Сказка про общее добро, что стало ничьим
Земли тут были скупые, зато леса и реки кормили. Потому и хозяйство в деревне держалось не на одних полях, а на сплаве, на рыбе, на заготовке дров. И если где-то в чернозёмных краях говорили: «Хлеб — всему голова», то здесь добавляли: «А лес и река — руки и ноги».
И вот в деревню приехал уполномоченный товарищ из уезда, человек строгий, с портфелем, в котором бумаги шуршали громче ветра — так громко, что даже вороны с ближней ели снялись и кружили над деревней, будто ждали, не выпадет ли из этой папки какое;нибудь особое распоряжение. За ним шли два местных активиста.
Первый — бывший батрак Тихон. По его шагу сразу было ясно: тот Тихон, что у чужих порогов топтался, остался в прошлом.
— Тут хозяйство крепкое, — кивал Тихон на добротный двор, и голос его звенел такой детской, но страшной радостью, будто он наконец-то отыграл старую обиду на весь белый свет. — Крепкое, значит, наверняка что-то прячут. Надо проверить.
Второй активист, Семён, только вздыхал:
— Да ты полегче, Тихон. Тут не степь, тут люди лесом и рекой живут. У них не столько пашня, сколько промыслы.
— Промыслы?! — рявкнул Тихон, будто само это слово было оправданием чьей;то лени. — А я десять лет промыслами не жил. Я у порога стоял и ждал, когда мне кивнут. Теперь я не промыслы считаю — я линию партии исполняю!
Кулак Гаврила стоял чуть впереди, будто сам был тут главным организатором, и кивал так энергично, что казалось, он не просто поддерживает, а прямо;таки тянет общее дело на себе.
— Правильно, товарищи! — громко говорил Гаврила, глядя прямо в глаза уполномоченному, но краем глаза следя за Тихоном. — Надо обобществлять. Только разумно. Вот, к примеру, у меня сарай старый стоит, никому не нужный — его смело можно в общее. А амбар… амбар лучше пока оставить, потому что в нём зерно, и его надо по плану распределять. По плану, товарищи, по плану! И желательно, чтобы план учитывал, что зерно — оно не бумага, оно портится, если не беречь.
А чуть поодаль держался середняк Пётр. Он не лез вперёд, не кричал, не спорил. Хозяйство у него было своё, трудом нажитое. И вот теперь ему намекнули:
— Ты, Пётр, мог бы и бедняком записаться. Помощь дадут: семена, инвентарь, тягловую силу. Льготы.
Пётр только головой покачал:
— Бедняком себя не считаю. Своим трудом живу. Если я сейчас бедняком запишусь, люди скажут: «Не сумел хозяйство вести». А я сумел. Пусть не богато, но честно.
А потом устроили настоящее собрание — в избе председателя, где даже воздух, казалось, был пропитан ответственностью. На лавках сидели мужики, кто покрепче, кто постарше, кто просто не решился остаться дома. Женщины стояли у порога, не решаясь войти: собрание считалось мужским делом, а спорить с этим порядком сейчас было всё равно что спорить с метелью.
Уполномоченный развернул бумагу и начал читать так, будто каждое слово было приказом самой истории. Дочитав, он аккуратно сложил лист, постучал по нему пальцем и произнёс:
— Акт о передаче имущества в общественную собственность. Кто «за»?
Председатель тут же подхватил:
— Не тяните, товарищи, время — дело!
И все стали кивать. Тихо, осторожно, будто боялись, что кивок прозвучит слишком громко и привлечёт лишнее внимание. Один мужик так усердно кивал, что с головы у него сползла шапка; он тут же, не глядя, натянул её обратно — словно это был не головной убор, а часть обязательного ритуала.
Середняк Пётр тоже кивнул. Не потому, что верил в то, что сейчас говорили, а потому, что знал: если не кивнёшь, завтра к тебе придут проверять, не прячешь ли ты что;то «против линии партии». Дома он тихо скажет жене: «Только тот мешок не трожь — он на семена». Но сейчас он кивнул.
Кулак Гаврила кивал особенно энергично.
Тихон стоял у двери, широко расставив ноги, будто удерживал избу от побега, и оглядывал собравшихся так, словно уже составлял в уме списки: кто слишком спокойно сидит, кто слишком внимательно слушает, кто, возможно, думает лишнее.
Начали сводить хозяйство в одно. Лошадей — в общий двор, плуги — в общую кузницу, зерно — в общий амбар. У каждого спрашивали: сколько имеешь, что можешь отдать, насколько готов к коллективному труду. И чем больше человек старался объяснить, что лошадь у него старая, а плуг чинить надо, тем сильнее это звучало как нежелание помогать общему делу.
