Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Земное и небесное. Глава 4
I
Герман Андреевич Павлогин распахнул дверь своего нового московского кабинета и, скорым шагом подойдя к столу, хмуро взглянул на Прокофия Петровича. Прокофием Петровичем был скелет, стоявший в углу комнаты возле рабочего стола. Так Павлогин его прозвал ради забавы, и нередко упоминал его имя и отчество в разговорах с коллегами. Например, забыв бумаги у себя на столе, он порой говорил: «Доклад оставил у Прокофия Петровича, минутку, схожу, спрошу у него», или, дискутируя с коллегами у себя в кабинете, с нарочитой резкостью восклицал: «Смотрите, Прокофий Петрович вполне ясно кивнул в знак того, что он согласен с моими доводами».
Павлогин повесил на череп Прокофия Петровича шляпу и про себя поздоровался с ним, сразу же поймав себя на том, что он стал всё более укореняться в дурной привычке надевать саркастическую маску не только в обществе, но и наедине с собой.
Нервно подёргивая плечами, он стал ходить по комнате из угла в угол. Задев плечом створку шкафа, он раздражённо хлопнул ей. Раздался глухой звон многочисленных стеклянных пробирок. Ещё больше нахмурившись, он сел за стол и стал перебирать разбросанные на нём бумаги.
Только что он обошёл весь этаж, отведённый его институту, чтобы найти её или узнать хоть что-нибудь о ней. Однако никто из коллег не знал, по какой причине она не пришла, и почему, неизменно пунктуальная, никого не предупредила о своём отсутствии.
Теперь он поймал себя на том, что это, казалось бы, рядовое происшествие вызвало в нём, человеке, склонном к абстрактному чувствованию, как он сам себя определял, самые сильные переживания.
Возможно, это было связано не только с ней, с Ниной Васильевной, его тайным «праведником», но и с недавним мичуринским юбилеем, на котором ему сообщили об арестах среди агрономов и биологов, связанных с Вавиловым.
Вскочив со стула и вновь принявшись обходить комнату, Павлогин принял неожиданное для себя решение заехать к ней. К обеду ему нужно было ехать в ВАСХНИЛ, и потому у него оставалось достаточно времени, чтобы съездить к ней и вернуться сюда. Надо только сходить в канцелярию и узнать точный адрес…
Судорожно вздохнув, он вновь взглянул на Прокофия Петровича, а затем невольно перевёл взгляд на единственное украшение своего кабинета, если не считать самого Прокофия Петровича и изъеденного шашелью шкафа — на криво висящий над столом портрет в чёрной раме. Это был портрет Леонардо да Винчи, привезённый им вместе с остальными вещами из Ленинграда.
Павлогин невольно задержал на нём взгляд. Он всё чаще стал обращать на него внимание, смутно чувствуя какую-то странную близость своего времени с тем. Это и радовало его, и пугало.
Ведь Леонардо для него был… Нет, это был не «праведник», а что-то иное, гораздо более величественное и масштабное. Но кто? Переиначенный «богочеловек», ницшеанский «сверхчеловек»? Или он был одним из тех немногих гениев, рождаемых эпохой? Таких как Лермонтов, Караваджо, Монтеверди…
Он иногда всматривался в этот простенький портрет, выполненный сангиной. И ему всегда казалось, что портрет этот ложный, то есть это не автопортрет Леонардо, а рисунок обычного старика. Он даже сочинил историю этого рисунка…
Павлогин снова перевёл взгляд на Прокофия Петровича, одетого в его шляпу. Портрет Леонардо и старый скелет рядом с ним оказались в этом кабинете как будто случайно. Но они невольно напоминали ему о жизни и смерти, о добре и зле, о милосердии и жестокости — и, главное, о той преграде между ними, которую человек не мог или не смел преступить.
Как не преклоняться, пусть и с содроганием, перед человеком, который утром может рисовать прекрасную мадонну, а ночью препарировать старика, с которым незадолго вёл душевную беседу; спасти больного ребёнка, а после изучать анатомию на умершем младенце?
Ведь Леонардо, как никто, показал, что из самых инфернальных сторон жизни могут рождаться самые значительные открытия — как научные, так и творческие. Если бы он, как и подобные ему люди, ставил перед собой ту преграду — создал бы он хоть часть им созданного?
Прервав нахлынувшие размышления, Павлогин подошёл к шкафу и взял колбу с чёрно-синей жидкостью, специально полученной им при химических опытах. Он стал её аккуратно взбалтывать.
Зачарованным взглядом он всматривался в жидкость, стараясь уловить в ней образующиеся формы, всегда сложные, мимолётные, необъяснимо-изящные. Перистые облака, чудные завихрения, расстилающиеся туманности — почему здесь всё так красиво?..
Но если приложить к колбе единый закон, как конечное число других законов, то изнутри это движение будет казаться разумным и уравновешенным… А может его собственные движения — это уже закон, порождающий всю эту сложность и красоту? И нужно только расширить время, и всё то, что он видит, станет устойчивым…
Однажды, во время лечения в больнице в середине двадцатых годов, он принимал морфий, как обезболивающее. И, быть может, по причине его тогдашней увлечённости Средневековьем, он рождал в нём подобные картины, странных чудовищ, словно сошедших с полотен Босха.
Именно тогда ему и открылась формула той роковой преграды перед злом и смертью — это был «долг греха». В высшем своём воплощении этот долг требовал принести в жертву чужую жизнь, а в низшем… Последнюю часть этой формулы он часто менял, однако неизменно связывая её со страстями.
Он даже выучился писать эту фразу леонардовским зеркальным почерком.
Но то короткое наваждение, больная зависимость вскоре ушла, словно и не было, а мир тот остался, и по-прежнему звучал в нём, напоминая о той бездне, без которой был бы не узнан свет. Тогда он вывел и ещё одну формулу, которая не раз его утешала: на стыке добра и зла, на основании того, что зло порождает добро и рождается жизненная трагедия: трагедия человека, знания, искусства, любви…
Оглянувшись, Павлогин уставился в дыры отсутствующих глаз Прокофия Петровича, а после в глаза старика на портрете Леонардо. Он вздрогнул, вспомнив сочинённую им историю рисунка, якобы ставшего эскизом для этого портрета.
Тогда он с упоением читал о том, как Леонардо, пытаясь разгадать тайну человеческой машинерии, наведывался в флорентийскую лечебницу Санта-Мария Нуова.
И вот Павлогину вновь почудилось, будто он сам очутился под её сводами, в чадном тумане таинственных образов Возрождения в начале XVI века...
Леонардо, изящно одетый, вошёл в длинную залу с высокими сводами, вдоль стен которой тянулись грубо сколоченные кровати с лежащими на них больными. Скорбная тишина окутала его с первых же шагов, и он, почтенно склонив голову, неспешно ступал между рядами недвижимых людей, в робком молчании прятавших свои муки. Сердцем подчиняясь этой скорби, он всё же с живым любопытством рассматривал их. Его разум ни в чём не находил ни уныния, ни скуки, и его способность во всём находить материал для строгого размышления придавала его облику сдержанную сосредоточенность. Даже уродства влекли его, быть может, нисколь не меньше, чем человеческая красота. И столь же равноценны были для него людские скорби радостям человеческим, пробуждавшие в нём всё то же неизменное, не омрачённое страхом, любопытство.
— Милостивый синьор, позвольте вам показать интереснейший экземпляр. Вы должны успеть. Для вас уже всё уготовлено внизу. Полагаю, что наши приготовления вам сегодня понадобятся.
Послушник в заношенной сутане, поклонившись и поспешно коснувшись пальцами лба, груди и плеч, с заискивающей улыбкой смотрел на Леонардо, пытаясь запечатлеть на лице интригу.
— Что-то особенное?
— Я ничего подобного здесь не видывал, синьор. Клянусь, что ему более ста лет. Он в совершеннейшем сознании и говорит весьма внятно и разумно. Но мы можем не успеть…
Глаза Леонардо едва заметно вспыхнули, и послушник, заметив это, в предвкушении щедрой награды с ещё большей любезностью раскланялся и повёл его в конец залы.
— Пожалуйте, синьор, вот он. А я же не смею вам мешать.
Леонардо встал у изголовья кровати и взглянул на лежащего на ней старика. Он был красив, или, вернее, живописен; этому во многом служили его смертная бледность и величавое спокойствие, какое бывает, кажется, только у тех, кто без ропота принял неизбежность смерти.
Леонардо подошёл ближе, так, что бархат камзола чуть тронул локоть лежащего. Он на миг задержался, вглядываясь в лицо старика. По его высохшей, словно деревянной коже он вполне мог допустить правоту послушника, заверявшего, что старику этому более ста лет. Но был ли ясен его ум? Он наклонился ещё ближе и негромко произнёс:
— Позвольте обратиться к вам, отец. Вы слышите меня?
Старик неспешно перевёл взгляд на Леонардо и медленно, но вполне отчётливо произнёс:
— Да, синьор. Я с радостью вас выслушаю.
Убедившись, что старик готов говорить, Леонардо, всё так же внимательно всматриваясь в его неподвижное лицо, отметил про себя: «На его лице нет ни страдания, ни страха, ни той внутренней борьбы, которая обычно сопровождает человека в его последние часы. Не влияние ли это уже упокоившегося тела?» И, не медля, спросил:
— Вам, должно быть, много лет?
— Мой внук умер в шестьдесят восемь…
— Вам, быть может, трудно со мной говорить?
— Нет, синьор, я не ощущаю трудности. Я чувствую лишь слабость. Мне нужно некоторое время на то, чтобы вам ответить.
— Вы не чувствуете боли?
— Нет, синьор. Мне спокойно, даже легко, и я только ищу сил для беседы с вами. Напротив, мне хочется поговорить с вами на прощание. Я чувствую, что это мои последние часы.
Сев у постели старика, Леонардо всё с тем же вниманием разглядывал его, всматривался в зрачки, изучал кожу, мимику. Однако казалось, что это портретное лицо не выражало ничего, кроме спокойствия. И тогда Леонардо решил проследить, как будет меняться облик старика под влиянием тех чувств, которые он сможет в нём пробудить.
— Вы готовы покинуть наш мир?
— Без сожаления, синьор.
— Была ли тяжела ваша жизнь?
— Я не чувствую тяжести. Мне легко, как никогда.
— Каково же это — прожить столь долгую жизнь?
— Не знаю, синьор… Кажется, прошла она очень быстро. Однако я благодарен Ему за дарованные мне годы.
Леонардо по-прежнему не улавливал в нём никаких чувств — если только это бесстрастие само не было чувством, — столь ясен и светел был его взгляд.
— Чем дальше шла ваша жизнь, тем больше она сужалась?
— Видимо, так, синьор. Поначалу жизнь — словно река, широкая и необъятная, а в старости — её тихий приток.
Леонардо вновь внимательно осмотрел старика, и на этот раз заметил на его лице едва уловимые нотки печали.
— Значит, чем дальше, тем безрадостнее была ваша жизнь?
— Безрадостнее? Не могу знать, синьор. Всё уходит с годами, сужается. Так вы сказали?
— Так, — кивнул Леонардо и, немного помедлив, спросил:
— Скажите мне, отец, вы задумывались над итогом вашей жизни? Недавно я имел разговор с одним человеком в преклонных летах. Словно на исповеди, он поведал мне, что прожил свою жизнь без любви — и теперь не находит в ней смысла. А вы?
Старик молчал несколько дольше, чем прежде. Но взгляд его оставался по-прежнему светлым и умиротворённым:
— Я не думал об этом, синьор. У меня была жена, родились дети… Потом внуки. Мы жили просто: я трудился, как и мой отец, и его отец. Всё в жизни зрело своим чередом: весной — радость, летом и осенью — труд, зимой — отдохновение. Я глядел на жизнь как пастух на своё стадо: бережно и строго. Я не гнал её за холмы, в далёкие горы. Нет, синьор, я не думал никогда об этом. А что случалось — хорошее или плохое — то мне и было назначено.
— Но ведь другие люди живут иначе…
— Я не знаю, синьор. У них свой разговор с Господом.
Леонардо решил пойти по иному пути разговора:
— Вы говорите: у каждого свой путь перед Господом… Но ведь праведный путь к Нему — это не только наши мысли и чувства. Скажите, отец: много ли вы сделали добра? А зла?
На лице старика отразился отблеск задумчивости.
— Мне трудно об этом судить, синьор. Однако… мне кажется, что мало я сделал в жизни добра, впрочем, и зла — немного … Но то мне неизвестно.
Леонардо ощутил, как речь его начинает терять прежнюю сдержанность. Быть может, это было оттого, что он узрел в этом старике живое отрицание своих взглядов, своей натуры… Взгляд его заострился:
— Но ведь так же живут растения и животные. Сегодня они изнывают от жары, завтра нежатся в прохладе ветра, а послезавтра мучаются от холода. Думают ли они об этом? Могут ли думать? Они стойко встречают любую погоду, уж, конечно, не считая её капризы ни за удары судьбы, ни за волю Бога. А всё только оттого, что они не знают о движениях Земли и Солнца… А если бы знали? Они б возроптали…
— Что вы хотите этим сказать, синьор? Столь мудро устроена Им смена времён года… И весна, и лето, и осень, и зима…
Леонардо нетерпеливо проговорил:
— Я хочу сказать, отец, что путь человека — это не только терпение, но и деяние. Принятие всего — это путь древа или зверя. Человеку дан разум — различать, направлять, выбирать…
— Мне трудно это понять, синьор. Я всю жизнь трудился.
— Но разве сам по себе труд уже есть благое деяние? Волы тоже трудятся с утра до ночи…
— Я не знаю, синьор. Я не думал об этом… Что это значит?
Старик на мгновение опустил взгляд. Он молчал, словно ища в себе опору. Леонардо сразу же уловил проскользнувшее в нём замешательство. Он отметил некоторую утрату красоты, выразительности его лица, которую во многом ему придавали глаза, утратившие блеск — и вместе с ним тот слабый трепет жизни. Но, спустя несколько мгновений, старик вновь поднял глаза — взгляд прояснился; и он заговорил ещё медленнее, почти исповедально:
— Нет, синьор, я не держу обиды на жизнь. Я как умел трудился на земле, как на то мне было уготовано Господом; к тому Он меня и призвал. Я, синьор, не был достоин Его. Но смех моих детей, с которыми я бывал весел и добр, несмотря на окружавшие нас горести, может быть, и зачтется мне на том свете. Теперь я и в малом вижу великое. Сказано: кто подаст чашу воды — не останется без награды. Но ведь бывает и так, что тот, кого Господь уготовил творить великое, и в великом был мал.
С прежней ясностью он глядел далеко пред собой, хотя и спускались совсем близко над ним серые массивные своды. Через несколько мгновений взгляд его, до того едва заметно блуждавший, вдруг остановился. Леонардо взял его руку — высохшую, холодную — и, нагнувшись, пристально вгляделся в лицо. Совсем тихо, почти про себя, он произнёс:
— Он не вкусил этого плода…
Но тут его прервал слабеющий голос умиравшего старика:
— Ваш крест…
Леонардо, тронув себя за повисшую над стариком цепочку с инкрустированным жемчугом крестом, машинально спросил:
— Мой крест?
Но он уже не ждал ответа. Встрепенувшись, он быстро достал бумагу и начал набрасывать угольком черты старика, стараясь уловить те предсмертные изменения, что происходили в нём.
Всё так же незримо глядя ввысь, старик едва слышно прошептал:
— Крест…
Глаза его застыли, дух покинул тело, и смерть, что так долго обходила его стороной, — наконец приняла и его.
Леонардо не спеша заканчивал рисунок, глубоко задумавшись. Закончив, он долго рассматривал его, с удивлением замечая, как сквозь черты, которые он пытался схватить с исследовательской точностью, проступает нечто большее, чем он задумывал. С портрета на него смотрели глаза старика — ясные и кроткие. Как же так получилось? Разве он не видел, что рисует?..
Этот набросок показался ему не научным эскизом, а черновиком будущей картины.
— Извольте, синьор, отнести это тело вниз? — раздался за спиной голос.
Леонардо обернулся. Послушник с почтительной грустью на него смотрел, отражая на себе подобающее выражение лица человека, причастного к только что свершившейся смерти, и в то же время храня на себе лёгкий оттенок неизменного подобострастия.
«Откуда же появились эти неясные черты? Неужели тщательной обрисовкой тела можно отобразить его дух? В этом ли тайна древних?», — вопрошал себя Леонардо, продолжая машинально фиксировать анатомические особенности умершего старика. И ему показалось, что он смог доказать обратное — живой портрет постепенно превращался в задуманный им эскиз.
— Да, благодарю вас. Я готов, — наконец ответил он, холодно посмотрев на послушника. Поднявшись, он едва заметно сунул ему горсть монет.
Спускаясь в подвал, он лишь теперь понял меру их разговора. Потому он тем более должен был бросить вызов…
Под низким сводом подвала, освещённым дрожащим пламенем факела, человек в роскошном камзоле ощупью перебирал инструменты, аккуратно разложенные в принесённом им ящике. Длинными и ловкими пальцами он быстро пробежался по свёрнутым в трубки пергаментам, шпателям, лезвиям — и безошибочно выбрал нужный ему инструмент. Руки его на миг застыли над телом, лежавшим на дощатом столе. Затем он склонился, плечи его опустились — и в колеблющемся свете огня мелькнули темно-красные капли, упавшие на потемневший от времени пол.
Леонардо, сосредоточенно и ловко, снимал кожу со старика. Ничем не обработанное тело быстро разлагалось, и потому он спешил. Сняв кожу, он приступил к препарированию руки, от неё перешёл к плечу, шее, а затем к туловищу. Он добрался до сердца, привычно формулируя про себя наблюдения, которые он после дословно заносил в тетради:
«Сердце как таковое — не источник жизни, а сосуд, сделанный из плотной мускулатуры, оживляемый и питаемый артериями и венами, подобно прочим мускулам. В самом деле, кровь и вены, в нём очищающиеся, являются жизнью и питанием других мускулов… В сердце — четыре желудочка, а именно — два верхних, называемых ушками, и под ними — два нижних, правое и левое, называемые желудочками».
От сердца он перешёл к позвоночнику, отметив для себя, что он был сильно искривлён. Далее он добрался до брюшной стенки, затем до кишечника, желудка, и после подробно исследовал печень. Закончил он только тогда, когда стало совсем нестерпимо работать от запаха разложившегося тела.
