, как у нас было, – светлое будущее, да всё отдай ради этого.
– Да-да-да… А для искусства ведь нужно время и некая беззаботность, спокойствие. У нас оно было в детстве, слава богу. Мы же были уверены, что всё так всегда и будет, что ничего не изменится.
– Да, беззаботность… Но главное, талант нужен, конечно.
– Ну, понятно.
– Когда он беззаботность найдёт… Блок вот об этом писал в «Назначении поэта». Пушкина он приводил в качестве примера, что в «заботы суетного света он малодушно погружён». Первое условие для поэта, для того чтобы писать – это отбросить заботы суетного света, в котором живёт большинство людей. Вся их жизнь подчинена его ритмам, скоростям. Но ты останешься на обочине, это же маргинально. Как вот Буковски тоже… Ну, хорошо, он как бы алкоголик. А если остаться на обочине без алкоголя? То есть понять, что все равно – пей или не пей – ты все равно там. Вот так вот.
– Тема алкоголизма она почему-то людей трогает. Я не могу понять почему. Хотя с другой стороны, может, лукавлю, отчасти это понятно.
– Трогает, трогает, сейчас в ход пошли наркотики.
– Совсем не о том, наверное, надо писать.
– Они давно пошли, я раньше хотел роман написать про наркотики, и потом, когда всё это вышло на поверхность, стало обыденностью, банальной обыденностью, то я понял, что трагедия, о которой я хотел писать, она не в этом, она не в том, чтобы уколоться, она в другом вообще, она не зависит от того, укололся ты или не укололся, она все равно есть. И в основном это трагедия художника.
– Ну-у, не всегда.
– Я поясняю специально: есть отдельная личность, которая утверждает себя, и ей есть что утвердить. Эти люди сбиваются на обочину потому, что они не могут в отдельности, они в отдельности никто и ничто, всё-таки это надо признать. А вот какой-нибудь Буковски способен так жить, слушать Шостаковича, бухать литрами, Стравинского при этом слушать.
– Быть самодостаточным – это важно, конечно…
– Вот, самодостаточным. То есть самодостаточной личностью. То есть трагедия между самодостаточной личностью и несамодостаточностью общества.
– Это характер, надо родиться таким.
– Характер вырабатывается со временем.
– Не уверен…
– С талантом надо родиться!
– У кого-то сильный характер, у кого-то слабый. А талант… понятно… Я думаю, талант у всех есть, у кого-то в большей степени, у кого-то в меньшей.
– Я не знаю, я в эту абстрактную для себя теорию плохо верю. Все говорят, что любой человек – гений, но не в каждом это проявляется. Да, с этим не поспоришь…
– Не обязательно гений, но талантливый в какой-то своей области.
– Если он просто хороший человек – уже талант, если на то пошло.
– Согласен. Просто не каждый способен реализоваться в соответствии со своими талантами. У нас же всё подвержено моде. Вдруг модным становится фигурное катание, и всех детей отдают коньками дружно резать лёд. А у ребёнка, может быть, другие наклонности.
– Я всегда был против вот этих вот мод, причём мода – математическое слово, это среднеарифметическое, нечто распространённое. То, что сейчас мы наблюдаем в массе, – это и есть собственно мода. Я не любил её никогда, категорически не переносил. Я не думаю, что это хорошо, просто есть такой факт в моей биографии.
– Но мода и вкус формируются, на них можно повлиять. Вот телевидение же повлияло на то, что фигурное катание стало модным. Не было, не было модным, и вдруг широкая акция – бабах! Почему бы не сделать так же модным читать?
– Не знаю, мне всегда казалось, что делать можно многое, но есть какие-то вещи, которые даются свыше. Надо пытаться, надо стараться, но изначально… человек рождается с какими-то наклонностями. Один родится, для того чтобы стать придатком к компьютеру, для этого тоже нужны способности, а другой родится, чтобы человеком попытаться стать. Человеком, который нивелируется, стирается в истории научно-технической революции, в истории научно-технического прогресса и вообще всяческого массового оболванивания. То политик придёт какой-нибудь горлопан, начинает орать, и все ему верят, потому что он их удовлетворяет. Для человека начитанного, культурного это фразы пустые, горох, он не будет верить пустому. Характер это, вкус или чутьё, но с этим родятся. Вот с таким нонкомформизмом. А нонкомформизм – это болезнь разума. А что такое болезнь разума? Это когда люди начинают верить политикам, в фигню всякую. Потому что все верят – и я поверю. Потому что так принято, так модно, и я буду так делать. А вот поперёк течения плыть – для этого нужна сила. Вот Буковски… могучий был старик! Хорошо, пусть он исписался, пусть стал комичен, но все равно он сам пришёл к этому. Поначалу-то он был настоящий, сильный. Потом только скептиком сделался, больным, разрушенным человеком…
– Кстати, о беременных… Смотри, на столбе объявление: «Курсы для беременных». И ещё: «Бэби-йога». А рядом стоит такая довольная жизнью толстушка! Тоже беременная, нет?