Председатель бодро докладывал:
— У нас всё идёт по плану! Даже лучше, чем по плану: мы опережаем график обобществления!
А план, казалось, жил своей жизнью: он рос, ширился, требовал новых отчётов, новых актов, новых постановлений. Кто;то пошутил (шёпотом, чтобы не услышали): «План скоро сам себя обобществит и станет общим для всей губернии».
Осень пришла, а вместе с ней и беда: в общем амбаре зерно начало преть — потому что сырость, потому что не успели просушить, потому что никто не чувствовал себя за него в ответе. На общем дворе лошади стояли голодные: кто-то не успел задать корм, кто-то решил, что это сделает другой.
— Ничего! — говорил председатель, стараясь звучать бодро. — Это временные трудности. Главное — мы на правильном пути. И у нас есть акт, подтверждающий, что трудности — временные.
Тихон ходил по деревне с важным видом:
— Видите? Это всё из-за того, что кто-то саботировал. Надо усилить контроль.
А зима всё ближе. И вот однажды ночью у старика Ерофея тихонько сняли с сарая последние доски — не со зла, а «на общее дело»: кому-то надо было починить крышу. Когда Ерофей утром вышел и увидел, что сарай стоит наполовину голый, он только покачал головой:
— Вот оно и есть: общее, да ничьё. А моё было — и то забрали, чтобы общее стало.
К весне деревня стояла тихая. Поля ещё не пахали: не хватало лошадей, не хватало сил, не хватало уверенности, что этот труд кому-то нужен. А уполномоченный уже уехал, оставив после себя папку с отчётами и строчку: «Деревня Общее Счастье встала на путь коллективизации». И ещё, будто в насмешку, резолюцию на отдельном листке: «Общее дело — наше всё!»
Сначала стали уходить на лесозаготовки. Сначала — те, кто помоложе и покрепче: им обещали паёк, жильё в бараке, работу, где всё ясно — руби, грузи, сдавай норму. Потом потянулись и другие: кто в город, кто на сплав, кто просто туда, где не надо стоять перед Тихоном и оправдываться за каждый мешок зерна.
Однажды Пётр пришёл к старику Ерофею и тихо сказал:
— Ухожу. На лесозаготовки. Там хоть знаешь, за что стоишь. Тут же всё на бумаге: план, учёт, контроль. А дела нет.
Ерофей только вздохнул и кивнул:
— Иди. Тут и правда дела не стало. Одно слово осталось — да и то чужое.
— А мешок с семенами? — спросил Пётр.
— Оставь. Тут всё равно сеять некому. Да и какой смысл сеять, если потом зерно всё равно станет «общим» и сгниёт в амбаре, потому что за него никто не отвечает.
И Пётр ушёл. Не громко, без споров, просто собрал нехитрый скарб, надел тулуп и пошёл по тропе, которая ещё недавно была наезженной, а теперь зарастала травой.
Потом уехала семья кузнеца. Потом ещё двое мужиков. Потом женщины стали собирать детей и говорить, что надо искать место, где есть школа и где хлеб дают не по справке, а по работе.
Деревня пустела не в один день, а так, как пустеет северный дом, если в нём долго не топят: сначала становится холодно по утрам, потом скрипят пустые половицы, потом ветер гуляет по двору, а потом и тропинка к крыльцу зарастает.
Тихон поначалу только злился:
— Это саботаж! Надо выяснить, кто агитировал, кто подстрекал!
Но агитировать было некому, а подстрекать — незачем. Люди уходили не от агитации, а от пустоты, которая поселилась в деревне вместо дела.
Гаврила ещё держался на плаву: он по-прежнему громче всех говорил про план и про распределение, ловко подставлял слова так, что даже жадность его выглядела как хозяйственная забота. Он всё ещё умел казаться нужным.
Но однажды ночью, когда деревня уже казалась наполовину вымершей, к его избе подошли двое в тулупах. Шаги были тяжёлые, неторопливые, и в тишине они звучали особенно громко. В деревне к тому времени все привыкли: если ночью стучат в ворота — это не к добру.
Дверь распахнулась. Гаврила стоял на пороге в одной рубахе, босой, будто ещё надеялся, что это какая;то ошибка, какая;то нелепая путаница. Рядом, прижавшись к его плечу, стояла жена, и пальцы её цеплялись за рукав, будто она хотела удержать не мужа, а само время, которое уже шло вперёд по чужим планам.
Голос из темноты коротко сказал:
— Гаврила Семёнович? По постановлению. Категория первая. Контрреволюционный актив.