Спустя несколько часов он увлечённо записывал в тетрадь сделанные им наблюдения, завершив их общим выводом:
«Я сделал вскрытие, чтобы узнать причину столь легкой смерти, и я увидел, что причина этого — слабость, вследствие недостатка крови в артерии, питающей сердце и другие нижние органы, которые я нашел очень усохшими, истощенными и увядшими. Это анатомирование я описал весьма старательно и с легкостью, вследствие отсутствия жира и влаги, которые сильно препятствуют изучению частей… Старики, живущие в полном здравии, умирают от недостатка питания…».
Рядом с исписанными листами лежал тот самый портрет старика с тщательно прорисованными мышцами, венами и артериями.
Леонардо, задержав взгляд на испещрённом анатомическими деталями лице, заметил возле глаза крошечное пятнышко угля. Он машинально смахнул его — и по щеке портрета пролегла тонкая размытая полоса.
Он вгляделся в портрет, в недоумении и смущении; затем резко поднялся и спрятал лист в одну из своих тетрадей.
Павлогин очнулся от нахлынувших видений, и они мгновенно рассеялись от внезапно прозвучавшего в нём вопроса:
— Но что же с Ниной Васильевной? Неужели она там же, в таком же подвале?
Как раз в этот момент в дверь постучали. По стуку, осторожному и деликатному, Павлогин сразу же определил, что это был Борис Евгеньевич с забавной фамилией Свистунов.
Борис Евгеньевич был младшим научным сотрудником его института. Был он сильно плешив, хотя ему ещё не было тридцати, чуть полон, с простоватым и весело-приятным лицом. Порой в их нерабочих беседах он говорил с такой неприкрытой наивностью и необдуманностью, что Павлогину иногда чудилось за этим тончайшая хитрость.
— Герман Андреевич, разрешите войти? — как всегда аккуратным, приличествующим тоном обратился к нему Свистунов.
— Да-да, приветствую вас, Борис Евгеньевич. Входите.
— Герман Андреевич, у меня для вас есть превосходная новость. Но покамест между нами.
Борис Евгеньевич смотрел на него с детским, торжествующим выражением, как видно, предвкушая то впечатление, которое должны были произвести его слова.
— Да-да, говорите, пожалуйста, — и вправду, не сдерживая волнения, торопливо проговорил Герман Андреевич.
Заметив, какой эффект произвели его первые фразы, Борис Евгеньевич в конце концов не сдержался, и растёкся в самодовольной улыбке:
— Сведения, насколько мне известно, довольно точные. Но я за них не ручаюсь. Но не возымейте на меня обиду, если они не подтвердятся.
— Ну хорошо, хорошо, Борис Евгеньевич! Вы ведь знаете, что я к вам очень хорошо отношусь. Какая обида! — Павлогин знал, что глуповатый Борис Евгеньевич не распознает такой грубой лести.
И действительно, тот посмотрел на него просиявшим взглядом.
— Благодарю вас. Так вот, сведение состоит в том…, — он сделал намеренно тягучую паузу, — что вам, по всей вероятности, утвердят кандидатскую степень, — снова прервав себя, он торжественно продолжил, — За ваши работы по развитию гонад у дрозофилы. Если я не ошибаюсь, конечно.
Павлогин одновременно и обрадовался, и разочаровался известию. Со свойственной ему нервозностью он заговорил:
— Очень, очень рад. Да-да, большая радость, что оценили работы. Надеюсь, они помогут в нашем общем деле… Кстати, вы не знаете, где Нина Васильевна? Мне необходимо её видеть, — он хотел было сказать о результатах её опытов, необходимых ему прямо сейчас, но вспомнил Оболеева — тот не стал бы унижаться до такого мелочного вранья.
Борис Евгеньевич, видно, рассчитывая на иную реакцию, удивлённо на него посмотрел:
— Не могу знать, не могу знать. Даже предположений нет… А официально вам должны будут сообщить только через неделю.
— Да-да, очень приятно. Кстати, вы ведь сегодня будете представлять аграрникам ваш доклад? Это ведь о пшенице, верно?
— Верно-верно, количественный признак мягкой пшеницы. Плотность колоса. Надеюсь, удастся привлечь внимание к опытам. А потом… Если подтвердится... Коллективизация, надо сказать, открывает здесь большие возможности. Вот… Спасибо, что дали возможность продолжить этот труд.
— Что ж, надеюсь, всё пройдёт у вас благополучно.
— Однако немного волнуюсь, Герман Андреевич, ведь такое важное выступление. Там будет Серебровский…
— Не переживайте. Выступать вы умеете, держитесь перед аудиторией уверенно. Так-так… Кстати, я ведь тоже сегодня поеду туда. По делам нашего института. Но на ваш доклад попасть, боюсь, не смогу. Потом ещё в Президиум надо успеть.
— Насколько знаю, это связано с открытием нашего института?
— В том числе. Организационные вопросы. У нас тут такой кавардак… Ногу сломишь. Но главное: подготовка к сессии. Попросили помочь. Как же Вавилов всё это тянет…
— Я тоже не представляю, Герман Андреевич.
Павлогин заторопился:
— Что ж, мне пора выезжать по одному дельцу... Я ведь всё взял?.. Вы хорошо подготовились? Ладно, буду выходить.
— Конечно-конечно, Герман Андреевич, — Борис Евгеньевич, слегка поклонившись, вышел из кабинета, мягко затворив за собой дверь.
Павлогин вышел за ним и направился в канцелярию. Узнав там адрес Нины Васильевны, он сразу же поехал к ней.
II
Как и многие одинокие люди, Нина Васильевна Кудряшева жила двумя жизнями. Первая её жизнь была жизнью внешней, жизнью деловой. Всегда собранная, серьёзная, в меру строгая, она, казалось, была рождена для науки, которой и посвятила себя. Дельная и справедливая, она умела правильно поставить себя в коллективе, однако в её тяжеловесных, горделивых манерах отсутствовала та непосредственность, которая помогла бы ей сблизиться с людьми.
Вторая же её жизнь сменяла первую, как только она ступала за порог своей квартиры. Устало вздохнув, она задумчиво бросала взгляд в окно дальней комнаты, через анфиладу соединённой с прихожей.
Не снимая туфель, она проходила в гостиную и здоровалась с матерью, в последние годы страдавшей от болей в сердце, и потому всё чаще лежавшей на обитом выцветшим штофом диване. Затем она готовила ужин, прибиралась в квартире, с особой старательностью сохраняя до блеска начищенный паркет. После они садились за стол, и говорили о разных новостях, бытовых неурядицах.
Затем она шла в свою комнату, и тихо прикрывала за собой дверь, наполняясь сумятицей мыслей и чувств. Она садилась за стол и перед тем, как раскрыть книгу, часто засматривалась в окно.
С самого детства она смотрела в него, точно так же сидя за этим столом, и сквозь листья и ветки старой липы наблюдала за происходящим на шумном дворе. Эта старая липа по-своему жила рядом с ней: то стучала, то шуршала в окно, то сладко цвела желтеющими лепестками, то угрюмо качала листиками-серёжками, но все так же, в любую пору года, то листьями, то осиротевшими ветками старалась укрыть от чужих глаз эту её вторую, так странно не сочетавшуюся с первой, жизнь.
Шли годы, и всё так же текла её тихоструйная жизнь. Был один брак — недолгий, благоразумный, рассудочно-приличный. Он тоже был научным сотрудником, работал в физико-математическом институте.
В быту как будто всё у них было гладко: мягкое принятие привычек друг друга, сглаживание острых углов, взвешенность слов. Но в этой новой для неё жизни как-то незаметно скрадывалась та внутренняя высота, к которой она привыкла. Сидя вечером у окна, теперь уже не одна, она бросала в него взгляд, но не на линию горизонта в область заката, а на высокую липу, в последние годы так щедро разросшуюся над ней.
Так же обыденно они расстались, без ссор и каких-либо вспышек чувств, и её вскоре снова поглотила вторая жизнь.
Беда пришла внезапно: у матери случился инсульт, и теперь вся её вторая жизнь сомкнулась в единственном ожидании лучшего. Всю ночь проведя в больнице и к утру дождавшись счастливой вести, она заплаканная вернулась в свою квартиру, показавшейся ей такой угрюмой и чужой.
Тёмной краской выкрашенные полы, тёмно-серые по углам заплесневелые обои, тусклые окна, выходящие на северо-запад — не так давно ей хотелось преобразить окружавшую обстановку: поклеить светлые обои, расставить цветы, купить яркую молочную скатерть. Но те любовные отношения, которые внезапно возникли, резко оборвались, и ей уже больше ничего не хотелось…
Нина Васильевна, не спав всю ночь, без сил упала на кровать. Вдруг в дверь постучали. Она быстро вскочила, оправилась, и торопливо стала открывать грузную дверь, втайне боясь худой вести. Наконец-то дверь поддалась, и она увидела стоявшего напротив неё Германа Андреевича, запорошенного снегом, с некоторым замешательством глядевшего на неё.
Нина Васильевна тут же перенеслась в свою первую, внешнюю жизнь, и бесстрастно проговорила:
— Прошу прощения, Герман Андреевич. Я ведь не известила. Случились непредвиденные обстоятельства. Семейные. Я выйду завтра, если потребуется. Сейчас соберусь.
Она увидела, что вечно-язвительный Герман Андреевич почему-то ещё больше смутился и стал стряхивать с пальто таявшие хлопья снега.
— Я дам письменное объяснение. Простите, я вас подвела. Впредь этого не повторится.
Он, избегая её взгляда, сбивчиво затараторил:
— Да-да, пусть будет. Но это не мне. Это для канцелярии... Я, собственно, хотел только удостовериться... Всё ли у вас благополучно. Там Лебедев спрашивал о результатах опытов… Что мне ему сказать?
— Мы договорились до обеда обсудить результаты. Который час? Почти десять... Я ещё успею.
— Нет-нет, можете не торопиться. Можете не приходить. Я сообщу о вашем отсутствии. Я передам ему ваши бумаги, если вы скажете, где они. Но у вас точно всё хорошо?
Нина Васильевна отчуждённо на него посмотрела, по-прежнему ощущая следы недавних слёз:
— Да, Герман Андреевич. Если потребуется, я дам письменное объяснение.
— Нет необходимости, Нина Васильевна, не утруждайте себя.
И, запнувшись, резко выпалил:
— Но что же случилось?
Нина Васильевна замешкалась и невольно придала голосу ещё больше сухости:
— Я живу с матерью, Герман Андреевич. Она заболела вчера. Мне необходимо было быть с ней. Она сейчас в больнице. Но теперь с ней всё в порядке.
— А-а-а. Да-да, главное, что обошлось. Ведь все мы болеем. Вот зима так быстро нагрянула… А что с ней?
— Сердце.
Нина Васильевна внутренне содрогнулась, вновь переживая случившееся, но первая жизнь, которой она теперь жила, имела свои привычки, и она внешне оставалась такой, какой её все знали в лаборатории.
Строго и безжизненно она смотрела на своего начальника. Он же, напротив, с каждой фразой всё больше и больше конфузился:
— Что ж, примите мои.... Простите, я очень вам сочувствую. Я понимаю вас. Ведь моих родителей…
— Я могу собираться, Герман Андреевич? — Нина Васильевна непроницаемо на него смотрела.
— Да-да, конечно. Главное, что всё обошлось. Теперь я могу быть спокоен. А вы можете уже после ехать на работу. Часам к двум. Я бы очень хотел, чтобы вы отдохнули, но, боюсь, могут быть проблемы…
— Я всё понимаю. Нет, я приеду. Через пять-десять минут я буду выходить. Разрешите мне собираться?
— Конечно, Нина Васильевна. До скорой встречи.
И Герман Андреевич, неловко развернувшись, вышел в парадную. Нина Васильевна поспешно захлопнула дверь.
«Опять он паясничает надо мной. Но всё же зачем он приехал? Чудной… Не видела его таким» — неприязненно подумала она, надевая рабочий костюм: «Быстрее бы всё это закончилось, и я вновь оказалась там, рядом с ней».
Приняв надлежащий вид, но ещё не успокоившись внутренне, она вышла из квартиры.
По вытоптанной в снегу дорожке она направилась на трамвайную остановку и, нехотя сняв рукавицу, ещё раз сверилась с часами, прикидывая, через сколько доберётся до института. Ей стало чуть легче: ведь недавно полученные результаты скрещивания белоколосых пшениц с красноколосыми превзошли её ожидания.
III
Герман Андреевич вышел из переполненного трамвая у нового здания, в котором располагались академия ВАСХНИЛ и Наркомзем. Светофор вспыхнул красным, и он, ступив на проезжую часть, отпрянул обратно.
Площадь гудела. По Садовому кольцу ездили вереницы машин, а по самому краю дороги, догоняя двухместную повозку, запряжённую парой лошадей, ехал трактор, сгребая на обочину снег.
Вдоль здания чернели правительственные автомобили, по верху запорошенные снегом. Широкие прямоугольные тротуары были тщательно вычищены; редкие небольшие ели на заснеженных островках клумб неброско зеленели. Люди шли быстро и беспорядочно. Раздавались частые гудки машин.
«Как в Америке!» — усмехнулся Павлогин, разглядывая массивы стёкол в скупых линиях фасада. Прямыми линиями вычерченные часы на верхнем этаже показывали два часа дня.
Зайдя в высокий вестибюль, подчёркнуто строгий, как и само здание, он отметился в журнале, зашёл в гардероб, и после направился в приёмную. Про Нину Васильевну, покоробившую его своей холодностью, он быстро забыл.
До вечера он переходил из кабинета в кабинет, решая уже не свои, а институтские дела. Порой он терялся в этом непривычно широком круге вопросов: обсуждали подбор авторов для многотомной «Флоры СССР», укрепление связей с иностранными институтами, теорию стадийности, саратовские опыты Мейстера и многое другое. Но почти всякий разговор в конце концов сводился к одной теме — к тому беспорядку, в котором всё ещё жили академические учреждения после переезда в Москву.
Только ближе к вечеру ему удалось освободиться. Случайно услышав в коридоре о том, что этажом выше идёт слушание доклада Свистунова, он решил направиться туда, надеясь успеть послушать прения.
По коридорам ходили сотрудники учреждения: мастистые учёные, с подчёркнутой основательностью и старомодной тягучей речью, которую они, однако, умели отбросить в общественных речах и приёмных; и молодые специалисты — энергичные, часто суетные в манерах, говорившие куда более резкими, короткими фразами. Павлогин порой называл последних «народными», отмечая во многих из них ту «свистуновскую» открытость и простоту, которые как будто были несколько нарочиты.
Уточнив у одного из «народных» номер аудитории, он развернулся и пошёл в указанный им конец коридора. Тихо отворив дверь, он неслышно вошёл. Ему повезло: как раз в это время заканчивался перерыв, и участники заседания рассаживались на своих местах. Подойдя к чересчур строгому секретарю, Павлогин тихо представился и сел на один из свободных стульев в заднем ряду.
Заседание было оформлено традиционно: по центру стоял длинный стол президиума, покрытый тёмно-зелёной тканью; на нём были расставлены цветы, графины с водой и стаканы. Слева высился чуть покосившийся пюпитр. За столом сидели председательствующий, секретарь и два члена президиума.
Председательствующий — известный генетик Александр Сергеевич Серебровский, человек скромного дореволюционного лоска, — медленно поднялся, как только затих шум двигаемых стульев.
— Пожалуйста, тише. Прошу всех занять свои места. Открываются прения по докладу товарища Свистунова. Первым выступает товарищ Исаак Израилевич Презент, заведующий кафедрой диалектики природы и эволюционного учения Ленинградского государственного университета.
Из зала поднялся невысокий молодой человек, как Павлогин сразу отметил про себя: «из народных». Уверенным, скорым шагом он подошёл к пюпитру. Никаких бумаг у него с собой не было, и он, выставив локти, принял необычно свободную для выступавшего позу:
— Товарищи, прежде всего я хотел бы отметить высокую значимость для нашего сельского хозяйства представленного доклада. Товарищ Свистунов, — он обернулся к заволновавшемуся Борису Евгеньевичу, — совершенно верно подчеркнул это в своих выводах. Это партийная постановка вопроса.
Презент выжидающе оглянул аудиторию. Раздались одинокие хлопки. Ни сколь не смутившись, он продолжил:
— Однако мне, как философу, хотелось бы указать и на некоторые недочёты в докладе. А именно — на отсутствие в нём подлинно диалектического подхода. А ведь, как известно, генетика порождает диалектику.
Исаак Израилевич развёл руками, видимо, желая вызвать аплодисменты. Из зала послышались отдельные хлопки. Кто-то громко зааплодировал, словно на концерте. Проведя рукой по курчавым волосам, Исаак Израилевич с ещё большим напором продолжил:
— Благодарю вас, товарищи! Так вот, мне хотелось бы начать свою речь со слов Ленина, который совершенно точно сказал, что «без солидного философского обоснования никакие естественные науки, никакой материализм не может выдержать борьбы против натиска буржуазных идей и восстановления буржуазного миросозерцания».
Это означает, товарищи, что все наши научные работники обязаны тщательно, систематически изучать диалектический материализм. Учась у Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, они должны брать под огонь всякую пропаганду поповщины и идеализма во всех их видах и проявлениях. Научное применение материалистической диалектики есть один из главных способов борьбы за советскую науку.
Вновь разведя руками и вызвав всё те же редкие хлопки, Исаак Израилевич стал говорить ещё громче и напористее:
— Следуя диалектическому методу, перейду непосредственно к практической части. Григорий Соломонович Левит, один из старейших членов партии, недавно положил начало новому направлению советской медицинской генетики. В своей речи он совершенно справедливо противопоставил её буржуазной фашистской евгенике с её ненавистнической расовой теорией…
Павлогин со злобой посмотрел на Презента. Затем покосился на далёкую дверь, им плотно закрытую.
— В Гитлеровской фашистской Германии, — продолжал всё громче говорить Презент с пюпитра, словно с трибуны, — евгеника и связанная с ней расовая теория превратились в орудие террора против пролетариата и его авангарда — коммунистической партии. Расовая база подводится и под завоевательные стремления фашистской Германии — с помощью меча овладеть земельными просторами нашей Советской страны. Якобы старая Россия, население которой состояло из смеси «неполноценных рас», держалась до революции умом и руководством представителей высшей германской расы, то есть дворянства. Теперь этот «высший» слой уничтожен большевиками, и «бедной России», дескать, грозит опасность выродиться и погибнуть.