– Просто такая пышка.
– Эх, это беременность навсегда. Беременность на всю жизнь.
– Да, ладно, фигура такая. Не очень редкая в наше время фигура.
Момент неизбежности
– В поэзии, в ней есть какой-то момент неизбежности. В прозе как бы его нету, такого момента. Всё от тебя зависит, от твоего соизволения. Будешь ты писать или не будешь, все равно ты решаешь. В поэзии такого нет. Все равно наступает момент, если принять эту природную склонность, – и ты пишешь. Другое дело, что ты или развиваешься, или не развиваешься параллельно моменту озарения, будущему событию. Это уже от твоих способностей зависит, от таланта. Да?
– Возможно. А как у тебя родятся стихи? Что сначала появляется?
– Внутренняя работа. Я нашёл у Заболоцкого очень хорошую формулу: «Не позволяй душе лениться».
– Ну, это известная строчка…
– Да, она известная, конечно. Но в своё время я для себя сделал открытие, что поэзия – это всё-таки работа души.
– Нет-нет, понятно, что работа души. А что сначала появляется? У меня, например, вдруг возникает одна строчка, прицепится ко мне, и уже никуда от неё не деться. И эта строчка тащит за собой всё стихотворение. Или неожиданно возникает рифма. А между рифмами некие ассоциации, какое-то смысловое пространство, которое постепенно реализуется, оформляется в слова.
– И у меня стихам предшествует какое-то напряжённое смысловое поле. Когда мысли созревают до какой-то индивидуальной формы, которой ещё не было в жизни. И вот эта новая форма приобщения к чему-то бывшему. А поводом может послужить что угодно. К примеру, когда я занимался переводом, меня тронула одна английская строчка, её грамматическая форма. Она настолько понравилась, что сразу стихи пошли. Я написал тогда: «Что ты за этим искал, незрячий…», – стихи, связанные с другом-наркоманом, сейчас он умер. Тогда совпало несколько драматических событий, и эта форма английская тогда и вызвала вспышку поэтической активности. Я думал в то время долго о Славе. Я тогда только приехал из Питера. Мне Серёжка Леонтьев и говорит: «Ты слышал новость?» Я как-то сразу: «Кто умер?» Как-то в его интонации я почувствовал трагедию. Он говорит: «Ты знаешь, Славка умер». Ему 26 лет было. Мы были друзьями, у нас рок-группа была, мы сочиняли вместе, тусовались, наркотики пробовали. А я уехал, как раз с Элькой, будущей женой, познакомился, моя жизнь изменилась потом. А он здесь золотого укола дождался наконец. От него подруга ушла к другому, его так ломало. Помню, у меня лёг и спрашивает: «У тебя нету прослушивающего устройства. Я хочу знать, о чём они разговаривают». Вечером наколется, выпьет – всё вместе употреблял. А ещё и астма у него была. Я потом, когда психологией занимался, узнал, что у каждой проблемы самотические проявления. Астма, например. Ну, вот он и умер. А у нас такая дружба была искренняя, что я это воспринял так, будто сам умер. Я о нём тогда постоянно думал. Не то что я умер, а как бы часть меня. Вот у Хэмингуэя же есть книга со строчкой из Джона Дона «По ком звонит колокол». Смерть каждого человека умаляет живущих. Поэтому когда спрашивают, по ком звонит колокол, надо понимать, что он звонит по тебе… Смотри, одна девушка осталась небеременной. Обладали бы мы такой возможностью, правом исправлять…
– Э-э… что за бардак, да?
– У меня раньше была такая идея. Думал, люди-то мы цивилизованные, время пришло кабинки вдоль дорог поставить, палаточки такие разбить… Потому как идёшь порой, смотришь на девушку, она на тебя посмотрит, сверкнёт в глазах желание, и раз – тут же сразу в палаточку. Мне казалось, так нужно.
– Возможно. Всё надо делать вовремя: не полил вовремя растение с бутонами, и они уже никогда не распустятся: зазвонил телефон, не взял трубку – и разговор не состоялся. Нужно быть активным, действовать, чтобы беременность благополучно разрешалась. Не можешь сам родить, так будь повивальной бабкой. Действуй, Лёша, действуй!
Свидетельство о публикации №226082001494