Гаврила не стал спорить: спорить с постановлением было бесполезно: оно стояло над деревней, как февральская вьюга — тяжёлое, глухое, не оставляющее лазейки. Повернулся к жене, хотел что-то сказать, да только и хватило у него слов:
— Не бойся. Я тебя не брошу.
А потом подумал и добавил, будто оправдываясь перед кем-то невидимым:
— Я ведь за своё зерно отвечал, так неужели жену не удержу?
Но слова эти прозвучали уже не как обещание, а как последняя попытка удержать то, что уже уходило вместе с ночным ветром.
Один из приехавших нетерпеливо кашлянул:
— Поторопитесь.
Гаврила чуть наклонил голову, словно прощаясь не только с женой, а со всем, что тут было его, и шагнул в темноту.
Жена ещё долго стояла на пороге, вцепившись пальцами в косяк, будто если она отпустит, то весь мир рухнет. А потом медленно опустилась на ступеньку и тихо заплакала — не громко, не навзрыд, а так, как плачут люди, когда понимают: впереди долгая зима, и никто не придёт починить крышу, и никто не скажет: «Я тебя не бросаю».
Наутро по деревне уже ходили слухи: кто-то говорил, что его отправили на северные работы, кто-то — что посадили, а кто-то и вовсе шептал, что «там и не спрашивают». Но все сходились в одном: амбар Гаврилы теперь стоял пустой, а зерно из него раздали по плану — часть в общий фонд, часть на семена, часть как помощь беднякам. Только никто не радовался этой помощи: она пахла чужой бедой.
Тихон, услышав новость, сперва даже почувствовал странное, торжествующее тепло: вот оно, возмездие, не личное, а государственное, правильное, с печатью. Но потом огляделся и вдруг понял: вокруг почти никого не осталось. Даже тех, кого он мог подозревать, уже не было — они ушли туда, где можно просто работать, а не оправдываться.
Он подошёл к Ерофею, который всё так же сидел на завалинке, будто единственный, кто ещё имел право судить эту деревню.
— Ну, теперь;то ясно, кто саботировал! Кулака убрали — и всё пошло прахом! — выкрикнул Тихон, словно хотел вернуть себе прежнюю уверенность.
— Не кулака убрали, — тихо ответил старик, не поднимая глаз. — Порядок убрали. Гаврила хоть за своё зерно отвечал, знал, сколько пудов в амбаре, сколько уйдёт на посев. А теперь за зерно никто не отвечает, и оно гниёт.
— Ты это что, кулака защищаешь?! — вскинулся Тихон.
— Я не его защищаю, — спокойно сказал Ерофей. — Я говорю, что без ответственности общее становится ничьим. А если оно ничьё, то и людям тут делать нечего. И никакая резолюция этого не исправит.
Тихон хотел было рявкнуть, напомнить про линию партии, про общее дело, про ответственность. Но голос застрял у него в горле, потому что он вдруг увидел: изба Ерофея — одна из немногих, где ещё держится тепло. Остальные стояли с заколоченными окнами, с покосившимися крышами, с дверями, которые хлопали на ветру, будто прощались.
К середине лета в деревне осталось меньше половины дворов. К осени — ещё меньше. А к зиме только несколько стариков да пара семей, которым некуда было идти.
Старик Ерофей всё так же сидел на завалинке и смотрел на пустую улицу, по которой когда;то бегали ребятишки, ходили мужики с топорами, везли дрова и рыбу.
— Счастье, — тихо говорил он, будто самому себе, потому что слушать его теперь было некому, — оно ведь не тогда общее, когда всё в одну кучу свалили. Счастье — когда каждый знает своё дело и за него отвечает. А если никто ни за что не отвечает — будет не счастье, а пустота. Общее счастье — оно как северное лето: если не успеешь сделать дело, пока светло, потом хоть кричи, хоть не кричи — всё равно темно.
И ветер, гулявший по опустевшей улице, будто подхватывал эти слова и уносил их прочь — туда, где ещё слышался стук топора, где пахло смолой и дымом, где люди снова становились не пунктами в списке, а живыми работниками, у которых есть дело и есть за что отвечать.
Иногда Ерофей вспоминал Гаврилу и думал: может, и правда он был не самым добрым человеком в деревне, может, и наживался, и давал в долг под процент, и смотрел на соседей свысока. Но одно старик знал точно: Гаврила за своё зерно отвечал. А теперь за зерно никто не отвечал, и оно гнило в общем амбаре.
«Вот и выходит, — шептал Ерофей, глядя на пустые дворы, — что кулака-то убрали, а порядок вместе с ним и пропал. А без порядка и общее становится ничьим. И никакие лозунги этого не поправят».
С места событий, тов. Патраков.
Свидетельство о публикации №226082002118