Исаак Израилевич развёл руками и негромко засмеялся, и ему тем же смехом ответил кто-то из зала.
— Для оберегания «высшей» германской расы фашистское законодательство воспрещает брак между немцами и представителями иных наций. Но основным мероприятием по «оздоровлению нации» стал недавно вступивший в силу закон о принудительной стерилизации…
Постепенно перестав улавливать происходящее, Павлогин погрузился в свои мысли. Ведь именно Кольцов с его новаторскими статьями по евгенике во многом и привёл его в генетику.
Изучая необходимую для его работы физику, он не мог не видеть, какие грандиозные открытия она пережила за последние годы: квантовая механика, ядерные исследования… А может, он совершил большую ошибку? Ведь его считали очень способным математиком. А биология, генетика… Он видел: слишком многие не понимали, что эти дисциплины требуют столь же глубоких знаний, как и физика. Что без этого они обречены. Это как сравнивать алхимию, где всё держалось на одной смекалке и удаче, с современной химией, основанной на понимании самих процессов. Вот тебе и Возрождение, Леонардо… Павлогин вздрогнул от внезапного крика:
— Товарищи, как же ложны эти слова на фоне расцвета талантов нашей молодой страны! В свете той кипучей энергии, с которой творит великие дела рабочий класс! Весь мир восхищается его достижениями. Сколько примеров героизма дал нам только один этот год! Это и гибель людей, поднявшихся в стратосферу, и спасение челюскинцев, которых в едином порыве приветствовала вся страна.
Нет, Великая Октябрьская социалистическая революция — это не гибель, это торжество новых творческих сил. Это источник неиссякаемой энергии, это подлинный расцвет человеческого гения!
Энергично вскинув руку, Исаак Израилевич наконец добился аплодисментов — нестройных, но куда более ощутимых, чем прежде. Герман Андреевич демонстративно сложил на груди руки. Поймав солидарный взгляд Серебровского, он криво ему усмехнулся.
После Презента остальные выступавшие смотрелись бесцветно. Они спрашивали о методологии, о проводимых опытах, о перспективах исследования — на все эти вопросы Борис Евгеньевич отвечал вполне находчиво и по делу.
Павлогин остался доволен им, однако вновь отметив про себя его хитроватую угодливость. Выслушав прения и итоговую резолюцию по докладу, в целом весьма положительную, он сразу же покинул аудиторию, желая поскорее добраться до Президиума Академии наук.
Хлопья мокрого снега падали на замёрзшее боковое стекло автомобиля. Павлогин устало смотрел через него на размытый вечерний город, ни о чём не думая. Водитель, сильно картавя, рассказывал ему о последних новостях «Правды»: об автомобильном пробеге, об отмене карточек, о многочисленных уличных преступлениях. После он вовсе стал болтать какие-то глупости: про коммунальную квартиру с прорвавшей канализацией, про игру в шахматы с распитием пива в счёт проигравшего, и прочую несуразицу.
На светофоре Павлогин невольно обратил внимание на стройную девушку в чёрных колготах, закутанную в коричневое пальто и серый шерстяной платок. Одно личико, один живой блеск затуманенных глаз — и он сразу определил в ней породу, врождённую красоту. Павлогин ей многозначительно улыбнулся. Конечно, увидеть его она не могла…
Когда автомобиль тронулся со светофора, он заставил себя вновь вернуться к мыслям о предстоящей встрече.
Наконец, он подъехал к самому входу в Президиум Академии Наук, располагавшийся в бывшем Александринском дворце в Нескучном саду. Павлогин невольно улыбнулся, увидев перед собой нарядный портик дворца. Хорошо, конечно, что это здание, ранее принадлежащее одной семье, стало служить чему-то полезному, но уж очень неподходящей была вся эта обстановка для научной работы. Хотя, какая, в конечном счёте, разница!
Встретившись с президентом Академии Александром Петровичем Карпинским, человеком неброских, но весьма выразительных манер, он обсудил с ним насущные вопросы.
Александр Петрович, надев и сразу же сняв очки, удивил его несвойственной ему рассеянностью. Поспешно дав согласие на озвученные Павлогиным замечания, он попросил прощения за невозможность дальше продолжить беседу по причине неотложных дел. Выйдя в коридор вместе с Павлогиным, он, галантно склонив голову, удалился.
Направившись вслед за ним в сторону выхода, Павлогин столкнулся в коридоре с Владимиром Леонтьевичем Комаровым — известным биологом, с которым он непродолжительное время работал. Тот, ни о чём не расспрашивая, пригласил его к себе.
Владимир Леонтьевич отчего-то не нравился Павлогину. Он виделся ему человеком, в котором доброта была скорее следствием человеческой непривередливости, нежели наоборот. При этом Павлогин не мог назвать его, путешественника и талантливого организатора, слабовольным или, уж тем более, малодушным. Но всё же это была доброта человека, слишком удобно устроившегося в жизни.
Владимир Леонтьевич ещё раз сердечно его поприветствовал:
— Добрый вечер, любезный Герман Андреевич! Как вы поживаете, дорогой? В ваших руках, как мне помнится, находятся мутационные процессы?
— Добрый вечер, Владимир Леонтьевич! Всё так. Изучаю закономерности мутационного процесса, индуцируемого радиацией.
— Мне видится, что генетика стоит на пороге грандиозных открытий. К слову сказать, вы наверняка читали об исследованиях Григория Соломоновича: изучение близнецов.
— Да-да, генетика человека. Отважный шаг.
Павлогин заметил в мягком облике Владимира Леонтьевича непривычную подавленность.
— А что с вашим институтом, Герман Андреевич? Состоялся переезд?
— Всё в порядке. Все вещи уже вывезены из Ленинграда. Несколько вагонов заняли. Теперь обживаем новое здание, входим в рабочую колею.
— Очень рад это слышать! Здесь, в Москве, царит такая суматоха. А всё же верное решение было принято правительством. Как понимаю, теперь основные трудности связаны с опытными станциями?
— Как раз по этому делу говорил с Александром Петровичем… А так, это дело ВИРа.
— Это я недавно виделся с Костовым. Он мне рассказал о некоторых организационных затруднениях. Наши, вы знаете, об этом не всегда говорят... К слову сказать, я тогда редактировал одну статью по яровизации. Так он мне и в этом помог: дал несколько дельных замечаний. Плодотворная вышла встреча!
— Костов — первоклассный генетик, — убеждённо произнёс Павлогин и, чуть помедлив, криво улыбнулся, — Но насколько мне известно, по опытам независимых, — последнее слово он особенно выделил, — селекционеров результаты яровизации не подтверждаются.
— Неужели? Правительство высоко её оценило. Как и в целом деятельность академика Лысенко. Проводились опыты… К слову сказать, сейчас он ведёт работы по выведению новых сортов. Ускоренными методами. Между нами говоря, на этот сорт пшеницы возлагаются большие надежды…
— Простите меня, Владимир Леонтьевич, но я давно для себя уяснил, что всякому человеку легко уверовать. После определённых обстоятельств. Наше сельское хозяйство ведь как раз и переживает…
Павлогин запнулся, а Комаров, с его чувством такта, тут же перевёл тему для разговора:
— Скажу вам как есть, дорогой Герман Андреевич: трудно мне в Москве. Живу сейчас в гостинице… Тут так шумно, душно… Хотя теперь, зимой, всё же несколько лучше. У себя-то в Ленинграде я живу в самом Ботаническом саду. Представьте, на лоне природы, в полной тишине. А как поют под окнами птицы… И какие… Моя супруга часто мне говорит… Простите, не хотел вас задеть.
— Я ведь сам не так давно живу здесь. Сам я из Харькова. Ко всему можно привыкнуть, Владимир Леонтьевич.
— Адаптация организма! Вы это превосходно знаете.
Комаров встал и стал дробно барабанить пальцами по столу.
— Какое верное слово! Мы адаптируемся к работе в несколько усложнившихся обстоятельствах. В партии не всем довольны, вы знаете… Но мы справимся. Обстановка теперь нелёгкая, Герман Андреевич… Классовая борьба никуда не делась.
Герман Андреевич вздрогнул — он не ожидал, что Комаров в личную беседу станет вносить общественный лексикон. Неизменно спокойный Владимир Леонтьевич после долгой паузы вдруг с чувством заговорил:
— Послушайте мой совет, Герман Андреевич. Вы не обижайтесь на меня, мой друг. Прислушивайтесь к критике со стороны партии. Прислушивайтесь — и, по возможности, исправляйте ошибки.
Павлогин недовольно поморщился:
— Разумеется.
— Иначе нельзя! Поймите меня правильно: время теперь такое — борьба.
Вдруг Владимир Леонтьевич резко подался вперёд и понизил голос до шёпота:
— Идёт борьба. А враг целит метко. Поймите меня и не держите обиды, — Владимир Леонтьевич лихорадочно оглянулся, — Киров убит. Застрелен в Смольном. Убит…
Павлогин медленно поднял глаза:
— Как? Это же…, — он запнулся. В дальнем углу комнаты назойливо тикали старинные напольные часы, — Что будет?.. Сегодня. Варфоломеевская ночь?
Комаров испуганно замахал руками:
— Что вы говорите? Я вас не слышал.
Павлогин остановил взгляд на раскрытом альбоме-гербарии с засохшими цветами:
— Я сказал глупость, Владимир Леонтьевич. Просто я не ожидал…
— Товарищ Киров нас поддерживал и защищал. Такая скорбная новость… Я вас понимаю.
— Да-да, это так. Разрешите, я пойду, Владимир Леонтьевич?
Комаров оправился и постарался принять на себя прежний любезный вид:
— Разумеется. Простите меня за столь тяжкую новость.
— Всё хорошо, Владимир Леонтьевич. Благодарю вас. Прощайте.
— Прощайте, дорогой друг. Берегите себя. До скорой встречи.
Павлогин бесцельно брёл по узкому тротуару. Мягко запорашивал искрящийся в свете фонарей снег. Рядом проносились редкие машины, раскидывая в стороны грязную жижу. Справа глянцевым оттенком светился кованый чёрный забор, размытой линией тянувшийся между далеко отступавшими зданиями. Непривычную тишину, помимо ревущих машин, нарушал протяжный грохот связанных цепью ворот закрытого на зиму парка.
Ни о чём не думая, Павлогин с редкой зрительной остротой вбирал в себя затёртые черты омытого крапинами снега города.
Единственное, о чём он несфокусированно размышлял — это был скелет Прокофия Петровича. Теперь все шутки, связанные с ним, показались ему постыдным дурачеством. Он пообещал себе в первый же рабочий день отнести его в подвал.
Он шёл, тихо скрипя свежевыпавшим снегом. Вдруг сквозь размытое сознание послышалось: «Папа!». Кто-то с силой схватил его.
Судорожно высвободив зажатую ногу, Павлогин накренился в сторону и едва не упал, инстинктивно схватившись руками за ветку дерева. Снег вязкими хлопьями посыпался ему за шиворот, упал обжигающими пятнами на лицо.
— Что ты, что ты, Мишенька… Это не папа, наш папа сейчас придёт, — молодая женщина в красной велюровой шляпе прижала к себе перепуганного мальчика лет шести, недоброжелательно поглядывая на Павлогина.
— Простите… Я не хотел… — пробормотал он, поднимая упавший портфель.
Услышав чей-то оклик, женщина поспешно ушла, обеими руками обхватив мальчика.
Оправившись, Павлогин обессиленно оглядел пустую улицу, не переставая ощущать на шее мёрзлую липкость таявшего снега.
IV
У неё ещё никогда не было этого днём. Только в ночи, при выключенном свете. Лишь припоминались бесстыдно брошенные на тело блики луны, далёким фонарём светившей в окно. А вместе с ними — влажная кожа, острый мужской запах и близость любимого человека — пугающая, но такая желанная.
Елизавета, ещё дыша этим счастьем, сидела на диване и застёгивала блузку. Она ощущала блаженную успокоенность в себе и подчёркнутую медлительность в каждом движении.
Оболеев стоял у окна и смотрел на пятнами черневшие сугробы снега. Галдящие дети закидывали снежками в чём-то провинившегося перед ними мальчишку. Дворник, полная женщина в лохматом тулупе, шумно гребла снег, что-то бормоча себе под нос. Достав сигарету, он стал покручивать её между пальцами.
Бесшумно поднявшись, Елизавета подошла к Оболееву и прижалась к нему. Он положил сигарету на подоконник и, словно ища её, перекинул руку через плечо. Она прижалась щекой к его покрытым жёстким волосом пальцам. Ненадолго застыв, он медленно развернулся к ней.
— Знаешь, Лиза… Так не бывает.
— Ты о чём, Лёша? — прошептала она, наслаждаясь ласковостью его взгляда. Пряди пышных волос, обыкновенно собранные, непослушно падали ей на спину.
— Чтобы так... Как у нас.
— А это как? — уголки её губ смешливо дрогнули. Она ощутила, как он взял её за руки.
— Безлживо.
Она с немым удивлением на него посмотрела.
— Да, Лиза. Я вот смотрю на тебя… И об этом тебе говорю.
Чуть опустив взгляд, она отчего-то покраснела. И тут же почувствовала, как он «оболеевским» движением тронул её щёку.
— Спасибо тебе… За то, что ты есть.
— Я — есть?.. — словно не понимая, выдохнула она. Ей так захотелось в нём раствориться…
— И остального не надо.
Он встрепенулся, как видно, смутившись этой минуты. Затем, резко отпустив её руки, отвёл взгляд.
Елизавета вспыхнула, вспомнив как он тем же движением обрывал подобные минуты душевной близости, так редко возникавшие между ними. Отвернувшись от него к столу, она сбила в ладонь хлебные крошки, оставшиеся после завтрака с девочками, и молча подошла к зеркалу.
— Лиза, ты куда?
В том, как он окликнул её, ей послышалась виноватость. Она незаметно для него улыбнулась, просовывая ноги в изношенные атласные тапочки:
— Я соберусь. И заварю нам чай.
Закрепляя шпильками волосы, она услышала его шаги и сразу же ощутила на шее мерное дыхание. Положив ей на плечи свои крупные ладони, он молча смотрел на неё в зеркало. Когда она привела в порядок волосы и зачем-то взяла в руки пустой флакон духов, он неожиданно улыбнулся:
— Знаешь, я ведь забыл тебе сказать… Вспомнил только теперь.
— И что же?
Затаённым взглядом они смотрели через зеркало друг на друга.
— Я ведь не сказал тебе… — он лукаво помедлил, — Что ты очень красивая.
— Ну нет! Один раз говорил. На канале. Но без «очень», — приняв жеманную манеру, проговорила она.
— Тогда я сказал не всю правду.
— Ну вот… — протянула она.
— Виноват. Исправляюсь.
— Ну хорошо. Тогда я пошла. А может, ты ещё что-нибудь вспомнишь…
Взяв бумажку с высыпанными туда крошками, она вышла за дверь.
— Ну что же ты? Может, ещё что-нибудь забыл мне сказать?
Елизавета продолжала вести прошлую игру, сидя за столом. До этого она с вызывающей лёгкостью хозяйничала на кухне, под завистливыми, как ей казалось, взглядами соседок.
— Многое. Первое: мне очень нравится твой дом. Здесь всё говорит о тебе. И всегда хорошее.
— Так приятно слышать мне… и этому дому. Ну же, вспоминай ещё!
Она машинально пододвинула в его сторону тарелку с нарезанным хлебом и сахарницу. Когда он взял щипцами самый маленький кусочек сахара и бросил себе в чай, она встрепенулась:
— Лёша, а ты мне говорил, что всегда пьёшь без сахара!
— Пока думал о том, что ещё не сказал, забыл.
— Ну вот… — невольно любуясь им, выдохнула она.
Вспомнив о подаренных ей после концерта конфетах, Елизавета поднялась со стула и подошла к буфету. Улыбка её сразу погасла — этот буфет для неё давно стал «отцовским» — в нём она складывала его письма…
— Лиза, ты садись. Мне ничего не надо.
Оболеев поспешно поднялся.
— А, да… Ты конфеты не любишь… Вот я и забыла, — рассеянно проговорила она.
Он подошёл и тронул ту самую шуфлядку с письмами отца, хотя она ему не говорила о ней.
— Ведь он больше не писал?
— Нет, Лёша… Ещё не срок.
Положив конфеты обратно в фарфоровую вазочку, она вскинула на него вопрошающий взгляд:
— Ты ведь не будешь писать? Ты не пишешь?
Оболеев посмотрел в угол комнаты, затем задержал взгляд на серебряном образе:
— Нет, не пишу. Но я приеду. Когда-нибудь.
— Хорошо, я буду тебя ждать.
Достав сигарету, Оболеев стал нервно крутить её большим и указательным пальцем.
— Пойдём, Лиза, пить чай.
Тяжёлая угрюмость вдруг тенью легла на его лицо. Больше на неё не взглянув, он сел обратно на стул.
Она догадывалась, что происходило в нём: наверняка он думал о Елене и Павле. Замедленной походкой подходя к своему стулу, она неожиданно развернулась и шагнула к нему. На миг уловив его удивление, она положила ладони ему на лицо и прижала голову к себе. Она ощутила, как чиркнули по пальцам его густые ресницы.
Спустя несколько секунд стекло звякнуло от попавшего в него снежка. И тут же почувствовав неловкость за эту вспышку, она поспешно от него отошла. Ей показалась, что он не понял её жеста.
Возникла долгая пауза. Чуть слышно позванивал фаянс — они продолжали молча пить чай, время от времени ставя на блюдечко чашки. Елизавета, всё так же смотря в сторону, поднялась за чайником. Вдруг Оболеев резким движением перехватил её протянутую руку.
— Ты садись, Лиза. Не надо добавки.
— Я не для тебя, а для себя.
Елизавета медленно села, с болью ощущая следы его пальцев. Ей почему-то хотелось заплакать.
— Лиза, это наша последняя встреча.
Она затихла, а он, глянув в сторону детской спаленки, продолжил:
— Знаешь, надо уметь уходить вовремя. А если не хватит сил — то всё пойдёт по наклонной. Я этого сделать не смог.
Неприятно звякнуло — он поставил пустую чашку обратно на блюдце. Из коридора послышался хлопок двери.
Кажется, в ней остался один только слух…
— Знаешь, вчера она плакала. А Павел… Он верит в меня. А я оказался… Пусть узнает об этом потом, не сейчас.
Она упрямо молчала в смутном ожидании чего-то.
— А если мы приняли решение… То надо доводить его до конца. Либо да, либо нет. Поэтому не надо писем.
Елизавета, услышав последнее слово, поджала губы и метнула на него презрительный взгляд:
— Зачем ты тогда пришёл? Это бесчестно.
— Что?..
— Я думала… Надо было тогда и расстаться, когда мы решили. А делать так, как теперь — бесчестно.
Она почти с ожесточением произнесла последнее слово. Но тут же испугалась: краска прилила к его лицу. Она увидела, как он с силой сжал выступившую бугром скатерть. Взгляд её застыл на его руках… Но он, спустя несколько секунд разжав скатерть, сдержанно проговорил:
— Ты права. То, что я… тебя люблю — не оправдание. А теперь… Я запутался.
Он резко поднялся и шагнул к выходу. Она бросилась к нему:
— Прости меня, Лёша! Прости, пожалуйста. Я сделала тебе больно. Я же сама просила продлить это… счастье. Давай ненадолго присядем с тобой.
Они сели на диван, и она, подобрав под себя ноги, стала незаметным движением водить пальцами по дивану. Затем, опустив взгляд, она вложила свои ладони в его застывшие руки.
— В последние дни я часто думаю о маме, тётушке, брате... Это они мне тогда посоветовали. Я спрашивала у них.
— Лиза, но они ведь…
— Да, Лёша, они давно покойники. Ты только не пугайся. Я просто думаю о моих родных, вспоминаю… Если бы они…
— Лиза, милая…
— Ты не пугайся, Лёша, — она стала поглаживать его ладони, — Вот они и сказали, что тебе нужно быть рядом с ними. С семьей. А наше счастье… Даже если и останутся эти капли…
Оболеев поднялся. Теперь уже она сидела перед ним, а он стоял, склонив над ней голову. Елизавете показалось, что глаза его блеснули. Она продолжила говорить, глядя на него снизу вверх:
— А ещё… Мои девочки. Они не могут уехать. Это невозможно. Ведь они учатся…
— Тогда решено, — Оболеев мягко её перебил, — Я уезжаю.
Помолчав, он развернулся и взял со спинки дивана ещё не обсохшую от снега шинель.
— Мне уже нужно идти. На службу. Прощай, Лиза…
Надев шинель, он долго смотрел на оставленное на диване пятно. Поднял взгляд:
— Приеду в Смоленск — дам тебе адрес. Вдруг что случится...
Развернувшись, он вышел и громко захлопнул дверь.
Елизавета, прикрыв ладонями лицо, неслышно заплакала. Ведь не обнял, не поцеловал, сердечно не простился… Но Боже! Он всё-таки напишет! А значит, не оборвалась ниточка…
Она уже знала, что его письма будет хранить в соседней шуфлядке.
V
Следующие четыре дня Егор Александрович провёл в больших хлопотах. Всё его время, тщательно организованное Денисовым, было занято разбором бумаг, поездками в МТС и выездами с колхозными бригадами в поля. Долгие вечера, помимо чтения бухгалтерии, он проводил в беседах с Денисовым и другими членами правления колхоза. Иван Лукич чаще отсутствовал на собраниях, занятый хлопотами по проведению электричества. Никто в деревне толком не знал, как оно работает, а приехавший по приказу райкома электрик, дав неясные указания, сразу же уехал в город.
Егор Александрович так и не смог узнать семейного положения Фроси. Захваченный деловой суматохой, он каждый день возвращался домой затемно. Только на третий день он понял, что она все эти дни его ждала.
В тот вечер в тусклом свете керосинки он впервые заметил мелькнувший в окне силуэт. Когда он подошёл к забору, в ночной тишине послышался шорох двери и Фросин приглушенный зов. Егор Александрович поспешил как можно громче выдать своё присутствие — Марья Николаевна, прикрикнув было на Фросю, тут же затихла, услышав его.
Они пошли на край деревни. Фрося была в неизменном тулупе, со сбитым серым платком, с прожжёнными варежками на маленьких ручках. За деревней она вывела его через чахлый чернеющий лес к глубокому оврагу, показав запрятанную в нём скамейку-бревно.
В овраге было тихо, пахло прелью, настоявшейся сыростью. На самом дне чавкала под ногами просеянная иссохшей листвой земляная жижа.
Когда они присели на бревно, он увидел перед собой колыхавшуюся по ветру соломчатую траву. Разглядывая её, он приметил у самого леса едва заметные огоньки. Фрося, выглянув из оврага, шепнула ему, что это светятся «дядьи цыгарки». В тот момент он неожиданно для себя спросил её об Иване Лукиче, о «дяде Иване», но она, сорвав чахлую былинку перед собой, лишь произнесла какое-то невнятное слово.
Затем, встрепенувшись, она молча тронула его за рукав и, наклонившись к земле, осторожно отодвинула в сторону присыпанный ветками камень.
Достав из него почерневшую круглую палку, она присела на выступавший на склоне бугорок и начала сгребать в плотную кучу остатки листьев. Затем, искоса взглянув на Егора Александровича, она принялась их толочь.
— Их рубили. А я спрятала, — оглядываясь по сторонам, глухо прошептала она.
— Что рубили, Фрося?
— Ступы. Вот, нашла! Дядя Егор, смотрите!
Она достала из земли жёлудь и, очистив его от прикоревшей грязи, начала с силой его толочь.
Вскоре совсем стемнело — над деревней и сумрачным лесом легли чернеющие облака. От земли повеяло предзимним холодком.
Выпрямившись и расправив затёкшие плечи, Егор Александрович увидел, как стелющаяся перед его глазами трава мягкими рывками приминалась к земле — как видно, с востока шла гроза.
Взяв щепотку истолчённого жёлудя из рук Фроси, Егор Александрович почему-то задержал взгляд на её грязных, в тонких царапинах пальцах.
«Кошка?» — глупо подумал он. Но только он произнёс про себя это слово, как его скобельнул тёмный блеск её дымчатых глаз. Егор Александрович, ответив на её взгляд неясной улыбкой, внимательно оглянулся.
Единым кольцом обступал их качавшийся лес. Егор Александрович пытался найти ориентир оставленной позади леса деревни, но ночь до неузнаваемости исковеркала и до того невзрачный пейзаж.
Оглянувшись, он увидел, как Фрося прятала ступу обратно в тайник. Выйдя из оврага, он стал определять стороны света. Послышался крик журавлей.
— Я знаю, дядя Егор! — чуть в сторону от него, послышался удалявшийся голос. Он безмолвно пошёл за ней.
Она шла перед ним, а ветер трепал её присыпанный ветками и стерней платок. Егор Александрович пристально вглядывался в её меркнущий силуэт, скользящий между изогнутых веток. Почему-то он ждал, что она вот-вот повернётся к нему и они встретятся взглядом. Но она, не оборачиваясь, твёрдой походкой шла по неровной тропе.
Наконец, выйдя на просторную деревенскую дорогу, они зашагали рядом.
С видимой неохотой она распрощалась с ним у самого крыльца, спеша на зов подвыпившего Ивана Лукича. Егор Александрович только после расставания подумал о том, что он забыл поблагодарить её за то, что она его вывела к дому.
А вчера он к ней и вовсе не зашёл, допоздна задержавшись на очередном собрании. Когда он подходил к её дому, то впервые заметил, как полукруг месяца ярко осветил белеющую во мраке печь. Ему почему-то вспомнились увиденные им по дороге кресты…
И вот сегодня Егор Александрович проснулся до рассвета, чтобы встретить её перед школой, дорога до которой, как однажды обмолвился Иван Лукич, занимала у неё около двух часов.
Он увидел Фросю, сходящей с крыльца вместе с маленьким узелком на плечах. Он знал, что в нём были две краюхи хлеба и стопка тетрадей-газет с красным огрызком карандаша.
— Доброе утро, Фрося. Прости, что вчера к тебе не зашёл.
— Доброе утро, дядя Егор. А я ждала…
— Было собрание, мне нужно было быть там.
Они молча вышли на дорогу и отправились в путь. Егор Александрович, идя рядом с ней, старался заглянуть ей в глаза.
— Ты обиделась на меня, Фрося?
— Нет.
— Но я же вижу.
— Только если немножко…
— Ну что я должен сделать, чтобы ты меня простила?
— А разве вы не знаете?
Егор Александрович посмотрел на неё. В это время к ним подбежали игравшие в догонялки дети. Заметив его, они сразу же затихли.
Пройдя до конца деревни, Егор Александрович распрощался с детьми и, так и не поймав ответного взгляда насупившейся Фроси, развернулся и вялой походкой пошёл обратно.
Деревня давно не спала. В каком-то сарае раздавался громкий перестук молотка; на дальнем гумне мололи поздние яровые. Выйдя на проулок, он увидел под навесом скособоченного крыльца нахмуренную Наталью, цедившую через серую тряпицу надоенное молоко. Вдали, за её распластанным домом, у самого леса, он заметил группу мужчин и суетившуюся ораву мальчишек.
На вчерашнем собрании правление постановило открыть охоту на волков, на днях растерзавших убежавшего из колхозного стада жеребёнка. Его изглоданный череп Егор Александрович увидел несколько дней назад у самого края дороги.
Подходя к своему дому, он почему-то снова подумал об Анфисе. За эти дни он встретился с ней только раз, когда она вечером зашла в правление. Сощурившись при ухарской шутке Денисова, она обнажила у краешек глаз россыпь тонких морщин, нещадно старивших её красивое и дородное лицо.
Равнодушно поздоровавшись с Егором Александровичем, она захватила какую-то железную мотыгу и своей плывущей походкой ушла из избы. После этого он её больше не видел.
Закрывая за собой калитку, он резко обернулся в сторону её дома, жмуря глаза от всходившего в пелене таявших туч солнца. В одном из дальних дворов до него донеслись жалостливые крики: приглядевшись, Егор Александрович увидел у рухнувшего сарая женщину с малыми детьми — девочкой и мальчиком около десяти лет. Вжавшись в стену, они прикрывали руками голову от ударов хворостиной качавшегося из стороны в сторону мужчины.
Однако через минуту всё закончилось: раздался чей-то раскатистый крик (Егор Александрович по голосу узнал — это был Денисов), вслед за криком полетела через забор хворостина, хлопнула отпружинившая от откоса дверь — мужчина ушёл в дом, а женщина осталась стоять у сарая, прижимая к себе перепуганных детей.
Егор Александрович, горько вздохнув, вошёл в дом.
Через какое-то время он вышел оттуда, держа в руках цинковое ведро. Облившись у яблонь водой и насухо вытершись, он бодрой походкой пошёл на завтрак к Ивану Лукичу.
Там было шумно. Вася в подробностях рассказывал отцу о недавней рыбалке, после прихода Егора Александровича ещё заметней красуясь обстоятельностью своих знаний. Марья Николаевна, не разминаясь с извечной суровостью угрюмого лица, молча ела оставшуюся со вчерашнего ужина похлёбку. Глухо поздоровавшись с гостем, она налила в миску Егора Александровича недавно сваренную пшённую кашу. Тот стал равнодушно её есть, не переставая думать об увиденном. Он корил себя за то, что не бросился на помощь, что должен был сделать сразу, не думая о последствиях.
— Да хватит уже тебе, — оборвал его размышления протяжный голос Ивана Лукича, — у товарища Погоскина дел столько, а он заладил тут... Со своими окунями. Это… как его, — он повернулся к Егору Александровичу, — К нам ведь комсомольцы приезжают. Запозднились чутка. И уж через день должны уехать. В бумаге так сказано. А разместим мы их у нас, в правлении. Печь там наладили как раз... А вы живите себе спокойно, работайте… Ни к чему вас тревожить.
Тихо скрипнула дверь — в ней показалось угрюмое ватажье лицо Сашки или «Сажня»— так в деревне называли местного мужика двухметрового роста, со смольного цвета окладистой бородой и густым волосом поросшими руками. Указав Марье Николаевне подлить гостю молока, Иван Лукич неохотно за ним ушёл, прихватив с собой подвешенную у входа вязанку алюминиевых проводов.
— Вы неправильно ешьте, — хмыкнул Вася, как только за отцом захлопнулась дверь, — ложку надо в рот класть так. А вы зубами берёте. Так долго есть. А надо губами. Вот так.
Но не успел он проглотить остатки холодной похлёбки, как получил увесистый подзатыльник.
— Пошёл отсюда. Отцу помоги, ирод! — Марья Николаевна метнула на него свирепый взгляд.
Ни сколь не смутившись, Вася молча встал и подошёл к приоткрытой двери. Набросив овчинный полушубок и лихо склонив на голове шапку, он ещё раз ухмыльнулся Егору Александровичу и неспешно вышел за дверь. В избе повисло долгое молчание.
— Уж очень строго вы…
— Не обломится, — Марья Николаевна, поднявшись, стала прибирать со стола.
— А Фрося…
— Чего? — она настороженно покосилась на него.
— Я хотел сказать, у вас такая чудесная дочь. Вы знаете, мы с ней так подружились за эти несколько дней.
— Ну и чего? Так и забрали бы её. Чего попусту ластиться.
Егор Александрович больно стукнул зубами о стакан молока.
— Как?.. Вашу дочь?
Марья Николаевна мотнула головой:
— Да не слушайте меня, дуру. У нас ведь ещё Митька да Наталка. Всё учатся там, в городе. А хозяйство-то на нас покинули. Уж хоть бы управиться…
Она ушла за печь. Егор Александрович видел лишь её крупные руки, бесцельно, как ему подумалось, перебиравшие выстиранные рушники.
Не решившись ещё о чём-либо спрашивать, он сухо распрощался с ней и вышел во двор. За забором его уже ждал бригадир, понуро обтиравший о выкорчеванное вчерашней бурей дерево сапоги.
Вскоре Егор Александрович уехал вместе с бригадой в поле. Так и не дождавшись обещанного бригадиром комбайна, ни разу им не виденного за работой, он вернулся к обеду в деревню.
Как только он сошёл с телеги, к нему подбежал поджидавший его у вербы мальчишка:
— Уже приехали! Сказали вам сказать!
По хитро сощуренным раскосым глазам и когда-то слышанной фразе Егор Александрович узнал в веснушчатом мальчонке местного вестового, не раз забегавшего в избу правления. Он беспокойно направился туда вслед за ним.
Войдя в душную и дурно пахнувшую избу, он увидел сидящего за столом Денисова в окружении по-городскому одетых молодых людей.
— А, товарищ Погоскин! — взбудораженно крикнул Денисов, пружинно поднявшись на ноге, — знакомьтесь с нашей молодёжью!
Самый высокий из парней, одетый в истрёпанную кожанку, немедля протянул Егору Александровичу свою широкую ладонь:
— Секретарь комсомольской организации Иван Вострин. Можете обращаться ко мне Ваня и на «ты»! А мы к вам только на «вы»!
Остальные ребята — двое парней и девушка — с той же непосредственностью поздоровались с ним. Девушка, с круглым и крупным лицом, представившись Машей, крепче других пожала ему руку.
Мальчишка, тот самый вестовой, снова вбежал в избу и позвал Денисова, но на этот раз непривычно робким тоном. Тот, всем телом прижавшись к Маше, проворно вышел из-за стола и, ковыляя, ушёл за мальчишкой.
Когда Денисов вышел за дверь, между Погоскиным и комсомольцами сразу же завязалась шумная беседа. Ненароком выбив подставку под ножкой стола, накренившегося на одну сторону, они разложили перед на нём собственноручно начертанный план новой деревни.
— Товарищ Погоскин, товарищ Погоскин, вы посмотрите! Как вам? — без устали тараторил неуёмный Ваня, — Вот здесь будет проходить главная улица! Бульвар! А здесь с двух сторон будут высажены деревья. А вот здесь будет дорожка и лавки. Точнее, скамейки! А вон там, ближе к реке, беседка. Повсюду — клумбы с цветами! И чтобы нашего цвета были: красные. Розы, да? Вы напишите об этом!
— Мы, правда, не знаем какими. Ждём ответа от знакомого ботаника, — добавил низкорослый, малоприметный Коля, самый серьёзный из шумной компании.
— Ещё как ждём! — снова воскликнул Ваня, не переставая разглаживать русые вихры, — Заборы все — снести. Одно гнильё здесь. Да построить новые, по плану! Да у нас и план новых домов есть! Машка, доставай тетрадь! По порядку нужно будет сносить старые, и строить в ряд, по линии, наши новые. Как его? С этим…
— С мезонином.
— Во-во, с ним!
Взахлёб он начал рассказывать о возведённом на бумаге хуторе, в котором кто-то из ребят, по-видимому, знаток архитектуры, нарисовал ворота по типу римской арки с дорическим ордером.
— Скажите, товарищ Погоскин, ну почему в наших людях так мало сознательности? — уязвлённо прикрикнул Коля, — Пожитки свои прячут, не чистят дворы…
— Дороги не ремонтируют…
— Мы пытались кое-какие ямы засыпать, но тут нужны общие силы! Всей, всей деревни! — крикнул Ваня, — А они…
— Нужны часы политинформации, — проговорил, ещё сильнее картавя, Коля, — Нужно пробудить в колхозниках сознательность…
— Товарищ Погоскин, вы тоже проведите беседу с ними, — негромко произнёс третий парень, субтильный юноша по имени Влад.
— Колхозникам нужна больница, роддом! — низким голосом выкрикнула Маша, — В каких условиях рожают здесь женщины… Да я ведь знаю. Мне говорили: здесь есть своя бабка-повитуха. Уж явно погубила не одну роженицу. В других деревнях про то слышала.
— Я об этом недавно читал, — веско произнёс Коля.
— Читал… Нам рассказывали вчера! — отрезал Ваня.
— Позавчера, — мягко поправил Влад, — Потому нужно начать с больницы. А уже потом остальное…
— Да нет же, — буркнул Коля, отходя от стола, — ведь скоро в городе откроют больницу. В декабре.
— Сперва нужно сделать дороги, — убеждённо проговорил Ваня, энергичными движениями собирая в стопку разбросанные по столу бумаги. Он по-военному вытянулся, — А теперь, товарищ Погоскин, разрешите перейти от слов к делу!
Егор Александрович, ёжа в губах насмешливую улыбку, ответил ему кивком. Больше ни на кого не взглянув, Ваня пошёл к выходу. Переглянувшись, остальные молча вышли за ним.
Гуляя по деревне, они продолжили обсуждать план преобразования колхоза. Перед их взором вырастали больницы, парки, сады, просторные кирпичные дома. Они быстро нашли место для зимнего катка, и ближе к вечеру смогли определиться с расположением колхозного театра (один из ребят, Коля, знаток античности, схематично нарисовал его в виде амфитеатра). Так они обошли всю деревню, составив одобренный Егором Александровичем план. При прощании они условились следующим вечером, перед отъездом, собрать колхозников и представить перед ними этот новый план. Крепко пожав друг другу руку, они разошлись в разные стороны.
По пути к своему дому Егор Александрович спонтанно сложил первый короткий отрывок для будущей статьи, назвав его «Встречей с юностью».
VI
Редкими сполохами задыхался на севере гром. Тонкие струйки плескались по краю чёрного неба. За лаем собак слышалось придавленное громыхание. Последняя вспышка света погасла, и выступившие звёзды неяркими точками рассыпались по выстиранному небосводу.
К позднему вечеру Егор Александрович, дав себе зарок непременно зайти к Фросе, разложил на столе выданные ему Денисовым бумаги, и начал старательно делать из них выписки. Исписав сложенный надвое лист, он отложил карандаш.
У него никак не сходились цифры поставок, за которые, по словам Денисова, и было приобретено колхозное оборудование: гидротурбина, динамомашина, электропроводка, радиоточки…
Внезапно в дверь постучали. Он, машинально себя ущипнув, торопливо открыл дверь. На пороге стоял маленький старичок в непомерно широкой шубе и в такой же непомерной шапке-ушанке. На плече у него висело ружьё. Двигался он не по возрасту юрко, хотя держался степенно, а в глазах его блестело умное лукавство.
— Егор Саныч, стало быть?
Услышав смешливый голос старика, Егор Александрович широко улыбнулся.
— Да, он самый, писатель из Москвы.
— Не хочешь ли, Егор Саныч, отпотчевать у нас? Новым людям мы завсегда рады, и поговорить с ними завсегда интересно.
— С преогромным удовольствием!
— Не отвлекаю, стало быть? Иван Лукич всё заладил— занятой, мол, он у нас. Не вздумайте его отвлекать, мол.
Егор Александрович поправил на носу очки.
— Нет, что вы, всё в порядке. Мне одному в доме скучно, а порой даже немного жутковато.
— Ну, нынче-то в деревне у нас спокойно, это раньше слегка жутковатей-то было. А всё ж можно жить!
Погоскин, вспоминая давешний сон, наскоро собрался и пошёл за стариком.
На улице пахло как после дождя. Ущербленный месяц казался срезанным надвое натянутым между столбами электропроводом. Невдалеке «Сажень» сматывал на руку мотки брошенной проволоки. Егор Александрович, поприветствовав его, обратился к споро шагавшему старику:
— А как вас зовут-то?
— Меня-то? Игнат Палычем. Сторож я колхозный. Вот недавно устроился. Ну как устроился, пригласили за выслугу лет. Вот посижу с вами, и снова пойду добро сторожить. Чтой-то многие пужаются ночами, а мне всё одно хорошо.
— Гроза-то нас миновала, Игнат Павлович, поглядите на горизонт.
— Ну и слава Богу! Живём, стало быть.
Спустя недолгое время они оказались около дома, единственного во всей деревне, в котором горела электролампочка.
Войдя в соседний с ним дом, Погоскин очутился в низеньких сенцах. Сквозь щель приоткрытой напротив двери он увидел сидящую к нему спиной женщину. Игнат Палыч, скрипнув половицей, ступил вперёд и по-хозяйски распахнул дверь.
Перед Егором Александровичем открылась освещённая керосиновой лампой неказистая комнатка, посреди которой стоял большой табурет с приставленными к нему двумя неотёсанными лавками. На стенах вразнобой висели дощатые полки; в правом от входа углу, где просел чёрный прогнивший потолок, стоял огромный сундук, слева — на скорую руку сложенная печурка. Икон в комнате не было.
Егор Александрович, близоруко приглядевшись, узнал в сидевшей на лавке женщине Анфису. Та, что-то перебирая в руках, нервически вскинула голову.
— А! Вот и вы, Егор Александрович. Да вы не пугайтесь, не хитростью выманила я вас! У нас дядя Игнат уж очень любит потолковать вечерами, вот и вызвался вас пригласить. Правда, дядя Игнат?
— А то как же!
— Так что вы нас не пугайтесь.
— Да не пужается Егор Саныч! Ну а вы уж меня обождите, я зараз приду.
Громко икнув, дед Игнат наскоро вышел из комнаты, плотно закрыв за собой дверь. Егор Александрович, поглядывая в маленькое окно, одна из шибок которого была заложена тонкой дощечкой, осторожно сел на лавку напротив Анфисы. Он уловил рядом с ней сладкий аромат медового воска. Вскоре он заметил источник запаха — сваленные на край табурета огарки свечей.
Анфиса, наблюдая за ним, громко рассмеялась:
— Да не робейте же! Уж лучше расскажите, как вам у нас?
— Очень восхищён успехами вашими, — Егор Александрович схватился за табурет, пошатнувшись на туго скрипнувшей лавке, — Комсомольцы мне очень понравились! Ну, что сегодня приехали. Хорошие ребята! Что говорить — юность…
— Ребята может и хорошие, да лезут всё, куда не просят. Но эти, что ныне прибыли, ещё ладно… Уедут уж завтра. Да не пугайтесь же! Вернётся дядя Игнат!
Она снова засмеялась, а Егор Александрович, не зная зачем, пробарабанил по столу мелодию «Крутится, вертится шарф голубой».
— Что ты! Всё хорошо, Анфисушка! А лампочка-то твоя чего без света висит? Отчего не зажигаешь? Вот у соседей-то твоих на всю деревню горит.
Анфиса нахмурилась:
— А не люблю я её, эту самую лампочку. Мне при керосинке аль при свече куда сподручней. А её я и вовсе не зажигаю.
Егор Александрович наигранно её пожурил:
— Вот оттого комсомольцы и обижаются на вас! Вернее, на косность вашу. Уж прости ты меня. В городе мы все живём при таких лампах. И хорошо нам при них, светло! А здесь у тебя мрак такой.
— Так в городе-то свои лампы. Ладно…
— Ну какие свои! Одинаковые все лампы, на одном заводе изготовленные! А проходит по ним электричество, оно везде одинаковое. Шарики невидимые такие. На больших-больших скоростях. Те скорости и дарят нам тепло и свет.
— Дарят? Ну уж и придумали…
Анфиса встала и пошла к печи.
— Анфисушка, ничего страшного в них нет! Может, перегорела одна? Её хлопок тебя напугал?
— Да не про то я, не пужливая я. Отраженья я их боюсь. Расскажите лучше, как вам у нас.
Егор Александрович посмотрел на лампочку. Сквозь неё он увидел закрученную в спираль Анфису, переливавшуюся малахитово-чёрным пятном.
— Не понимаю я тебя, Анфисушка…, — пробормотал он, — Уж прости.
— Да что тут понимать. Ну всё, Егор Александрович! Не приставайте. Рассказывайте уже, как вы…
Вдруг она громко воскликнула:
— Ой, вот и дядя Игнат идёт! Его всегда ещё издали слышно. А сколько историй он у нас знает! Одна интересней другой. Газеты он читать любит. В библиотеку ходить стал. Только вот Фёдоровна всякий раз его выгоняет. Ой, а вот и он!
В ту же секунду дверь распахнулась, и в комнату вошёл дед Игнат, держащий в руках замызганную бутылку, по всей видимости спирта. Анфиса выставила на стол миску с грибами и разными соленьями, а дед Игнат, разбавив спирт водой, разлил получившуюся смесь по глиняным кружкам. Выпив налитое, он с охотой принялся за разложенные угощенья: капусту и огурцы. Голос его, как обычно, живой и любопытствующий, не смолкал.
— Вы, Егор Саныч, партийный, стало быть?
— Нет, не партийный я.
— Но писать-то будете по-партийному?
— Писать я буду по-своему. Да и не писатель я вовсе…
Он одним глотком выпил налитое и поставил чашку вверх дном.
— Я больше не буду. Даже не предлагайте, Игнат Павлович, — он задержал затуманенный взгляд на Анфисе и с чувством продолжил, не обращая внимания на наигранное возмущение старика: — А знаете, ведь меня больше вдохновляет другое: человеческие чувства, судьбы, природа… Да всё простая, неброская. Вот как здесь, в вашей деревне. А люди… Широкой души.
Ему вдруг подумалось: его доверчивость и угловатая искренность, часто принимаемые за недостаток ума, здесь, среди простых и некичливых людей, как будто сразу располагали к себе.
Егор Александрович, с теплотой посмотрев на Анфису с дедом Игнатом, вздохнул:
— Да, друзья, писал я когда-то рассказы. Просто потому что не мог не писать. Но вот так сложилась жизнь… Не по моей воле.
— Человек предполагает, а Бог располагает.
— Верно, Игнат Павлович. Вот и взяли меня корреспондентом в газету, в журнал. Ну как взяли…
Дед Игнат, не дослушав, поучительно проговорил:
— Газеты и журналы — это хорошо, да не всегда они дельно пишут. А ты пиши так, чтоб мы с Анфисой пользу для души извлекли. А иначе не пиши.
Анфиса подхватила:
— Вот-вот. Вот только про нас не пиши, да про разговоры эти… А, нет, пиши ты так, как нужно!
— Да нет же, Анфисушка, Егор Саныч не такой. Уж я-то знаю.
— Все мы не такие. А в правлении как один руку тянем.
— Ну будет тебе… Уж дядю Игната не сломишь. Буйный я ещё с мальства.
Расплывшись в улыбке, с невольным удивлением оглядел Егор Александрович своих собеседников. А меж тем дед Игнат, залпом выпив ещё одну чашку и сладко причмокнув, продолжил говорить своим плутовским тоном.
— Ты, Егор Саныч, на нас не серчай. Совестно нам тебя обижать. Да и всякого, кто речами своими промышляет. Но я человек поживший, и могу сказать так. Пишут, стало быть, в газетах этих про все эти, как его… машины там всякие. Что строятся, дескать, повсюду. А как по мне, так важнее люди, а не эти машины. Коль людей не станет, особливо справных да разумных, так и машины эти станут ни на что не годными. Без прока стоять будут. Только и остаётся, что их сторожить.
— Дядюшка Игнат, ты ведь это давешним комсомольцам уже говорил.
— Цыц! Пусть все знают. Да. Так им и сказал. Они-то сразу и выпытывать меня начали. А я занятой, некогда мне им объяснять.
Егор Александрович, отчего-то чувствуя на себе обязанность защищать свою должность, мягко возразил:
— Но ведь разные это вещи. Люди — это одно, а машины, что создают нам удобства — другое… Да вот хотя бы пишущая машинка.
Дед Игнат щедро плеснул в свою чашку разведённого спирта.
— Не бывает так, Егор Саныч. Ведь всё одно связано. Руки-то другое могли бы делать замест тех машин. Да и думы-то они все на себя тянут. Вон, Лукич только о том и толкует… Но коль трактор или как его… комбайн этот — то ещё ладно, но эти… танки там и прочее — какой от них прок? Да ведь на душегубство они назначены, Егор Саныч!
— Они нужны, чтобы защищать нас, — чуждым голосом произнёс Егор Александрович.
— Если так, то ладно. Это дело, стало быть, — вдруг согласился дед Игнат и, сделав долгую паузу, уже иным тоном добавил, — Но скажу я тебе так, Егор Саныч: не приходят в чужой дом с оружием в руках, чтобы сделать добро. Уж мы это…
Анфиса всплеснула руками:
— Дядя Игнат…
— Цыц! Стало быть, дядя Игнат лучше знает.
Егор Александрович встрепенулся. А дед Игнат, переведя на него взгляд, с напускной укоризной добавил:
— А ведь ещё тогда я говорил об этом товарищу Сталину, а он меня не послушал… Так по-моему всё и вышло.
Погоскин с недоумением покосился на Анфису. Та ему незаметно подмигнула.
— Как это так? Неужели он вас пригласил к себе? Или сам сюда приехал?
Дед Игнат с видимым довольством заговорил:
— Да это я в Москву ездил… В церквах побывать хотел, да свечки поставить. Как приехал я… так сразу стал разыскивать церкву Успения Богородицы. Тогда-то он и подошёл ко мне, да вызвал меня к себе. Мол, так и так, человек ты опытный, мудрёный, мне о тебе доложили, вот и нужон твой совет. Да только не внял он моему слову. Всё рассуждает-то он отвлечённо, по книгам своим, а мудрости житейской не знает. Только у стариков есть мудрость.
Егор Александрович насторожился, отчего-то представив перед собой Якушенко. Но всё же любопытство его одолело.
— И о чём же вы говорили? — стараясь говорить как можно непринуждённей, спросил он.
— Да о том самом, о колхозах этих. Уж очень долго толковали мы с ним. Я, понятное дело, тоже вопросы ему задавал — а он с большой охотой мне отвечал.
Улыбка невольно украсила лицо Погоскина. А дед Игнат ещё больше насупился:
— Начал он, стало быть, с того, что, мол, крестьян у нас много. Куда больш за вас, городских. И потому, дескать, именно мы должны стать основой… этого… рынка. Мы, дескать, не можем заниматься грабежом и «эксплутировать» других. Как это делают «капиталистские» страны. Это верно, это дело, с этим я согласился. Не хотим мы других обижать, да отбирать чужое.
Егор Александрович вновь улыбнулся этим суждениям, очевидно, вычитанным дедом Игнатом из газет.
— А дальше?
— А дальше не дело он стал говорить, я его и стал поправлять, да упрям он, только этой премудрости и верит, и этим своим… дог… как их…
— Догмам?
— Во-во! Им самым.
Дед Игнат посмотрел на порожнюю бутылку, затем искоса заглянул в чашку Анфисы.
— И вот стал он говорить мне о вражде меж нами да своими «пролетарьями», о некой смычке, которую мы, видите ли, не даём ему сделать. Как он сказал? «Снятие противоречий между городом и деревней». Во как!
— Так-так, и ты здесь с ним не согласился?
— Нет, так и сказал ему. Он мне стал толковать о том, что мы строим своё хозяйство на этой самой… Как её? Ну, как капиталисты эти. Мол, думаем о том, как бы нажиться да не поделиться с другим.
— Как кулаки, что ли? — удивлённо спросила до того молчавшая Анфиса.
— Во-во. Они самые! — оживился дед Игнат, заёрзав на лавке. — Да ещё эти самые… непонятные такие. Во, подкулачники!
Дед Игнат по-прежнему не сводил глаз с чашки Анфисы. Положив руку на стол, он горделиво выпрямился.
— А я ведь, Егор Саныч, в своё время первым на деревне кулачником был.
Погоскин, глядя на маленькую фигурку старика в широченной шубе, которую тот так и не снял, едва не засмеялся.
— Дядя Игнат, да вы и мухи не обидите, — напевно произнесла своим звонким голосом Анфиса.
— Цыц! — с наигранным возмущением прикрикнул дед Игнат. — Раз сказал — так оно и было. Помню, как на Масленицу бывало: выйдем стенка на стенку — да как загремим! Я как выбегу со двора, так все от меня в рассыпную. Да уж теперь того нет… Тюрма!
Егора Александрович краем глаза увидел, как дед Игнат быстрым и ловким движением поменял местами свою и Анфисину чашку, после этого сразу же спрятав руку под шубу.
— Так что же дальше, дядя Игнат? Ты снова с ним не согласился? — едва удерживая смешок, нетерпеливо спросил Егор Александрович.
— С кем, Егор Саныч?
— Со Сталиным. Когда тот стал говорить о наживе, о капиталистах, — слово «Сталин» Егор Александрович всегда произносил тихо и потому на всякий случай ещё раз его повторил, — С товарищем Сталиным.
Дед Игнат, сделав поспешный глоток из добытой чашки, как бы про себя, но всё же слышно пробормотал:
— Ах, вот ещё осталась капля… А я и не приметил.
Затем развалисто откинувшись на лавке, он манерно распахнул воротник шубы:
— Да-а, было дело… Сидит он такой важный, да всё пытает меня. «Как же мне быть, Игнат Палыч?», «А здесь каково?». Устал уж я ему объяснять. Так как ты говоришь, Егор Саныч?
— Я про ваш разговор со Сталиным. Вы закончили на том, что он обвинил вас, то есть народ, крестьян, в наживе.
— В наживе? — гаркнул дед Игнат, — Неправда это. Как человек поживший скажу тебе так… А? Что?
Егор Александрович и Анфиса всё так же молчали, но дед Игнат продолжал молча на них смотреть, часто моргая глазами.
Наконец, медленно допив остатки из чашки, он посмурневшим взглядом окинул избу:
— Вот так вот оно, Егор Саныч… Видел я вчера, как дурни-комсомольцы грача красной краской покрасили. Да и отпустили его. Так двое других тут же на него налетели, да клевать начали. Чем им птица-то не угодила?
— Завтра уж они в соседний колхоз уедут, — вздохнула Анфиса.
— Ну и Слава Богу, — пробормотал дед Игнат, — Это ж в колхоз в честь бойца какого-то названный? — он усмехнулся, — Они оттуда сразу дёру дадут… Сколько тебе трудодней-то накинули?
— Восемь с половиной.
— А мне и того меньше…
Он замолчал.
Только теперь обратив внимание на лежавшие рядом листы капусты, Егор Александрович подвинул их в сторону деда Игната. Тот, скользнув по них взглядом, сделал вид, что этого не заметил.
— Так что же дальше, дядя Игнат? О чём вы ещё говорили со Сталиным? Или разговор на этом закончился?
— Сейчас-ка вспомню, — с прежней плутоватостью ответил дед Игнат, подвинувшись к столу, — Было оно так… Стал я просить его не вводить трудодней этих. Недобрая задумка — так ему и сказал. Доля-то твоя, говорю, не убудет. Коль часть урожая тебе идёт, так с двойного урожая и вдвое выйдет. Так ведь? Главное, долю выбрать по-божески, не слишком великую. Тогда всем, стало быть, польза будет. Так и добро сотворится, покуда не думают о нём. А кто по деревне целыми днями бродит да советы всем раздаёт — от того и пользы-то никакой. Да хотя б возьми нашу Фёдоровну. Пустая баба.
— А вы дельно ему ответили, дядя Игнат. Весьма дельно… Весьма, — задумчиво проговорил себе под нос Егор Александрович, — Получается, он не внял вашим доводам?
Дед Игнат, не удержавшись, подвинул капусту к себе.
— Верно, Егор Саныч, не послушал меня. Хоть и с почтением ко мне обращался. Да всё одно продолжал талдычить. Хватит, мол, вам обогащаться за счёт других. Как его… — дед Игнат поморщил лоб, — волчий закон капитализма. Это он обо мне так.
— Обидел тебя, значит?
— Не то чтобы обидел, да только зазря он напраслину возводит. Ведь на что мне жилы тянуть, коль пользы для себя я не вижу? Только если заставят — как нынче... Тоже мне скажешь, что добра в том нет? А я и не стремлюсь во святые. Уж лучше, чтоб без греха было.
Пока дед Игнат говорил, Анфиса незаметно встала из-за стола и пошла прибираться у догоравшей последними огнями печи. А дед Игнат, выпив остатки спирта и закусив пучком капусты, с чувством заговорил:
— Зорьку вот у меня отобрали… Да разве ж я из наживы держался за неё? Ведь своё, кровное! Я ж роды её принимал. А теперь... Уж всё нынче колхозное. Только и остаётся, что его сторожить...
Егор Александрович слушал деда Игната, затаив дыхание. В то время как он лихорадочно искал новые вопросы, Анфиса подошла к столу и начала того бранить:
— Егору Александровичу писать статью нужно, а ты ему о чём рассказываешь? Думаешь, он об этом напишет? Если и напишет, то твоё имя рядом поставит, и уж с тебя тогда за то спросят.
— А хучь и спрашивают. Всё одно правда.
— Не о том говорить нужно писателю!
С тем же негодованием она набросилась на Егора Александровича:
— А ну, Егор Александрович, снимайте пиджак! Вымазали-то как, для писателя это совсем негодно. Что люди скажут?
Засмущавшись, Погоскин молча снял и отдал ей пиджак. А дед Игнат, развернувшись к ходившей по комнате Анфисе, уветливо говорил:
— Да я же не для газеты ему это говорю, для газеты ему председатель скажет, да сподручники его. Я так, как они ведь сказать не сумею. Для души мы здесь говорим. Не так ли, Егор Саныч?
Погоскин страстно подхватил:
— Верно, верно, дядя Игнат! Но почему вы обо мне так думаете? Я ведь правду хочу знать. И написать.
Анфиса отошла от них и стала над тазом нарочито громко чистить пиджак. Словно пряча слова от Анфисы, Егор Александрович полушёпотом обратился к деду Игнату:
— Так что ж, получается, вы не довольны… колхозами?
Дед Игнат удивлённо на него посмотрел, словно не понимая, как то, что ясно ему, может быть не понятно другому.
— А как же иначе, Егор Саныч?
Но вдруг он произнёс с той же серьёзностью:
— Только слова мои для души, не для газеты, в ней ты об этом не пиши.
Он неслышно обернулся, взглянув на занятую оттиранием пиджака Анфису, и, убедившись, что она их не слышит, продолжил:
— Да разве могло оно по-другому-то выйти?.. Уж очень много вражды стало. Как война-то закончилась. Пересобачились все меж собою, обиды таят. Возьми хоть Поскольных да Смирновых. Раньше-то морды друг другу побьют, да разойдутся. А уж после революции той… А ведь живут-то они по соседству.
Дед Игнат вновь воровато оглянулся в сторону Анфисы.
— И вот пришли к нам с этими кулаками. Вот все и припомнили друг другу обиды. Иль большевики-то ваши нам в речах своих принесли. Ведь как Денисов приехал да стал народ агитировать… Многие-то пошли за ним. Да вот только не ведали, чем всё это им обернётся. А нынче и вспоминать не хотят... Совесть-то, у кого она есть, быстро забывает да надолго. Однако ж не навсегда.
Он долго молчал.
— Да-а, Егор Саныч… Порой грешно и подумаешь: может и по делу загнали нас в колхозы-то эти? Ведь стреножат они нас, да не дают нам вольничать, как мы вольничали тогда. Ведь вот как воля-то обернулась… От Смирновых один Федька, бригадир наш, остался. А Поскольные… Так что, может, взаправду, сподручней нас вот так застреножить, нежели ждать разволицы такой…
Дед Игнат, ещё больше нахмурившись, замолчал. В это время Анфиса подошла к столу и стала его прибирать, да так, словно их и не было. Вскоре она отошла и вновь принялась стирать одежду, по-прежнему их не замечая. Егор Александрович не сводил с неё глаз. Да уж как будто она вовсе не видит их! Или это она на них так обиду держит?
А дед Игнат, о чём-то поразмыслив, ещё ближе подался к Егору Александровичу и, склонившись над столом, заговорщицки заговорил, оборвав тишину:
— Да ведь не только она, разволица-то, страшит. Вот захожу я однажды в избу, а там распластанная на полу старуха у гроба своего лежит…
Егор Александрович вздрогнул, словно его ударили током.
— То в избе нашего батюшки Тихона было… Ох, Святый Крепкий… Так вот, обновленцем он апосля сделался… Да только не помогло ему…
— Это та изба, где я живу?..
— Не, то другая, дальняя.
Дед Игнат помолчал.
— Так вот, он мне тогда и поведал, что за три дня до того мать его престарелую с кровати скинули. Да об пол её, что та и померла враз. Это когда комсомольцы за ним пришли. «Кулачить» его, то бишь. Он посля с досок пола ей гроб сделал. Да не успел вынести из дома. Вот и спрятал перед самым обыском в нём пожитки свои. Да не простые у него были пожитки, а всё больше золото да серебро. Под неё их и положил, безбожник такой. Так комсомольцы и там их нашли. Это как раз до того, как я зашёл к ним. Нам, говорят, что она, что не она — всё одно. Не имеем мы, дескать, страха. То при мне говорили. Вот те крест! Ещё в руках у них такие… светящиеся были. Я как ступил за порог, так они враз на меня их направили…
В избе было слышно лишь шуршанье одежды да эхом разносящийся плеск воды в тазу. Дед Игнат тяжёлым взглядом упёрся в просаленный стол.
— Вот и подумай, Егор Саныч… А может, иначе-то и нельзя было, кроме как колхозов этих? Грешно так думать... Ведь сколько по деревням их было… этих самых… «скулаченых». Мне рассказали уж после. Да ведь многие из них и этими кулаками-то сделались, только как Сергея Платоныча, помещика нашего, обобрали. Стало быть, за грехи свои. Да что их винить, все мы одно виноваты… Я ж когда Зорьку свою вёл, думал всё больш о Фёдоровне да Лукиче — они ж куда больше моего отдавали. Горевал, да радовался в душе. Вот она какова — растреклятая жизнь…
И вдруг откинувшись на лавке, быть может, забыв об Анфисе, то бродившей по дому, то вновь уходившей стирать, дед Игнат уже обычным своим голосом произнёс, невесело усмехнувшись:
— И вот что в итоге получилось-то, Егор Саныч: землю-то нам и не отдали ваши большевики. Одно ладно: думать-то ни о чём не нужно да ответа нести. Пусть лучше Лукич за меня подумает. А я уж…
Вдруг в дверь постучали. Егор Александрович, подавленно глядя перед собой, резко дёрнулся, а дед Игнат, бросив на него насмешливый взгляд, повернулся. Анфиса, тенью бродившая вдоль окна, пошла открывать дверь. Послышался лёгкий скрип, за ним — знакомый голос, и до Егора Александровича донеслись обрывки фраз:
— Приветствую, Анфисушка! Как вечер проводишь?
— Хорошо, прибираюсь тут у себя.
— Не у тебя ли Егор Александрович? Нигде его нет.
— Одна я тут-одинёшенька…
— И плута Игната у тебя нет?
— Да одна я, одна.
«Вот тебе и Анфисушка!», — тихо вздохнул Егор Александрович. По подтянуто-бодрому голосу в пришедшем человеке он сразу узнал Денисова.
— Мы, понимаете, спохватились, а его и нет. Подумали, что он у тебя… Что говоришь? Да баньку мы тут затопили, можно сказать, для него топили. А он возьми, да исчезни. Не доглядели...
Егор Александрович замер.
— …а после к тебе приду.
— Нет, не сегодня.
— Чего это? Или не одна ночевать будешь?
— Тебе-то что?
— Смотри... Жалеть потом будешь.
— Оставь меня, прошу.
— Молчи! Вчера одно говоришь, завтра другое. Где ж ты ещё всё это познаешь? Да ты не красней!..
Как только послышались звуки затворяемой двери, дед Игнат тихо проговорил:
— Помнишь, Егор Саныч, Писание? «Закрыли вы дверь перед страданьем людским. Посему оставлю вам дом ваш пуст».
— Что?.. О чём это вы, дядя Игнат? — прошептал Егор Александрович.
— Э-э, Егор Саныч… Я ж про то и толкую…
Но тут же дед Игнат смиренно замолчал, как только услышал шумно вошедшую Анфису, видимо, по звуку её стремительных шагов определив грозившую ему опасность. И действительно, она, долго до того при них молчавшая, неожиданно вспыхнула и громко ударила тазом о лавку:
— Дядя Игнат, на сегодня хватит!
Как только Анфиса это сказала, дед Игнат, как провинившийся ребёнок, вдруг с радостью к ней обратился, по-молодецки поднявшись с лавки, при этом едва заметно пряча в карман оставшийся на столе огурец:
— Во бестия, всегда такой была! Ну коль всё, так всё. Как скажешь, так оно и будет. Как бы ты меня ни журила, а я всё одно благодарен тебе. За гостеприимство твоё.
— Ну уж не за что. А так-то ты совсем заговорился, гляди, как бы Егора Александровича совсем не спугал. Давайте-ка уже ко сну собираться!
— Анфиса, кто там приходил? — дрогнувшим голосом спросил Егор Александрович. — Денисов?
— Какой ещё Денисов! И вы, Егор Александрович, скоморошничаете вслед за ним! Вот, держите ваш пиджак. Теперь хоть не срамно вам будет ходить на людях.
Сдержанно распрощавшись с Анфисой, Егор Александрович вместе с дедом Игнатом вышел во двор.
Осенняя ночь окутала деревню. Была она необычно тиха, а ветер, нещадно дувший, почему-то не шумел. Отчего ж не шумит ветер?..
Дед Игнат стоял на бесшумном ветру, с прежней хитринкой глядя на Егора Александровича.
— Ну, стало быть, до встречи, Егор Саныч?
— А пойдёмте лучше ко мне, дядя Игнат! — со страстью воскликнул Погоскин, придерживая незастёгнутые полы пиджака.
Дед Игнат хитро прищурился:
— А пойдём, Егор Саныч, коль есть чем почествовать! Хорошему человеку мы завсегда рады. Только уж скоро мне добро сторожить. Ну, да время есть…
VII
Они вошли в просторную комнату, едва освещённую бледным серпом луны. Там они отставили от окна стол, приставили к нему два стула и, поставив на него слабо горевшую керосинку, продолжили прерванную беседу.
Всё тем же смешливым тоном обратился к Егору Александровичу дед Игнат, угощаясь колбасой, которую вместе с рукописью вложил в чемодан Якушенко.
— А на что тебе мои речи, Егор Саныч? Неужто напишешь их в газете своей? Да и кому они интересны? В газетах всё больше пишут для городских, а нам, деревенским, они ни к чему. Вот мне кино куда больш по душе. Ох, и полюбил же я это кино, Егор Саныч! Теперь вот всё жду его. Когда «кинщик» приедет, не знаешь?
Погоскин провёл ладонью по губам, пряча улыбку.
— Не знаю, дядя Игнат. Я спрошу. А про наши речи… Так ведь не для газет, а для себя я хочу с тобой поговорить. Правды я ищу.
— Правды? — с удивлением проговорил дед Игнат, — А что ж её искать… У меня своя правда, у тебя своя.
— Так я одну-единственную правду ищу. Как оно в самом деле…
Егор Александрович запнулся. А дед Игнат, сановно разрезая колбасу, поучительно проговорил:
— Нет такой правды, Егор Саныч. Я-то своё пожил, знаю.
— Как же нет? Правда о деревне, о жизни вашей…
— Да где ж ты её найдёшь, Егор Саныч? — дед Игнат вытер о стол просаленный нож, — Ведь каждый, что видит, то по-своему и толкует. Всяк по своей душе.
Большим пальцем он пригладил усы.
— Да вот только скажу я тебе… Не всякую правду ведь почитать стоит. Возьми хучь нашу Фёдоровну. Во злющая баба! Вчера кинулась на меня. А я всё одно сделал по-своему. Уж очень норов у меня… Непримиренный.
Внезапно о пол стукнула пустая корзина. Приглядевшись, Егор Александрович увидел у печи знакомого кота, уже не раз пробиравшегося в его дом. Дед Игнат, тоже его заметив, проворным движением схватил кусок колбасы и кинул его к печи.
— Кушай Васька, кушай… — заворковал он. — Поди, тож такого не ел…
Егор Александрович, боясь упустить поставленный им было на колею разговор, смущённо проговорил:
— Так где ж мне её найти… эту правду?
Дед Игнат, увлёкшись котом, не услышал вопроса. Покормив с руки громко мурлыкающего кота, он молча принялся за угощения.
Егор Александрович, покраснев, повторил:
— Так где же найти мне правду?
Дед Игнат весело сощурил глаза.
— Да-а, Егор Саныч… — он закашлялся, — Вопросы у тебя уж больно мудрёные. А я ведь тоже обо всём таком думал. Давно уж…
Почесав бороду, дед Игнат важно проговорил:
— Так вот тебе моё слово. Сходи ты, Егор Саныч, к каждому в избу, да и потолкуй с людьми. Да с каждым по-своему, по душе. Как оно в Писании сказано? «Где горе приметите — остановитесь». Так ты и сыщешь её.
Ещё раз усмехнувшись, дед Игнат снова принялся за еду.
Егор Александрович почему-то вспомнил 1926 год, когда он поселился в Коктебеле в доме Максимилиана Волошина. Затаив дыхание, он слушал горячие споры собравшихся, апокалиптические предзнаменования Андрея Белого, страстную проповедь Сергея Соловьева, литературные максимы самого хозяина дома. Он стоял в стороне, стараясь запомнить каждое слово…
От нахлынувших чувств Егор Александрович достал из чемодана свёрток, положенный Якушенко, и вывалил на стол всё, что в нём было.
Дед Игнат затуманенным взглядом оглядел рассыпавшиеся остатки купейной еды:
— Да-а-а… И всё в бумагах цветастых… Слушай, Егор Саныч, может, мне в город податься, а? Таких сторожев нигде не сыщешь. Уж я-то знаю. Я всё сторожить смогу… Али писателем в вашу газету пойти? Мне всё одно.
— Сторожей у нас много, — улыбнулся Егор Александрович. — А вы кушайте, дядя Игнат, здесь всё ваше. Я уж сыт на сегодня.
— Ну коль так, то ладно. Я-то небольшой охотник до этих харчей. С утра яичко съем — мне и хватит.
Затем, помолчав, не сдержавшись, спросил:
— А что у вас ещё в городе имеется? Вот как эти самые колбасы. А вот это что? В железке? А это?
Егор Александрович начал нехотя перечислять всевозможные продукты, постоянно прерываясь на любопытствующие вопросы деда Игната. Так и не найдя возможность заговорить о своём, он стал молча наблюдать за старательно жевавшим стариком.
Доев, тот знакомым движением откинулся на лавку и, распахнув шубу, благодушно заговорил:
— Что ж, Егор Саныч, всё ждёшь моего слова? Я уж был советником при Сталине. Аж отсюда меня к себе вызывал. Прознал откуда-то обо мне… Толки-то быстро по земле ходят.
Егор Александрович, забывши о былом страхе обидеть старика, неожиданно для себя выпалил:
— А был ли в самом деле ваш разговор со Сталиным?
Дед Игнат укоризненно на него посмотрел:
— Не дело спрашиваешь, Егор Саныч. Раз говорю, то, стало быть, был.
— Простите… Вы ведь говорили, что сами в Москву приехали. Свечи в церквях поставить…
Дед Игнат внимательно на него посмотрел:
— Приехал. Грехи-то отмаливать надо. А нынче-то все безбожниками сделались. А всё одно перед Божьим судом предстанут.
— Неужто так нагрешили?
— А то.
— А что… было здесь? В этом доме, — Егор Александрович запнулся.
— Здесь? — дед Игнат задумался. — Здесь батюшка Евлампий жил. Всю семью его увели. А их было ж десять ртов. Помню, в тот день весь народ сюда столковался. Пожитки-то ихние вмиг похватали, да ещё и побились за них.
Егор Александрович сжал губы.
— Да разве всё это было, дядя Игнат? Я ведь в деревне тоже жил. Не такие у нас люди. Добрые у нас люди, совестливые: и помогут, и слово доброе скажут. Нет у них такой злобы. Может, где и было такое, да вы всё самое злое и пособирали… Нельзя так.
Лукаво сощурив глаза, дед Игнат зачем-то ему подмигнул.
— Э, нет, Егор Саныч, упрощаешь. Грубо рассуждаешь. Как это… По-интеллигентски! Вот был у меня один случай с войны… Только чайку бы… Водочки ж у тебя нет?
Егор Александрович, подхватив со стола лежащий на нём свёрток с чаем, заторопился к печи. А дед Игнат, поудобней устроившись, с видимым наслаждением заговорил:
— Помню, такой случай был. Раз, значит, нашу роту поселили в один лазарет, да сразу в баню нас всех погнали.
В это время Егор Александрович наливал из ведра воду в привезённый им из города чайник. Плита была раскалена — Иван Лукич, пока Погоскина не было дома, неизменно каждый вечер растапливал печь.
— …вот начался обстрел, — продолжал говорить разомлевший дед Игнат, — То австрийцы нас донимали. Вот мы и высыпали из того лазарета да разбежались кто куды. И случись такое, что в лазарет тот попал снаряд. А? Так вот… Деваться было некуда, и вот пошли мы, значится, в город, что рядом тут был. Вошли мы туда, Егор Саныч, завёрнутые в простыни да прочие непотребства…
— Так римляне ходили, — зачем-то произнёс Егор Александрович, карауля медленно закипающий чайник.
— А? Кто такие?
— Древние. Ещё до Христа жили.
— У-у-у… Видно, лютые вояки были. До Христа… Вот и мы так. Так вот, увидав, что противника в городе нет, да полный кавардак кругом, мы вмиг утратили весь наш стыд. И почали там мародёрствовать да бесчинствовать. Ох, и вспоминать совестно…
Сделав паузу, дед Игнат продолжил:
— Длилось это три дня и три ночи. А после явилось наше начальство. И вскорости к порядку нас привело. Мы, покуда ждали приказа, даже всячески подсобляли тем басурманам. Хучь и не понимали их. Кому дров накололи, кому крышу подладили… Помню, все тогда дивились сноровке моей — большой я умелец в колке дров…
Дед Игнат многозначительно поднял палец вверх.
— Так вот… Что ж начальство сделало-то сразу? Перед тем, как нас по-отечески наказать? Не догадаешься, Егор Саныч? Одели нас в чистую форму, да выставили знамя полка нашего! И вспомнили мы, что мы есть защитники Веры, Царя и Отечества. Вот оно как.
Из маленького чайничка повалил сизый пар. Дед Игнат, наслаждаясь сытостью и теплом, не умолкал:
— Я ж тогда вместе с Сажнем служил. Слыхал про него? То ведь бывший… как его… подкулачник. Да только теперь присмирел он... А до того шебутной был, гордый такой, лихой. Себя-то я в нём завсегда узнавал. До войны всех девок от него прятали. А нынче-то... Ямы-то для столбов все он вырыл. Всё больше в конюшне живёт. Да ничего и не просит. А раз видел я, как он перед Денисовым на коленях стоял… Повалился в самую грязь. Тот поднимать его стал, а он ни в какую: виноват, мол, и всё, наказуй. Да-а… А тогда, в войну… На гармони играл, на груди двух «Егориев» носил. В городе том враз с тремя австрийками жил, прости Господи. Да-а… Многолик человек, Егор Саныч… Вот и пойми его… Да куда уж!
Егор Александрович разливал в стаканы чай и, подойдя к деду Игнату, исподволь заглянул тому в глаза. Они были у него ярко-лазуревого цвета, будто подслеповатые даже. Над ними густо нависали лихо изогнутые дуги бровей. Когда дед Игнат повёл головой, Егор Александрович заметил, как один непомерно выросший волос тонкой чертой пересёк его левый глаз.
В комнате установилось уютное молчание. Запах заваренного чая, скромный свет лампы вдруг напомнили Егору Александровичу о Елизавете, Оле, Катюше, их оберегаемом доме…
— Хорошо мне у вас, дядя Игнат, — тепло проговорил Егор Александрович, обжигая пальцы о раскалённый стакан, — В деревне я всегда словно свой. Как будто здесь я должен жить, а не в городе этом. К тому же в недалёких отсюда краях я провёл своё детство. Быть может, мои самые чистые мысли все идут отсюда, где я когда-то жил в окружении добрых людей. Вот только… Тяжесть тут какая-то чудится мне, надсадность… Хотя бы Фрося… Вы знаете её, Игнат Павлович? Дочь Марьи Николаевны и Ивана Лукича.
— Знаю, Егор Саныч. Добрая девочка.
— Странно, мы так подружились с ней за эти несколько дней… Кстати, Ивана Лукича она называет дядей… Почему?
— Ни к чем тебе это знать, Егор Саныч, — сухо проговорил дед Игнат.
— Отчего ж не сказать правду?
— Заладил ты с этой правдой, — вдруг рассердился дед Игнат. — Тут о человеке речь.
— Зачем вы так, Игнат Павлович? Ведь о ней и речь.
— Не выдюжишь ты моего сказа. Я же вижу: душа у тебя уж больно мягкая, незагрубелая.
Склонившись над столом, Егор Александрович подался к старику.
— Выдюжу. Я ведь кое-что уже знаю.
— Знаешь?
— Вчера Фрося показала мне свой детский тайник: какую-то ступу. Потом стала толочь ей жёлудь, траву…
Дед Игнат свёл брови.
— Вот и рассказала мне, — решился солгать Егор Александрович, почувствовав смятение старика, — что случилось с ней.
Чуя мерное биение сердца, Егор Александрович замолчал.
— Гляди ж, Егор Саныч, — проговорил дед Игнат. — Грех на себя беру. Да всё ж… кто тебе ещё про это расскажет. Удальцов-то уж нет. Вот Сажень был… Видать, один я за всю деревню остался…
Ночь за окном упокоилась тихим пейзажем. В лунном свете проступали голые ветви деревьев, скаты крыш. Блестел первый иней.
— Так вот, — тихо заговорил дед Игнат, уставив застывший взгляд на плечо Егора Александровича. — Всё началось ведь ещё до того, как пришли они… Всё зерно выгребали-то под метёлку. Ух, ироды! Тоже приехали из Москвы... Да всё ж жить можно было. Но вот пришли они… Я-то, Егор Саныч, их впервые в окно увидел, вон там.
Он ткнул пальцем в сторону окна. Егор Александрович обернулся, но кроме яркого месяца ничего не увидел.
— Кто же пришёл? Сюда, к этому дому?
— Нет, Егор Саныч. Слушай же, иначе не поймёшь. Увидел я их в окно, вон там они были. Ровно как ты, свет заслоняли собой. Какие-то большие и круглые, словно не человеческие лица у них были. Однако по глазам я всё ж сразу признал в них людей.
— Кто же они?.. Неужто люди? — едва слышно прошептал Егор Александрович.
— Люди. Да только раздутые. Лица круглые, раздутые… Сразу и не признать, покуда глаз не увидишь. И ноги-руки, как тумбы…
— Боже…
— …говор-то у них… Я сразу признал. С юга они пришли, не больше ста вёрст отсюда.
— Что же с ними?..
— Да голодны они, выморены. Вот и раздуло их. Только не знаю отчего так… Раньше-то не видал, чтобы выморенных вот так раздувало. Разве что живот пучило, да и то у детей.
— И что… дальше?..
— Безвредны они, тихи. Даже не стучали, не лезли в дом. Только всё смотрели из окон, особисто когда ешь. Вон, оттуда.
Егору Александровичу невмоготу было повернуться снова. А дед Игнат, бездвижно на него глядя, размеренно и отстранённо говорил:
— Выйти поначалу было невмочь, да они безвредны, окружат, даже не трогают. Только мухи вокруг них, нечистоты… А они только смотрят. Многие лежат, помирают, значит. Только тихо, беззвучно… Старики-то наши древние так не помирали. А ведь говорят, молча умирают те, кто с Богом... Да только неправда это.
Помню ещё, как невдалеке отсюда конь помер, так они все и сбежались туда. Да всего его до костей обглодали. Один череп остался. Никогда ничего страшнее не видел...
Егор Александрович, задыхаясь, вскочил. Дед Игнат поднял на него выцветший взгляд:
— Помню, Колька, муж тогдашний Анфисы, всё дурачился, ирод. Пришёл я однажды к нему, а он из окна им то палку, то уголёк кинет. А иной раз и хлеб…
Он ненадолго замолчал.
— А всё ж и помогали им. А некоторых и выходили. Да уж как жить им… Но всё ж живут, и радоваться умеют. Как Фрося.
— Фрося? — то ли произнёс, то ли выдохнул Егор Александрович.
— Пришла она к их дому. Лукича, то бишь. Говорила потом, что белый крест в окне видела. Вот как. Той ночью одна Николаевна была дома. Вот и приютила Фросю… А отчего её выбрала — того не знаю. Ведь много их было…
Егор Александрович отвернулся к стене, пряча от деда Игната лицо.
— …вскоре-то всё закончилось. Тогда-то Иван Лукич и зарезал трёх кабанов. Их ведь на ферме не числили. Только ты про то никому… Я ж тогда их и сторожил. Раз прознали про то пришлые — едва не убили… Почитай, золото сторожил. Один пуд тогда стоил… — он замолчал. — Да вот только мёртвые-то остались лежать на дорогах. Сам понимаешь, чем всё это грозит… Все по хатам запёрлись, а я и вызвался хоронить. Далеко таскать сил не было, вот и выбрал я место недалече. Теперь и не помню где — крестов-то уж нет. Комсомольцы все посымали…
Голос его смолк. Откуда-то донеслось пищанье котят, звякнуло у печки неловко брошенное ведро.
Дед Игнат долго смотрел на застывшего Погоскина, отвернувшегося к стене. Затем молча поднялся. Неслышно спрятал в шубу засаленный нож. Хотел было что-то сказать, но передумал. Поднял руку и сразу же её опустил. Затем, шумно вздохнув, вышел в сенцы.
Спустя несколько секунд тяжко скрипнул засов проржавевшей калитки.
VIII
Ночь. Блуждание звёзд. Саднящее головокружение.
Егор Александрович недвижно стоял у стены и невидящим взглядом смотрел в край окна. Сознание плыло, прямоугольник стены то застывал, то безбожно кривился. Сапно дыша, он обессиленно сделал шаг. Незакреплённую половицу повело вверх, раздался болезненный грохот. Егор Александрович, встрепенувшись, выбежал из дома.
Во дворе никого не было, только приблудившийся кот сидел у самого колодца. Подбежав к калитке, Егор Александрович обвёл притаившееся пространство глазами. Деда Игната не было видно. Метнувшись обратно, он обежал дом. Перелезая через задний забор, услышал треск разорванной ткани. Сжав ладонью трепыхающийся на кисти лоскут, он выбежал за околицу. Там так же никого не было. Тишина.
И тут в сознании всплыло слово — «Анфиса». С невыносимой надеждой ища глазами вспыхнувшую в ночной мгле электролампочку, Егор Александрович побежал в сторону её дома.
Как велика деревня! Переулок ложился за переулком, мелькали чёрные вагоны домов, где-то густел над крышами дым.
Зыбкое время текло, уплывающий серп луны объяли всклоченные облака. Опалённый морозцем воздух резал лицо. Под ногами земля странно мягчела.
«Где же он? Где? Хоть бы раз лампочку свою включила. Да хоть керосинку. Анфисушка!», — задыхаясь, шептал он себе. Ветки деревьев стали всё чаще бить его по лицу. Дороги давно уж не было видно. Впереди смыкалась непроглядная темнота. Он оглянулся — и, тут же обо что-то споткнувшись, упал на редко поросшую чахлой травою землю.
Дыша влажным запахом земли, Егор Александрович стал бессмысленно водить руками. Наконец, подняв голову, он с силой выдохнул набившийся в нос песок. Поправив спавшие на нос очки, он встал на четвереньки. Затем, ища глазами чаемый огонёк её дома, пополз по кругу.
Сделав несколько кругов и сбив ладони в кровь, он в отчаянии повалился на спину.
Звёзды над ним всё так же блуждали. Опрокинутый серп луны, качаясь, кривился. Перевернувшись на живот, чтобы ползти дальше, он вдруг почувствовал, что под одной рукой земля оказалась мягкой, песчаной, под другой — затвердевшим суглинком. Нащупав увесистый камень, он стал чертить им границу.
Возвратившись к тому место, откуда он начинал, Егор Александрович от радости засмеялся: он нашёл то самое захоронение. Теперь лишь осталось найти крест. А если его сняли, то сколотить и вкопать новый. Поднявшись на ноги, Егор Александрович осмотрелся.
Ночь просветлела. Ясно виднелся подступающий лес, заросшие низины, чаща берёзового молодняка. Две берёзки были переломаны у самого комеля — видно, здесь он бежал…
Подойдя к берёзкам и тронув одну из них, он заметил в свете луны изодранный в кровь палец. Вернувшись обратно и ступив в начертанный круг, он в этот раз не ощутил мягкости почвы. Казалось, под ногами был всё тот же суглинок.
Егор Александрович лихорадочно ходил по поляне, отчаянно ища размягшую почву. Вскоре он потерял и начертанный круг. Обессилев, он присел у одинокого деревца и стал бессмысленно скоблить мёрзлую землю. Наконец, осознав всё, он схватился за голову.
Слёзы заволокли распахнутые глаза, редкими каплями упали на грудь.
Закрыв глаза, он вдруг почувствовал тёплые ладони матери, мягкое касание пальцев, взбивающих его непослушную прядь. Он садится на стул. Она шепчет над ухом молитву, неслышно водит над ним чашкой с разбитым яйцом, вытягивая из него сглаз, дурное, бесовское…
Подул разладистый ветер, затрепал рваный рукав. Встав на колени, он начал молиться.
……
Егор Александрович успокоенным шагом тронулся на поиски деревни. Ища поломанные ветки, он пытался отыскать путь. Смутно помня расположение луны, он старался идти так, чтобы она была от него по другую руку. Пройдя через подтопленные балки, он заметил за резким обрывом дорогу. Хлюпая вымокшими туфлями, он на четвереньках выбрался на неё.
Дорога была широкая, выезженная, будто даже знакомая. Егор Александрович, чувствуя прилив сил, бодрым шагом пошёл по краю дороги.
Вдруг со спины послышался скрип колёс и мерный топот лошади. До его слуха донеслись нескладные слова вполголоса напеваемой песни:
Арестантов считает фельдфебель седой,
По-военному ставит во взводы,
А с другой стороны собрались мужики
И котомки несут на подводы.
Притаившись в тени вблизи росшего дуба, Погоскин вглядывался в приближающуюся телегу. На ней ехал мужчина в сером тулупе и натянутой на лоб шапке; позади него что-то трепыхалось, прикрытое плотной рогожей.
Забыв о своём виде, Егор Александрович одним прыжком выскочил на дорогу и отчаянно замахал руками.
— Что?! — хриплым голосом гаркнул мужик, оглянувшись назад и резко натянув поводья. Не удержавшись, он завалился в телегу, сбив набок рогожу.
— Вы не пугайтесь меня. Я заблудился, — выдохнул Егор Александрович, подбегая к остановившейся телеге.
Матерясь, мужик неловко поднялся и, поправив ногой рогожу, схватил рядом лежавший кнут.
— Стоять, сволочь! Не двигайся, мать твою!
Погоскин застыл на месте.
— Вы меня не так поняли…
— Стой, я сказал. Срублю!
Натянув на лысину сбитую шапку, мужик тронул поводья. Лошадь, испуганно покосившись на Егора Александровича, неторопливо пошла.
Как только телега поравнялась с Погоскиным, мужик замахнулся и что есть сил ударил его кнутом по лицу. Чувствуя страшное жжение, Егор Александрович рухнул на колени.
— Получай, лишенец! — хрипло заорал мужик, стеганув его ещё раз.
— Стой, я сказал! — прикрикнул он на шедшую лошадь, свободной рукой натянув поводья. Та неохотно остановилась.
Став на край телеги, мужик пристально вгляделся в Егора Александровича.
— Пожиться хотел, да? Ах ты, элемент… Да я ж тебе глаза выбью.
Кнут хлестанул Егор Александровича по брови. Струйка крови потекла по щеке. Он упал на дорогу, с размаху ударившись головой о выступающее с краю бревно. Последней вспышкой он увидел, как мужик, замахнувшись, вдруг повалился в рванувшую телегу. Ему послышался дробный топот копыт, всё неистовей учащавшийся… Тонущее сознание уловило далёкие истошные крики.
IX
— Кажись, очнулся…
Егор Александрович приоткрыл глаза. Возникшие очертания комнаты были покрыты янтарными бликами. В одном из них проглядывался силуэт человека. Он то исчезал, то проявлялся за полосками света.
— Товарищ Погоскин, как вы?
Чувствуя дрожанье ресниц, Егор Александрович распахнул глаза. Перед ним стоял Иван Лукич. Позади него, за дверным проёмом, виднелся длинный сосновый стол, посередине покрытый скатертью в красную крапину. Он понял, что находится в избе председателя.
Егор Александрович шевельнулся. Он ощутил, как что-то игольчато ожгло его щёку. Намереваясь дотронуться до неё, он почувствовал в ладонях сильное жжение. Кружилась голова.
— Как вы себя чувствуете?
Иван Лукич перебирал в руках шапку, исподлобья оглядывая его.
— Ничего… — он смочил слюной пересохшие губы. — Что со мной?
— На лице вот след. Да руки, вроде как, в ссадинах, — Иван Лукич тяжело вздохнул, — Да уж… Не доглядели. Туды его…
Ещё раз вздохнув, он потёр нос.
— Что же случилось… со мной? — Егор Александрович сквозь поддёрнутую занавеску всматривался в горницу. Ему показалось, что там кто-то был. Неужели она?..
— Нашли вот вас на дороге. Один был из наших. Вот и привезли к нам. Кажись, на дороге той вас и избили. Кнут невдалеке вот лежал... Эх… Как же так… — Иван Лукич, раздосадованно хлопнув себя по ноге, обернулся, — Машка, а ну иди сбегай за Денисовым!
В проёме показалось знакомое женское лицо.
— Доброго утречка, Егор Александрович. Вы уж не хворайте. На вот, забыл, — Марья Николаевна просунула в руку Ивана Лукича какой-то клочок — то ли тряпки, то ли бумаги.
— Чего ты тут суёшь? Чего это? А-а… Надо передать.
Она ушла, а Иван Лукич, помяв в ладонях взятый клочок, шагнул к Егору Александровичу.
— Как же вы так? Не доглядели вот… Машка-то моя, растя… спать она рано легла. Голова разболелась. Вот и упустила, что вас в доме нет. Эх… Всё равно-то с меня спросят…
Егор Александрович слабо улыбнулся:
— Не спросят. Я вам очень благодарен. А случилось… Вышел я на улицу, да и заблудился.
— Уж надо было к нам зайти, — оживившись, произнёс Иван Лукич, — У Марьи-то сон чуткий, она б враз поднялась. Провела б куда надо. Это если меня нет. А уж если я дома…
— Что же мне по пустякам вас беспокоить, — медленно проговорил Егор Александрович, всматриваясь в лицо Ивана Лукича. Теперь оно ему показалось необычно приятным.
— Какие это пустяки… Ведь вы гость у нас, мы должны вас, это… должны вам заботу оказывать, внимание проявлять…
Егор Александрович молча слушал обрывистую речь Ивана Лукича, разглядывая дощатый потолок.
— Кстати, — после недолгой паузы проговорил тот. — Тут вам кое-что Фрося передала…
Он смутился.
— Фрося? — прошептал Егор Александрович, вглядываясь в жёлтый свёрток в руках Ивана Лукича.
— Это дочь моя, — пробормотал Иван Лукич, — я ж говорил ей, в школу опоздаешь, а она за своё… Да я ж и разрешил ей потому, что для вас-то писала. Видать, строже надо было быть с ней. Эх…
Егор Александрович только сейчас понял, Иван Лукич держал в руках обрывок бумаги. Неловким движением взяв его пальцами, он с трудом прочитал выцарапанные блеклым карандашом слова:
ВЫЗДАРАВЛИВАЙТЕ ДЯДЯ ЕГОР
Часто задышав, Егор Александрович закрыл глаза. С улицы до него донеслось петушиное пение, мимо избы проплыли весёлые голоса.
— Не надо… — наконец проговорил он. — Не надо с ней строже.
— Что ж написала-то?
— Чтобы я поправлялся.
— Видать, заботится…
— Очень. Она… заботливая.
— А? Это да. Кажись, доброе дитё растёт.
— А ведь я её вчера обидел. Не пришёл к ней…
— Ну уж, — со слышимым довольством проговорил Иван Лукич, — Куда вам с детями-то? При ваших-то обязанностях. Вы ж и так сколько времени с ней.
Егор Александрович отвернулся к стене.
— Вы напишите мне ваш адрес. На обратной стороне. Я очень прошу вас.
— Адрес? Сделаем, товарищ Погоскин. Это ж моего дома?
— Я буду писать вам. Ей. Это очень нужно. Прошу вас.
— Всё сделаем. Только надо, чтоб красиво было. Чтобы понятно... А я ж каракулями… — забормотал Иван Лукич. — Надо, чтоб мой Васька написал. Я скажу ему. Да чтоб мне каждую букву по-книжному вывел!
— С ним тоже не надо строго. Хороший парень…
В сенях хлопнула дверь. Послышался угрюмый говор Марьи Николаевны, тонувший в неизменно бодром, приятном тембре голоса Денисова.
— Приветствую вас, товарищ Погоскин, — распахнув занавески, вытрубил Денисов.
— Доброе утро. А я ведь даже не знаю … как вас по имени-отчеству?
— Какое уж утро. Второй час. Сергей Витальевич меня зовут, — проговорил Денисов, став внимательно разглядывать Погоскина, — Так-так-так, ссадина от кнута… Ясное дело. Что это у вас с ладонью? Ага! Видно, закрывались от побоев… Вы не помните?
— Нет.
— Вас ведь избили на дороге, верно?
— Кажется…
— Товарищ Погоскин из дома вышел, вот и заблудился, — тихо проговорил Иван Лукич. После шикнул. — Машка, иди принеси чаю. Чего стоишь?
Марья Николаевна, исподлобья взглянув на супруга, быстро ушла.
— Что ж… Улику, кнут то есть, мы передадим. За милицией уже выслали. Место преступления отмечено.
— Милицией?
— Не беспокойтесь, товарищ Погоскин. Уж мы виновных найдём.
— Не надо…
— Ну полно вам, Егор Александрович. Скажите лучше, как вы? У вас ведь завтра поезд. Сможете ехать?
Егор Александрович на локтях приподнялся. Только теперь он уловил в комнате тёплый запах хлеба. Как раз в это время Марья Николаевна где-то у печи зашумела ухватом. У края проёма промелькнуло воздушное облачко пара. Было слышно, как кипит самовар.
— Кажется, порядок, — слабо улыбнувшись, проговорил Погоскин.
— Встать можете? Но если тяжко, то вы лежите. Хотя… Оставайтесь-ка вы у нас! Пока не поправитесь. Лукич, примешь гостя?
— Конечно, приму, — выдохнул Иван Лукич, но тут же замешкался. — А если там ждут? К сроку.
— Телеграмму направим. О чём речь?
— Как бы там не испереживались… Скажут: пропал. Телеграмма ещё запозднится…
— Полно тебе, Лукич. Связь в нашей стране работает как часы.
Во время этих разговоров Егор Александрович тихо поднялся с кровати.
— Ну вот, Лукич, а ты переживал! — выкрикнул Денисов, — Шагается вольно, казак? Это ж не у меня.
Широко улыбнувшись, он постучал культей по полу.
— Вот и порядок. Можно ехать, — вслед за ним облегчённо проговорил Иван Лукич.
— А ладони-то все изрезаны! — ахнул Денисов, — Сколько он ударов нанёс? Убить что ли хотел? Это мы в дело внесём. Раны-то хоть обработал, Лукич?
— А? Чем это?
— Эх ты! Сам же со мной выступал перед коллективом. Гигиена! Заражение может быть.
— Заражение? Машка…
— Да сиди уж. Я сам сделаю…
— У меня ж в столе есть этот самый… йод. Видать, и на лицо надо?..
Пока они разговаривали, Егор Александрович, покачиваясь, прошёлся по комнате. Затем, неловко обойдя стоявшего в проходе Денисова, вышел в горницу.
Марья Николаевна, по-девичьи склонив голову, разливала из медного самовара чай. Увидев Егора Александровича, она подняла голову. Пройдя к печи и вернувшись обратно, он сел за стол возле неё.
— Спасибо вам за заботу, — смущаясь, выговорил он, пододвигая к себе блюдце с чашкой.
— Чего уж… — буркнула она, — Чай-то налить.
— Я не только про это. Ведь все пять дней кормили меня да поили.
Она не ответила.
— Фрося вот записку мне написала… — он достал из кармана аккуратно сложенный листик бумаги.
— Грамоте их учат, — покосившись на записку, ответила Марья Николаевна. Помолчав, добавила. — Наши вон тоже пишут.
— Пишут? — оживился Егор Александрович.
— Я-то неграмотная. Мне Лукич читает. Или Васька.
Она снова замолчала.
— Потерпите. Хлеб уж скоро, — бросила она, поднимаясь с лавки.
— Фрося написала здесь, что хочет, чтобы я как можно быстрее поправился, — быстро выговорил Егор Александрович, выжидающе на неё глядя.
Марья Николаевна, не ответив, пошла к печи. Шумно отодвинув заслонку, она просунула внутрь хлебную лопату и поправила каравай.
— Я попросил, чтобы супруг ваш Иван Лукич написал мне ваш адрес.
— Зачем это? — издали спросила она.
— Это чтобы письма писать… Фросе, — он отхлебнул из чашки сухой обжигающий чай.
— А-а… Тогда пишите. Она будет ждать.
— Она скоро вернётся со школы?
— Поди в четвёртом часу.
— Я её встречу…
Из комнаты вышли Иван Лукич и Денисов, о чём-то горячо споря.
— Ну что, товарищ Погоскин? Жив казак?
— Жив и почти здоров! — перенимая манеру Денисова, отрапортовал Погоскин.
— Это по-нашему! Вы куда? С нами?
— Я в свой дом. Ещё прогуляюсь, пожалуй.
— Но всё же обождите нас. Раны лучше обработать. А потом уж мы по делам.
Иван Лукич, нахлобучив на голову шапку, посмотрел в окно.
— Да-а… Зима уж скоро. Свекла эта… Эка неладица. — встрепенувшись, он обернулся к Егору Александровичу, — Запамятовал! Пальто ж надо вам принести. Вон как сыро. Да сиди ты! — прикрикнул он на супругу, хотя та всё так же возилась у печи. — Я сам схожу.
Быстро намазав раны йодом, принесённым вместе с пальто Иваном Лукичом, Егор Александрович стал собираться на улицу. Перед приходом Фроси он решил в последний раз пройтись по деревне.
Осторожно тронув горячую крышку отполированного до блеска чайника, он размеренным шагом направился к сенцам. Марья Николаевна успела сунуть ему в руки тёплый ломоть испечённого хлеба. Разломив его пополам, он одну половину спрятал в пальто.
X
Деревню обволокла ноябрьская морось. Окрашенные дымком избы мягко сплетались с отцветшей равниной, опушенной лесом, затерявшейся в сером куполе поднебес. На изгнившие и новёхонькие крыши тихо падали капли дождя. За околицей полевые бригады занимались сбором свеклы. В воздухе гасли раздражённые крики. У самого горизонта заметным мазком лёг тащившийся по дороге комбайн.
Как только Егор Александрович вышел во двор, в нос ему ударил густой запах влажной земли. Явью возникла перед ним вчерашняя ночь, послышался размеренный голос деда Игната. Резко свернув с дороги, он направился к переулку, ведущему к дому Анфисы.
Её не было — видно, работала с бригадой в полях. Взглянув на часы, он решил пойти к большаку, по которому возвращались дети из школы.
Идя по опустевшей, пригорюнившейся деревне, он зацепился взглядом за столб, у верхней части которого вырисовывался чей-то знакомый силуэт. Подойдя ближе и сощурив глаза, он узнал Сажня. В измокшей льняной рубахе, со слипшейся копной густо-курчавых волос, он стоял на низенькой лестнице и на вытянутых руках крепил кусачками провода.
Сбавив шаг и жадно его разглядывая, Егор Александрович неловко вступил в унавоженную выбоину. Отряхнув измокший ботинок, он вскинул голову и на секунду встретил его взгляд. Одичало посмотрев чуть в сторону от него, за линию горизонта, Сажень тут же повернул голову и продолжил работу. Егор Александрович ещё несколько раз бросал в его сторону взгляд, но тот больше не оглядывался.
Через несколько минут он дошёл до перекрёстка, на котором уже когда-то провожал Фросю. Прохаживаясь у края дороги, он сумрачно вглядывался в изредка проходивших людей. Поздоровавшись с оравой пробегавших мальчишек, заблаговременно прекративших при нём сквернословить, он боковым взглядом увидел одиноко шагавшую Анфису. В опущенной руке она несла короткий, испачканный землёй нож, другой рукой прижимала небольшую охапку ботвы.
В висках у него неуёмно заколотило.
— Анфиса… Здравствуй.
— Вечер добрый, Егор Александрович. Чего ж испугались-то меня? — в улыбке Анфисы теплилась усталость.
— Не ожидал… тут увидеть.
— Чего ж это? Не с женихом ведь иду. Ох, умаялась! В город бы мне, — она остановилась, насмешливо его оглядывая.
— Так приезжайте.
— Кто ж меня пустит? Ох, может, коль замуж выйду… — она повела глазами, — Сегодня последняя ноченька?
— Да, завтра с утра еду на станцию. Поезд… домой.
— Проехаться бы на нём… На этом поезде. Раз его видела: до чего ж страшно, аж груди сводит.
Она натужно засмеялась, но тут же нахмурилась:
— Ладно, пора уж. Кто ж ещё наготовит-то мне. Одна ж я… Подходят, да всё боятся. Да и что-то скучные все… Других я люблю. Ой! А что это у вас с лицом? Кто это вас?
— Я… Я всё расскажу! — фальцетом выкрикнул Егор Александрович, попятившись к придорожной канаве.
— Ой!.. Чего это вы? Что с вами? Куда?..
— Послушай меня! Подойди… — едва слышно шептал он. — Я дядю Игната к себе в дом пригласил. Говорили мы…
— Что? Стянул что-то? Ой, а шрам-то…
— Что ты, Анфисушка… Он мне ведь рассказал... Правду. Что было… В прошлый год, по весне. Когда пришли они… С юга…
Застыв, Анфиса устремила на него взгляд.
— Я всё знаю, Анфисушка. Я всё знаю! Ты… Ты послушай меня…
— Набрехал он.
Егор Александрович, запнувшись, почувствовал, как затрепетало в груди. Он стал судорожно искать несказанное в её неясном, мутно-посерьёзневшем взгляде. Он ждал слова.
— То есть… Как, Анфиса?.. Ты говоришь…
— Он мне уже про это брехал.
— Подожди, Анфисушка… Но как можно о… таком? О самом…
Анфиса отмахнулась от его протянутых рук:
— Не приставайте! Егор Александрович… Ступайте себе с Богом. Простите, намаялась я…
Она быстрым шагом пошла по большаку. Ранние сумерки смыли её черты. Егор Александрович всё так же стоял у канавы и повторял её слова.
Когда до него донеслись детские голоса, он выбежал на дорогу. Невдалеке от него шла компания девочек-первоклашек.
— Постойте! — обрадованно крикнул он им.
Разговорившись, он вскоре узнал, что Фрося ушла далеко от них и наверняка уже была дома. Значит, она прошла мимо, когда он говорил с Анфисой?..
Когда он возвращался домой, пошёл сильный ливень. Глухо отзывались на стук проливного дождя крыши. Подбегая к её избе, он увидел в окне всю семью: Ивана Лукича, ходившего по горнице, Ваську, сидевшего на лавке и читавшего книгу, Фросю, помогавшую Марье Николаевне у печи.
Он надолго задержался у самого окна, и именно она в конце концов его увидела и побежала открывать дверь. Вслед за ней тут же поспешил засуетившийся Иван Лукич.
Они вчетвером чинно разговаривали о погоде, о Москве и о других мелочах.
Он оказался с ней наедине только перед самым уходом, когда стоял на пороге крыльца. Сама собой всплывшая в этот момент мысль о том, что это его последний шанс узнать о её прошлом, глубоко оскорбила его.
— Ты будешь писать мне, Фрося? — тихо спросил он её после недолгого молчания.
— Наверное…
— Почему так?
— Не знаю… А вы?
— Да, буду.
— Всегда?
Фрося поникши смотрела себе под ноги. Егору Александровичу казалось, что она весь вечер была чем-то подавлена.
— Да, всегда, — пораздумав, ответил он.
Фрося засмущалась.
— А я видела вас.
— Видела? Где?
Послышался хлопок двери. В сенцах возникла крупная фигура Ивана Лукича:
— Ну, не задерживай дядю Егора, — грузно проговорил он, держа приоткрытой дверь, — Ему собираться надо. Ну, деточка.
— Подождите. Дайте нам, пожалуйста, договорить, — Егор Александрович строго посмотрел на Ивана Лукича. Тот поспешно закрыл за собой дверь.
— Где ты меня видела, Фросенька?
— На дороге. Я вас звала. А вы ссорились.
— Я ведь пришёл, чтобы встретить тебя, Фрося.
— Правда?
— Конечно. Разговорился, и не услышал. Прости меня.
Дверь снова скрипнула. В тени всплыла взлохмаченная голова Васьки:
— Ой, а мне по делу! В одно помещеньице, — громко протянул он, неторопливо засовывая в валенки босые ноги. Раздалось громкое шарканье по земле.
— Я буду писать тебе. Мы увидимся, поверь мне, — проговорил Егор Александрович, протягивая ей руку.
Подняв на него взгляд, она вложила в неё свою.
— Как в кино, — прошептала она.
— В кино?..
— Да.
Во дворе раздался тихий свист и шарканье ног. Пропустив Ваську, Егор Александрович отошёл от крыльца и, обернувшись, помахал Фросе рукой.
Липкое утро блеснуло рябью разбросанных луж. Егор Александрович сидел в избе правления, наслаждаясь теплом и треском растопленной печи. Он зашёл туда перед самым отъездом, чтобы попрощаться с правлением и отдать выданные ему бумаги. Иван Лукич был с утра вызван в райком, другие члены правления разошлись по делам, и потому в избе остался один Денисов.
— Аннушка сейчас придёт, — после короткого приветствия бодро отрапортовал он, — Доставит вас до самой станции.
— А вы ведь не из местных? — неожиданно спросил Егор Александрович, протягивая толстую кипу бумаг.
— Я ленинградец. Обжился вот здесь, — улыбнулся Денисов.
— Величественный город. Давно я там не бывал… Спасибо вам за документы. Хоть я и запутался в подсчётах… Но нужные цифры переписал: трудодни, выплаты и прочее.
— Спросили бы нас, товарищ Погоскин. Ну а мы, по силам своим, вам подсказали бы. Вот это ваши подсчёты?
Денисов ловким движением достал из стопки потрёпанных бумаг белый лист.
— Ах, да… Забыл достать. Считал тут объёмы поставок в оплату турбины и прочего оборудования… Да что-то не сошлось. Пустяки.
Денисов стал внимательно просматривать лист. Взгляд его заострился.
— Так-так-так. За тридцать третий, получается?
— Да. За этот год была выплачена меньшая часть. Если я не ошибся.
— Как же подробно вы расписали… Вы не бухгалтером работали?
— Ну что вы! — усмехнулся Егор Александрович.
Денисов долго молчал. Затем, сбив в стопку бумаги, спрятал их в стол.
— У нас тут чехарда была. Кулаки на нас напирали. Часто расписки писали. И прочее. Не всё вам и выдали. Не беспокойтесь.
— Что вы, всё хорошо.
— Вот и ладно, казак! А то, что провожаем вас так… — Денисов демонстративно окинул взглядом избу, — Так все у нас на работах. Свекла поджимает. Лукича, кажется, из-за неё и вызвали. Так что вы нас тоже поймите.
Он резко поднялся, привычным движением заложив руку за китель.
— А вот и наша Аннушка пришла. Разрешите взять ваши вещи?
— Зачем же…
— Помню, товарищ Погоскин: можно проще.
Денисов похлопал Егора Александровича по плечу, громко расхохотавшись.
Аннушка, улыбкой поддерживая общий смех, осторожно вошла в избу. Из приоткрытой двери донёсся всплеск взбаламученной колесом лужи. Рядом, останавливаясь, скрипнул тарантас.
***
Егор Александрович возвращался на поезде в Москву. Он ехал в купе один. Открыв чемодан и начав искать листок для письма Фросе, он заметил лежавшую сбоку тонкую папку. Раскрыв её, он увидел там несколько сшитых листов.
На первом листе каллиграфическим почерком заботливо был выведен заголовок: «ТОРЖЕСТВО КОЛХОЗНОГО СТРОЯ», а над ним мелким шрифтом написано:
«Колхоз «Червоный партизан», Мелитопольский район, май 1933 года»
Ни фамилии, ни инициалов указано не было. Невольно обернувшись в сторону купейной двери, он поспешно захлопнул папку и спрятал её в чемодан. Дёрнув за звонок и ещё раз оглядев вошедшего проводника, он заказал чай. Затем устало откинулся на спинку сиденья и глубоко вздохнул.
Петля леса плыла за окном. Грозное небо поглотило убегающее в закат солнце. Стал накрапывать дождь. Одни капли чертили линии на стекле, другие круглыми шариками цеплялись за обод окна, но подхватываемые порывами ветра, срывались и падали. Не слышно было ветра в поезде, словно он и вовсе не шумел, а только клонил лес и дождём бил в окно.
Егор Александрович задёрнул плотную штору. Наплывающий сон погасил мягкое стучание колёс вагона.
XI
Свидетельство о публикации №226082000887